На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Православное воинство - Библиотека  

Версия для печати

Два Донецка

Рассказы из литературного сборника Союза писателей ЛНР "Время Донбасса"

Боулинг

 

Пациенты, их рассказы, судьбы, к счастью, не задерживаются в моей памяти: невидимые дворники стирают чужую боль, как капли дождя с лобового стекла. Кто не умеет этого делать, спивается в огне и стуже чужих бед.

Иные пациенты застревают в памяти. Не полностью, а фрагментами внешнего облика, кусочками жизненных историй саднят душу. На Западе – от тревожащих заноз сознания врачей избавляют психотерапевты. Мы же сами с усами. Я никогда не исследовал с помощью коллеги, почему облик этого старика, жену которого я лечил, беспокоит меня. Почему я не могу забыть её, смотрящую злобно в сторону, и его, с ложкой в просящей руке...

Было это лет двадцать назад. Я сделал всё, что мог. И женщине было под семьдесят. И кто только не лечил её до меня. Она не ела, не спала, требовала сжечь её на костре как самую большую грешницу. В прошлом врач­педиатр. Лежала по разным отделениям нашей больницы месяцев восемь без выписки. Ежедневно большой, под метр девяносто, муж приезжал кормить и умывать её. Он варил ей супы, жарил котлеты, переодевал, когда она дралась. Я помню спину его, согнутую над ней, в затёртой автобусами светло­коричневой куртке из плащёвки. От лица его осталось светлое пятно с опущенными углами рта. В семьдесят пять каждый божий день ездил из Ясиноватой. Часа два в один конец. Она ругала его, плевалась, когда он кормил её. Он молча утирался, поднимал ложку и уговаривал. Смотрел на неё, худющую, так, что санитарки говорили: «На меня так никто никогда не смотрел, – и с сожалением добавляли: – и, наверное, уже не посмотрит». Получив пенсию, он приносил мне коробку конфет и деньги. Спорить с ним было бесполезно: взятка врачу была заботой о жене. Я так и не понял, что меня больше тронуло: регулярная из последних сил мзда или верность Ромео умирающей, сошедшей с ума Джульетте? Верность без малейших шансов на воздаяние.

Смотреть на них было больно. Не помню, как он забрал её тело. Может, я ушёл, чтобы не видеть. Увёз, скорее всего, молча. Без истерик и обвинений.

Сегодня Ромео не проехал бы из Ясиноватой в Донецк. За моим окном постоянно гремит и пугающе рвётся, а я, как слабоумная Джульетта, делаю вид, что меня и моей семьи это не касается. Читаю сводки о ежедневно убиваемых жителях Донецка, разрушаемых жилищах и жду своей очереди. Мы, наверное, попали в ту часть списка, которую мировые лидеры утвердили для боулинга. Они требуют от правительства ДНР соблюдать режим прекращения огня и не мешать украинским военным безнаказанно подходить к дорожке и запускать смертоносный шар по человеко­кеглям Донбасса.

– Ура, страйк! Десять колорадов – одним снарядом!

«Наша кровь скрепляет и радует Украину, наполняет её чрево нежным детским мясом и жёстким мужским, – понимаю я. – Правда, европейские и американские коллеги господина Порошенко воздерживаются от поздравлений по случаю очередного украинского страйка, выражая тем самым искреннее соболезнование семьям погибших и приверженность идеям демократии, гуманизма и человеколюбия. Правительство же непризнанной республики, стремясь к признанию цивилизованного мира, признало... и, в полном соответствии с минскими договорённостями предложило ВСУ... – усмехаюсь я, – провести ротацию».

Когда­то меня смешила шутка: раньше я жил напротив дурдома, а теперь живу напротив своего дома. Раньше я лечил галлюцинирующих больных, а теперь наблюдаю миллионы симулирующих. Они здоровы, но смотрят на Донбасс голубым глазом, видят под моим окном российские войска и стреляют по ним. Горы разорванных детских тел, крики матерей – «здесь нет военных!» – их не убеждают. Голубоглазые долдонят о российских солдатах­невидимках. Якобы Украина воюет с Россией. Якобы матери убитых детей Донбасса не понимают, кто это сделал. Якобы трупы детей и старух – это всего лишь картинка. Украинский президент жмёт руку российскому коллеге, просит у него скидку на газ и получает её. Голубой говорящий глаз объясняет это гибридной войной, во время которой собственность господина Порошенко в стране господина Путина жила, живёт и будет жить и приумножаться. Пушки же стреляли, стреляют и будут стрелять, принося барыши, славя демократию и человеколюбие. А дети гибли, гибнут и будут гибнуть, даря зрелища, поднимая рейтинги, волнуя кровь ужинающих телезрителей праведным пустопорожним гневом. Голубой глаз вещает о том, что собственность президентов превыше всего. Голубоглазые верят или делают вид, что верят, ругаясь между собой за крохи с барского стола...

– Иван Иванович, вы меня помните? – заглядывает в кабинет женщина. – Вы лечили мою дочь шесть лет назад. Она была сначала в той больнице, а потом у вас, – подчёркнутая вежливость, заискивающий тон кого­то напомнили мне. Я растягиваю губы в улыбку, но женщина улавливает формальность её и добавляет:

– Ей казалось, что у неё одно плечо короче другого?..

Из памяти сразу выплывает хрупкая молодая женщина, которая, как пламя свечи, трепетала от малейшего дуновения жизни. Она была ранима. Любая мелочь разрасталась в непреодолимое препятствие и выжимала из неё море слёз. Она считала, что левое её плечо длиннее правого и требовала операции. Настойчиво, упрямо. Здесь она, как кремень, разубеждению не поддавалась. Её лечили в остром отделении. При выписке рекомендовали пить лекарство всю жизнь. Она же хотела выйти замуж. У неё был жених. Не знали, что делать с советом «на всю оставшуюся». Я сказал, что не вижу будущего на ближайшие десять секунд. А тем более на сорок лет. С этих слов началось наше годовое общение. Стойкая нелепость её страхов и плохая курабельность говорили о плохом прогнозе, но мы надеялись на лучшее.

– Она окончила ещё один институт...

– В том она не сходилась с группой?

