На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Православное воинство - Библиотека  

Версия для печати

В Тылу и на фронте

Книга вторая

«Довоюй, родной! Дотерпи, родной!

Не давай вздохнуть злому ворогу!

Мы за вас горой, вы за нас стеной,

Всё у нас с тобой нынче поровну.

Как мы держимся – у людей спроси,

Подсчитают пусть люди добрые,

Сколько баб теперь на большой Руси

До замужества стали вдовами.

Я бы выпила, да запал не тот,

 Я сплясала бы, да не хочется.

Это жизнь идёт! И война идёт.

Неизвестно, что раньше кончится».

 

 Роберт Рождественский «Песня женщины».

 

В конце марта сорок второго года у Радкевичей родилась крепенькая, на удивление спокойная девочка с белокурыми кудрявыми волосиками, большими голубыми глазами, опушенными длинными густыми ресницами. По обоюдному согласию её назвали Анной.

– Какое красивое русское имя у нашей доченьки, – радовалась Оксана, – и звучное, словно всплеск речной волны… Ан-на!..

– Да-а-а-а, – почёсывая в затылке, задумчиво протянул Вячеслав, когда дочку принесли из роддома, и Оксана принялась кормить ее грудью, – нелегко будет нам с тобой, Оксаночка, растить нашу Анечку, – на базаре литр молока, сама знаешь, – триста-четыреста рублей. Так что моей месячной зарплаты хватит ровно на три, от силы четыре литра, твоей – вообще на два. Но ведь и нам с тобой тоже чем-то питаться нужно…

– Пока я Аннушку в основном своим грудным молоком кормить буду, – растерянно улыбнулась сквозь набежавшие на глаза слезы Оксана, – у меня его, слава Богу, много. А там что-нибудь придумаем. Сами корову купим…

– Ты с ума сошла! Да знаешь ли ты, сколько сейчас на базаре самая захудалая коровёнка стоит?

– Знаю. Уже приценялась. Тысяч двадцать пять – тридцать…

– И где же мы с тобой возьмём такие огромные деньжищи?

– Десять тысяч у нас с тобой на сберкнижке уже есть. Будем ещё копить. Если понадобится – последнее с себя снимем и продадим – голые, босые ходить будем, а корову для Аннушки всё равно купим. Твоё новое зимнее габардиновое пальто с каракулевым воротником, что перед самой войной справили – продадим. А зиму ты и в казённом полушубке прекрасно проходишь. Мою новую кофту из козьего пуха. Твои новые полуботинки, яловые сапоги, которые тебе твой отец прошлым летом подарил перед нашим отъездом из Плебани. На базаре нынче, сам знаешь, за одеждой люди в драку – пообносились за войну, а в магазинах на прилавках – шаром покати: всё для фронта, всё для победы…

 Радкевичи продали всю свою «выходную»одежду, залезли по уши в долги, но все же собрали требуемую для покупки коровы сумму.

– Ничего! – ободряюще улыбалась Оксана мужу, – как-нибудь перебьёмся! А ребёнок – к счастью. Мне мама всегда говорила: «Детей, дочка, рожать не бойся – каждый ребёнок при своём рождении непременно счастье в семью приносит. «Бог детей даёт, но Бог и на детей даёт». Я сама, когда в двадцать первом родилась, у нас, на Украине, рассказывала мне мама, страшный голод был – люди людей ели. У мамы уже Маруся и Павло маленькие были, а тут ещё я народилась. Все за голову схватились – в такую голодовку ещё один рот кормить нужно! А я родилась – и всё у нас в жизни сразу в лучшую сторону повернулось – осенью урожай хлеба, кукурузы отменный выдался. И батько наш тогда так богато в шахте денег зробив, что мы через год всей семьёй себе в Волновахе саманный дом построили, а до того по родственникам да по чужим людям углы снимали.

С рождением дочери семье Радкевичей вскоре действительно улыбнулось счастье – основательно отощавших от голода железнодорожников станции Сковородино прикрепили на дополнительное питание в расквартированную там воинскую часть, и Вячеслав стал не только сам обедать в солдатской столовой, но и почти каждый день приносить оттуда жене домой горячую пищу в алюминиевых судках.

– Ой! – с детской непосредственностью радовалась каждый раз Оксана. – Борщ сегодня какой наваристый! На мясном бульоне! И вкусный – язык проглотишь! И каша гороховая такая густая, что ложка в ней по стойке «смирно»стоит! Хорошо всё-таки наших красноармейцев кормят – ничего не скажешь!

– Ну, если ещё красноармейцев хорошо не кормить – так, кто же нас тогда от японца защитит, – солидно говорил Вячеслав, счастливый от неподдельной радости супруги, – голодный солдат – не солдат. Они, черти, как узнали, что у меня недавно дочка родилась, так всё время повар в солдатской столовой наровит мне судки до краёв наполнить, чтобы ты – кормящая мать, побольше ела, чтобы молока у тебя больше было. Чудесные у нас всё-таки люди, отзывчивые!

– Да, прекрасные у нас люди, – соглашалась Оксана с мужем, – только далеко не все. Некоторые эвакуированные, особенно из Брянска, Минска, Харькова, Киева, Москвы, Смоленска и других больших городов приехали к нам, сюда с огромными деньжищами, чаще всего наворованными, прихваченными из банков, сберкасс, магазинов, в которых они перед самым приходом немцев работали. Эти богатеи на базаре у местных крестьян куг’очек, молоко, мясо, хлеб за любую цену, не торгуясь, скупают. Ну, те и рады – вздули цены на продукты – выше некуда! Нам туда с нашими трудовыми копейками и не подступиться. Возмущается рабочий народ – этих эвакуированных толстосумов на базаре при мне чуть было не побили за это. У некоторых эвакуированных, сказывают, целые чемоданы денег, подушки, перины вместо пуха деньгами набиты! Ну да, оно и понятно: когда все от немца драпали, то в суматохе, под шумок бухгалтера в сберкассах, продавцы в магазинах денег нагребли столько, сколько на себе унести смогли. Вот и выходит: для кого – война, а для кого – мать родна…

А наша соседка Клава, у которой в декабре прошлого года муж под Москвой погиб, и трое ребятишек – мал, мала, меньше сиротами остались, говорит мне вчера вечером на кухне: «Ты, Сергеевна, картофельные очистки, пожалуйста, не выбрасывай, я их вымою, в печке высушу, муки из них натру и оладьев ребятишкам своим напеку – голодные они у меня всё время, а чем накормить – ума не приложу». Ну, я, конечно, очистки ей отдала. И ещё килограмма два картошки из наших запасов. Ты не возражаешь?

– Какой может быть разговор, – ласково приобнял Вячеслав за тёплые плечи жену, тихо баюкающую на руках засыпающую дочку. – Смотри, какая у нас с тобой Анечка красивая, как куколка: волосики беленькие, кудрявые, глаза голубые, огромные. И серьёзно так на нас с тобой смотрит, как будто абсолютно всё уже в этой жизни понимает…

– И не говори, – тихонько засмеялась Оксана. – Представляешь: иду вчера днём в магазин за хлебом и Аннушку на плече несу лицом назад, чтобы холодным ветром ей в глазки не задувало. И вдруг догоняет меня молодой мужчина и, запыхавшись, говорит так удивлённо: «Ой, так это же у вас настоящая, живая девочка такая красивая! А я думал – кукла! Я за вами уже несколько минут иду и всё думаю: и где эта женщина себе такую большую и красивую куклу купила? А это, оказывается, не кукла, а живая девочка такая красивая!»

Я когда Аннушку родила, соседка по палате у меня спрашивает: «Дочка у вас – «последний поцелуй»? А я сначала и не поняла, что это означает. Она мне и объяснила, что так теперь называют детей, зачатых в самом начале войны. Муж, уходя на фронт, делал жену беременной, чтобы, если его убьют, у неё реальная память о нём осталась – ребёнок. У меня, говорит женщина, сынок – истинно «последний поцелуй», потому что его отец – старший лейтенант ушел на фронт двадцать второго июня и в конце июля погиб под Смоленском. У нас в военном городке, говорит, уже много молодых вдов, у которых мужья командирами были. И «похоронки» на них продолжают пачками приходить. Некоторые из «бывших» или раскулаченных с ехидством спрашивают у нас – жен командирских: «А ваш муж еще жив или вы уже на него «похоронку» получили?». Мне один такой тоже этот вопрос задал, а я ему и выдала: «Лучше быть вдовой героя, чем женой такого тылового труса как ты!» Сразу скис.

Так что, милый, разные люди нас с тобой окружают. Вон в тайге нет двух деревьев похожих, все разные, а ты хочешь, чтобы все наши люди одинаково хорошими были… Не было такого никогда и не будет…

В воскресенье они пошли на местный базар покупать корову. В тот день на всём базаре продавал корову лишь один старик лет шестидесяти в чёрном потёртом кожухе, кроличьей шапке-ушанке и с заиндевелыми густыми усами под крючковатым, большим носом на красном от мороза худощавом морщинистом лице. Супругам понравилось, что небольшая корова была с острыми, как вилы, рогами и покрыта густой длинной шерстью. Копыта у неё были широкие, крепкие, вымя хотя и небольшое, как у козы, но зато хорошо раздоенное. Корова выглядела шустрой, молодой и здоровой.

– И откуда ты будешь, отец? – весело спросил у нетерпеливо переминающегося на морозе с ноги на ногу деда Вячеслав.

– С Большого Невера. С самого Амура.

– Ого, далековато ты, однако, забрёл! Почти шестьдесят километров отсюда!

– Так точно. Шестьдесят с гаком… Старуха моя померла, что, думаю, с коровкой делать? Резать жалко – раздоенная коровёнка, молодая. Вот и привёл на базар. Берите – не пожалеете. Век меня благодарить будете. Коровка маленькая, молока, честно скажу, не очень много даёт – всего литров десять-двенадцать в день, на зато жирное – ужасть! Сметану всё время со старухой ели… Масло били…

– И сколько за неё просишь?

– За двадцать пять тысяч уступлю…

– Берём! – решительно сказала Оксана мужу. – Лично мне коровка очень даже понравилась. Смотрит бойко, весело, значит, здорова. А звать как?

– Майкой. Шустрая коровёнка, – торопливо поддакнул дед Оксане и вроде как при этом усмехнулся в усы. – Дюже резвая, даже чересчур. Сама себе из-под снега корм добывает. Как олень копытом снег разгребает и ест сухую траву…

– Значит, и сена ей на зиму заготовлять не надо? – улыбнулся Вячеслав, – так на подножном корму и проживёт всю зиму.

– Надо, – засмущался дед, – ну, разве что только самую малость.

Ударили по рукам.

 Коровка и впрямь оказалась не очень удоистой – в день давала всего литров десять-пятнадцать густого жирного молока. Подойника у Оксаны не было, и она приспособила под него большую эмалированную кастрюлю. Молока вполне хватало и Аннушке, и им самим. Оксана снимала с прокисшего молока сметану в палец толщиной, била из неё янтарной желтизны духовитое масло и продавала на базаре. На эти деньги они подкупали Майке сена. Частенько Оксана наливала литр-два молока в глиняный обливной горлач и украдкой совала соседке – солдатской вдове: «На, Клава, подкорми своих ребятишек – не могу спокойно смотреть в их голодные глаза».

 Неожиданно им подвалила нечаянная радость – командир полка разрешил Вячеславу брать помои в солдатской столовой, от которых корова стала молока давать намного больше. Майка действительно разгребала в перелесках глубокий снег передними копытами и с аппетитом поедала сухую траву. А ещё повадилась воровать сено из копен, заготовленных красноармейцами летом для полковых коней. Как собака, подлезала под деревянную загородку вокруг копёшки и наедалась вволю. Как-то утром командир полка встретил Вячеслава по дороге на станцию и спросил сердито: «Твоя, что ли, Радкевич, корова наши стога шерстит? Ежели ещё хоть раз увижу её возле наших стогов – лично пристрелю вот из этого пистолета – похлопал он ладонью по деревянной кобуре своего десятизарядного маузера. Так и знай!»

 Пришлось от беды подальше привязывать Майку на длинной веревке к колу.

И Аннушка к Майке очень быстро привыкла. Как только усядется Оксана корову доить, Аннушка тут как тут – бежит, косолапя, с большой оловянной солдатской кружкой в руке к корове и лепечет: «Майка! Майка!»Оксана нацедит ей прямо из коровьего вымени в кружку тёплого парного молока, а дочка все до капельки выпьет. От такого питания стала девочка круглой и румяной.

Но счастье с горем, как известно, рядом ходит. В конце декабря пришёл Вячеслав с ночного дежурства усталый, голодный, злой, а Оксана к нему с плачем: «Майка пропала!»

– Как? Когда? Где?..

– Люди говорили, видели её утром на дороге. Примерно в пяти километрах отсюда. Видно, в Большой Невер пошла паршивка – по старому своему хозяину соскучилась…

– Ты понимаешь, что произошло! – вскричал страшным шепотом Вячеслав и медленно опустился на стул, – ты осознаешь весь ужас нашего теперешнего положения? – Ведь без коровы мы все пропадём! Погибнем от голода! И прежде всего – Аннушка. Голые, босые да еще и без коровы! И в долгах, как в шелках… Как же ты не доглядела?! Ты её привязала? Забыла? Пожалела! Вот и результат! Может, в тайге её уже давно волки съели! Может, в глубоком снегу по брюхо завязла и насмерть замерзла!

