На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Православное воинство - Библиотека  

Версия для печати

По ту сторону насыпи

Из фронтовой тетради

Июнь в 1944 году был мокрый и холодный. В день по пять раз дождь успевал пройти и пять раз солнце светило. Степана ранило в то самое место, на которое садятся; осколок, видно, был великоват и шел с таким выкрутом, что оставил не «это самое место», а одни лохмотья. Не ведал Степан тогда, что с тех пор придется ему сидеть на стуле боком. Но мы ведь многое не знаем из того, что может случиться с нами в будущем.

Степану — за сорок пять, но ни одного седого волоса, и глаза — как хвоя лежалая. Родом он с Чусовой-реки, коренной пермяк-солены уши, по профессии маляр. Как все воевали, так и он, что у всех было, то и у него. Служил рядовым, ефрейтором, сержантом, дальше не пошел, перемотал сто километров обмоток, накрутил бы и больше, да однажды выдал ему старшина кирзовые сапоги.

Так вот, в 1944 году, 23 июня, ранило Степана осколком в правую ягодицу. Кое-как добрался он с помощью дружка-солдата до кустов, извел все индивидуальные пакеты, которые были у него и у дружка, и стал ждать санитаров. Собралось раненых человек десять, сидят, покуривают, солидно обсуждают обстановку — куда раненому спешить? Дружок-солдат заправил диски к автомату и отправился догонять своих.

А из лесу вдруг постреливать начали, и черт знает кто: то ли наши, то ли фрицы, то ли власовцы. Подхватились раненые и — кто как: на одной ноге и палочке, на животе или просто пёхом — запрыгали по проселочной дороге в тыл: зачем зря судьбу искушать? Передовые наши части ушли, а куда ушли — кто скажет? Нет, не стоит судьбу искушать.

Степан в бой шел — думал: только бы не в голову и не в живот пуля ударила. Даже про сердце Степан не вспомнил: сердце маленькое, в него попасть трудно, как бы метко ни стрелял немец. В момент выстрела у врага винтовку дернет — отдача большая; забудет вражий стрелок про деривацию — пуля вследствие вращения при полете отклонится вправо; или просто комар укусит... Любой фашист, он, гад, всегда метит тебе в сердце, а мать-природа умнее, она много всяческих препятствий придумала, и не попадает пуля в сердце-десятку, — и был бы если писарь такой, то записал бы очков шесть-семь, не больше.

Учили Степана: по уставу положено собрать все моральные и физические силы и ползти... А сил-то даже и последних нет, не может ни идти, ни ползти Степан: кость хотя и не задета, а рана пять сантиметров на девять. Так сказал дружок-солдат.

И скоро скрылись все раненые за пригорком, и видно было, как они помогают друг другу, особенно тем, у кого ноги подбиты: среди зеленых перелесков далеко видны белые бинты. А Степан остался. Его унести не смогли — на то ведь они и раненые. Виноватые у них были глаза, а все ж таки ушли, только один — голова в бинтах — сказал:

— Не тужи, мы тебе санитара пришлем, дружище...

Не смогли они унести Степана, ведь ясно, как божий день, но глаза все-таки были у них виноватые — люди ведь.

Зовет Степан санитаров на помощ, а вместо санитаров видит вдруг немецкие мундиры чуть зеленее мышиного цвета. Худые дела, служба! Приколют, сволочи, во имя своего фюрера.

Обступили немцы Степана, а сзади них — наш солдат с оружием. Ну, это уже другой коленкор... Не хочется немцам смотреть на Степана — отворачиваются. Один, молодой, нахмурился. Совесть взяла или актерствует — доказать трудно. А ведь только час назад он зверь зверем сидел в лесу, постреливал из автомата, пока его из норы не выкурили.

Конвоиры дали команду: забрать раненого. Да только не захотел Степан, чтобы его немцы несли. Каждый из них метил ему прямо в сердце, и если бы не деривация, они бы не одну остроконечную пулю вогнали ему под ребро с левой стороны. Сказал Степан:

— Нет.

А тут как раз и санитары явились.

Санитары — народ деловой. Посовещались секунд пяток, поплевали на руки, скрестили их особым способом под животом у Степана и потащили, только не по дороге, куда ушли раненые и пленные, а в сторону, параллельно фронту, через поле.