– Да, но это в прошлом. Я устроила её на работу. Она хорошо работала, вышла замуж, родила. Лекарства не пила последние четыре года и чувствовала себя хорошо. Была полностью нормальной.

Женщина тихо, торопливо сыплет слова, сообщает ненужные, но важные, по её мнению, подробности. Постоянно приближает ко мне лицо. Я отодвигаюсь до упора, потом терплю её дыхание. Она извиняется, что отнимает моё время, и вручает тетрадь с подробным описанием состояния дочери. Ждёт. Я вынужден листать пустопорожние с клинической точки зрения записи. Листаю и жду, когда она иссякнет, чтоб сохранить за собой титул «внимательного врача». Вспомнил уже её: доминирующее поведение, единственный ребёнок, гиперопека, подкаблучный муж, работа бухгалтера или что­то вроде с должностью начальника. Она уже манипулирует мной. Чтобы помочь дочери, мне надо вкраплять в сознание мамы правильные решения, а потом выуживать их хаоса её медицинских суждений и одобрять. Чужих решений она не приемлет, ибо «живёт своим умом». Они из Красногоровки.

– Летом мы спасались в Крыму. Но деньги имеют особенность заканчиваться. Вернулись домой, но дома у нас нет. Была хорошая трёхкомнатная квартира со всеми удобствами в новом десятиэтажном доме, но сейчас на крыше нашего дома поставили пулемёт, а рядом блокпост. Людей почти нет. Зона отчуждения. Пришлось бежать в чужой, одноэтажный дом в старой Красногоровке. Я научилась там печку топить, рубить дрова, воду носить, – показывает огрубевшие ладони с несмываемыми тёмными трещинами и продолжает: – Когда стали меньше стрелять, мы вернулись домой. У Инны появилась тревога за ребёнка, страх, бессонница. Я ей назначила паксил по 10 миллиграмм утром. Вы когда­то ей давали, – дышит мне в лицо своим горем. – Врачей нет и до них не доехать. Блокада ещё хуже, чем ленинградская. Там были хоть чужие, а здесь... Хотя какие они свои?

Ко мне добирались через блокпосты и унижения, о которых она не хочет рассказывать. Я задал ещё пару вопросов и освободился от её дыхания, позвав дочь.

Вошла. Похудела, стала почти прозрачной. Ноль косметики. Веки красные, припухшие, с белесоватыми ресницами. Тонкие, чистые, заострившиеся пальцы дрожат вместе с голосом. Рассказывает, что 10 сентября она пылесосила, вдруг рядом что­то как бахканёт. Они перебежали из своей квартиры в соседскую, на другой стороне дома. «Нам соседи, когда уезжали, ключи оставили». Но и с другой стороны дома начало бахкать.

– Мы с мамой и Владом спрятались в тамбур, а оно бахкает и бахкает. Он у меня на руках плачет. Я ему говорю: «Владушка, это гром, сейчас дождик пойдёт». А он навзрыд. Я тоже. Свет погас. Просто ужас какой­то! Мама меня обняла, и мы два часа стояли так в темноте. Выйти боялись, ждали, когда всё утихнет. Ощупью выбрались и побежали в старый город. Снова обстрел. Мы в подъезд. Когда они перезаряжали, мы перебегали из подъезда в подъезд, из подвала в подвал. Владушка плачет у меня на руках, вырывается. Я бегу, боюсь споткнуться, упасть и ударить его головой об асфальт. А они всё лупят и лупят по нам. Еле добежали. Владушка после этого писаться стал, а раньше на горшок хорошо ходил, – сквозь рыдания говорит она.

– Сколько ему? – отвлекаю её.

– Два годика. Писается, а там, где мы сейчас живём – воды нет, света нет, топить нечем, холодно. 28 сентября что­то снова рядом как бахкануло. Мне уши заложило. Теперь боюсь, что он плохо слышит, постоянно хожу за ним и тихонечко шепчу, слух проверяю. Сама понимаю, что неправильно, но не могу. Живём в разбитом доме. Крысы, мыши бегают. Я боюсь, что он куда­то влезет, поранится, а больниц, врачей нет. Всё разбито. Никуда не пускаю его, а он мальчик. Ему бегать надо.

Говорит монологом, вытирая слёзы. Узнаю, что «папа моего ребёнка – это отдельная история». Ребёнка оставили соседке. Соседка хорошая, но Инна так волнуется за него. Понимает всё, но ничего с собой сделать не может.

Советую маме вывезти дочь с ребёнком из зоны боевых действий.

– Куда? Кому русские нужны? На Украине нас ненавидят, а в России не любят. Мы для них хохлы, которые понаехали...

На следующий день звонит мама и говорит, что Инна ночью спит, но днём сонлива. Говорю, пройдёт через два­три дня.

Через день звонок. Их обстреляли, разбили дом соседей. Никто не ранен, не убит, но Инна целый день рыдает, боится за жизнь ребёнка.

– С ней истерика. – говорит мама. – Что делать?

 

* * *

Я полгода ломал голову, решая социальные проблемы медицинским умом.

3 июня 2015 года во время перемирия снаряд попал в дом, в котором находились Инна, мама её и Владушка, который уже не писается, не плачет и не растёт.

 

* * *

– Не страйк, но неплохо.