– Что делать, что делать? – всхлипывая и ломая руки, металась по комнате Оксана, – надо что-то срочно предпринять…

– Мне надо сейчас же, не мешкая идти в тайгу – искать Майку. Может, цела ещё…

 Вячеслав быстро надел полушубок и побежал на станцию, просить Крохмалёва отпустить его на сутки – двое на поиски пропавшей коровы. Тот не отказал. Потом – к командиру полка – просить хоть какое-то оружие – в тайге полно не пуганных голодных волков. Тот, ни слова не говоря, отстегнул от ремня и протянул ему свой маузер в деревянной кобуре. Потом многозначительно посмотрел на легкомысленные ботинки Вячеслава и тут же приказал каптенармусу выдать ему новые солдатские валенки. «Не на прогулку, в тайгу идёшь!»

– Очень беспокоюсь, как бы Майку волки не задрали, – вздохнул Вячеслав. – Дочка без молока останется. Быть тогда большой беде!..

– Отправляйся немедля, сынок, – по-отечески обнял его за плечи командир. – Жаль, что не могу тебе красноармейца выделить в помощники – сам понимаешь – время военное. Да ты, знаю, парень не из робких, деревенский, небось? Тайги один на один не испугаешься…

– Деревенский. С детства в лесу грибы, ягоды собирал. В лесу, можно сказать, вырос. Наш белорусский лес ничуть не меньше вашей сибирской тайги. Да и тут, в тайге, я не раз кедровую шишку бил, на глухаря до войны с «мелкашкой» охотился…

– С оружием, значит, обращаться умеешь?

– Само собой…

– А сколько ж тебе лет?

– Двадцать один… Через неделю двадцать два будет…

– Мальчишка совсем, а уже заместитель начальника станции. Молодец! У меня сын тебе ровесник. Лейтенант. На Западном фронте в пехоте воюет. А я – кадровый командир и вот тут, в глубоком тылу застрял, – тяжело вздохнул комполка. – Рядовому красноармейцу хорошо – в ноябре месяце прошлого года построил я свой полк на плацу и командую: на первый, второй, третий, четвертый – рассчитайсь, и каждого четвертого – в эшелон и под Москву, воевать. А мне не повезло – тут оставили – новобранцев обучать. – Ну, иди с Богом, сынок. Удачи тебе…

 Слава Богу, ни пороши, ни снегопада в тот день не было, и Вячеслав видел на снегу лесной дороги отчётливые следы клешневатых майкиных копыт и быстро шёл по ним.

 «Как далеко она уже успела уйти? – с тревогой размышлял он на ходу. – Небось, километров двадцать – двадцать пять уже отмахала. Шустрая. Надо поторапливаться – в декабре смеркается рано. Сегодня я её уже вряд ли догоню – придётся ночевать в тайге под сосенкой…

 Мороз – градусов под сорок – не меньше. В тишине слышно, как негромко, по-стариковски покряхтывают от холода придорожные старые сосны. А когда бывают морозы за пятьдесят, тогда стволы деревьев в тайге рвутся с пушечным грохотом – вода в них, замерзая, расширяется и разрывает древесину изнутри. Закон физики…

Под сорок градусов, а дышится легко, и мороза этого совсем не чувствуешь, потому что ни ветерка – полный штиль. И сушь. Поэтому незаметно и обмораживают здесь себе люди носы и щеки. Иной раз идет человек зимой по городу, и вдруг случайный прохожий бросается к нему со всех ног и начинает быстро-быстро тереть ему щеки и нос своей шерстяной варежкой, – просто он заметил, что они у человека неестественно побелели, словно мукой их посыпали и, не мешкая, таким способом спасает их от обморожения. И никто на такую бесцеремонность случайного прохожего не обижается, наоборот – благодарят.

Не удивительно, что молоко на базаре здесь зимой продают не литрами, а корчажками – кусками белого льда, имеющими округлую форму тарелки или миски, в которых его заморозили.

«Ничего, в тайге умеючи и зимой ночевать можно – костёр разведу – не замерзну. И харчи у меня есть – Оксана кусочек сала из наших неприкосновенных запасов в «сидор»сунула, краюху хлеба, луковицу. И оружие боевое при мне – потрогал Вячеслав деревянную кобуру на бедре, – этим десятизарядным маузером я смогу запросто от любой стаи волков отбиться. Вот только бы волки Майку не задрали. Тогда нам, как говорят в Белоруссии, капец. Аннушку чем кормить будем? Пропадёт дочка…»

 Низкие чёрные тучи, хмуро нависшие над невысокими заснеженными сопками, похожими на большие покатые холмы, утыканные редкими тонкими соснами, опустились над землёй еще ниже, и, казалось, придавили её всей своей свинцовой тяжестью. Соснам этим, знал Вячеслав, по сотне, а то и больше лет, а все они низкорослые и такие тонкие, что двумя ладонями запросто ствол обхватишь – на голых камнях за холодное и короткое сибирское лето они не успевают вырасти, как следует, ни в высоту, ни в толщину. И вообще все деревья на каменных сопках слабые, рахитичные – здесь, в Сибири, им не хватает ни питания, ни тепла, ни солнца. И людям – тоже. Прежде всего – детям. Врач из детской поликлиники говорит, что из-за недостатка солнца и витаминов у Аннушки начинается рахит. Ну, ладно, витамины мы для дочки как-нибудь и где-нибудь добудем, а вот как быть с солнцем?

 Вячеслав решил устроить привал возле поваленной ветром у самой дороги сухой толстой сосны – благо за топливом далеко ходить не надо. Быстро срубил топором несколько сухих веток с этой же сосны и, подложив их под ствол, зажег. Пламя быстро и жадно охватило смолистое дерево, распространяя вокруг благодатное тепло.

 Присел на шершавый ствол, опершись спиной на мягко пружинящие под его тяжестью оставшиеся ветки, левым боком к огню, подкрепился хлебом с салом, аппетитно похрустел примороженной и оттого чуть сладковатой луковицей. Ночь темная, как чернила. На высоком тёмном небе – крупные по кулаку яркие звёзды. И круглая необычайно яркая луна в хрустальном ожерелье. От костра одному боку тепло, а другому от мороза холодно – всё время приходится то одним, то другим боком к огню поворачиваться, поэтому лёгкую дрёму у костра сном никак не назовёшь.

 Где-то, совсем рядом, затянули свою заунывную протяжную песню голодные волки. «Только бы они не сожрали Майку, только бы не сожрали, – как заклинание повторял про себя сквозь забытье Вячеслав, – Господи, спаси и помилуй! Ведь Майка – жизнь наша, жизнь нашей доченьки. Я должен, я просто обязан во что бы то ни стало найти и привести ее домой в целости и сохранности. Нельзя мне без Майки домой возвращаться, никак нельзя!..

 Теперь у меня правый бок нестерпимо мерзнет, но, Господи, как хорошо, спокойно, уверенно чувствуешь себя возле яркого теплого костра – волки даже очень голодные к огню и близко не подойдут – боятся. Значит, и мне бояться их нечего, можно и подремать в полглаза. Только бы они не задрали Майку!.. Не задерут – Майка – корова молодая, сильная, рога у неё большие, острые – волку одному её не взять, потому что умная корова прижмётся задом к дереву и рога вперед выставит – попробуй, сунься! Но если они на неё сразу всей стаей со всех сторон набросятся – тут её уже никакие рога не спасут. Стая голодных волков может даже могучего лося-быка задрать, а он в ярости передними копытами берёзку в руку толщиной запросто, как топором, срубает. Если же волк под задние копыта ему случайно попадёт – кусок окровавленного мяса из него получится. Охотиться на этого лесного великана очень опасно. Недаром охотники говорят: «Идешь на медведя – сковородку готовь для жаркого, на лося – доски на гроб себе теши». Но вот что удивительно: лось на зиму рога, главное и грозное своё оружие сбрасывает – весной у него новые рога начинают расти. А ведь зимой рога лосю больше всего нужны – летом волки на него обычно не нападают – им в лесу живности поменьше габаритами вполне хватает. Да, подшутила мать-природа над лосём, крепко посмеялась…

Боже мой, как же хочется спать, я ведь после ночного дежурства на станции и не прикорнул даже. Глаза сами собой закрываются – хоть спички-подпорки под веки вставляй. Но нельзя мне спать, если костер погаснет, на сорокаградусном морозе можешь и вовсе не проснуться…

Как там, дома, мои?.. Что сейчас делают?.. Оксана, небось, Аннушку уже давно покормила и спать уложила… И сама легла… В теплую широкую, мягкую кровать… Дома хорошо, тепло, уютно. Не то, что здесь, в тайге… На адском холоде… Нет, не легла, должно быть, ещё спать. Ждет мужа с коровой, тревожится за меня. Любит. И я её тоже очень люблю… Хорошая моя…»

Вячеслав встал со ствола, несколько раз присел, разминая затекшие от долгого неподвижного сидения ноги и спину. Растёр лицо холодным колючим снегом – сон как рукой сняло. Скорее бы рассвет – и в путь.

Едва забрезжило, забросал снегом сердито зашипевшие уже подернутые серым пеплом угли костра и пошел по дороге дальше. Слава Богу, что ни снега, ни пороши ночью не было – майкины следы по-прежнему отчетливо проступают на дороге. Интересно, далеко ли она ушла за ночь? Вряд ли она вообще ночью шла. Скорее всего, где-нибудь под сосной всю ночь неподвижно стояла, жвачку жевала и, небось, свой тёплый хлев и помои солдатские с тоской вспоминала, глупая. Говорят, что нет на свете глупее домашней животины, чем корова. Вот лошадь – это действительно очень умное животное. Бывало, отец в соседней деревне на свадьбе, как следует, погуляет, выпьет прилично, вечером ляжет в свою телегу на мягкое душистое сено, накроется кожухом с головой и спит. А наш Серко его ночью не спеша домой везёт. Дорогу домой хорошо помнит. Лошади вообще все очень хорошо запоминают. Недаром про человека с хорошей памятью люди говорят: у него память лошадиная. Привезет Серко безмятежно спящего отца посерёд ночи под самые окна хаты и давай передними копытами по земле бить, мол, привёз я вам вашего хозяина в целости, сохранности – вставайте, отворяйте скорей ворота!

 Или, помню, мне пять или шесть лет было, и я отцу наше поле пахать помогал – Серко под уздцы в борозде водил. И тут вдруг конь мне своим копытом случайно на босую ногу наступил и тут же моментально её отдернул. Ну, как, как он мог почувствовать своим грубым да еще подкованным железом копытом, что под ним оказалась босая ножка маленького ребёнка? А ведь почувствовал и мгновенно отдёрнул. А ведь мог запросто сломать ногу, хромым меня на всю жизнь сделать. Кульгавым…

 Как там мои, в Плебани под немцем? Живы ли? Как сестрёнка Маруся? Анеля с мужем и детьми? Отец, мать? Сердце от страха за всех за них заходится, когда читаешь в газетах, как фашисты над нашим мирным населением на временно оккупированной территории измываются…

 Совсем рассвело, но рассвет здесь, в Сибири, всегда какой-то медленный, бледный, словно вымученный. Не то, что у нас в Белоруссии. И небо рассветное тут совсем другое. Мрачное.

 Выхожу один я на дорогу;

 Сквозь туман кремнистый путь блестит;

 Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,

 И звезда с звездою говорит, -

вдруг неожиданно для самого себя громко произнес Вячеслав и с удивлением подумал: «А ведь действительно, звезды на ночном небе почему-то всё время дрожат, мерцают, вроде как перемигиваются, разговаривают меж собою на своём языке, похожем на азбуку Морзе: точка, тире, точка... Точно подмечено! Как там дальше у Михаила Юрьевича?»

 В небесах торжественно и чудно!

 Спит земля в сияньи голубом…

И тут абсолютно прав поэт! Земля наша с Луны или Марса, например, должна видеться наблюдателю вся в светящемся голубом ареоле, потому что ее атмосфера, как объяснял нам в техникуме преподаватель физики Константин Иванович Бурак, из всего спектра цветов солнечных лучей преломляет только один голубой цвет. А всего их – семь. Каждый охотник желает знать, где сидит фазан, – усмехнулся про себя Вячеслав, – нехитрое это предложение по начальным буквам слов, входящим в него, очень легко позволяет ученику запомнить все цвета радуги: красный, оранжевый, жёлтый, зелёный, голубой, синий, фиолетовый…

Что же мне так больно и так тру-у-дно,

Жду ль чего, жалею ли о чем?

Жду ль чего, жалею ли о чём? -

негромко пропел Вячеслав, и в носу у него защипало от жалости к самому себе. Да, и мне сейчас так больно и так трудно совершенно одному идти по этой безлюдной таёжной дороге, что поневоле запоёшь Лазаря… А с песней действительно идти и легче, и веселей. И он громко запел дальше, приноравливая песню, словно солдатский марш, под свой шаг:

 Уж не жду от жизни ничего-о я,

 И не жаль мне прошлого ничу-уть;

 Я ищу свободы и поко-о-о-я!

 Я б хотел забыться и засну-уть!

 Я б хотел забыться и заснуть!

 

 Но не тем холодным сном моги-и-лы

 Я б хотел навеки так заснуть,

 Чтоб в груди дремали жизни си-и-и-лы,

 Чтоб, дыша, вздымалась тихо гру-удь…

 Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь

 Я бы тоже не прочь так заснуть. Вроде бы ты и не в живых, но и не в мёртвых. Но, конечно же, не сейчас, не сегодня, а лет этак через пятьдесят, когда мне будет за семьдесят, то есть когда я буду уже глубоким, дряхлым стариком…

 Чтоб всю ночь, весь день мой слух леле-е-я,

 О любви мне сладкий голос пел…

Ну, а это – лишнее… Какая, к черту, может быть любовь у семидесятилетнего старца. В этом возрасте ему уже не о любви, а лишь только о тёплой печке и высоком и сухом месте на местном кладбище мечтать приходится…

 Надо мной чтоб вечно зелене-е-е-е-я

 Тёмный дуб склонялся и шуме-е-е -л…

 Тёмный дуб склонялся и шумел!