Пять шагов, десять, двадцать — и каждый как удар хлыста: перетерпел бы, да ведь вон их сколько впереди, этих ударов. Стало казаться Степану, будто разламывается он напополам. Взмолился: потише.

Санитар, тот, что покрепче, взвалил его на загорбок. И опять шаги: три, еще пять, вот хотя бы до той вон норы кротовьей дотерпеть — живет там себе, будто барин, сукин сын!

Плохо видит Степан то, что кругом, — больно ведь, все же глаз его сам собой примечает: скучный вид у санитаров; показалось им, что слишком уж долго возятся с одним человеком, а из кустов то и дело слышится призывное «санитары...», да и самим санитарам наверняка какой-нибудь план дали: вынести столько-то раненых, прочесать такую-то площадь: как же без плана, без плана у нас никто и работать не станет, привыкли.

И так, и этак примерялись санитары к Степану — все зря, а носилок у них нет почему-то. Черт их знает, о чем думали раньше. Примерялись, примерялись солдатики и удумали: расстелили плащ-палатку на земле, уложили Степана вниз носом, сказали «терпи» и потащили волоком. А земля пахотная, вспахана весной, но ничем не засеяна, теперь уж травой поросла, но черные волны из-под плуга остались. Остались из-под плуга прошлогодние волны, и вот по этим черным волнам поволокли Степана два дюжих парня. Потащили его два здоровых, санитара чуть ли не бегом — ходко, не оглядываясь. Один тянет за плащ-палатку, другой — за ремень, захлестнутый под мышками.

Десять шагов, двадцать, трудно считать шаги, не в ногу бегут санитары; вон еще одна кротовья нора, а вон еще, так хотя бы до ближней... Плывут навстречу Степану кусты пырея и просто какие-то кусты, темнеет в глазах и чернеет трава, плавно скользит навстречу ему черная трава и черная елочка-трехлетка... Что-то такое уже было сегодня на Степановой памяти, связанное с цифрой три, но вспомнить ничего нельзя, боль огненным поясом стягивает пониже пояса, ноги не чувствуются. Стало быть, скоро наступит забытье, станет легко, все исчезнет — и жгучий пояс, и елочка-трехлетка, а потом откроет Степан глаза где-нибудь в санбате, увидит белую простыню и медсестру-уралочку в белом халате...

И действительно: все исчезло.

И вот снова увидел Степан куст — бузина, что ли? — и небо, а в небе — черную тучу. Никто Степана не тянет, не толкает — благодать.

И вдруг, неожиданно, черт его знает как это так получается со Степаном, но вдруг сама собой сказалась фраза:

— Эх ты, Степа-растрепа! Нуль ты без палочки, сплошной серый колер, вот и проволокли тебя по пахоте.

Нет, Степан не мог сказать этого. И никто эти слова, конечно, не услышал. Но так бывает: кто-то скажет без слов какую-нибудь пакость, и Степан даже чертыхнется: да неужели же я мог такое подумать? Однако факт есть факт: не первый уж раз вдруг приходят Степану в голову вот такие слова, значит, кто-то говорит их ему, не сам же Степан говорит их, коль уж на то пошло, ведь он не согласен с этим... серое пятнышко, может, какое, даже и названия-то ему не подберешь. Так неслышно и серо могла бы сказать только хмурая туча, да и то в сумерках, когда солнце зашло.

— Молчи! — крикнул сам себе Степан. — Не пикай там, сволочь! Когда врачи режут руку, они сразу режут — не через час по чайной ложке!

Исчезло серое пятнышко или кто это был, неважно.

Вот-вот: подул промозглый ветерок, ливанул холодный дождичек, потом солнце глянуло, и Степан окончательно очухался, безо всяких уколов — по собственной инициативе. Под ним — плащ-палатка, на ягодице — целая подушка из ваты и бинтов, кальсоны не надеты как следует, брюки не застегнуты, поясной ремень на последней дырке, а подо всем этим — бинты, бинты, бинты... Красивая деваха, но только не уралочка, а татарка, следующего обрабатывает. И сказал Степан серому пятнышку: «Вот видишь, филин необразованный, все идет как по расписанию, а то, что не уралочка, а татарка, так это, может, еще лучше: ходил я в дружках с одним татарином, вполне подходящий был парень, с какой стороны ни посмотри, вот только погиб возле Тулы: бомба-пятисотка рванула, и не осталось от татарина даже пилотки... Откуда тебе знать, может, я выздоровею и женюсь на татарке, куплю себе чумадан и замук мидный».

