Минул год, как вздыбленный майданом Донбасс проявил свой крутой и непокорный нрав.
Укры[1], здорово ощипанные под Дебальцево, вновь оперились и «жабьими прыжками» двинулись сокращать нейтралку, заодно разведгруппами активно щупая оборону.
Людей катастрофически не хватало и как не пыталось командование растащить батальон по всей линии фронта в тонкую цепочку, бойцов у комбата Лешего[2] едва оставалось на опорные пункты да крохотный резерв.
О Рыжике я услышал в конце мая от него, когда по обыкновению привезли в батальон гуманитарку. Потом мы с ним даже подружились, нет, не с комбатом – с Лешим мы были накоротке ещё с лета четырнадцатого, а с Рыжиком.
Боцману, Лёньке и Выксе достался хотя и дальний, но стратегически не перспективный и потому относительно спокойный участок. За спиной в полукилометре за вытянувшемся вдоль балки байрачным лесом[3] расположился хуторок в дюжину домишек, впереди – заросшее бурьяном второй год не паханное поле, с осени обильно засеянное минами. «Урожай» собирали редкие ДРГ[4] да всякое зверьё, но последнее время и они не жаловали – видно, у опасности свой запах. Далеко на западе синели совсем крохотные конусы терриконов.
Рыжик приполз под вечер со стороны нейтралки. Солнце еще не свалилось за щетинившуюся вдали посадку, косо било в глаза, поэтому заметили его не сразу. Впрочем, тогда он вовсе не был ещё Рыжиком – так, грязно-жёлтый с подпалинами обглодыш, бока впалые, хвост палкой волочится, а в глазёнках тоска, страх и боль расплескались. Бочина вся разодрана: может, растяжку цепанул, может, под мины угодил. Он пытался встать на подламывающиеся ноги, пытался идти, да только мотало его из стороны в сторону, будто пьяного. Хотя разве лиса бывает пьяная, тем более совсем ещё лисий ребёнок? Сделает шаг-другой и ложится, вывалив язык, потом опять поднимется – шаг-другой с креном – и снова ложится. Да и какой там шаг – так, ковыль-ковыль едва.
Он заполз на самую маковку бруствера окопа и свалился без сил. Дрожь волнами прокатывалась по тощему тельцу, дыхание вырывалось со свистом, бока ходили ходуном, будто у загнанного.
– Тю, лиса! – ломанул брови шалашом Боцман и потянулся к автомату. – Бешеная, факт. Или лазутчик, раз от укров причалила.
– Сам ты бешеный лазутчик, – возразил Ленька. – Зенки повылазили, что ли? Не видишь, что зверюга раненая?
– Ага, в лазарет явилась, – оскалил прокуренные до желтизны зубы Боцман. – Не иначе быть тебе, Лёнька, сестрой милосердия.
Выкса из-за плеча Боцмана ощупал прищуренным взглядом лисёнка, нахмурил лоб и было видно по выражению его чумазого лица, как тяжело ворочаются мысли, и как-то не очень уверенно произнёс:
– Поди ж ты, дикая зверюга, а к людям приползла. С чего бы это? Эх, довели животину, что за милосердием к нам подалась.
Лисёнок вжался в бурую глинистую землю, прижал уши,сжался в комочек и закрыл глаза.
– Иди ко мне, Рыжик, – Лёнька протянул руки.
Он осторожно взял его на руки и перенес в блиндаж.
Рана была глубокой и успела нагноиться. Лисёнок лежал, закрыв глаза, подрагивая мелкой дрожью. Ленька выстригал шерсть и марлей убирал гной, Выкса гладил зверя по голове, а Боцман, посматривая в сторону укров, нещадно дымил своей трубкой, словно старая шаланда.
– Демаскируешь, – проворчал Выкса. – Это ж надо, зверь сам к человеку пришел. Кому расскажи – не поверят.
– Шлёпнуть надо, нечего сопли размазывать. Чего ему мучиться, всё равно помрёт, – упрямился Боцман, щупая взглядом по торчащей в полукилометре лесопосадке, и выругался.
-Тут философия жизни, – Ленька поднял к накату из крепежного бруса грязный палец. – Человек ему бок разворотил? Человек. К человеку он за помощью приполз? К человеку. Во!
– Чего "во"? – не согласился Выкса. – Тут другое. Почему он к украм не пошёл? Чай, тоже люди, а поди ж ты, к нам пришел, знает зверь от кого беда.