А вот это было бы совсем не плохо, чтобы над моей могилой вечно шумел зеленой листвой многовековой, высокий дуб. Люблю я это дерево – крепкое, сильное, могучее. Неизбывной силой, великой мощью во все времена года веет от этого высокого, разлапистого, корявого, с чёрной корой дерева! Даже зимой, когда он голый, без листьев стоит. Нет, по-моему, не березка тонкая, белоствольная – символ России, а именно тёмный могучий дуб с его удивительно прочной древесиной! Этому дереву, как и нашей России, всё по плечу, все самые неимоверные трудности и невзгоды, выпавшие на его долю, способен стоически пережить он, на самом сильном ветру выстоять и не согнуться, не сломаться… Очевидно и там, наверху, в правительстве, тоже так думают – на нашей пятнадцатикопеечной монете дубовые листья и желуди, как символы вечности и силы, не зря отчеканены… Еще примета верная для хозяек у нас, в Белоруссии есть: дуб зазеленел – можно огурцы в огороде сажать…

 А березка – древесный сорняк, именно ею в первую очередь начинают густо зарастать заброшенные делянки пахотной земли, с великим трудом отвоеванные крестьянином у леса… И для поделок разных в хозяйстве её древесина не годится… Единственное достоинство, пожалуй, в том, что сухие березовые дрова в печи горят хорошо, тепла много дают… А ещё попариться в бане вволю берёзовым веничком – одно сплошное удовольствие! Впрочем, дубовым – тоже. Вот приду с Майкой из тайги – обязательно в баньку городскую схожу, попарюсь с веничком березовым или дубовым от души! Редко кто из местных со мной в парилке на самой верхней полке долго париться может – вылетают оттуда, как пробка из бутылки, не выдерживают нашего, горячего, густого белорусского пара сибиряки! А у меня – привычка, с детства в жаркой деревенской баньке до седьмого пота париться! После такой бани всю твою усталость, как рукой снимет…

 А как по-разному деревья в лесу от топора, пилы или ветра умирают! Береза, прежде чем упасть, стонет глухо, по-человечески надрывно: кр-кр-крых!..

 Осина – тонко, по-девичьи охнув…

 Сосна обычно очень быстро падает, и почти без всякого стона и шума, потому что у неё корни почти по самой поверхности земли стелются. И растёт она обычно на рыхлой песчаной почве. Я эти предсмертные стоны деревьев не раз слышал, когда мы с отцом зимой на коне ездили лес валить. А помнишь, как однажды мы с ним старую витую сосну срубили, а в ней – дупло. А в дупле – орехи, зимние запасы белки. Целую торбу орехов мы тогда из дупла выгребли. Почти всю зиму щелкали. И ни одного гнилого или пустого! Умеет белка орехи собирать и грибы – тоже… Белка от этого нашего невольного грабежа ничуть не пострадала – у неё в лесу ни одна такая кладовка с запасами на зиму… Это не то, что бурундук – все свои запасы на зиму в одно-единственное дупло складывает. И если, говорят, они у него по какой-то причине пропадут, то он тут же на этом дереве в ветке-рогульке вешается, кончает жизнь самоубийством, чтобы, значит, сразу быстро и легко умереть, а не медленной голодной смертью мучиться…

Говорят, что для того, чтобы хозяин дома был всю жизнь крепким и здоровым, долго жил, нужно обязательно возле дома, под окном дуб посадить. А я перед тем как мне в Оршу в техникум учиться уезжать, подле калитки рябинку посадил… Вот кончится война, поеду в Плебань и обязательно возле нашей хаты ещё и дуб посажу, чтобы мой отец жил долго и был всегда здоровым и крепким…

 Майкины следы лучше стали видны – тропи зверя, охотник! – усмехнулся про себя Вячеслав, – поспешай, пока он от тебя уйти не успел! Неужели и сегодня не найду и не спасу нашу кормилицу! Как же все-таки быстро она идёт, как сноровистый конь! И не удивительно – она ведь небольшая, сильная, молодая. По старому своему хозяину соскучилась и решила его навестить – глупышка. И шестьдесят километров для неё – не крюк. И даже волков не побоялась. Отчаянная всё-таки моя коровёнка. Или – слишком глупа, или слишком умна и смела. Скорее всего – все же второе, глупой её никак не назовешь, вон, как умно умудрялась сено из полковых огороженных копешек воровать. Соображает!

А тишина такая, что от неё даже в ушах звенит! Только валенки мои по снегу громко поскрипывают. – Майка! Майка! – сложив рупором ладони у рта, что есть силы, несколько раз прокричал Вячеслав. Зимнее эхо в тайге не такое звонкое и раскатистое, как ранней весной или поздней осенью – снег на деревьях, словно вата жадно поглощает, приглушает всякий звук. Интересно, сколько я сам уже по тайге отмахал? Километров сорок – не меньше. И за это время ни одного человека на лесной дороге не встретил. Да и откуда ему сейчас здесь, в тайге, быть, человеку-то? Мужики – охотники все на фронте, женщину или подростка в эту глухую пору в тайгу калачом не заманишь – нечего им зимой здесь делать. Да и опасно – голодных волков полно. Летом, осенью – другое дело: ягоды, грибы, орехи, кедровая шишка… В эту пору человек здесь тайгой кормится… И на долгую зиму себе еду, как та белка, здесь, в тайге, запасает…

 А следы коровьи на снегу по-прежнему, словно пропечатанные. Вишь, умница, ровно посередине дороги идёт – никуда не сворачивает, понимает, что ежели она в глубоком снегу в кювете завязнет, то это – конец – волки её тогда в один миг загрызут. А ещё утверждают, что корова чрезвычайно глупое создание. Не поверю этому никогда! У коров, видно, как и у нас, людей, бывают и глупые, и умные. Моя Майка определенно из вторых…

«Та-а-ак, часов через пять-шесть буду в Большом Невере, – взглянув на циферблат карманных часов, прикинул Вячеслав про себя сквозь усталость и дрёму. – Приду прямо в хату этого хитрющего деда, который, очевидно, очень хорошо знал привычку своей коровы старого хозяина навещать и не раз ею с большой выгодой для себя пользовался. Продаст бурёнку на базаре за тридевять земель, денежки возьмёт, а та через какое-то время к нему назад сбегает. Приходит к нему хозяин, свою корову назад требует, а дед руками разводит: ничего не знаю, корову твою давно в тайге волки съели. Лучше надо было тебе свою коровку стеречь, хозяин! «Не зевай, Фома, на то и ярмарка!» Не-е-ет, у него со мной этот старый фокус не пройдет – коровьи следы всё ясно покажут и расскажут. Хорошо, что по сию пору ни снегопада, ни пороши не было – следы её хорошо видать…Видно, куда они ведут…

 Как же быстро темнеет здесь зимой – не успело ещё, как следует развиднеться – уже смеркается! Недаром в Сибири, на краю света живём. Смотри-ка, на довольно светлом ещё горизонте уже первые звёзды робко так начинают светиться. Бледным светом, размытым. Скоро совсем темно станет. Неужели и эту ночь мне в тайге под сосенкой провести придётся? И спать так нестерпимо хочется, что кажется: сунулся бы сейчас головой в мягкий сугроб и заснул там крепко-крепко…

 А что это там, впереди, на дороге, темноё шевелится? Пятно какое-то большое, чёрное. Волки? – сама собой потянулась рука к кобуре. – Нет, покрупнее зверь. Лось? Олень? А может быть, Майка? – отказываясь верить своей догадке, подумал радостно Вячеслав. – Неужто, действительно, Майка? Ну, да, да, наша Майка! Живая, здоровая! Майка! Майка! – прошептал Вячеслав и, загребая снег огромными красноармейскими валенками, бросился бегом к неподвижно стоящей посреди дороги корове. – Нашлась, нашлась, моя красавица! – торопливо говорил он вслух тихим, осипшим от холода, радости и волнения голосом, ласково оглаживая подрагивающей от усталости ладонью теплые бока и холку коровы, – нашлась, нашлась, наша кормилица! – голос у него при этом предательски дрогнул, и он, крепко обхватив корову за теплую шею руками, молча заплакал, время от времени по-мальчишески громко хлюпая носом и стирая слезы с обмороженных щек жестким рукавом полушубка.… Майка крепко прижалась к нему тёплым, сладко пахнущим парным молоком боком и глухо и радостно замычала. Из черных огромных, прямо-таки человеческих глаз её потоком текли крупные, с горошину, слёзы. Так они и стояли рядом посреди заснеженной таёжной дороги и плакали.

– Ну, что же ты мычишь, глупая, – говорил ей ласково Вячеслав, почесывая за ухом пальцами и нежно оглаживая шею, бока. – Намучилась, настрадалась, небось, одна в тайге, бедняжка. Натерпелась страху? На, хлебушка, поешь, милая! Как же ты его быстро проглотила, не пожевала даже, однако, изголодалась, видать, по тайге шастая. И не тычься, не тычься, пожалуйста, мне мордой в бок – нету у меня больше хлеба – весь съел, тебя почти двое суток по тайге искавши. Ты уж извини, голубушка! Сама виновата – старого хозяина ей захотелось повидать во что бы то ни стало, глупенькая. Я теперь твой хозяин, запомни, заруби это себе на носу. Я – и никто другой. Навсегда. На веки вечные. А теперь пойдём-ка мы с тобой домой, красавица ты моя, – весело и громко сказал Вячеслав, набрасывая веревочную петлю на рога коровы, – нас с тобой там заждались уж давно, поди… Небось, не чаят уже увидеть живыми, здоровыми.

Они шли всю ночь, не останавливаясь. Прихватили и краешек утра. Когда Вячеслав переступил порог родного дома, то, не раздеваясь, упал на кровать и проспал мертвецким сном почти сутки. На утро, прежде всего, побежал в воинскую часть – вернуть маузер командиру полка и валенки – каптенармусу.

– Удивительное дело, – сказал с усмешкой Вячеславу каптенармус – молодой розовощёкий красноармеец лет девятнадцати, – три дня тому назад я выдал тебе абсолютно новые армейские валенки, а сегодня ты мне возвращаешь стоптанные до дыр развалюхи. Нет, нет, не подумай, я не в претензии. Знать много же пришлось тебе потопать по тайге за это время. У меня красноармейцы за всю нашу долгую сибирскую зиму так сильно свои валенки не изнашивают…

– Много, – улыбнулся Вячеслав ему в ответ счастливой улыбкой, – километров девяносто, если не боле. Но свою корову я все-таки нашел и домой привел в целости и сохранности. Будет теперь снова с молоком моя доченька!

– Это – хорошо, – улыбнулся каптенармус во весь свой щербатый рот, – молоко детям обязательно пить нужно, оно очень полезно для их здоровья и развития. Я сам в деревне на парном молоке вырос и знаю… А валенки? Так их мы подошьём войлоком в своей мастерской, и они снова нам исправно служить будут…

 Вечером в постели Оксана сказала мужу таинственным шепотом, словно опасаясь, что кто-то ещё кроме Вячеслава может её услышать:

 – Наша соседка Клава мне сегодня по секрету сообщила, что тот старик, который нам Майку продал – колдун, что он слово какое-то волшебное знает, поэтому проданная корова к нему всегда назад возвращается. Надо, говорит, колышек осиновый у порога своего сарая в землю вбить, тогда Майка к нему уже больше никогда не побежит...

– Чепуха, – усмехнулся недоверчиво Вячеслав, – бабушкины сказки. Предрассудки. И ты – комсомолка в это веришь? Не смей…

 Но утром, уходя на работу, осиновый колышек все-таки у порожка майкиного стойла забил. На всякий случай.

 

 Глава II

 

– Ой, лышенько, лышенько ты моё горькое! – по-летнему теплым октябрьским вечером стоя у окна своей мазанки с трёхлетним сыном Лёнчиком на руках и глядя на улицу широко открытыми от ужаса глазами, негромко голосила-причитала Маруся Гасенко. – Ой, да закатилося ты для нас, солнце красное на веки вечные, наступила для нас ночь черная, беспросветная. Ой, да не видать вам, детки вы мои малые, больше свово родного отца-батюшки. Немцы-то, немцы, гляньте, всё на танках, на машинах, мотоциклах лавиной прут, а наши бедные солдатики-красноармейцы в своих ботиночках с обмотками, а то и вовсе босиком от них с одной винтовочкой тикають. Да разве ж прогонят они когда-нибудь одной винтовочкой всю эту силу вражью несметную? Да ни в жизнь!..

 По не мощеным улицам притихшего, тревожно замершего от страха и неопределенности шахтёрского городка Волновахи, густо шла разная немецкая военная техника, надрывно ревя моторами, поднимая тучи пыли, которые, сливаясь воедино высоко в небе в одну огромную тёмную тучу, гигантским чёрным крылом почти полностью закрыла заходящее за горизонт кроваво-красное солнце.

 С громким треском ломая хрупкие плетни палисадников и садов, круша наземь яблони, груши, вишни, сравнивая с землей грядки огородов немецкие танки и огромные тупорылые грузовики подъезжали почти вплотную к белоснежным стенам мазанок и глушили горячие моторы. Чёрные от чернозёмной пыли мотоциклисты, солдаты, танкисты, весело гогоча и сверкая белыми молодыми зубами и белками глаз, громко и весело перекрикиваясь на своём гортанном и отрывистом, как собачий лай, языке дружной гурьбой бежали к колодцу, на ходу срывая с себя пропылённое обмундирование и в чём мать родила, не стеснясь женщин и детей, сверкая сметанной белизной незагорелых тел, визжа и смеясь, обливали друг друга из ведер ледяной колодезной водой.