Вслух он сказал:

— Спасибо, сестричка. Как тебя зовут, красавица?

— Жениться думаешь?

Вспомнил Степан, что сестричка голым и жалким его видела, заткнулся.

Шевельнул плечом, устроился поудобнее. Оглядел все — сориентировался в обстановке.

...Край поля, по которому волокли его санитары и на котором ничего не посеяно. По ближнему краю — можно рукой дотянуться — ровной полосой кустарник высажен: орешник, ракита, дубнячок. Вдоль кустарника — на шинелях и плащ-палатках, а то и просто на траве — лежат и сидят раненые, человек тридцать. Сидячие поразвесили на кустах плащ-палатки, от дождя попрятались. Красивая сестричка и военфельдшер перевязывают свеженьких.

Холодно, будто осень сейчас, а не июнь. И дождь холодный, и земля холодная, и вон еще одна очередная туча вороненой громадой над полем ползет — тут здоровый человек не утерпит, не то что раненый. Смочит пару раз да ветерком обдует — не возрадуешься.

Вот-вот: это, конечно, не санбат и даже не санрота. Просто перевязочный пункт. В общем, веселые предстоят дела, и солдату лучше всего найти себе какое-нибудь занятие. Весьма помогает. Если не попадает зуб на зуб, надо стараться, чтобы попал. Все легче. Если тело подпрыгивает в ознобе, а тебе до печенок не хочется вот так подпрыгивать, если огненный пояс становится все туже и того и гляди перережет тебя пополам, как сосиску, значит, надо размякнуть и стукаться по возможности плечом и ногами. Если гимнастерка мокрая, хоть отжимай, — надо ее отжать. Не надо злиться. Надо припомнить, все ли с собой: полевая сумка, зажигалка, трофейные сигареты, часы. Проверить, тут ли медали, может, выпали из сумки — перед боем ведь были сняты, чтоб не сверкали на солнце.

А раненые все прибавлялись. Кого приносили, кто сам полз на зеленый флажок с красным крестом, привязанный к шесту. Которые вновь прибыли, те помалкивают, а кто искупается под дождичком, ворчать начинает. Тем более что ветерок с севера знай себе дует, ему-то что! В июне мог бы и не дуть, зимы ему мало, что ли? Вот-вот, кобылий хвост ему в зубы, снова дождь пошел, и льет же, паразит, как из ведра!

Самые нетерпеливые, те кричат:

— Давай подводы!

— Где ваше любимое начальство, военфельдшер?

— Давай его сюда, мы его будем кушать без гарнира!

А Степан что ж, молчит. Он всегда был терпеливей других, хоть и у него нервы не железные. Подводы не успевают отвозить людей. Увезут двоих — прибудет десять. За лесом идет бой, большая человеческая драка, и оттуда беспрерывно несут солдат в бинтах. Теперь, пожалуй, за сто раненых перевалило — целый госпиталь под кустами.

А раненые поминутно прибывают, и никто отправку их организовать не может. Вот-вот: никто, черт побери, не может отправить раненых, а по дороге мчатся студебеккеры — с передовой в тыл, гудят себе порожняком катят за снарядами для фронта — им быстрее надобно, и вот бы остановить их, чтоб раненых захватили по пути, да некому. Не слушается шоферня старого военфельдшера. Уж очень вид у него не внушительный. И потому дрожат у военфельдшера руки и лицо такое, будто лишней горчицы хватанул. Знает, видно, старый хрен: если налетит с такой вот организацией на сердитое начальство, голова за дважды два может с плеч долой скатиться — на фронте оно запросто.

А Степан что ж, помалкивает и только просит свою солдатскую судьбу: только бы отсюда вывезли, только бы иметь крышу над головой, только бы дождик еще раз не  пошел.