Лисёнок дернулся и тявкнул фальцетом.
– Терпи, брат, терпи, – прошёлся Лёнька ладонью по его голове, передавая своё тепло, и тот затих, лишь изредка поскуливая. Достав аптечку, растолок в крышке от котелка таблетки стрептоцида, посыпалпорошком рану, осторожно перемотал бинтом туловище и отнёс лисёнка в угол блиндажа, уложив на своём бушлате, пододвинул миску и плеснул в неё воды.
– Попей, Рыжик, попей пока, а потом покормим тебя. Ишь, как отощал
Лисёнок опустошил миску и, свернувшись калачиком, затих
– Эх ты тигра полосатая, полоска белая, полоска рыжая, как наша житуха вся в полоску чёрно-белую, – немного оттаял Боцман и оглядел приёмыша. – Теперь эти придурки будут тебе мышей ловить. Не житуха, а чистый мармелад.
Рыжик быстро пошёл на поправку, прижился и уже через месяц по-хозяйски сновал по окопу, днём отсыпался под топчаном в блиндаже, но не прочь был прижаться к тёплому Ленькиному боку, когда тот в душную июльскую ночь выбирался за бруствер и, расстелив спальник, мечтательно всматривался в усыпанное звёздами антрацитовое донбасское небо.
Боцман хмурил мохнатые брови и нарочито сердито ворчал
– Привадили лису, а если она бешеная? Вот кусанёт и будет тебе сорок уколов в корму.
– В живот.
– Чего в живот? – не понял Боцман.
– В живот, говорю. Уколы от бешенства в живот колют.
– Таким умникам еще и в корму, – упрямился Боцман.
Но давно оттаяла просоленная морская душа и, словно нечаянно, летели с его ложки куски тушенки прямо в лисью миску. А Выкса не скрывал симпатии, возился с ним, будто с малым дитём, рассказывая о своей незадачливой судьбе.
Комбат к появлению Рыжика в жизни бойцов отнёсся философски: мужики в окопах безвылазно уж который месяц и конца не видать, так хоть какая-никакая, а всё ж забава. Лишь бы не расслаблялись. И если раньше вниманием крохотный гарнизон Боцмана он особо не жаловал, то теперь норовил заглянуть при каждом удобном случае. Между привычными расспросами нет-нет, да поинтересуется
– Ну, как тут приблуда? Не мешает? Не демаскирует?
Потом достанет из кармана «горки» кусочек рафинада или печенья, сдует несуществующие крошки и протянет:
– На, рыжий, отведай десерт, ты теперь на довольствии. Можно сказать, сын полка.
***
Прошёл год, как Рыжик поселился на позиции. Округлился, заматерел, обзавелся роскошным хвостом и покладистым характером. Для начала пометил блиндаж, траншею и почему-то берцы Боцмана, чем привел его в состояние перманентного бешенства. На нейтралку не совался, шастал между хутором и позицией, ловил мышей, гонялся за своим хвостом, вызывая хохот бойцов, Боцмана и Выксу терпел и даже брал с руки угощение, а вот к Лёньке привязался собачонкой верной и вился за ним следом, не давая проходу
Мы привезли очередную гуманитарку и пока разгружались, решил навестить своего знакомого. Комбат дал машину только до хутора
– Неровен час – долбанут и одни колеса останутся в лучшем случае. У меня не автопарк, машин на пальцах пересчитать, не то, что вас, ненормальных. Едут и едут, будто намазано… И смотри, чтобы к вечеру в целости и сохранности на базу вернулся. Мне ЧП всякие ни к чему.
– Ох и скверный у тебя, Лёш, характер становится. Что ж дальше-то будет?
Лето ушло в зенит и теперь степь дышала жаром, настоянном пылью и горькой полынью. И даже изредка забредавший со стороны далёкого моря ветерок, лениво разгонявший чубатые ковыльные волны, не избавлял от зноя и к вечеру обессиленно стихал. В полукилометре от позиции подрагивала в мареве лесопосадка, наискосок отсекавшая изрядный кусок пожухлой степи.
– Як хустка линялая, – с каким-то небрежением произнёс Боцман, но в голосе ощущалась потаённая любовь.