 

Два Донецка

 

Апрель. Ещё холодно, ветрено, но абрикосы уже зацвели и толстые, блестящие почки каштанов вздулись. В день редких выстрелов вы едете на троллейбусе до ж/д вокзала, потом пешком на Октябрьский. Чем дальше идёте, тем меньше встречаете людей и чаще спотыкаетесь; тем громче скрип, треск стёкол и шифера под ногами; тем больше мусора, трупов собак, оборванных проводов, троллей, ошмётков ржавого, тяжёлого металла, автоматных и пулемётных гильз. Вы жалеете, что обули новые туфли. Если хватит смелости и тишины, можете дойти до «Дельфина» и увидеть синие стены, ободранные взрывными волнами и осколками, три или четыре сотни выбитых окон. Когда­то в этом пятидесятиметровом бассейне плавали взрослые и дети. Посмотреть на руины «Метро» и развалины аэропорта вас, скорее всего, не пустят, хотя город этот ваш. Вы здесь родились и прожили всю жизнь, так и не сделав ничего такого, за что вас с детьми следовало бы убить в собственном доме и похоронить под обломками его. Чем ближе вы подходите к аэропорту, тем больше разрушенных домов и меньше напоминаний о мирной жизни. Вывеска парикмахерской, приглашающая женщин постричься на улице Стратонавтов, воспринимается как глупая шутка. Здесь давно нет женщин, а волосы случайному прохожему осколки снарядов снимут вместе с головой. Военные греются у костров в железных бочках и охраняют разбитые дома от мародёров. Молодой мужчина с автоматом, висящим поперёк груди, смотрит на вас удивлённо, листает документы и спокойно говорит: «Туда нельзя. Там бой». Да вы и не глухой. Вы слышите привычные трели автоматов, грубое постукивание пулемётов и редкие бахи. Понимаете, что в Песках «перемирие».

Повернув в сторону Путиловского моста, вы спотыкаетесь о битый кирпич, хотя и так смотрите под ноги больше, чем по сторонам. Вокруг дома с проломленными стенами, с разбитыми балконами. Выгоревшие квартиры с кондиционерами наполняют вас чувством острой жалости к людям, которые перед войной сделали ремонт. Сквозь окна почерневших комнат видны остовы сорванных взрывами крыш и серо­голубое донецкое небо. Ветер стучит о стену обшивкой балкона, громыхает болтающимся листом рекламного щита. Молча пробегает собака. Кошка осторожно выбирает дорогу среди набитого войной мусора. Людей нет. За спиной звуки боя. Впереди появляется женская фигура. Подходите, здороваетесь. Молодая женщина кивает в ответ. Лицо не накрашено. Она напряженно прислушивается и не обращает на вас внимание. Вы идёте дальше. В одном из дворов видите сидящих на лавочке стариков и старух. Вы подходите к ним и читаете в их глазах вопрос:

– Мы в детстве пережили войну, а теперь, на старости лет, за что нам это?

Вы не воровали, не жировали, не доводили страну до ручки, но чувство вины перед немощными стариками испытываете. Они расскажут вам, что остались в одном из самых опасных районов Донецка из­за кошки или комнатных цветов, из­за могилы мужа или дочери, из­за подруги, которая прикована к постели и за которой они ухаживают. Беседуя с ними, вы будите искать грань между героизмом и глупостью. Почему эти старики сидят под непрерывными обстрелами, без света и воды, без лекарств и хлеба? Почему они, помогая друг другу, катят дряблыми руками неподъёмные тележки с гуманитаркой, таскают в баклажках воду, но не покидают родных гнёзд?

Вы идёте от Путиловского моста по Киевскому проспекту и смотрите на знакомые с детства места. Город здесь менее разрушен, но стволы деревьев изранены, перебитые ветви свисают вниз, стены домов выщерблены, окна зияют или ослеплены полиэтиленом, досками и ДСП. Воронки на газонах встречаются реже. Следы мин на асфальте похожи на удары метлы по мягкой, ровной земле. Мусора и убитых собак уже нет. В сравнении с Октябрьским здесь жить можно. Жёлтые «Богданчики» бегают от Партизанского. Магазины работают. На Полиграфе разбиты остановки, хлебозавод. «Он­то им чем помешал?» – думаете вы.

Людей всё больше. Они уже не такие серые и мрачные, не такие сгорбленные и спешащие. Идут и даже разговаривают, а не молча перебегают. И головы высунуты из плеч! «Человек как черепаха, – думаете вы, – стукнут по панцирю, он голову в плечи, а пару минут тишины – и снова крутит ею». В правом каблуке у вас застрял камень и неприятно скрипит при каждом шаге. Раньше из­за мусора вы этого не замечали.

Вы сворачиваете на Павла Поповича. Пустынно всё же. На большой скорости с включёнными аварийками пролетает микроавтобус с выбитым боковым стеклом, залепленным хлопающим на ветру полиэтиленом. Небритые мужики в камуфляже, с автоматами, торчащими из окон, несутся в сторону аэропорта. Вы заходите во двор, где когда­то, идя с футбола, пили пиво. Никого, кроме старухи, которая сидит на вашей лавочке, опершись двумя руками на костыль. Окна двухэтажного дома рядом с ней забраны досками. Старуха молча смотрит на вас. Синеватые губы её, как отверстие вещмешка, стянуты в узел. Глаза неподвижны. Вы здороваетесь и говорите, что в туфель попал камешек. Подобранным гвоздём выковыриваете из каблука кусок острого, как наконечник стрелы, стекла. Старуха неохотно говорит, что Таня давно вышла замуж и с октября прошлого года уехала в Курск. Антон в ополчении. Она живёт одна. Муж умер. Старший сын работает на Засядько, младший в ополчении. Внук погиб под Дебальцево.

– Не страшно здесь?

– Я своё в шахте отбоялась. Десять лет на Феликса Кона, – старуха замолчала. Неожиданно, сверкнув глазами: – Они на кого напали? С кем воевать собрались? Видела я их в шахте. В конце сороковых через нас многие прошли. Были здесь и с Полтавы, и с Западенщины. Сбежали все. Им под землёй тяжело. «А хиба я дурный цилый дэнь у погриби сыдиты та каменюку довбты?» – зло перекривила старуха и продолжила: – А мне, девчонке сопливой, не тяжело было? Я семь лет бутчицей отмантулила и три – ламповщицей. В шахте пахать надо, а не химичить. А они норовили на чужом горбу в рай въехать. Били мы их за это. Они и воюют так, из­за угла, да из кустов... Я б сама этим тварям бандеровским головы обушком проломила, – старуха бьёт костылём по воздуху.

Вы вдруг осознаёте, что шахты Донбасса восстановили женщины. Вы понимаете, почему послевоенное поколение мужчин­шахтёров, улыбаясь, неизменно пело «девушки пригожие на чертей похожие, руку дружбы подали, повели в забой». В конце сороковых годов прошлого века в шахтёрскую семью мужчин принимали женщины. 80 % подземных рабочих были не «чертями», а «чертовками». Стаханов давал двенадцать норм отбойным молотком, а Мария Гришутина – одиннадцать с половиной кайлом. Ему помогали три крепильщика, а ей – отец­инвалид!