Трое умерли. Не удержались, значит. А потом еще один. Не любят раненые долго врачебной помощи дожидаться да под дождем мокнуть — умирают.

Два солдатика из похоронной команды откуда-то подвернулись и — вот это да! — сразу же стали подчиняться старому военфельдшеру. А старый военфельдшер — лет-то ему, может, под сорок пять всего, а только все равно старый он, — старый военфельдшер приказал солдатикам могилу рыть, а сам за свое прямое дело взялся.

Лежит себе Степан на боку, посапывает в две дырочки, и бьет Степана, эх и бьет же Степана дрожь! О землю мертвецки, без удержу бьет, колотит беспощадно: нет в Степане крови, сколько ее накапало по пахоте прошлогодней!

Ворочаются, стонут, кряхтят раненые, клянут фрица, поругивают санитаров и весь белый свет. Лежат ровной шеренгой отвоевавшиеся солдаты вдоль стометровой лесопосадки, мечутся военфельдшер с санитаркой, два солдатика сноровисто копают могилу: то по колено в землю уходят, то по живот и вот уже по грудь самую: летит кверху желтая глина.

Слышит Степан: подходит к могильщикам старый военфельдшер, отменяет прежний приказ и дает новый: копать могилу на десятерых, про запас. Четверо желающих уже лежат возле. За русскую землю жизни отдали, и землица родная, во сне виденная, гостеприимно раскрывает им теперь свои объятия.

Видит Степан: стоит рядом с ним на четвереньках молодой солдат, половина лица такая интеллигентная. Стоит на четвереньках, и пол-лица у него разворочено. Взрывом, наверно. Нудно смотреть на солдата, но Степан знает, что ранение это не очень опасное. Смотреть, правда, муторно, да ведь на то и война. Это бы еще ничего, но в том-то и дело, что еще куда-то шлепнуло бедолагу: незаметно, и крови будто нет, да только плохой цвет кожи у солдата — глазури небесной много, совсем не та краска. Не ходить солдату больше по земле. Рядом — винтовка. Аккуратный службист — не бросил вгорячах.

На плащ-палатке под солдатом — лужица: дождичек с кровью. Незачем солдатику дожидаться подводы. На его месте Степан медальон бы проверил, дописал что-нибудь родным: в добрые руки попадет — отправят обязательно.

Еще четверых, видит Степан, потащили к яме.

По всему ряду живых и погибающих пошел ропот. Поняли: не отвоевались еще. Значит; будет еще ветер, и будет еще дождь, и будет их нещадно колотить озноб о землю, и будет еще лихо.

В который уже раз пошел военфельдшер к дороге и с ним, для подкрепления, четверо солдат с перевязанными руками и головами. Вдогонку военфельдшеру несется мат, проклятия висят в воздухе, перемешавшись с изморосью, и поди разберись: то ли в здравом уме сказано, то ли это просто бред горячечный. Мелко-мелко дрожат руки у старого военфельдшера.

Ревут на проселочной дороге огромные машины, а дорога — рядом, а машины — все студебеккеры, марка не наша, глазу еще не примелькалась. Мчатся с ревом огромные трехоски, порожняком в тыл идут, свищет из-под колес грязь на белые бинты тех, что стоят у обочины, — не становись, путник, поперек!

Уже человек двенадцать рядышком лежат возле ямы, еще полчаса назад надеялись домой поехать. А теперь получит их родня справку: «В боях за Советскую родину...» и так далее.

Не все солдаты хороши. Которые есть так чистые анархисты. Пока ходит в строю — ничего, приказа слушается, а как из строя вон, так и начинает фордыбачить. Бывает: отвоюется такой партизан, и неплохо, а в госпитале распояшется, на сестричек костыликом помахивает. Чуть что не так, сейчас начинает права качать, главврачу жаловаться — за что, мол, кровь проливал?

Вот-вот: как раз человека через три от Степана такой вояка безусый лежит, беснуется:

— Ё-моё! Неужели? Начальство? Так близко от передка?