 Умывшись и немного отдохнув с дороги незваные гости первым делом принимались за поиски еды – с винтовкой или автоматом в руках, открыв двери ударом ноги или приклада, полновластными хозяевами вразвалку входили в приглянувшийся дом, мельком осматривали спальные комнаты, гораздо дольше задерживались на кухне: в присутствии хозяек бесцеремонно приподнимали крышки кастрюль и чугунков, стоящих на плите, с детским любопытством и непосредственностью заглядывая в них и принюхиваясь, и прямо руками доставая оттуда варёную картошку, куски мяса или курицы и с аппетитом молодости жадно ели, громко чавкая от удовольствия, облизывая жирные пальцы и посмеиваясь. «Гут, матка, гут!»– дружески похлопывали они растерянных хозяек по спинам и ниже. Жадно и торопливо, словно боясь, что у них сейчас отнимут, пили молоко прямо из коричневых глиняных крынок, проливая густые белые ручейки на пыльные мундиры. «Матка, млеко, яйко, курка, шпиг! – властно требовали они дань у женщин, внимательно обследуя все закутки хлевов и курятников.

 Но только настойчивыми просьбами и приказами не ограничивались – поистине в акробатических прыжках с ловкостью матёрых хорей ловили по дворам и сараям кур, гусей, уток, тут же отворачивали им головы и быстро ощипывали ещё тёплых птиц, со смехом пуская пух и перья по ветру. Свежие куриные яйца пили с огромным наслаждением целыми лукошками, далеко назад запрокидывая узколобые головы на юношеских кадыкастых, тонких шеях. Хладнокровно в упор убивали из винтовок и автоматов собак, осмелившихся тявкнуть на них из своей будки.

 Порой казалось, что это и не солдаты вовсе, а толпа весёлых подвыпивших туристов или охотников, неожиданно для них самих попавших в экзотическую страну, где по странному договору им было позволено делать всё, что захочется. Впечатление это усиливалось ещё и тем, что все они, весело скалясь, хохоча и перекрикиваясь, всё время фотографировали друг друга то на фоне белой мазанки, то грузовика, танка, виселицы, которую соорудили сразу же по прибытии на центральной площади городка.

Насытившись, немцы располагались на постой по домам, где кто хотел, и засыпали на хозяйских кроватях крепким сном невинных младенцев, беспечно разбросав по комнатам свое оружие, сапоги, обмундирование.

 Серая волна передовых частей вермахта, словно стая прожорливой саранчи прокатилась через Волноваху и схлынула, бесследно исчезла, растворилась в бескрайней Донецкой степи. За ней накатила другая, чёрная – эсэсовская. Гестаповцы устраивались в городе навсегда, основательно: заняли под комендатуру просторное, светлое здание построенной перед самой войной кирпичной школы-десятилетки, над высоким крыльцом которой повесили красный флаг с чёрной паучьей свастикой в середине белого круга. Выбирали себе под жильё лучшие дома, предоставляя их хозяевам право жить в курятниках и сараях для скота.

Удивительная новость до основания потрясла всех без исключения жителей городка: «Заведующий аптекой Карл Генрихович Шимпф назначен начальником городской полиции!»

– Вот тебе и тихоня, вот тебе и вежливый, обходительный со всеми аптекарь – воды не замутит! Конечно же, свой брат – немец! Ворон ворону глаз не выклюет! Оно и понятно: и по-русски, и по-немецки одинаково хорошо говорит – такие им нужны! Он, наверное, для того специально не эвакуировался и в Волновахе остался, чтобы в полиции служить! Немец он немцем и останется на веки вечные – черного кобеля не отмоешь добела! – судачили меж собой жители Волновахи.

– А, может, и не плохо, что именно Шимпф стал начальником полиции: свой человек всё-таки – зазря не обидит – он всех нас хорошо знает, и мы его тоже, – рассуждали другие. Но на этот счёт они глубоко заблуждались.

– Сегодня утром, – шепотом рассказывала пожилая женщина подруге у колодца, – Шимпф у меня на улице остановил испрашивает: – А кто это к вам, Наталья Сергеевна, вчера вечером уже после комендантского часу в дом заходил? Племянник, говорите. Что-то не похож он на вашего племянника. Я всю вашу родню хорошо знаю. И пальчиком мне так серьёзно погрозил, мол, смотри у меня!

 Марусю с двумя малыми детьми и матерью немецкие офицеры прогнали жить в холодную, вонючую сараюшку, в которой они раньше держали кур и поросёнка. Каждое утро мать или дочь приходили в свой родной дом, чтобы приготовить еду для господ офицеров, прибрать комнаты. А вечером, словно официантки, подавать блюда пьяным офицерам, сидящим за столом в расстёгнутых до пупа чёрных мундирах, и похотливо поглядывающим на красавицу Марию.

– Ты, доченька, платок себе на лоб надвинь поглубже, – просила мать каждый раз собирая дочь в бывший их дом, – не ровён час ссильничают ещё – кровь-то в немцах спьяну дурная бродит. И не посмотрят, что у тебя двое малых дэтей. И лицо сажей не забудь мазануть посильнее. Молчи и больше в пол гляди, вроде как дурочка совсем…

Сама она немцев нисколько не боялась. «Ишь, расселись пановья! – громко и сердито бурчала Пелагея Дмитриевна, подавая офицерам кушанья на стол, – обслуживай их, угождай, как при старом прижиме! Господа…

– Ahtunq! Ahtung! – вдруг заорал на всю комнату молодой носатый офицер в одной нательной рубашке и галифе и громко испортил воздух. Немцы дружно загоготали.

– Ах ты, охальник бесстыжий! – схватив, стоявшую у печи кочергу, Пелагея Дмитриевна замахнулась ею на офицера, – за столом этакое непотребство вытворяешь! Свинья натуральная! Вот как дам сейчас кочергой по твоей дурной башке, так сразу забудешь, как за столом безобразничать!..

– Niht, матка, niht! – хохоча и дурачась, изображая сильный испуг, вскинул немец длинные руки над головой, словно защищаясь от удара или сдаваясь в плен, – niht Chvajn! niht пук – пук!..

Мария, увидав из кухни всю эту картину, обмерла нутром.

– Что же вы, мамо, робите? – влетев в залу, в ужасе сдавленным голосом вскричала она, схватила мать за руку и с силой увлекла на кухню. – Воны ж вас запросто за всё за это убыть можут!.. Вы бачыли, что воны Золушке на картине, шо в нашей зале на стене висит, вчера в пьяном угаре очы пулями из своих пистолетов повыбивали? Развлекались... Им и живого русского человека застрелить – раз плюнуть!..

– А чего мне – старой их, проклятых немтарей, бояться? – усталым голосом равнодушно отвечала мать, медленно опускаясь на табуретку, – убьют так убьют – я своё на этом свете уже отжила… Шестьдесят пять годков… Довольно… Пора и честь знать…

– Если вы себя не жалеете, то пожалейте хоть меня – дочку вашу! – в сердцах воскликнула Маруся, – внуков своих пожалейте! – Что мне тогда одной, без вас с двумя малыми детьми робить? Пропадём ведь мы. Совсем пропадём!..

– И то правда, – согласилась грустно мать, – бедные мы бедные, где ж наша Червонная Армия – заступница наша! Пропадем мы все здесь под немцем проклятым! Непременно пропадём! Оставили, сынки, вы нас – баб, стариков да детей малых проклятому ворогу на поруганье… Когда ж вы наконец вернетесь и освободите нас от этих немтарей поганых? Сил моих уже нет терпеть всё это на старости лет…

 Дочь с матерью обнявшись, тихо плакали на кухне за печкой, а из зала доносился жеребячий смех, пистолетные выстрелы и громкие веселые крики перепившихся немцев.

***

 Марусю взяли на рассвете. Два полицая: один – пожилой, незнакомый ей дядька лет пятидесяти с помятым со сна хмурым лицом и красными, как у кролика, глазами. Другой – прыщавый мальчишка лет семнадцати. Оба – в черных траурных куртках с белыми полицейскими повязками на левом рукаве. Молчаливые и сердитые, как голодные собаки. Дали Марии время одеться. Грубо, будто щенков, отшвырнули прикладами короткоствольных немецких винтовок бросившихся к матери плачущих детей, оттолкнули рыдающую, обезумевшую от ужаса, разметавшую седые волосы старуху.

– Сынки, родненькие! – стоя на коленях перед полицаями, судорожно хватала она их за пыльные сапоги. – За что арестовываете? Не виновата она, не виновата! Отпустите дочку, Христа ради! Дытэй её малых пожалейте! Меня – старую! Пропадём ведь мы без нее!..

– Там, в комендатуре, разберутся – виновата она, чи – не, – с мрачной усмешкой в голосе произнёс пожилой, – давай, не задерживай, шагай вперёд, коммунячья сучка! – сердито прикрикнул он на растерянную, заплаканную Марию и лязгнул затвором винтовки.

Молча и не спеша провели они под ружьями бледную от страха и неизвестности Марусю через весь город, будто убийцу или какую другую опасную преступницу, и грубо втолкнули в тёмный и сырой подвал полиции, где на деревянных, наскоро сколоченных нарах маялись десятка два женщин разных возрастов с одинаково землистыми лицами и мертвыми, отжившими глазами.

– Ну, как там, на воле? Чего нового? За что тоби взяли? – кинулись они к ней с расспросами.

– Не знаю, ничего не знаю, не ведаю, – без сил опустилась на жёсткие нары Маруся, – пришли двое полицаев с ружьями, забрали, ничего не объяснили… Ох, горе мне, горе! Як там без меня детки мои малые, неразумные? Как мамо? А какие ещё новости могут быть в нашей теперешней жизни? Одни поганые. На центральной площади немцы еще одну большую виселицу поставили: партизан да подпольщиков на ней при всем народе вешают, чтоб другие боялись. Евреев переписывают. Говорят, скоро из города вывозить их всех куда-то на работы будут…

 На допрос её вызвали только на третью ночь. Тот же угрюмый пожилой полицай, что привёл её в комендатуру вместе с молодым, провел её длинным школьным коридором в просторный кабинет, где за большим двухтумбовым столом сидел…заведующий городской аптекой Карл Генрихович Шимпф. Маруся сперва глазам своим не поверила. Был он в военной немецкой форме, важный и надутый, как индюк, желтая, словно спелая дыня, лысина его влажно блестела под ярким светом электрической лампочки.

– Здравствуйте, Мария Сергеевна! – радостно, словно сто лет её не видел, подхватился Шимпф из-за стола, порывисто подходя к ней и нежно, с подобострастной улыбкой пожимая ей руку. – Очень, очень рад вас видеть, – учтиво склонил он перед ней плешивую голову. – Вы, пожалуйста, не удивляйтесь, что мы вас сюда так неожиданно вызвали. Произошло явное недоразумение – на вас поступила анонимка, и мы должны, обязаны, так сказать, по долгу службы на неё отреагировать. Вы только не переживайте и не волнуйтесь. Мы лишь всё проверим и сразу же вас домой отпустим. Завтра же непременно отпустим… Я ведь вас прекрасно знаю, всегда скрытно вам симпатизировал, как женщине замечательно красивой, умной, прекрасной женщине. Я, можно сказать, был всегда тайно влюблён в вас, Мария Сергеевна, – смущенно хихикнул аптекарь, пухлой ладонью старательно натягивая на загорелую лысину остатки светлых, безжизненных, словно старая пакля, волос. – Могу ли я надеяться на взаимность с вашей стороны? Я люблю вас и хочу, чтобы вы стали моей женой, – вдруг быстро и чуть смущённо проговорил он, усаживаясь за свой огромный стол.

– Значит, ты вызвал меня сюда, чтобы здесь, в полиции, объясниться мне в любви и предложить выйти за тебя замуж? – закипая, тихо, со злостью в голосе проговорила Маруся. – Весёленькое место ты выбрал, однако, для любовного свидания, ничего не скажешь – усмехнулась она, уничижительно глядя сверху вниз на сидящего перед ней аптекаря. – Да еще под вооружённым конвоем… Значит, ты совершенно серьёзно предлагаешь мне выйти за тебя замуж? – с усмешкой переспросила она, уперев руки в бока и осуждающе покачивая головой. – Но, во-первых, я тебя не люблю. Во-вторых, я уже замужем, и ты об этом не хуже моего знаешь. А в-третьих, за предателя Родины я никогда бы замуж не пошла. Хоть убей – не пошла бы. Противно…

– Значит, такой будет ваш окончательный ответ, Мария Сергеевна? – тихо, с угрозой в голосе произнёс Шимпф, снова старательно натягивая ладонью на лысину остатки волос. – А знаете ли вы, любезнейшая, что фактов, которые изложены в этом письме, – привстав из-за стола, потряс он у неё перед лицом тетрадочным листком в клетку, – этих достоверных фактов вполне достаточно для того, чтобы отправить на виселицу не только вас, но и всю вашу семью, включая и малолетних детей. Помогала партизанам– подпольщикам – раз, – загнул он толстый волосатый палец на правой руке, – сама – комсомолка, активистка – два, – загнул другой, – твой муж – командир Красной Армии, коммунист, в настоящее время воюет против доблестной германской армии, – загнул третий. Выбирайте: или вы выходите за меня замуж, или – в расход…

– Никогда!..