Вы оглядываетесь, уходя, на неподвижную старуху, и вам кажется, что она высечена из чёрного мрамора. Сколько бы ни било по ней мин и снарядов, они ничего не смогут с ней сделать. Она твёрже антрацита, который дробила в молодости. Ей могут отбить ногу, голову, руку, но она даже не шевельнётся. Она будет сидеть, опираясь на свою палку, и ненавидеть тех, кто убил её внука. Если из­под сорванной старческой плоти вдруг обнажится стальная арматура, то вы не удивляйесь. Она зарыла свой страх, забутила его на глубине полтора километра полвека назад. И так она воспитала сына, который уже двадцать лет работает в самой опасной шахте мира! А потом и внука, который уже погиб! Когда она говорит, что из Донецка её вынесут только вперёд ногами, то это не красное словцо, не столичный трёп.

Вы вдруг осознаёте, что Донецк образовался из слившихся шахтных посёлков. Детей на этих посёлках воспитывали женщины, которые работали под землёй и были не слабее мужчин. Дети Донбасса получили почти двойное мужское воспитание!

Вы чувствуете себя таким же неуязвимым и крепким, как эта старуха, к которой вы теперь всегда будете мысленно возвращаться. Вы осознали себя частью Донбасса, идентифицировались с его терпением, упрямством, гордостью, мощью и пренебрежением к опасности. Образ старухи, которая полвека тому назад восемнадцатилетней девушкой спустилась в шахту, стал частью вас. Словно это уже не она, а вы были той, полуголой девушкой, которая в кромешной темноте при температуре сорок градусов лежала на боку и гребла лопатой уголёк, махала трёхкилограммовой балдой или обушком. Во время отдыха не она, а вы держали грязными пальцами тормозок, жевали хлеб, сало и лук, сплёвывая попавший в рот уголь и нежующиеся куски голодным крысам, которые стаями бегали по выработкам и пищали, когда вы попадали в них куском угля. Не она, а вы ишачили в темноте, грязи и сырости. Ежедневно по восемь часов тренировали своё тело и дух в подземном тренажёре. А на поверхности, на солнце растили и воспитывали детей, шлёпали их по жопе тяжёлой, жёлтой от мозолей ладонью. Не только своих, но и соседских. Вы ясно поняли, что все донецкие чувствовали телесную и духовную мощь этих женщин. Шахтные посёлки выплавили, закалили, создали донбасский характер, который дробит, как обушок уголь, колени, наивно пытающиеся его переломить.

 

***

Вы идёте по улице Молодых шахтёров. Название это шахтёры неизменно сопровождают улыбкой: «Молодых потому, что до старости никто не доживает». На Очаковской два магазина разбиты в хлам. На оранжевых стенах домов украинская миномётная моль выгрызла серые воронки, выбила куски асфальта. Прошлым летом здесь погибли два шахтёра с Засядько. Слева по ходу разбитая заправка и террикон, который «прославился» полвека назад, когда донецкие посёлки ещё были удельными княжествами с дружинами, вооружёнными кастетами, ножами, цепями, прутами, поджигами и мелкашками. В день великой битвы «пятовские» затащили на террикон огромный скат, подожгли его и пустили на «гладковских». Кто победил, история Донецка умалчивает. Очевидцы говорят о проломленных черепах, огнестрелах, ножевых ранениях и массовом бегстве от ментов поселковых героев. Сегодня междоусобные войны Донецка в прошлом. Шахтные посёлки превратились в огромные города, города образовали Донбасс, который при давлении извне ощетинивается оружием и снова чувствует себя удельным княжеством, живущим по своим законам. Не на глубину штыковой лопаты или лемеха плуга вгрызлись донецкие в свою землю, полили её п<о>том и кровью снаружи да изнутри. У кого ещё есть могилы близких на глубине двух километров? Только мы пустили в свою землю так глубоко корни, что даже танком нас нельзя с неё сковырнуть!

Вы пересекаете границу Пятого участка, идя в сторону ЦГСД. Здесь по­прежнему мало людей. Справа от вас – заросший акацией террикон шахты Горького. Год назад возле Планетария было шумно, особенно по выходным, но сейчас это прифронтовая зона. В период обстрелов трамваи дальше не ходят, и люди по несколько километров идут домой к линии фронта. Туда, где звуки пушечных выстрелов – слышнее, прилёты мин и снарядов – чаще, а дробь автоматов – ближе.

Летом Гладковку и улицу Челюскинцев нещадно обстреливали. Побили фасады домов, выбили стекла во Дворце молодёжи. Казалось, что даже лосю, который насмешливо и презрительно смотрел на Украину из­за разбитой стены краеведческого музея, всё с ней было понятно. Пройдя живой мишенью открытое место между стадионами – Донбасс­Ареной и Олимпийским – вы, наконец­то, из прифронтовой зоны попадаете в тыл.

 

***

За проспектом Мира начинается мирная жизнь. Здесь прилёты единичны, люди веселее. Они уже шустрят по­городскому. Деньги и одежда здесь что­то значат, свет в домах и на улице горит постоянно, вода течёт из кранов, греют батареи. И, как ни странно, именно отсюда во всемирную паутину летят крики «спасите!», «помогите!», «нас убивают!» и прочее. Чем дальше вы идёте по Донецку на юго­восток, тем гламурнее и беззаботнее публика. На гладких плечах длинноногих красавиц переливаются блестящие шкурки норок и соболей. Мамы, не знающие погреба и подвала, неспешно катят младенцев в колясках, а вертлявые собачки в розовых комбинезонах выгуливают напудренных старушек с красными розами на шляпках. Здесь совсем другая жизнь!

Если посадить за один стол жительниц Трудовских и Калиновки, то московский журналист подумает, что самые тяжёлые бои были на Калиновке, потому что у них на Марии Ульяновой: «Так стреляли, так стреляли, что я аж целую ночь глаз не могла сомкнуть. Это был ад и ужас! Просто смертоубийство!»