В самом деле: у кустов — легковушка, с дороги, видно, съехала, а от нее, выравнивая путь параллельно ряду раненых, командир шагает. Не видно Степану погонов. Но — полковник, не меньше. По уверенной поступи заметно. Немолодой. Служака. Людей на смерть посылал. И сам шел. Лицо хорошее. Крестьянское такое. Ростом высок. Сапоги не в грязи, блестят. Звездочка на фуражке зеленая, фронтовая, а пряжка на ремне блестит, а пуговицы тоже блестят...

Как же это вы, товарищ полковник? Пуговицы-то, а? И пряжка? Да еще в такую лихую минуту угораздило вас сюда пожаловать? Сейчас зададут вам те, которые крикуны, они себя-то раз в год по обещанию любят, а тыловиков — тем паче.

Эх, и идет же полковник: с форсом, молодцевато, с этаким шиком командирским — мы, мол, все можем, — и первый же с краю крикун обложил его двух-этажным титулом — уши вянут!

Вздрогнул офицер. Повернулся. На раненого смотрел три секунды, не больше. Принял решение. Пошел дальше. Никого он не может здесь на гауптвахту посадить или отдать под трибунал за оскорбление офицерской чести. Знает это офицер. Знают и солдаты.

Потом тот, человека через три, еще раз нехорошо назвал офицера.

В жизни еще не приходилось слышать Степану такого. Да ведь на то она и жизнь: раз на раз не приходится.

А раненые молчат. Многие уже в гражданке себя чувствуют, а многие только и думают про то, как бы уцелеть, — не до полковника им вовсе. Молчат раненые. Или жалуются укоризненно: как же так получается, товарищ полковник?

Поговорил офицер с военфельдшером, постоял у ямы, помог уложить погибших парней — рядышком, аккуратно и любовно. Только вот его движения показались Степану очень уж деревянными.

Молчит Степан. Ему тоже хочется укорить полковника — теперь-то уж он увидел погоны, когда тот нагибался у могилы. Однако молчит — привычка.

А серое пятнышко: «Обложи матом сукина сына за то, что такой надраенный, щеголеватый, здоровый! Обложи полковника за то, что вшей не видел, что в траншее по колено в воде не стоял, что фронтовых пуговиц даже не приобрел. Боевые-то командиры какие-то панцири на грудь привязали: малость смешно, а все-таки безопаснее. Степан! Да у него даже каски нет! И сетки маскировочной на каске нет! Обложи его за тех, двенадцать, которые у ямы лежат, ведь их в последний раз дождичек мочит... Да ты на зад свой грешный посмотри: бинты уж кровью пропитались, от дождя набухли. Столбняк схватишь — но только комарики лесные споют тебе Шопена...»

Сорвал Степан травинку, сунул в рот и стал жевать. Вкус у нее — как и у всякой травы, зато помогает держать язык за зубами.

От Степана до могилы — метров восемь, а не заметил Степан главного: когда подошел к нему полковник и стал рядом, о чем-то советуясь с военфельдшером, то оказалось, что глаза у полковника белесые, не видят. Это всегда так бывает, если внутри печет. Хорошо, что Степан смолчал: вон ведь какие глаза у полковника белесые — белило с серебром, не видят ничего,

А тут еще этот, третий справа, снова заорал... Нахлебался, кретин, наверно, трофейного рому, угодил под пулю сдуру... Да что с него взять? Не человек — сплошное серое пятно.

Полковник будто не слышал ничего. Побарабанил пальцами по планшетке, бросил ее назад — она качнулась на ремнях. И пошел, деревянный, к дороге и стал посреди.

Первая же машина, вильнув, ударила его крылом и отшвырнула в канаву. Прут студебеккеры по дороге, ревут моторы, летит грязь. Не может простой полкозник отменить приказ командующего армией: снаряды, снаряды, снаряды фронту. Вперед движется армия, Витебск взят и будет взят Шауляй, а потом Кенигсберг. Великие дела предстоит свершить впереди, и еще не известно, что важнее: то, что делает армия или какой-то полковник.

Да нет, порожняком идут машины! С передовых позиций — в тыл. Мимо санроты, мимо санбата, мимо прифронтовых госпиталей. Все дело во времени. Ни минуты простоя. Таков приказ.

Поднялся полковник из кювета — весь в грязи. Быстро вытер грязь с сапог, сорвал пук травы и травой очистил мундир; подобрал фуражку, вытер ее белым платком и платок выбросил, вымыл в канаве руки и снова стал на дороге, но так, чтобы машина не смогла его объехать.