Был он из глубинной России, поэтому малороссийский язык иногда ставил его в тупик. Аккурат в апреле по недомыслию угодил он в забурливший Луганск – увязался с приятелем, доставлявшим какой-то груз на завод, а когда засобирался домой, то местная шпана тиснула у него на рынке бумажник, разбогатев на пару тысяч рублей и российский паспорт. И поделом, не разевай рот, всё равно в него ничего не положат.
Приятель уехал, пообещав подсуетиться с документами, а Выкса прибился к батальону Лешего: думал, на недельку-другую пока все не разрешится, да так и задержался на целый год, взяв позывной Выкса в память о родном городке
– Хустка – это платок, – перевел я Выксе.
Рыжик спал в блиндаже и Боцман попросил:
– Да не буди ты его, опять всю ночь где-то шлындрал. Раскажи-ка лучше, что на белом свете делается.
Он погладил цевьё "калаша"[5] ладонью с шахтёрскую лопату и вцепился прищуренными правым глазом в рдеющий закат, оседлавший острые маковки далёких терриконов. Левый туго перехватывала уже успевшая потерять первоначальную белизну повязка – всего сутки, как осколок распорол бровь и скуловую кость, не задев глаза.
На моё робкое предложение, что надо бы повязку поменять, Лёнька лениво разлепил обветренные губы:
– Да не, ни к чему, он и так всех укров распугал своими бинтами. А так хоть камуфляж.
Не успели ещё засохнуть багровые пятна на повязке выше и ниже глаза, как проворный на язык Ленька, алчевская шпана, тут же окрестил его "Нельсоном" и "Пандой".
– Боцман – это, брат, банально, – с видом профессора филологии изрекал Ленька и цыкал через щербину между передними зубами. – Ну, что такое Боцман? Тельник, дудка, мат-перемат да зуботычины направо-налево. Так, скукотища зеленая! Проза жизни. А вот Нельсон – это же песня! Шторма, захваченные испанские каравеллы с набитыми золотом трюмами, пушечный грохот, абордаж и слава. Или панду возьми – милая зверушка, ласковая и нежная симпатяга, да к тому же в очках. Ну, просто вылитый наш зам по тылу, эта кобра очковая, будь он неладен.
Но Боцман не обижался – пацанва шалопутная, ну что с него взять. И дажеблаговолил ему, стоически перенося все его проделки и даже по-отечески оберегая, заботился. Боцман сам взял себе такой позывной в память о флотской службе. Впрочем, он вполне ему соответствовал – эдакий морской волк, точнее, краб – клешнястый, кряжистый, что вдоль, что поперёк одинаково широк, глаза прячутся за наплывающими надбровными дугами с лохматящимися кустистыми бровями, взгляд исподлобья, голос басовитый и раскатистый, как морской прибой в приличный шторм. Так что никак на благородного лорда, а тем более панду он не тянул.
Я неторопливо поведал о том, чем живет Россия, потягивая терпкий, настоянный донником, желтоватый чай и украдкой поглядывая на часы. Стрелка ползла вниз и пора было уезжать.
– Ладно, мужики, комбат машину ждёт. Жаль, не повидался с Рыжиком.
– А ты следующий раз на ночь приезжай. Как раз и повечеряете, и погуторите,– улыбнулся Боцман. – Да и вообще возвращайся, поговорим.
***
Их взяли на рассвете. Точнее, только попытались, но если бы не Рыжик – как пить спеленали либо порешили бы здесь, в траншее. Лёшка уже за полночь, сдав смену Выксе, расположился за блиндажом в высокой траве. Небо еще с вечера затянуло, не распогодилось и ночью, ломило простреленную руку и сон долго скрадывал его, но так и не одолел окончательно. За год войны он многому научился, а вот спать, расслабившись каждой клеточкой тела, так и не сподобилось. Вот под разрывы спал, как говорится, без задних ног, а как только наступала ночь либо наваливалась тишина, так сразу пробуждалось подкорковое чувство опасности и не отпускало до утра.
Рыжик примостился рядышком, свернувшись калачиком, и Лёнька старался не шевелиться, чтобы не потревожить его. Душно и тихо, даже сверчки отложили свои скрипки.