– Чем больше от нас стреляют, тем больше шансов, что наши подавят огневые точки укропов. Главное, чтоб они не мазали, – скажет жительница Трудовских, муж которой ещё год назад провёл в погреб электричество, перенёс туда телевизор и постели. Во время обстрелов они с детьми, как по команде, бегут в погреб. В их доме, к счастью, только стёкла выбило и дверь, а в соседний попали и соседку убило насмерть.

Вы идёте по бульвару Пушкина. За драмтеатром подростки скользят на скэйте, катаются на роликовых коньках. На лавочках читают, разговаривают по телефону, беседуют. У гостиницы Парк Инн стоит десяток белых джипов с надписями «ООН», «ОБСЕ», с символикой Красного креста. Вы думаете, что это самое безопасное место в Донецке ещё и потому, что, по слухам, международные организации расставляют маячки для укропов. Вы садитесь на лавочку возле двух хорошо одетых женщин и невольно слушаете их разговор.

– ...ему обещали десять тысяч зарплаты, обмундирование, снаряжение и бесплатное питание. Говорили, на снайпера пошлют в Россию учиться. Он у меня полгода сидел без работы, а тут война, решил подзаработать. А его в первый же день отправили разгружать трофейные снаряды из Дебальцево. Целый состав прибыл. Он чуть руки себе не оборвал. На рынке ничего тяжёлого не поднимал, а они его в грузчики определили. Форма плохая, а броников нет. Сказали, если хотите, то сами покупайте. Недели не отслужил, а их в Докучаевск отправили, под обстрел.

– Так перемирие же!

– Я тя умоляю! Какое перемирие! Никто ничего не соблюдает. Обстреляли необученных пацанов. Одному кисть оторвало, другого в живот ранило. Мой выносил их и потерял два магазина от СВД. Так его чуть не судили. Потом в госпитале ребят допросили и они, слава богу, всё подтвердили. В общем, натерпелся мой Стасик страху, и чуть не погиб. Я ему: «Сиди лучше дома. Не нужна нам эта ДНР. С голоду не помрём». Так его, представь, отпускать не хотели! Но он у меня парень не промах, законы знает, сказал командиру: «Я присягу не давал, имею право», – и ушёл. Сейчас возле жены. Ждёт, когда рынок откроется. Понял, что на войне денег не заработаешь. Лучше на гражданке по зёрнышку...

Лица говорящей вам не видно, но её одежда, золотые кольца и перстни на узловатых пальцах с красным лаком на хищных ногтях как рамка окаймляют её монолог. Странно, что семья с подобной иерархией ценностей не сбежала на Украину. Точно такие же матери перегораживают дороги во Львове и требуют для сыновей бронежилеты. Они стремятся максимально обезопасить своих детей, уехавших на заработки в зону АТО. Моральная сторона «заробитков» их не волнует. Если за правое ухо ребёнка­сепаратиста Верховная Рада назначит премиальные, то мамы воюющих будут рады безопасному доходу своих доблестных сыновей.

– Прикинь, он за время АТО так поднялся, что дочку отправил учиться в Лондон! – завидует золото­когтистая.

– А на чём?

– Та на всём!..

Вас тошнит от этих речей. Вы уходите, так и не узнав, сколько «поднимает» за день на украинском блокпосту житомирский знакомый её сына. Презрения и отвращения, которым вы опалили их, они не почувствовали.

 

***

Вы прекрасно понимали, что есть два Донецка, но одно дело знать, что лошадь живое существо, а другое – любуясь ею, поскользнуться и упасть в результаты её жизнедеятельности. Случай ткнул вас носом в меркантильно­тыловой Донецк, о существовании которого вы забыли, хотя о том, что квартиры в тыловых районах Донецка беженцам из фронтовых сдают втридорога, слышали. Две породы людей – духовно и материально ориентированных – создали два мира, два Донецка. Первым всё равно, что есть и пить. Им главное сотворить, воплотить, победить. Вторые без сметаны или майонеза свободу не представляют. Если в Русском мире будет дорогой бензин, то зачем им такой мир? Рыба ищет, где глубже, а мещанин – где лучше. Духовные потребности у них одинаковы.

Вы вспоминаете разговор с приятелем, с которым тренировались в юности. Он говорил, что государство – это башмак. Если он давит, то не пальцы обрезают, а башмак меняют. Он считал, что прибалтийские микробашмачки давят народ двойным гнётом: собственной узостью и внешней подбашмачностью. Советский башмак, по его мнению, был такого размера, что накрыть его другим, например, европейским или американским было нельзя. Надо было поменять идеологию Союза на приемлемую. И всё. Ублюдочная же Украина может дробиться только на ещё более ублюдочные части, в которых собственная местечковая узость и подбашмачность будут увеличиваться с каждым новым дроблением.

– И что нам делать? – спрашиваете вы.

– Присоединяться к России. Только Россия с её духовной ориентацией имеет реальное будущее. Российские мещане упрекают Родину в недостатке материальных благ, считают её отсталой из­за этого. Для них компьютеры, комфорт, деньги – главное. Но русскому человеку этого мало. Ему, даже на вершине власти и материального благополучия, хочется «бросить всё, отпустить себе бороду и бродягой пойти по Руси». У нас и душа составляет одну шестую часть души мира! Западную душонку, душонку прибалта или рагуля можно завалить барахлом, а душу русского нельзя. Барахла столько в мире не наберётся, чтобы развратить и похоронить под ним русскую душу. Не ценим мы материальные блага. И не удавимся за них, как американец. И других не удавим...

– Для боксёра с отбитыми мозгами ты говоришь складно.

Вы смеётесь над его теорией и запиваете её пивом. Вы говорите, что Донбасс – это ковёр, который Господь выбивает армейской палкой и, подняв палец вверх, вещаете как с амвона: «Когда взошла заря, Ангелы начали торопить Донбасс, говоря: встань, возьми народ твой и уходи из Украины, чтоб не погибнуть тебе за беззакония её. Когда же вывели его из Украины вон, то Ангел сказал Донбассу: спасай душу народа твоего, не оглядывайся назад и не останавливайся, чтобы вам не погибнуть. И пролил Господь на Украину дождём серу и огонь, и низверг города её, и всех жителей, а Донбасс, войною очищенный, спас. Укропы Донбасса, убегая вместе со всеми, оглянулись и превратились в жёлто­голубые соляные столпы».