Или — или.

Следующий студебеккер  остановился.

Далековато: Степан слышит весь разговор, а слов не разберешь. Полковник говорит на пределе — вот-вот сорвется. Шофер, молодой парень с казацким чубом, держится твердо и, по всему видать, не собирается исполнять приказ полковника. Бедовый, знать, парень, а полковник тоже не шутит. Да ведь и командующий армией не шутил, наверное, когда отдавал приказание. На таком повороте не трудно и под трибунал угодить. Вот только бы от назойливого полковника отбрехаться. Странный какой-то полковник: весь в грязи.

Шофер, видно, плохо соображал и плохо отвечал полковнику. Сидел он за рулем, высматривая выбоины на грунтовой дороге, гнал машину не щадя и вдруг — стоп! Наверно, он привык к этому движению и теперь никак не мог освоиться с тем, что стоит. Такое бывает: мчишься что есть духу, а когда остановишься, то никак не можешь прийти в себя.

Сзади между тем останавливаются другие студебеккеры, сигналят пронзительно, некоторые объезжать уже начинают, и один из шоферов крикнул:

— Отвечать будете, товарищ полковник! Офицер отчеканил громко, так что услышали все:

— Приказываю остановиться! Глуши моторы! Самый бойкий шофер уже объехал полковника, за ним — тот, которого остановили: на ходу два раза хлопнул дверцей кабины.

Вытащил полковник пистолет, стал стрелять по скатам, да что сделаешь, если их целых десять у трехоски? И тогда — Степан это явственно видел — появились три черные дырочки прямо в кабине.

Рывком остановил машину шофер, выскочил на под¬ножку   как ошпаренный  и сорвался на визг:

— По своим стреляешь, с-с-с...

Он долго тянул свое «с-с-с», потом заткнулся — осознал положение. Да только было уже поздно.

Вот-вот, все ведь видели, как полковник подозвал двоих из похоронной команды, как взял для пущего значения и для параду старого военфельдшера и двоих легкораненых, тех, у кого бинты были грязью забрызганы, как сказал одному:

— Потом допишете остальное, проставьте только шифр машины, фамилию, имя, отчество и адрес.

Полковник показал шоферу на насыпь, а солдатики из похоронной команды произвели корректировку:

— Выше взойди.

— Еще выше, на самую насыпь.

— Теперь далеко, допрежь времени скатишься.

— Отойди от ямы, на гребень стань.

— Стань на гребень! Земля мокрая, оступишься.

Невдомек разве им, что  шофер уже оступился, оступился так, что сейчас убьется насмерть?

Наконец чубатый шофер стал верно — чтобы упасть сразу в яму. Белила чуть тронули его щеки — начал понимать, что к чему.

Два солдатика отошли от него шагов на пять. Потом такое расстояние показалось им, видимо, слишком страшным, чтобы стрелять в живого человека, и они отошли еще. Постояли — и снова отошли.

Полковник сказал несколько сухих слов; старый военфельдшер кивнул — согласился, а руки дрожали мелко-мелко: как перевязывать будет раненых? И еще двое с грязными бинтами кивнули молчаливо, сказав, наверное, «да». Сказали и потупились, не смотрят ни на кого. И санитар не смотрит. И два могильщика. Один полковник четко отдает приказание:

— Оружие!

Солдатики засуетились, заторопились, заскользили по грязи.

— Приготовили холостой патрон?

— Так точно, товарищ полковник!

— В одной винтовке будет холостой, в другой — боевой патрон. Кру... гом! Не смотреть!

Полковник сам зарядил обе винтовки.

— Ко мне! По местам! Приказываю...

Шоферня осмелилась, окружила полковника, стала заступаться за дружка-товарища, но тот сказал:

— Грузить раненых. Пять минут!

Сник шофер на насыпи. Сейчас будет команда «огонь», а глаза у полковника совсем белесые — белила с серебром.