– Ну, тогда, видимо, придётся поговорить с вами совсем по-другому, – тяжело вздохнул аптекарь и с силой вдавил большим пальцем волосатой руки чёрную кнопку на краю стола. И почти сразу же на пороге кабинета появился чернявый полицай огромного роста. Ни слова не говоря, он грубо схватил её за руку, затащил в маленькую, похожую на чулан комнату, бросил лицом вниз на жёсткий деревянный топчан и принялся что есть силы хлестать кожаной плёткой по спине.

– Говори, признавайся, сука, что помогала партизанам, – ревел полицай ей в самое ухо, – а не то всю душу из тебя вышибу!

Маруся сначала тоненько вскрикивала от каждого удара, потом ощущение боли притупилось, и она молча сносила побои, до крови закусив нижнюю губу. Очнулась в камере на своих нарах.

– Ой, тётечка, ой милая, что же они с вами, каты, сделали! – громким шепотом причитала над ней пятнадцатилетняя девочка-подросток Люба, с кровью отдирая прилипшее к телу платье. – У вас же вся спина чёрная!..

– Ничего, доню, ничего, милая, – слабо улыбнулась ей в ответ разбитыми губами Маруся, – это – ничего, спина заживёт, как на собаке. Лишь бы они, гады, не убили меня до смерти, лишь бы мне домой, к малым деткам моим живой возвернуться – пропадут ведь они без меня…

Поздно вечером увели на допрос Любу, и через полчаса два здоровенных молодых полицая принесли её за руки – за ноги бездыханную и швырнули на холодный цементный пол, словно куль с мукой. Теперь уже Марусе пришлось приводить в чувство избитую до полусмерти девочку.

 Ночью Маруся проснулась оттого, что кто-то осторожно тронул её за плечо.

– Кто это? – испуганно спросила она в темноту, приподнимая голову с набитой жесткой соломой подушки.

– Это я, Люба, – услышала она тихий детский голос. – Тётечка, миленькая! – порывисто обхватили её за шею тонкие слабые ручки, – зарежьте меня, пожалуйста, – мочи моей больше нет терпеть их побои, издевательства. Зарежьте, ради Бога! Я для этого уже и осколок стекла припасла – острый, як бритва, – сунула она ей на ощупь в руку кусок стекла. – Разрежьте мне вены вот тут, на запястье, – судорожным шепотом выдохнула она, протягивая Марусе руки, – а я пийду, ляжу на нары и потихоньку кровью изойду – умру спокойненько, будто засну. Я сама хотела это сробить, но не можу – рука не подымается. Тётечка, миленькая, зарежьте мени, пожалуйста, – взмолилась девочка. – Христом-Богом прошу вас, зарежьте…

– Что ты, доню, надумала! – Маруся обхватила и крепко прижала к себе судорожно вздрагивающее в рыданиях худенькое тельце девочки, – что надумала! Терпеть надо, доченька, стиснуть зубы и терпеть. Бог терпел и нам велел… Бог даст – всё обойдётся…

– Эх, тетечка, тётечка, – с судорожным громким всхлипом вздохнула в её объятиях Люба, – они ведь мучают меня, измываются, ссильничали в очередь. Признавайся, говорят, что связной у партизан была. А какая из меня связная…

– Терпи, милая, – осторожно гладила ладонью Мария липкие от пота, грязи и крови волосы девочки, горько пахнущие полынью. – Постарайся скорее заснуть, девонька, – во сне все болячки проходят…

***

На следующую ночь Марусю снова вызвали на допрос. Вёл её теперь по школьному коридору огромный чернявый полицай, до потери сознания избивший её плёткой на первом допросе.

«Хоть бы ты убил меня сегодня насмерть, гадина, – совершенно равнодушно, словно о постороннем человеке, подумала о себе Маруся. – И тогда бы все мои мученья разом кончилися…»

Но чернявый привел её не в свою тесную каморку, а в просторный, светлый кабинет Шимпфа.

– Ну, как, теперь надумала? – со слащавой улыбкой на лице спросил её аптекарь, как ни в чём ни бывало, – пойдёшь за меня?

– Теперь, после того, что ты со мной сделал – тем более не соглашусь, – устало откидывая ладонью со лба слипшуюся прядь волос, тихо ответила Мария. – За предателя родины я никогда бы не вышла…

– Я – не предатель родины, потому что твоя Украина мне не родина, моя родина – великая Германия. Я – фольксдойче – немец…

– Но ведь ты на наших, русских хлебах вырос, на наши народные деньги выучился – и вот за всё это хорошее ты так с нами теперь расплачиваешься? – укоризненно покачала головой Маруся. – Спасибо… Пригрели змею за пазухой…

– Я немец и горжусь этим. А сейчас я лишь исполняю свой сыновний долг пред своей истинной родиной – Германией. А вас – украинцев, русских и прочих славян я всегда ненавидел и ненавижу лютой ненавистью. Вы все – недочеловеки, унтерменш, низшая раса. Вы – грязные свиньи. У вас, в ваших саманках, даже клозетов нет – ходите, как животные, оправляться в подсолнухи или в кукурузу. И вообще у вас в России – кругом варварство, дикость, запустение. Мы же, арийцы – культурная нация несем вам истинную культуру, новый порядок…

– Насиловать пятнадцатилетних девочек, вешать на воротах, школьных гимнастиках стариков, женщин, детей – вот ваш новый порядок, ваша арийская культура, пропади она пропадом! Верно у нас в народе говорят: «Как волка не корми, а он всё равно в лес смотрит». Так и ты. Мы тебя приютили, обогрели, вскормили, а ты… Видно действительно: чёрного кобеля не отмоешь добела…

– Итак, в последний раз спрашиваю, пойдёшь за меня замуж или нет? – совершенно спокойным, даже равнодушным голосом негромко спросил её Шимпф, деловито шлифуя ногти маленьким железным напильничком.

– Мой муж Ваня – красавец, богатырь, умница, и чтоб я когда-нибудь его на такого облезлого сморчка, как ты, сменяла? – с уничижительной усмешкой громко сказала Мария. – Да ни за что! Хоть убей!..

– И убью, – спокойно продолжая шлифовать ногти, по-прежнему негромко произнёс Шимпф. – Завтра утром со всеми остальными коммунистами и комсомольцами Волновахи отправишься в могилёвскую губернию землю парить. Не достанешься никому – только гробу одному, – усмехнулся он. – Так, кажется, сказано у вашего Пушкина? Впрочем, гроба у тебя не будет – сбросят твой труп в глубокий ров, словно падаль, и закопают, как собаку. Сама себе, дорогуша, такую судьбу выбрала – обижаться не на кого…

– Ну, погоди, возвернутся наши – они тебе за все наши муки мученические сполна воздадут! – в сердцах погрозила Маруся Шимпфу пальцем. – Будешь ты ещё, гад, кровавыми слезьми плакать – вот помяни моё слово, будешь! Придут наши и отомстят тебе и всем вам – фашистам и за меня, и за всех других, кого вы сгубили! Попомни!..

– Ха-ха-ха, – зашёлся в судорожном смехе Шимпф, – никогда, понимаешь, никогда уже не вернутся сюда Советы. Красная Армия разбита в пух и прах, наши доблестные войска вышли уже к Сталинграду, к Волге! И муж твой наверняка уже убит. Вдова ты, понимаешь, вдова! – почти вплотную приблизил он свое лоснящееся от пота лицо к её лицу. – Так что теперь ничто не мешает тебе выйти за меня замуж! Выходи – спасай поскорее свою шкуру и своих ублюдков… Я предлагаю тебе жизнь! Понимаешь: жизнь!

– Лучше быть вдовой героя, чем женой предателя…

– Глупая, я предлагаю тебе райскую жизнь – у нас с тобой после победы Германии будет много земли, украинского чернозёма, прекрасный двухэтажный особняк из белого камня, а не примитивная мазанка из саманного кирпича. Ты тоже будешь фольксдойче, и дети твои – тоже, я добьюсь разрешения на это у наших властей. Тебе не надо будет гнуть спину от зари до зари, тяжело работать на этой земле, за тебя будут работать другие. Ты будешь только повелевать. Я усыновлю твоих детей. Тебе сейчас даже трудно, невозможно представить, какая райская жизнь будет у тебя со мной! – быстро-быстро говорил аптекарь, захлебываясь словами. – Соглашайся! Я ведь очень сильно люблю тебя, Мария, и буду любить вечно!.. Я ведь потому до сих пор не женат, до сорока лет в холостяках ходил, без женской ласки, что всю свою жизнь любил только тебя одну!.. Я ведь хорошо помню тебя ещё девочкой, миловидной девушкой, когда ты ещё училась в школе! Твоя красота, твой глубокий грудной голос буквально сводили меня с ума. Для меня великим праздником был день, когда ты заходила к нам в аптеку за лекарством для своей матери… Я мечтал о тебе и днём, и ночью, но не решался, боялся открыться тебе… И вот теперь, – резко поднялся он из-за стола и подошёл к ней почти вплотную, – наконец решился. Сжалься надо мной, любимая! – порывисто схватил он её за руку, – ведь я так сильно люблю тебя! Хочешь, я перед тобой на колени встану?.. Только выходи за меня!..

– Ни-ког-да! – брезгливо выдернула свою ладонь Маруся из влажной руки предателя.

– Ну, тогда выбирай: или райская жизнь со мной, или же завтра – смерть, беспросветный мрак могилы. Навсегда, на вечные времена… Ты хоть это понимаешь?..

– Я тебе уже всё сказала. Я родиной и собой не торгую. Моё слово твёрдое…

– Уведите арестованную, – бросил сердито Шимпф пришедшему на его звонок молодому белобрысому полицаю, – дуру эту несусветную…

***

 Всю ночь Мария не сомкнула глаз: завтра утром, нет, уже сегодня утром, едва забрезжит последний в её жизни рассвет, её повезут на казнь, её убьют, её больше не будет на свете. Не будет никогда! Всё останется на земле – вот эти обшарпанные стены, эти деревянные нары, эти высокие деревья за решёткой. А её уже не будет! Не будет на земле никогда! Она уже никогда не узнает, что станется с её детьми? Какими они вырастут? Без неё. Кем станут? Не узнает, жив ли Ваня – сокол мой ненаглядный, муж мой любимый и единственный. И вернутся ли в Волноваху наши? Победим ли мы в этой страшной долгой кровавой войне? Этого она уже не узнает никогда. За что её убьют? Кто дал право этим извергам в чёрных мундирах убивать её? Убивать нас только за то, что мы – русские, украинцы, евреи, живём по-своему на своей земле. Хотим жить, любить, рожать детей, радоваться солнцу, свету. Разве за это можно убивать?

 Мария знала, помнила какой-то своей особой памятью, что до своего рождения она пребывала в тёплой, уютной полупрозрачной темноте. Завтра, нет, уже сегодня она уйдет в чёрную, как чернила, но теперь уже холодную, как лёд беспросветную тьму могилы, из которой не выйдет на свет Божий уже никогда, во веки вечные! Всё её существо протестовало против смерти. Ей страстно хотелось жить.

 Измученная такими мыслями, она заснула лишь под утро. Её разбудил уже хорошо знакомый ей угрюмый пожилой полицай с водянистыми глазами кролика и повёл перед собой по коридору.

«Неужели и перед расстрелом будут бить? – подумала равнодушно Мария, – изверги. Чтоб вы захлебнулись в нашей крови, чтоб передохли все, как бешеные собаки!»

Полицай снова привёл её в кабинет Шимпфа, где напротив аптекаря сидел в глубоком кожаном кресле молодой, примерно её лет, худощавый немецкий офицер в черной эсэсовской форме, в роговых очках с толстыми, словно бутылочные донца линзами, небрежно закинув ногу на ногу и потирая тонкими длинными пальцами интеллигента свой высокий бледный лоб.

 «Ну вот, еще и этот фашист проклятый пришел мучить меня перед смертью, – подумала равнодушно Маруся и отвернулась к окну. – Мало им для этого наших полицаев, что ли?»

– Мария Сергеевна Гасенко? – вдруг обратился к ней офицер на чистом русском языке.

– Да, – кивнула удивленная Мария.

– Садитесь, пожалуйста, – вежливо предложил ей немец.

– Не можу, – хмуро ответила Мария, – сидеть на стуле не можу – у меня вся спина отбитая и то, что пониже спины – тоже. На допросах полицаи отбили. Плётками…

– Вас здесь били? – удивлённо поднял густые черные брови офицер. – Женщину нельзя бить даже цветами, – улыбнулся он. – За что же вас так сильно били, фрау Гасенко?

– Требовали, чтобы призналась, что связана с партизанами, помогала им. А какая из меня партизанка с двумя малыми детьми и больной матерью– старухой.

– Но об этом чёрным по белому написано в этом письме, – резво вскочив из-за стола, потряс аптекарь у её лица тетрадочным листком, – написано, что недавно к тебе в дом несколько раз ночью заходили подозрительные личности…

– Так то были наши дальние родственники из Чичерино, – тихо сказала Мария, глядя прямо в голубые, неимоверно увеличенные толстыми линзами глаза офицера, – принесли нам немного кукурузной муки – на одежду в деревне сменяли… И не ночью это было, вечером. Еще до комендантского часу. Это можно легко проверить…

– Письмо без подписи, – хмуро заметил офицер, внимательно разглядывая листок через толстые линзы очков, – анонимка. А такие письма чаще всего весьма субъективны. Разве вы этого не знаете? – резко повернул он голову к Шимпфу. – Почему не проверили?