Разведка из восьмого полка спецназа ВСУ[6] перевалила через бруствер неожиданно и бесшумно, когда сон сморил Выксу. Даже не сон, а какая-то дурь навалилась и спеленала сознание. И глаза вроде бы открыты – не распахнуты по обыкновению, лишь вытянулись в щелочку, и слух ловит какой-то шорох, только не передаёт сигналы опасности в мозг, который и видит, и слышит, и принимает решение. Накопленная усталость, как потом пытался я оправдать Выксу. Почти год безвылазно в окопе, не то, что усталость накроет – крыша поедет.
Неожиданно лисёнок встрепенулся, поднял острую мордочку, потянул в себя мокрым носом ночные запахи. И вдруг, вскочив, залился тонко и пронзительно. Заполошный лай Рыжика сорвал с Выксы оцепенение. Он отпрянул от стенки окопа, но тот час же тяжелый удар по голове свалил его. На него навалились, дыша учащенно и яростно, переворачивая на живот и заламывая руки за спину, засовывая в распахнутый от боли кричащий рот кусок тряпки.
Боцман сидел на топчане, примостившись под тусклой лампочкой, и в который раз с упоением перечитывал «Морские сны»[7], когда заголосил Рыжий, и следом с силой распахнулась дверь и двое метнулись к нему. Боцман откинулся на стену, поджимая ноги к подбородку, и нацеленный в голову приклад лишь скользнул, сдирая кожу у виска. Пружиной выпрямляя ноги, он ударил ими в живот нападавшего с такой силой, что тот, взмахнув руками, отлетел обратно к двери, едва не свалив второго. С каким-то звериным рыком Боцман вцепился в куртку на его груди и с силой потащил впереди себя, выталкивая из блиндажа
Всхлипы, хрип и шум возни порвали ночь в клочья. Лёнька сорвал с пояса эргэдэшку[8], разжал усики, рванул чеку и метнул её в окоп. Осколки собрали стенки и вэсэушники. Тот, что не успел спрыгнуть в окоп,резанул длинной очередью поверх бруствера, обрывая лай Рыжика, и бросился прочь к нейтралке. Он успел пробежать с полсотни метров, как раздался взрыв, дробя крик на короткие и затихающие «а-а-а-а».
Выксу вытащили из-под обмякшего и сразу отяжелевшего спецназовца, принявшего в себя смертоносный металл, и теперь он сидел, привалившись спиной к стенке траншеи, сжав ладонями разламывающуюся от боли голову и глухо мыча.
Боцмана осколки не достали, лишь шандарахнуло о дверь взрывной волной да немного оглушило.
Рыжика похоронили за околицей хутора. Лёнька плакал, Боцман сопел и отворачивался, а Выкса виновато тупил взгляд и предательски шмыгал носом.
– Доброволец. Ополченец. Погиб в бою, – глухо произнёс комбат, перевёл флажок автомата на одиночный и трижды, случайно забредшую на прифронтовой хутор тишину, разорвали выстрелы.
***
Я вернулся после Спаса, когда лето уже во всю разворачивается к осени, жухнут и растворяются краски, а утренники свежи и прозрачны. Воздух, напитанный духмяным запахом разопревших на солнце спелых яблок, щекотал ноздри.
– А Рыжик погиб, – вместо приветствия как-то бесцветно выдавил Леший.
– Как?
– Боцман расскажет. Вон там он, – и кивнул в сторону гаражей.
Он сидел у прогоревшего костра и ворошил палкой уже затухающие угли. Молча сунул руку, здороваясь, налил кружку чая:
– Уже знаешь?
– Комбат сказал…
Боцман раскурил трубку истал рассказывать. Говорил он непривычно тихо и монотонно, лишь изредка отрывая взгляд от костерка и устремляя его на курящийся террикон.
Чай давно остыл, ушла терпкость травяного настоя и я, отпив глоток, поставил кружку.
Боцман спрятал трубку в карман и поднялся:
– Я сейчас обратно. Если хочешь, можем на хутор к Рыжику завернуть. Мы его там похоронили
«Уазик» исступленно трясся, наматывая грунтовку на лысые покрышки. Боцман угрюмо молчал. Молчал и водитель, лихо объезжая колдобины. Молчал и я. Хуторок вынырнул из-за леска неожиданно. До боли знакомый, он выглядел каким-то запущенным и чужим.
Маленький холмик с нетёсаным рыжим песчаником был виден с дороги. Три стрелянные автоматные гильзы, перевязанные георгиевской ленточкой, и прислоненная к камню табличка: «Доброволец ополченец Рыжик».