Вот-вот: двенадцать ждут возле ямы готовые, этот тринадцатый. Несчастливое число. Чертова дюжина. Не отменишь приказ, не встанешь вместо шофера. Вон и писарь новоявленный по бумаге строчит, приговор оформляет. Бегом носят шоферы раненых. Бегом и молча. Под кустами стало тихо, только далеко-далеко ревет артиллерия, гремит где-то бой. Не очень слышно, отдаленно так гремит вдали бой, идет священная война, а два солдатика из похоронной команды стоят лапша лапшой, а все потупились, а шофер совсем посерел, и только полковник смотрит жестко — твердый, видать, мужик.

И откуда подвернулся, как выполз со своего места этот... ну, этот... сосед с половиной лица — глаза-то у него были целы. Кровь на лице уж кое-где стала запекаться, а перевязку так и не сделали, не успели или не дался сам — не опасно ведь, только смотреть муторно. Не сделали бедолаге перевязку, хоть бы для проформы перевязали... И вот пополз он на карачках.

Степан глядь: на плащ-палатке рядом — никого, только лужица красная, а шофер на насыпи выкрикивает:

— Коля! Братишка! Мама извещение о смерти полумила, стала седая вся. Маму береги, Коля, она совсем-совсем старая, и скажи ей, что я не виноват. Скажи; погиб при выполнении приказа командующего. Не виноват ни в чем и что с…ть я хотел на всех! Не забудь матери сказать, Коля, а Таня тебя ждет, все говорили — погиб, а она ждет. Ты Таньку не обижай, мировая она девка. Кактусы твои обменяли у мешочников, все три обменяли на хлеб...

— Внимание! — громко сказал полковник солдатам из похоронной команды и не сказал, а крикнул тихо, и голос даже не сорвался — как кресалом по кремню провели.

А этот-то Коля — эх, и не жилец он на белом свете! — схватился руками за полковничий сапог, кровью голенище измазал, мычит — губы у него, видать, не в порядке, порваны. Мычит он, будто ласковый теленок возле матки, но разобрал Степан, да и все, наверно, разобрали:

— Прошу вас... один... мать баловала...

И тут полковник сказал последнюю часть команды после «внимание»:

— Огонь.

Да ведь похоронная команда — что за солдаты: выстрелили, а шофер стоит, только пошатнулся, но целый.

А этот самый Коля — худо ему стало, что ли, уткнулся в землю лицом, а когда кинулись к нему и подняли так, что голова запрокинулась и стала смотреть на полковника, то к ранам на лице комочки глины прилипли. Его положили, и он, бедняга, ладони плотно к земле прижал, потом головой стал устраиваться, как на подушке. Стал он устраиваться, как на подушке, а тело все вытягивалось, будто хотел Коля улечься по удобнее, будто очень уж мягкая земля, а есть рядышком место еще помягче этого. И понял Степан, почему говорят: «да будет ему земля пухом».

Вот ведь как бывает, шофер на насыпи заплакал — будто залаял. В лютый мороз порой волки так в степи воют. Заплакал шофер, но сойти с места — нет, приклеился, а только просит:

— Ребята! Разрешите! Товарищ полковник, разрешите с братом проститься! Перед смертью всем разрешают... последнее желание мне разрешите — с братом проститься!

Вот-вот, тут и произошло самое главное.

Шоферы перестали носить раненых — на дороге уже машин десять стояло. Все, кто мог, поднялись, чтоб видеть, и — молчали. Молчали и смотрели на полковника. Разве забудет Степан когда-нибудь, как все молчали?

Да лучше сгнить здесь под кустами, чем за счет чужой смерти домой поехать... Кто сказал, что холоден дождь и что земля жестка? Насмерть раненные всегда умирают. Кому судьба — всегда живут. И нечего выискивать в человеке то, в чем виновата сама война.

Взялся полковник рукой за лоб, нахмурился под ладонью, провел ею по лицу вниз — будто умылся.

И сказал только:

— Отставить. А вы, писарь, порвите... это.

 

* ЖУКОВСКИЙ Владимир Степанович (19.09.1921 – 23.03.1995) родился в городе Кунгуре Пермской области. Ветеран Великой отечественной войны. Демобилизован в конце 1944 года по ранению. Имеет правительственные награды. Окончил педагогический институт. Первый ответственный секретарь (с 1964 по 1967) Белгородского отделения Союза писателей России.

Фронтовик Владимир Жуковский


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"