 Лейтенант Ганс Риттер в душе глубоко презирал этого русского немца, в котором, как он считал, от немца – только одна фамилия. Верно говорит русская пословица: «Голубь, родившийся в конюшне, еще не конь». Настоящим немцем можно стать, считал он, не только обязательно родившись в Германии, но, прежде всего, постоянно живя у себя на родине, среди своего народа, трудясь для него, сражаясь с его врагами, да и то для того, чтобы стать настоящим немцем, арийцем человеку порой и всей жизни не хватит…

– Но у неё муж – офицер, коммунист, – громко, с вызовом сказал Шимпф, – и в настоящее время воюет против нашей доблестной германской армии. Уж это мне доподлинно известно…

– А где, по-вашему, сейчас должен находиться всякий здоровый, молодой русский мужчина? Конечно же, в армии, на фронте. В этой стране, как и во многих других государствах мира, существует всеобщая воинская повинность, и если военнообязанный в условиях военного времени отказывается служить в армии, то его просто расстреляют или повесят как дезертира. И правильно сделают. Так что это – ещё не повод, чтобы приговаривать фрау Гасенко к смертной казни…

– Он мне, – кивнула осмелевшая Мария на Шимпфа, – при живом муже замуж за него выйти предлагал. Золотые горы сулил. А если, говорит, не захочешь за меня замуж пойти – уничтожу. Я не согласилась – вот он и решил меня за это изничтожить… Убить…

– Это действительно так? – снова сердито нахмурил брови офицер. – Значит, при вынесении смертного приговора фрау Гасенко вами руководили не интересы безопасности рейха, а личные, корыстные мотивы? Наше командование, лично фюрер очень недовольны и обеспокоены тем, что на всей оккупированной германскими войсками территории Украины ваша украинская полиция хватает людей направо и налево без всякого разбора, убивает без суда и следствия и правого, и виноватого, порождая тем самым у украинского народа неприязненное отношение к германской армии, её солдатам и вызывая в ответ на ваши необоснованные репрессии гигантскую волну партизанского движения. Таким образом, совершенно необоснованно приговаривая фрау Гасенко к смертной казни, вы, господин Шимпф, наносите непоправимый вред нашей доблестной армии, нашему государству. Вот чем чреваты ваши подобные действия! И потом, фрау Гасенко – украинка, а не русская. А вы, по долгу службы знаете, должны знать, что наше отношение к украинцам должно быть более лояльным, нежели к русским. Прикажите сейчас же за недостаточностью улик освободить фрау Гасенко и отпустить её к своим детям и престарелой матери. Сколько у вас детей, фрау Гасенко?

– Двое, – отказываясь верить своим ушам, прошептала Мария. – Мальчик и девочка…

– Вот вам пропуск, – тяжело поднимаясь с кресла и подходя к Марии, протянул ей розовую бумажку офицер, – идите в камеру, соберите свои вещи и – домой, домой, к детям…

– Товарищ следователь! – как подрубленная грохнулась Мария в ноги немцу и судорожно обхватила руками его высокие, до блеска начищенные сапоги, – там, в камере, вместе со мной девочка одна сидит, совсем молоденькая девочка Люба, ребенок еще совсем!.. Пятнадцать лет ей всего. Совсем замучили её проклятые полицаи, забили до полусмерти – требуют, чтобы призналась, что связной у партизан была. А какая из неё – ребёнка – партизанка! Совсем ещё ребенок она, дитя неразумное. Из-за мук этих адских она хотела руки на себя наложить, вчера ночью просила меня, чтобы я ей вены на руках осколком стекла перерезала, чтоб, значит, кровью истечь и умереть. Очень вас прошу, товарищ следователь, девоньку эту тоже отпустить. Разберитесь во всём этом, товарищ следователь, и отпустите её домой, пожалуйста, – захлёбываясь словами и слезами быстро и горячо говорила Мария. – Не виноватая она, видит Бог – не виноватая…

– Я вам – не товарищ, а господин, – брезгливо освобождая ноги из её объятий, сердито произнес офицер. – Идите сейчас домой. А с девочкой вашей обещаю разобраться. Но если она окажется действительно виновна в связи с партизанами, то вы рискуете вновь оказаться здесь, в подвале, на нарах…

– Как перед Христом Богом клянусь, что не виновна она!..

***

Едва Мария переступила порог своего сарая, как к ней с радостными криками, в слезах бросились дети, мать.

– Ой, не подходите ко мне близко, не подходите! – испуганно всплеснула она руками, – и не обнимайте меня, ради Бога не обнимайте, – я вся во вшах, кишат они на мне. Быстренько воду грейте – мне надо помыться – я вся в струпьях, потная, грязная... А мои лохмотья, – стала она поспешно стаскивать с себя задубевшее от крови, пота и грязи платье, – прежде чем стирать, на огне хорошенько прожарьте: вошь, она ведь тифозная бывает… От такой вши запросто погибнуть можно…

 

Глава III

 

Павел очнулся от нестерпимого удушья – что-то тяжелое и жесткое камнем давило на грудь, мешая дышать. Медленно, с трудом разодрал крепко склеенные чем-то липким веки – кругом кромешная темнота. Попробовал пошевелиться – сверху на разбитое, саднящее глухой болью лицо посыпалась земля. Тихо постанывая от боли, медленно подтянул к себе левую руку, правую, тоже придавленную чем-то большим и тяжелым, он вообще не чувствовал, её у него, казалось, вообще не было, и попытался столкнуть тяжесть с груди – онемевшие от долгой неподвижности пальцы ощутили шершавую поверхность не струганной доски. Испуганно полапал рукой слева от себя – тоже доска!

«В гробу! Заживо погребён! – понял он, ощущая как ледяным холодом стягивая кожу на голове, зашевелились, поднимаясь дыбом волосы. – В суматохе боя посчитали меня мёртвым и похоронили – живого! Как же они могли такое сотворить, сволочи! – всхлипнул от бессилия и смертной тоски Павел и заскрипел зубами. – Да что же они, раздолбаи хреновы из похоронной команды, с ума там все посходили, что ли?»

Через некоторое время немного успокоившись и переведя дыхание, Павел снова попытался приподнять доску с груди – на мокрое от пота, крови и слёз лицо его снова посыпалась сухая земля, заставив крепко зажмуриться. Осторожно оттёр ладонью разбитое лицо и снова попытался приподнять доску – на этот раз она немного подалась – дышать стало легче. Сознание медленно, несвязными обрывками возвращалось к нему.

«Последнее, что я отчётливо помню – это огромный чёрный столб земли, неожиданно выросший прямо перед моим пулемётом, – начал с трудом вспоминать Павел, – Потом, будто тяжеленной дубиной по голове ударили и – темнота. А потом эти придурки из похоронной команды второпях приняли меня за убитого и похоронили по первому разряду – в гробу, мать их итти…

Хотя постой, постой, погоди! Где это и когда ты видел, чтобы на передовой, в боевой обстановке, когда враг на дню по нескольку раз атакует, простых красноармейцев или даже сержантов, как ты, хоронили в гробах? Не было такого никогда! Свалят по-быстрому чохом в воронку от снаряда или бомбы, или в окоп поглубже, присыпят сверху маленько землёй – и готова братская могила. Спите спокойно, дорогие товарищи, Родина вас не забудет!..

Значит, я – не в могиле. Просто перед моим пулемётом разорвался крупнокалиберный снаряд или мина, и меня этим взрывом оглушило, контузило и засыпало землёй. Конечно же я – не в могиле! – порадовался логике своих рассуждений Павел. – А широкая доска от «одежды» окопа при взрыве удачно легла своеобразным навесом над моей головой – оттого и не задохнулся сразу в тяжелом и плотном, словно цементная пыль, песке!

 Впрочем, хрен редьки не слаще – ежели в ближайшее время меня здесь не найдут, не откопают – всё равно загнусь от недостатка воздуха, голода и жажды. Как пить дать – загнусь. Самому мне отсюдова не выбраться во веки веков – капитально завалило, как шахтёра в лаве…

 Господи, как хочется пить! И голова раскалывается, будто с дикого похмелья. Нет, не выбраться мне отсюда никогда. Здесь и подохну без воды. И никто не узнает, где могилка моя, – горько усмехнулся про себя Павел. – Уж лучше бы сразу убило тем снарядом, чем такая страшная, мучительная смерть в этой душной чёрной могиле, – подумал он с безысходной тоской, снова проваливаясь в тяжёлое полуобморочное забытьё.

 «Сколько же времени я тут лежу? И почему так тихо? – с тревогой подумал Павел, в очередной раз приходя в себя. – Тихо, как в склепе. Тишина такая, что от неё даже в ушах звенит. А может, это от контузии? И почему наверху совсем не слышно привычных звуков боя: взрывов снарядов и мин, хлопков гранат, треска винтовочных выстрелов, пулемётных очередей . Может, я совсем оглох от контузии? А может, на меня сверху взрывом очень много земли навалило – целый курган, и никакие звуки с поверхности поэтому до меня не доходят. А может, потому такая мёртвая тишина стоит, что бой уже давно закончился – наши отбили ещё одну атаку фашистов на высотку. А может статься, наоборот, немцы выбили нас с высотки, захватили её и весь Севастополь полностью, и, значит, я уже на вражеской территории, в плену! Не может быть такого! – громко застонал Павел. – Не приведи, Господи!..

Жалко – под рукой винтовки нет. А так можно было бы просунуть ствол наружу, вытащил затвор – и дыши через него чистым воздухом, сколько твоей душе угодно. Многие наши ребята в завалах так делали. Тем и спаслись от верной смерти. И стволом можно было бы время от времени шевелить – дать знать наверх, своим, что ты здесь, под землёй лежишь, что ты ещё живой. На худой конец, было бы хоть из чего застрелиться, когда уж совсем невмоготу станет…

 Чу! – глухой топот ног над головой. – Люди! Спасён! Эй, товарищи! Сюда! На помощь! – прокричал-прошептал Павел ссохшимися от жажды губами. – Я – здесь! Я ещё живой! Я здесь, братишки!»

Наверху, прямо над ним, снова тяжело протопали сапоги, лязгнула, стукнувшись о камень, лопата, и на лицо ему густо посыпался песок. До слуха Павла донеслись невнятные слова. Потом кто-то отчётливо, громко выматерился.

 «Свои! Русские! – обрадовался Павел. – Значит, не сдали мы Севастополь! Значит, держимся!..»

Лопаты наверху заскрежетали яростнее, песок на Павла полился ручьями, он едва успевал сбрасывать его одной рукой с лица и груди. Наконец доска у него над головой отлетела в сторону, – и ослепительный солнечный свет больно резанул по привыкшим к темноте глазам, заставив зажмуриться.

– Живой! – раздался над ним удивлённо-радостный мальчишеский голос, – моргает! И губы шевелятся! Потерпи ещё маленько, браток, счас мы тебя всего откопаем… ручками… Осторожненько…

 Павел медленно открыл слезящиеся глаза – над ним склонилась сосредоточенная по-мальчишески конопатая физиономия – востроносый и худой парнишка лет семнадцати в мешковатой, будто на вырост, солдатской гимнастёрке сноровисто и быстро сгребал с него влажный песок длинными и тонкими, как у подростка, руками. Потом осторожно подхватил под мышки и, что-то быстро-быстро и горячо шепча ему в левое, оглохшее от контузии ухо, выволок из ямы на тёплый, хорошо нагретый солнцем бруствер окопа.

 Павел расслабленно, будто пьяный, лежал на тёплой земле, не в силах пошевелиться, и жадно, с короткими, звучными всхлипами глотал пересохшим от жажды ртом прохладный, остро пахнущий йодом морской, влажный воздух, а вокруг с угрюмым молчанием стояли с лопатами в руках и смотрели на него, как ему показалось, с откровенной жалостью в глазах, красноармейцы – грязные, босые, небритые, без ремней на торчащих колоколом линялых гимнастёрках.

 И чего они все на меня так жалостно смотрят? – подумал с досадой и недоумением Павел, – будто я без рук, без ног или ещё какой калека. Ноги у меня, слава Богу, целы, руки – тоже. Только вот не слушаются ни черта – занемели от долгой неподвижности. Так это ж всё пройдёт! Непременно пройдёт! Я вот только ещё немножко тут полежу, маленько очухаюсь, оклемаюсь – и поднимусь. Главное, что я – живой, что откопали вы меня, братишки, от верной смерти спасли, – тихо прошептал Павел и заплакал.

– А – а – а, господин сержант! – вдруг услышал он откуда-то сбоку радостно– удивлённый гортанный возглас и медленно повернул голову на голос, – на влажных еще комьях свежевырытой земли подбоченясь, фертом стоял небрежно поигрывая длинноствольным черным парабеллумом высокий и худой, как жердь, немецкий «обер-лейтенант»в черном эсэсовском мундире, в чёрной фуражке с высокой тульей, чёрных, лаково блестящих на солнце хромовых сапогах.

– С возвращением вас с того света, – с ласковой насмешкой в голосе на чистом русском языке протянул он. – Как спали-ночевали в своей земляной постельке? И была ли для вас пухом родная русская земля? – весело осклабился немец, показывая большие, как у коня, неровные рыжеватые зубы.