Через неделю после вашего разговора он погиб в Широкино. Вы так и не договорили. На сороковины вы, поминая его, думали: «В войне мы победим, но ведь все эти укропские начальнички, потомственные пенкособиратели, материально ориентированные дряни сохранили в ДНР руководящие места. Мы изгнали первых, самых одиозных, а вторые уже на их местах. За ними в очереди третьи, четвёртые, пятые. И все хотят урвать кусок пожирнее. Куда они могут привести ДНР, кроме Украины­два? Нужна перезагрузка власти. А как её сделать? Золото­когтистые со своими, сидящими под юбками сыновьями, уже на низком старте. Как только Донбасс­ворующий победит Донбасс­воюющий, мы сольёмся с Украиной, ибо Донбассу­ворующему всё равно, на каком государственном языке воровать, и в каком государстве жить. Главное – воровать в тех же размерах, в каких он воровал 23 украинских года».

Вы понимаете, что Украина сильна пошлостью пошлых и жадностью жадных. Как государство она нежизнеспособна, ибо на мещанско­воровском принципе – все крысятничают у всех – государство построить нельзя, но как мечта жлобов, как реализованная ими утопия – она бессмертна.

 

***

Вы заходите в здание бывшего донецкого ОГА и кладёте цветы к портретам друзей, погибших под Славянском 3 июля 2014 года. Вы смотрите на их лица и думаете: «Неужели они погибли зря? Неужели жлобы сольют ДНР?» Почти половина боксёров, которых вы знали, ушли в ополчение. Многие погибли.

Вы вспоминаете строки наградного листа своего деда, который, будучи заряжающим 120­мм миномёта, «в числе первых в составе своего расчёта переправился на правый берег реки Днепр и, быстро установив миномёт, принял активное участие в отражении 12 контратак противника, из коих три танковых». Его расчёт «за весь период боевых действий уничтожил более роты пехоты противника, подавил огонь двух миномётов и одного станкового пулемёта, подбил три автомашины с грузами противника». За это дед был награждён в октябре 1943 года орденом «Красная Звезда». Вы помните, как маршировали по квартире с его орденами и медалями. Помните холодок, тяжёлое постукивание слишком больших для вашей груди медалей и колючие закрутки орденов. Помните, как он вёл вас за руку на Параде Победы. Он учил вас снимать немецких часовых. Вы засыпали в его постели под рассказы о войне.

 

***

Вы возвращаетесь в прифронтовую зону с твёрдой уверенностью, что Украине, даже с помощью Донбасса жлобско­гламурного, не победить Донбасс фронтовой и трудовой.

Вы уже слышали свист 120­мм мин и знаете о войне не по рассказам. И если вам предстоит форсировать Днепр, то вы знаете как. Ваша грудь уже не слишком мала для орденов и медалей деда. И на ней есть место для собственных орденов.

 

Миномётчики

 

Сосед мой Вадик курил, сидя перед домом на корточках, провожал головой «от нас», «по нам», а потом исчез. Через неделю я едва узнал его в камуфляже, с автоматом в руке. Он выбежал из своего подъезда и сел в микроавтобус, в окнах которого видны были мужики с автоматами и гранатомётами. Вспомнил, что месяц назад в разговоре о приближающихся к Донецку украинских войсках он сказал: «Пора за автомат браться». Выходит: взялся.

Он пропадал, появлялся и молча, как мне казалось, зло курил на бревне перед домом. Я не лез с разговорами. Видел, что соседи и даже жена раздражают его. К нашей болтовне о войне он уже относился свысока. На обстрелы города не реагировал и почти перестал замечать их.

– Может, и нам достанется, но мы их сделаем, – сказал он во время очередных, довольно близких к нам прилётов, и не пошёл смотреть на разбитые соседские дома. Киевскую власть он уже не ругал. Он её ненавидел, как ненавидит здоровый, сильный мужчина тех, кто пришёл разрушить его дом, убить жену и ребёнка. Спокойно, задержав дыхание, совмещал прицельную планку, мушку и посланца Киева.

Речи его, после недельной «командировки» в Иловайск, были продолжением внутреннего монолога и казались бессвязными. Я понимал – в нём кипела работа по приведению в порядок пережитого. Он был не первым знакомым мне ополченцем. Помню, Серёга на следующий день после майского боя в аэропорту часа два ходил в темноте по двору, со слов Светланы, «невменяемый». К нам не подходил, а подойдя, молчал и не слушал. Непьющий – был пьян. Я догнал его.

– Что расскажешь?

– Тебе с плохого или с хорошего?

– С чего тебе легче.

– Мне легче уже не будет никогда, – и дальше матом, – каких, суки, людей положили, спецов.

Он резко повернулся и скрылся в освещённом проёме подъездных дверей. В этот вечер я его больше не видел.

И Вадик молчал. Мы сидели на бревне. Он был под метр девяносто. С круглой, остриженной наголо головой. К его покрасневшему от загара горбоносому профилю подходил индейский головной убор из орлиных перьев. Тела воюющих мужиков почему­то казались мне огромными, тяжёлыми, каменными. Я словно присматривался к ним, заранее оценивая, насколько тяжело тащить их с поля боя. Вспомнил похороны знакомого ополченца. У него была разорвана осколками шея, даже в гробу она выглядела неестественно. Я посмотрел на Вадика и суеверно прогнал дурные мысли. Он почувствовал мой взгляд и, не смотря на меня, ни к селу, ни к городу сказал: 

– Башка раскололась, как арбуз! Пули четыре всадил! – он бессознательно нажал указательным пальцем воображаемый спусковой крючок.

Смотрел он мимо меня и напряжённо о чём­то думал. Докурил и молча пошёл домой.

Потом мы пару раз встречались и говорили ни о чём. Это уже был разговор, а не отрывочные реплики с одной стороны и ожидающее молчание – с другой. Прошло несколько бесконечно длинных и страшных под обстрелами дней. У нас третий день не было света. Я шёл в гараж, чтобы зарядить лампу и мобилу. Вадик помахал рукой. Он был весел и на удивление разговорчив. Сказал, что уже неделю отдыхает.