– Ы-ы-ы, – словно глухонемой, с трудом выдавил из себя нечленораздельный звук Павел, и слёзы, оставляя светлые бороздки на его разбитом, грязном, опухшем лице, помимо воли потекли сильнее. – Ы-ы-ы…

Офицер что-то коротко пролаял по-немецки, стоявшему рядом с ним богатырского роста рыжеволосому, носатому солдату с чёрным автоматом на груди, и тот, подойдя к Павлу, быстро наклонился над ним и одним коротким и сильным движением огромной волосатой руки сорвал с его ремня финку и протянул лейтенанту. Тот, небрежно сунув пистолет в чёрную кобуру на животе – почти возле самой пряжки ремня, осторожно, словно боясь порезаться, взял нож в ножнах двумя пальцами, покрутил в вытянутой руке, прищурив глаз, полюбовался издали на солнечный свет разноцветной плестигласовой рукояткой, восхищенно поцокал языком, потом резко выдернув финку из ножен, осторожно попробовал большим пальцем острое, как бритва, лезвие и, одобрительно покачав головой, сунул нож в ножны и отдал его солдату, который быстро опустил его за короткое и широкое – раструбом голенище своего яловичного сапога. Потом, брезгливо морща свой большой горбатый нос, быстро и ловко, словно занимался этим всю жизнь, обшарил карманы галифе Павла, расстегнул пуговицу на нагрудном кармане гимнастёрки и, вытащив оттуда красноармейскую книжку, отдал её офицеру. «Оберст», держа книжку на расстоянии вытянутой руки, как это делают обычно все дальнозоркие люди, и по-птичьи склонив голову немного набок, принялся внимательно изучать документ, с брезгливым выражением лица перелистывая его слипшиеся от крови страницы. Потом громко и чётко, словно кадровик в отделе кадров, прочёл: «Коваленко Павел Сергеевич. Тысяча девятьсот шестнадцатого года рождения. Украинец. Командир пулемётного взвода… И даже орденом Красной Звезды награждён! – с удивлением покачал головой оберст. – Такую столь высокую награду в Красной Армии, насколько мне известно, просто так, за красивые глаза не дают. Знать, немало ты наших доблестных солдат и офицеров из своего пулемёта в землю положил, прежде чем мы тебя самого в эту яму, – картинно ткнул немец длинным тонким пальцем в сторону развороченного окопа, – уложили. Расстрелять тебя, гада, за всё за это следовало бы без лишних слов, – сердито лапнул он чёрную кобуру на коричневом широком ремне, – ну, да ладно, живи, чёрт с тобой. Мы, немцы – великодушная, сентиментальная нация: вид поверженного на поле брани врага внушает нам жалость к нему. Так что, товарищ сержант, – скривил «оберст»тонкие бескровные губы в презрительной усмешке, – снимай-ка ты свои кирзовые сапоги и быстренько топай туда, к своим дорогим товарищам, – величественным жестом античного полководца показал он рукой на серую от пыли колонну пленных, уныло бредущих по извилистой каменистой дороге в низине – Счастливчик! Для тебя война уже закончилась…

Рыжий солдат, цепко схватив Павла железными пальцами за ворот гимнастёрки, несколько раз сильно встряхнул его, словно напакостившего кутёнка.

– Вставайт! Вставайт! – свирепо рявкнул он ему в самое ухо и пребольно пнул кованым сапогом в бок.

Павел, поднатужась, сел. Немец ловко, двумя короткими движениями сорвал с него сапоги, с «мясом»вырвал орден с гимнастёрки и, сильно подтягивая рукой за ворот вверх, помог подняться на ноги.

– Come! Come! – больно ткнул он его напоследок стволом автомата в спину. – Chneller!

Павел, ещё не вполне осознавая всё с ним случившееся, пошатываясь, словно пьяный, побрёл в низину.

– Chneller! – сильным ударом приклада винтовки в плечо низкорослый немец-конвоир вбил Павла в пыльную колонну пленных.

– Держись, Ванёк! – ловко подхватил Павла на лету под левую руку невысокий жилистый парень с худощавым, чёрным не то от грязи, не то от загара лицом, в расхристанной пыльной шинели без хлястика, надетой прямо на голое тело. – Падать не советую, – упавших конвой сразу стреляет…

– Не Иван я, Павел, – потирая ушибленное плечо, хмуро пробормотал Павел. – Сержант Коваленко…

– Всё равно – Ванёк, ежели немцу в плен, как кур во щи попал, – зло усмехнулся парень и простужено шмыгнул курносым, до красной нежной кожицы облупленным носом. – А сержантов тут нема. Все сплошь рядовые необученные. И ты свои «секеля»с петличек лучше по-быстрому посымай – в рядовых тут может дольше поживёшь. Здесь тебе – не парад, и не вечеринка – красоваться не перед кем…

– Понятно, – пробормотал Павел и принялся, ломая ногти, торопливо сдирать с петлиц своей гимнастёрки крохотные жестяные треугольнички.

 Под свирепо жгущим затылок южным горячим солнцем они брели уже несколько часов. Павлу очень хотелось пить – во рту было сухо и шершаво, будто там наждаком продрали. Язык от жажды распух и шевелить им не было сил. Голова гудела, словно с дикого похмелья. В глазах всё время плыли жёлто-красные круги, его шатало, словно пьяного, но он упорно шёл, боясь одного – упасть.

Позади колонны, в метрах пятидесяти, тащился с винтовкой за спиной плюгавый белобрысый немец, лениво наигрывая на губной гармошке что-то весёлое. Обессилевший от ран, зноя, жажды красноармеец, отстав от колонны, пошатываясь, обречёно брёл к обочине дороги и садился на краю её, спустив ноги в кювет, со смертельной тоской в глазах неотрывно глядя в след удаляющейся колонны. Иногда ему ещё доставало сил крикнуть слабым, срывающимся голосом: «Прощайте, товарищи!»и он, опустив голову, покорно ждал своей участи.

 Увидев сидящего на обочине пленного, конвоир радостно оживлялся, словно грибник, неожиданно увидевший на лесной опушке белый гриб, и, поспешно сунув гармошку в нагрудный карман френча, не спеша подходил к красноармейцу, медленно, не торопясь, снимал с плеча винтовку и стрелял ему в затылок. Силой выстрела человека обычно сбрасывало в кювет, иногда он, наоборот, заваливался навзничь на обочину, пропитывая густой фиолетовой кровью придорожную серую пыль. Плюгавый спокойно, как ни в чём ни бывало, деловито забрасывал винтовку за спину, доставал гармошку из кармана френча и, старательно обтерев её край об рукав мундира, вновь продолжал на ходу громко наигрывать веселенькую и сентиментальную немецкую мелодию.

Наконец серая от пыли длинная колонна пленных медленно вползла, словно змея в нору, в полуразрушенный, чёрный от копоти ажурный туннель вокзала. Павел, где стоял, там и рухнул без сил, будто подкошенный, на прохладный каменный пол. Он даже не заметил, что шедший с ним рядом всю дорогу парень с облупленным носом куда-то исчез. Вернулся он минут через двадцать с ржавой консервной банкой в руке до верху наполненной мутноватой водой. Павел жадно, не отрываясь, залпом проглотил тёплую воду, и ему сразу стало легче.

– Нас в Сталино, то есть в Юзовку повезут, – приглушенным голосом сообщил ему попутчик, расстилая на грязном полу шинель и укладываясь на неё, – там, говорят, у немцев большой лагерь устроен для нашего брата.

– Значит, мимо моей Волновахи ехать будем, – оживился Павел, – там у меня – мать, сёстры. Вот бы им весточку подать, что жив, мол, здоров…

– И вам того желаю, – с усмешкой подхватил парень. – И чтоб они непременно у немцев свиданки с тобой добились и в лагерь, прямо на нары тебе харчишек притаранили. Не боись, кореш, – довольно сильно хлопнул он Павла по болезненно ноющему плечу, – на этот случай мы с тобой что-нибудь по дороге скумекаем. Володей меня кличут, – немного помолчав, сообщил он и протянул руку, – из Москвы я, из самой столицы…

– А я – из Волновахи. Многие думают, что Юзовку в честь нашего вождя Иосифа Виссарионовича в Сталино переименовали, а это сделали потому, что там сталь в мартеновских печах и день, и ночь варили. Вот потому и Сталино…

Пленных натолкли в товарные вагоны тесно, словно селёдок в бочку. Воздух через маленькое, с тетрадочный лист, зарешёченное окошко почти под самым потолком вагона проникал скупо, и поэтому стоявшие впритык друг к другу люди задыхались от духоты, пота, крови, человеческих испражнений. На коротких остановках сами же пленные выносили из вагонов и складывали вдоль железнодорожной насыпи в штабеля своих умерших в дороге товарищей. За три дня пути им только два раза выдавали жидкую баланду из свёклы и три раза – воду.

 На четвёртые сутки, когда поезд остановился на каком-то полустанке, чтобы оставшиеся в живых пленники могли вынести из вагонов умерших, Павел услышал, совсем рядом, внизу резкий звук удара металла о металл. Он жадно приник глазом к широкой щели между рассохшимися досками вагона и увидел пожилого усатого железнодорожника в чёрной форменной фуражке, который простукивал буксы колес маленьким молоточком на длинной деревянной рукоятке.

– Эй, папаша, – негромко окликнул его в щель Павел, – до Волновахи ещё далеко?

– Да ни, – хмуро буркнул в седые усы старик, – отсюда, от нашей станции Хвёдоровки ровно сто девяносто пять киломитрив. К вечеру, ежели ничего не случится – там будете…

Когда свет в крохотном окошке под потолком вагона заметно посерел, Володя сказал Павлу: «Пора, Павлуха, твоей мамаше письмецо готовить. У тебя, случаем, бумажка какая-нибудь имеется?»

– Эта сгодится? – достал Павел несколько ровных квадратиков тонкой курительной бумаги из своего алюминиевого портсигара.

– Вполне, – кивнул Володя коротко стриженой головой. – Вот возьми карандаш, – протянул он ему огрызок химического карандаша. – А теперь положи бумажку на крышку портсигара и своей рукой поразборчивей пиши: «Дорогой товарищ! Эту записку убедительно прошу передать по адресу. Какой у тебя адрес? Город Волноваха. Улица Шевченко, дом номер пять. Коваленко Пелагее Дмитриевне. А на другой стороне: «Под Севастополем был контужен, засыпан землёй и взят в плен. Нас везут в лагерь в Сталино. Ваш сын Павел». Распишись и поставь число. Ты помнишь, какое нынче число? Седьмое или восьмое июня? Поставь восьмое – какая к чёрту разница! А теперь давай сюда твой листок. На ближайшей остановке напрошусь трупы из вагонов выносить или баланду раздавать и, может, удастся передать твою маляву кому-нибудь из вольных…

 Серый свет в окошке вагона уже совсем почернел, а поезд всё мчался и мчался без остановки, ритмично постукивая колёсами на стыках.

– Ишь, раскочегарил, мать его итти! – ругался Володя, сплёвывая на грязный дощатый пол сквозь редкие зубы тягучую от жажды слюну, – торопится нас с тобой поскорее в лагерь доставить, будь он трижды проклят. Так мы и твою Волноваху на всех порах проскочим. Железнодорожник в Федоровке говорил, что к вечеру мы в Волновахе будем, а на дворе уже, почитай, самая настоящая ночь. Давай-ка я возле окошка на четыре кости встану, а ты мне на спину взгромоздишься, поглядишь, далеко ли там твоя Волноваха…

 Володя, кряхтя, опустился на четвереньки у стены вагона, Павел встал ему на спину и жадно приник к чистой, прохладной струе воздуха, с силой бьющей ему в лицо из крохотного окошка.

– Ну, что там видать? – задыхаясь от натуги, прерывистым голосом спросил снизу Володя, – узнаёшь родные места?

– Чёрт его знает! – громко выругался в сердцах Павел, – всюду дома разбитые, сожженные, печки чёрные на пожарищах торчат… Разве в такой разрухе да сумраке что-нибудь толком разглядишь… Может, Цареконстантиновку только что проехали, а, может, Зачатьевскую, не знаю… От Цареконстантиновки до Волновахи – ровно восемьдесят пять километров…

– Ну, тогда слезай, хватит чистым воздухом наслаждаться, – с натужным всхлипом приказал Володя, – тяжеленный ты, хоть и голодный. Цареконстантиновка там или станция Зачатьевская, всё равно, считаю, надо почту тюремную готовить, – тяжело вздохнул Володя, когда Павел спрыгнул с его спины на скользкий от грязи пол. – Я у тебя знатный портсигар с тремя богатырями на крышке видел. Дай-ка, его сюда…

– Зачем? – удивился Павел, – он ведь пустой…

– Пустой нам как раз и нужен, – хмуро сказал Володя, удивляясь недогадливости друга. – Я положу твоё письмо в портсигар и брошу через окошко на бровку дороги. Кто-нибудь из вольных увидит там твой портсигарчик, поднимет, откроет, а там – малява. И передаст твое письмо по назначению…

– А если не передаст?

– И такое случается, – усмехнулся Володя. – Ежели твой портсигар какая-нибудь сволочь подымет. А ежели – простой советский человек, то непременно передаст. Нас всех сейчас одна общая беда объединяет – война. Почти в каждой советской семье кто-нибудь обязательно воюет – муж, сын, отец, брат. Ну, как не передать послание от сына матери из фашистского плена! А вдруг сейчас и мой сыночек вот так же во вражеском плену мается! Теперь главное, чтобы портсигарчик прямо на гравийную обочину упал, в высокую траву под откос не закатился – тогда там его не скоро отыщут. А могут и вообще не найти. Теперь ты на карачки возле окна становись, а я на тебя встану и портсигар на обочину кину. Мы на этапе не раз так делали – и всегда письмо, как говорится, своего адресата находило…

– Так ты в тюрьме сидел?