– Пишут, что укропы опять стягивают к нам технику.

– Пусть стягивают. В куче легче бить, – засмеялся он, и по лицу его я понял, что он ждёт вопроса о причине смеха. Спросил.

– Да вспомнил, как в Иловайске пять наших пацанов с криками «Аллах Акбар» гонялись за укроповским танком. Представь, сначала наши бегут по улице за танком, а потом танк гонится за нашими. Мы угорели со смеху.

– А почему «Аллах Акбар»?

– Дык, укропы чеченцев боятся как огня. А мы неделю под открытым небом спали. Небритые, грязные, издали чёрные. Вот пацаны и пугали их криками. Хочешь посмотреть, как мы воюем?

– Конечно.

– Пойдём. Только я в компьютере не очень.

На диване перед телевизором лежал незнакомый мне мужчина лет пятидесяти.

– Корешу видео наше покажу, – сказал Вадик походя, спрашивая разрешения и знакомя нас.

Олег кивнул головой и пожал мне руку. Хромая, пошёл курить на улицу. «Не разговорчивый», – подумал я.

Олег – командир миномётного расчёта, в котором Вадик – водила. В последнем бою Олега ранило в ногу. Больница переполнена и его, как легкораненого, отправили на амбулаторное лечение. Олег из Дзержинска, но до выздоровления Вадик предложил ему пожить у него.

Сели за комп. Вадик комментировал. Он, оказывается, дальнобойщик и водит всё, что движется. За день раза три мотается под обстрелами, чтоб подвезти БК, то есть, боекомплект.

– Я как­то подъехал к блокпосту, поставил машину, курю, болтаю с мужиками, жду приказа. «А в машине у тебя что?» – спрашивает один. «БК», – отвечаю. «Что за БК?» Сказал ему, три тонны мин. Стали уговаривать меня отъехать метров на сто.

– Им­то что?

– Ну, как что? Попадут в машину, от блокпоста ничего не останется.

Я представил себе его работку: ездить под обстрелами верхом на бочке с порохом. Стреляют они из 120­миллиметрового миномёта, 1941 года выпуска. «Прикинь, новенький был, в смазке, зелёный, а потом стал бурый». – «Почему?» – «Краска от стрельбы сгорела». Вес одной мины16 килограмм. Хвост мины обматывают пороховым зарядом, одинарным или двойным. В ящике 2 мины. Ствол миномёта весит200 кг. От стрельбы он разогревается. Пять мужиков тащат его в рукавицах и забрасывают в кузов. Опорная плита от стрельбы вколачивается в землю. Вырывают её машиной с тросом. Стреляют с голой местности и сразу же убегают, чтоб не нарваться на ответку. Местность иногда мешает определить их место, и тогда работают дольше. Однажды стояли в балочке и палили часа два по укропам, которые не могли их засечь. Миномётный расчёт – пять человек. Командир, корректировщик, наводчик. У каждого свои обязанности. Первая мина пристрелочная. Расчёту полагается охрана, которая иногда сачкует и прячется за их спины. Вадим во время стрельбы должен сидеть в машине, которая к миномёту поставлена задом. Его обязанность – быстро удрать. Как­то смывались ночью без фар по кукурузным полям. Однажды, попав под ответный обстрел, убежали, бросив миномёт и мины. Потом возвратились и забрали, благо, что было что. Миномёт бьёт до семи километров, если ствол стоит под углом в 45 градусов. Осколки мины поражают на400 метров. Во время миномётного обстрела под дерево прятаться нельзя: убьёт осколками потому, что мина взрывается от прикосновения к твёрдой поверхности. Мины – осколочные и фугасные. Фугасной миной можно пробить танк. Они подбили один, но премии расчёту не дали. Сказали, нет денег. Осколочными минами – лучше всего вычищать укропов из зелёнки.

– Карманная артиллерия, – с гордостью заключает Вадик.

Я слушаю его и смотрю видео. Осенняя полянка во всей красе. Жёлтые, красные листья на деревьях. Порыжевшая трава под ногами. Человек двадцать мужиков быстро, споро работают. Они рассыпаны вокруг двух миномётов, стоящих параллельно друг другу. У каждого свои обязанности. Если не думать о том, что где­то километров за пять гибнут люди, то работа неплохая, чисто мужская. Я уже различаю скучающих с автоматами бойцов охраны. «Действительно, за спинами прячутся». Узнаю приземистого, широкого в кости Олега. Он стоит метров за шесть от миномёта. Вижу задний борт машины.

– Здесь я сижу, – оживляется Вадик.

Боец достаёт мину из ящика и передаёт другому. Тот опускает её сверху в дуло миномёта, смотрящее наискось в небо, и кричит: «Мина!» Быстро отшагивает, отворачивается, закрывает уши руками. На крик его близко стоящие бойцы синхронно отворачиваются и тоже закрывают уши. Выстрел. Ему быстро, но осторожно, двумя руками подают новый снаряд. Он ловко заправляет его в ствол. Пустые ящики швыряют в сторону. Им подносят новые. Торопятся. Олег что­то подкручивает у миномёта. Вадик говорит:

– По колоне укроповской бьём. Они смываются, а мы их гасим. Хорошо, сук, покрошили.

Вадик показал мне бойца, на которого я не обратил внимание. Он стоит от миномёта метров за пять и дёргает шнур. Он­то, получается, и стреляет. Забрасывающий должен следить за тем, чтобы мина улетела. Когда стреляют два миномёта рядом, то можно ошибиться, принять чужой выстрел за свой, бросить одну мину на другую и отправить весь расчёт на небеса. Перед выстрелом с мин надо снять защитные колпачки. 

– Однажды достали из ствола не выстрелившую мину, а дятел один взял и бросил её себе за спину. Хорошо, что жопой упала. А так бы всех в клочья, – смеясь, говорит Вадик и добавляет: – Вот так мы и воюем. Мужики хорошие, донецкие. Один молодой, зелёный, а так – всем за сорок.

Прошла неделя, во время которой тяжело и отдалённо бахали. Олег закрасил на уазике, на котором приехал из Славянска, красные надписи «На Львов» и «Славянск». Мы встречались с ним во дворе и разговаривали уже как приятели. Укропы снова попали в подстанцию, и мы сидели без света. Вышел во двор узнать новости. Из окна микроавтобуса Олег машет рукой. Залез в кабину третьим. Олег выпивши. По Вадиму не видно. Причину не спрашиваю. Сегодня полугодие ДНР, но, может быть, и не по этому поводу. Разговор о жизни, о войне и мире. Солирует молчавший до этого Олег. Его словно прорвало. Вадим вставляет реплики. Я слушаю. Речь Олега проста, незамысловата. Он каменщик и водитель. Школьный аттестат 3,4 балла, но «меня учили правильно». В мае этого года он две недели смотрел телевизор, курил на балконе, терпел, а потом, как только издали указ о сохранении заработной платы за ополченцами, сказал своей: «Хватит», – и пошёл на блокпост. 

– Мы стояли неделю без дела. В Славянск нас не отпускали. Мне это надоело. Я воевать шёл, а не на блокпостах курить. Через нас шла в Славянск колона техники и мы, я и ещё шесть добровольцев, попросились с ними. Они нас три дня не брали, а потом сказали: «Садитесь на БТР». Так я уехал в Славянск, а в Дзержинске меня объявили дезертиром. Нормально, да? Я воевать уехал, а меня дезертиром объявили. Впрочем, укропы, когда в наш город пришли, повесили в ментовке моё фото с надписью «террорист» и «сепаратист». Теперь я у себя дома «дезертир, террорист и сепаратист» в одном лице, точнее в одной пьяной морде.

Помолчали. Вадик вылез из машины и через время позвал меня. 

– Люблю я эту музыку, – сказал он о звуках выстрелов, показывая рукой за крыши соседских домов.

Близкий выстрел, оранжево­красная вспышка по нижнему краю тёмного ночного неба и через несколько секунд дальний взрыв. Я понимал, что бьют «от нас». Мысли об ответке не возникали. Рядом с Вадиком я был спокоен, словно чувствовал силу и мощь Донбасса. 

– Наши херачат укропов, – довольно посмеивался он.

Я залез в машину. Олег воевал уже пятый месяц и, в отличие от Вадика, ушедшего в ополчение недавно, музыку войны не слушал. Когда я вернулся, он спокойно продолжал:

– У меня три брата живут во Львовской области. Я сам оттуда, но всю жизнь прожил на Донбассе. Я их знаю как облупленных. В Москве с ними работал. Они ленивы, высокомерны и хитры. «Нэ трэ робыты. Нехай хлопы роблять», – говорят они о наших. Как только война началась, я им позвонил и сказал: «Ребята, не приезжайте к нам. Мы сами разберёмся». Мать моя, кстати, за Порошенко в мае была. Сейчас не знаю. Сына звал с собой. Не пошёл. Я ему говорю: «Пошли со мной. За моей спиной будешь. Я тебя всему научу». А он говорит: «А зачем мне это?» Теперь звонит и говорит: «Папа, ты не звони». Они под укропами и он боится, что у него проблемы будут. Три сына, и ни один не пошёл воевать. Мне пятьдесят один и я воюю, а они, молодые, сидят, за юбки держатся! Ну, пусть один её, но два­то мои, родные. Что за поколение? Я служил в советской армии, и меня учили Родину защищать, а им бы только погулять. Всё равно, кто у власти, фашисты, пидоры, лишь бы одеться, поесть и ни хрена не делать. И это мои сыновья…

Он с досадой покрутил головой. В машину залез весёлый Вадик.

– На улице красота. Гасят их и гасят. Расскажи лучше, как вы от укропов смывались.

– Это под Славянском было. Машина у нас калечная была. Больше пятидесяти кэмэ не выжимала. Едем мы с одним парнишей, тоже добровольцем, а нас укропы догоняют на хорошей машине. Думаю: «Всё приплыли». Автомат, гранаты приготовил, собираюсь подороже жизнь продать, а это наши. Машину укропскую отжали, а флаги не успели поменять.

– Олежа, мочить укропов надо. Всех подряд. Почему они со Львова припёрлись к нам? Мы их не звали. И в плен брать не надо. Одна морока, – сказал Вадик таким тоном, что я понял: он продолжает свой спор с Олегом.

– А я думаю, там много обманутых. Разберутся они, рано или поздно.

– А пока разберутся, сколько наших положат? Не, ты как хочешь, а я в плен никого не брал и брать не буду. Пусть чешут от нас, и побыстрее, если жить хотят, – зло произнёс Вадим и обратился ко мне: – А ты как считаешь?

– Человек сначала должен думать, потом делать, а сделав, отвечать за свои поступки. Сейчас способов получения информации достаточно. Тех, кто приехал к нам с оружием – надо уничтожать.

– И я так говорю. Я в обманутых не верю. Олег же у нас добрый. Воспитывать хочет.

– Я не добрый. Я справедливый.

Через пару недель Олег ещё хромал, но ходил уже без палочки. Осколок у него так и остался в ноге. Завтра они уезжали в Дебальцево. Сказали, что там будет жарко.

– На кой чёрт мне такое перемирие? У меня жена, дом в Дзержинске. Я что, домой не имею права вернуться? Я воевать шёл за Донбасс, а получилось – за часть Донбасса, в котором, может, чей­то бизнес или что­то ещё, – возмущался Олег. – Не, я за мир, но только после того, как мы освободим Донбасс или хотя бы мой дом.

– А Моне что делать? Он из Одессы. И воюет с нами для того, чтобы потом этих бандеровских тварей прогнать из своего дома. Он нам помог, а мы ему скажем: «Извини, Моня, а если можешь, прости», – так что ли? 

– Моню жалко, ранило по­дурному. Хороший мужик. Мы с ним как­то раз…

– Ты, Олежа, с темы не спрыгивай. Мы Моне помогать будем?

– Ты же знаешь: я воевать не хочу, но если вы пойдёте, я в стороне курить не останусь.

Иван Донецкий


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"