– Было дело. Залетел по молодости, по глупости. Одному фраеру за девчонку в городском парке культуры и отдыха имени пролетарского писателя Максима Горького морду набил. Из неё, родимой, и на фронт пошёл. Сам напросился. Ну, да ладно, что там особо разговоры разговаривать – становись на четыре кости к стенке…

– Порядок! – через некоторое время спрыгнув со спины друга на пол, довольно потёр руку об руку Володя. – Как и было задумано, лёг твой портсигар на самую бровку, на жёлтый песочек, возле самой тропочки. Его теперь разве что только слепой не заметит! Так что совсем скоро придёт к тебе в лагерь твоя мамаша, Павлуха, и целый мешок харчей притаранит! Ты уж тогда меня не забудь – поделись с другом харчишками. Ладно?

 

Глава IV

 

Младший лейтенант НКВД Алексей Сазонов был отчаянно молод и также отчаянно самоуверен. Скрипя новенькими кожаными ремнями портупеи и такими же новенькими, хорошо начищенными хромовыми сапогами, он по-хозяйски прошелся по тесному кабинету и, глядя сверху вниз на устало склонившегося над столом Вячеслава, подошел к свободному стулу возле окна и сел на него, небрежно закинув ногу на ногу. Потом достал из никелированного портсигара папиросу и неспеша закурил.

 – Как мне здесь уже доложили, – сказал он ровным, еще по-юношески тонким не совсем устоявшимся голосом, – что именно вы, товарищ Радкевич, как заместитель начальника станции, лично отвечаете за порядок на вверенном вам объекте – станции Сковородино и вокруг нее, – картинным движением руки обвел он в воздухе круг дымящейся папиросой. – И обязаны строго следить, чтобы на самой станции и прилегающей к ней территории не было посторонних лиц, чтобы туда не проник диверсант, вражеский лазутчик, который может фиксировать прохождение через станцию воинских эшелонов на фронт, наблюдать на сортировочной формирование составов с военной техникой и живой силой и так далее. На это есть соответствующие директивы НКВД и НКПС, вы их не хуже моего знаете, и обязаны неукоснительно выполнять. А я сегодня утром прошелся по вокзалу, по прилегающей к станции территории, и, представляете, никто меня не остановил, не проверил документов. А если бы я был японский или немецкий шпион? Где у вас часовые, где дежурные? Как вы контролируете ситуацию?

– Извините, – устало усмехнулся не спавший уже вторые сутки подряд Вячеслав, – но разве можно на каждую сопку возле станции по часовому с ружьём поставить, вон их сколько, сопок этих! А диверсанту, чтобы эшелоны пересчитать, достаточно на любую из них залезть – и вся наша станция с сортировкой перед ним, как на ладони. Впрочем, воинские составы, да будет вам известно, и формируются, и проходят в целях маскировки, скрытности их передвижения по Трансибу исключительно в ночное время суток. А то, что вас на станции и возле никто не остановил, так это тоже понятно: на вас же форма энкавэдэшная… Кто из железнодорожников посмеет документы у сотрудника НКВД проверить? Себе дороже выйдет! И потом, есть же у нас военный комендант станции – к нему вам и следовало бы обратиться с подобными вопросами, а мне, извините, разбираться с вами по этому вопросу сейчас некогда – сразу несколько составов с заводским оборудованием и эвакуируемыми на подходе – мне их как заместителю начальника станции надо и встретить, и проводить…

– Значить так вы разговариваете с представителем органов! – зло сузил свои маленькие, глубоко посаженные глаза младший лейтенант. – Я вам что – мальчик? – вскочил он со стула и стал нервно ходить по кабинету, противно поскрипывая сапогами. – Я органами к вам специально для проверки вашей бдительности направлен, а вы развели тут чёрт знает что да ещё глупыми шуточками отделываетесь, объяснить свое преступно-халатное поведение не желаете!

– Не не желаю, а просто не могу в данную минуту, – вскипел Вячеслав, задетый за живое высокомерным тоном лейтенанта, – потому что уже вторые сутки подряд не спал – воинские эшелоны на запад мы обязаны пропускать по ночам вне всякой очереди со скоростью курьерского поезда – приказ Генерального штаба. И за его точное выполнение я лично как заместитель начальника станции головой отвечаю. За опоздание эшелона хоть на несколько минут меня под суд отдадут! И днем мы без работы не сидим – эвакуация… И потом, – брезгливо поморщился он, – у нас здесь не курят. Не принято… И без того голова, как пивной котел, гудит от недосыпания и усталости…

– Ах ты, гад! – зловещим шепотом прошипел лейтенант, глядя Вячеславу прямо в глаза своими маленькими и немигающими, как у змеи, глазами. – Не желаешь, значить, со мной, представителем органов НКВД разговаривать, брезгуешь! Я покажу тебе, мразь, как над представителем органов издеваться! – сердито швырнул он погасший окурок на пол и ожесточенно растёр его каблуком сапога. – Я превращу тебя в лагерную пыль! Сейчас мне с тобой особо разбираться недосуг – срочно нужно отбыть в служебную командировку на станцию Завитую, – бросил лейтенант быстрый взгляд на свои наручные часы, слегка сдвинув пальцем рукав новенькой диагоналевой гимнастерки с запястья, – а вот когда через три дня я оттуда буду назад возвращаться – я с тобой, сволочь, как следует, поговорю! Весь наш советский народ на войне воюет, кровь свою на фронте проливает, жизни свои за родину немеренно кладёт, а он тут, гнида, в тылу, на тёплом месте окопался да еще над представителем органов открыто насмехается!..

– Вы, смею заметить, тоже не на передовой находитесь! – усмехнулся Вячеслав. – Я при исполнении служебных обязанностей и поэтому прошу вас выбирать выражения! И ведите себя более сдержанно: вам тут не батьков дом, а официальное государственное учреждение. И вы мне, пожалуйста, не тыкайте – я вместе с вами в детстве гусей не пас!..

– Поговори мне, ещё по-го-во-ри, – осклабился лейтенант, нервно прикуривая папиросу от спички. – Мы с тобой еще не так поговорим в другое время и в другом месте! Ты там у меня не так запоешь! Ты, случаем, не поляк, гражданин Радкевич? Фамилия у тебя не русская, подозрительная…

– Белорус. А какое отношение имеет моя фамилия ко всему здесь происходящему?

– Самое непосредственное. Нам хорошо известно, что все вы – поляки в нашей советской стране на польскую разведку работаете, а, следовательно, и на немецко-фашистскую. Ну, ничего, мы и с этим фактом в твоей биографии потом основательно разберемся… Вот только с Завитой возвернусь… Вспомнишь ты еще не раз в своей жизни лейтенанта НКВД Алексея Сазонова. Ох, как вспомнишь! Это я тебе непременно обещаю! Непременно!…

***

– Что вы тут такого, Вячеслав Петрович, этому лейтенанту НКВД наговорили, что он от вас выскочил, словно ошпаренный? – с тревогой в голосе хмуро спросил Вячеслава начальник станции Алексей Иванович Крохмалёв, заходя к нему в кабинет и плотно прикрывая за собой дверь. – Он у меня как оглашенный кричал, сапогами топал, грозил по возвращению из Завитой с вами во всем разобраться…

– Дурак – этот младший лейтенант, и уши у него холодные, – с лёгкой усмешкой небрежно махнул рукой Вячеслав. – Пристал ко мне с дурацким вопросом, почему да почему это я на каждой сопке вокруг нашей станции часовых с винтовкой не поставил, чтобы вражеские диверсанты не смогли оттуда за нашими воинскими эшелонами наблюдать. Ну, я ему и ответил, что это – благоглупость, что людей у меня для этого нет, и не предвидится. Вот он и взъерипенился, грозить стал…

– Ну, разве ж можно с представителем НКВД в такой резкой форме разговаривать? – испуганно округлил большие глаза за толстыми линзами очков Крохмалёв, и, побледнев, медленно опустился на стул, на котором только что сидел энкавэдешник. – Вы что, только вчера на свет родились и не знаете, не понимаете, чем все это пахнет лично для вас, да и для всех нас – тоже?! С ним надо было мягче, дипломатичнее разговаривать. Это же – НКВД! – многозначительно потряс начальник станции у себя над головой кулаком с оттопыренным указательным пальцем. – Молодо – зелено! Эх, надо было мне самому с этим лейтенантом говорить, – обречено махнул он рукой. – А теперь – пошла писать губерния! Раздует из мухи слона – подведёт под монастырь! Лучше бы я тебя тогда на фронт отпустил – там тебе намного безопаснее было бы, нежели здесь, в тылу, с лейтенантом НКВД тягаться… Известно: коза с волком тягалась…

– Вы, Алексей Иванович, явно преувеличиваете, драматизируете ситуацию, – усмехнулся Вячеслав. – Ну, погорячился я немного, вспылил. Так ведь и он со мной далеко не шепотом разговаривал. Неужели за это можно человека арестовать, а тем более – посадить, расстрелять?..

– Можно, – угрюмо покачал головой начальник станции, – у нас в советской стране нынче, к сожалению, всё можно… Теперь же нам с вами, Вячеслав Петрович, остаётся только ждать и уповать, как говорится, на милость Божью… Авось, со временем остынет, позабудет свои угрозы в ваш адрес лейтенант, и все обойдётся…

***

От Оксаны не укрылось, что муж пришел со станции, как в воду опущенный. – Что с тобой сегодня случилось, Слава? – с тревогой в голосе спросила она, ставя перед ним на стол пустые щи. – Что там, на работе, у тебя произошло? Неужто вы график движения воинских эшелонов сорвали? Расскажи, не тяни за душу…

 Пришлось рассказать ей о неприятном разговоре с младшим лейтенантом.

 – Господи! – воскликнула в ужасе Оксана. – Что же ты, несчастный, наделал! – запричитала она как по покойнику, – ты ведь и себя, и нас с Аннушкой загубил! У нас на Донбассе энкавэдешники людей и за меньшие проступки в тюрьму сажали, а ты ругаться с ним взялся! Да еще в военное время! У нас в Волновахе до войны человек завсегда, когда энкавэдешник ему навстречу шел, на другую сторону улицы спешил перейти, чтобы не дай Бог с ним глазами встретиться. Не понравится ему что-нибудь в тебе, во взгляде твоем, в одежде – придерётся и в тюрьму потащит – им ведь тогда у нас огромные права были дадены. Ну, а теперь – вообще! А ты ещё посмел ему возражать! Перечить! Ну, разве ж можно было это делать! Это всё равно, что против ветра… плевать! Несчастные мы, несчастные! Ведь из-за этого могут не только одного тебя в тюрьму посадить, но и всех нас. Даже Аннушку! Вот что ты наделал, – причитала сквозь слезы негромко, чтобы не слышали соседи, Оксана. – Что делать – ума не приложу, – в тоске до хруста заламывая пальцы, быстро ходила она по комнате из угла в угол.

Вячеслав старался внешне не показывать Оксане, что и он теперь тоже панически боится надвигающейся неминуемой беды, но внутренне... На душе у него скребли кошки. Всякий раз, качая на руках засыпающую хныкающую Аннушку, он пристально вглядывался в нежное личико дочери и невольно с тоской думал: «Неужели ей суждено расти сиротой? И выживут ли жена и дочка здесь без меня в это неимоверно трудное время? Да, не стоило мне цеплять этого лейтенанта, чёрт бы его побрал! Молчать надо было. Стиснуть зубы и молчать. Ведь недаром умные люди говорят: «молчанье – золото». И на работе все на меня теперь смотрят жалостливо, как на утопленника. Для всех них я теперь конченый человек, потому что все они знают: НКВД шутить не любит!»

 Когда было особенно тяжело на сердце, уходил на лыжах в заснеженные сопки – на природе, в таёжной тишине, в одиночестве становилось чуть легче на душе, мрачные мысли не так сильно давили голову.

Он довольно ясно представлял, что ждёт его в недалеком будущем, поскольку ему уже один раз пришлось увидеть лагерь, заключенных. Было это прошлой зимой, в декабре. По делам службы Вячеслав приехал на станцию Ерофей Павлович уже под вечер и пошел к поселку, призывно мерцающему издалека редкими тщедушными огоньками окон. Долго шёл вдоль занесенных глубоким снегом рельсов тупика, когда вдруг увидел вагоны-теплушки, стоявшие длинной вереницей за колючей проволокой. «Лагерь! – понял Вячеслав, – а эти грязные, худые, обросшие многодневной щетиной мужчины в ватниках, сидящие возле костров – заключенные. Как можно держать людей в такие жуткие морозы в легких дощатых не отапливаемых вагонах? – ужаснулся он. – Они же в них непременно насмерть замёрзнут! Погибнут! Все как один! Это же – преступление!.. Разве можно так бесчеловечно, преступно обращаться с людьми? С нашими замечательными советскими людьми! Кто эти измождённые люди и за что их обрекают на такие ужасные муки, фактически на медленную верную смерть? Неужели наше правительство, товарищ Сталин не знают про всё это? Сталин наверняка знает, что такой произвол творится у нас в стране, как вождь своего народа обязан знать! А если знает, то почему не прекратит это издевательство, это глумление над людьми? Значит, своим бездействием он способствует этому преступлению, следовательно, он сам – главный преступник, – испугался Вячеслав своего неожиданного умозаключения. – А если это так, то нет и не будет ему за это злодейство прощения во веки веков…»

 К Вячеславу с той стороны колючей изгороди резво подбежал молодой, розовощекий красноармеец в белом овчинном полушубке, больших серых валенках и угрожающе вскинул автомат наизготовку: «Стой! Сюда нельзя! Здесь запретная зона! Стреляют без предупреждения!»

 «Так вот куда совсем скоро попаду я, – думал с тоской и ужасом Вячеслав, бережно качая на руках засыпающую дочку. – В холодную теплушку за колючей проволокой. Вот куда собирается отправить меня младший лейтенант НКВД Алексей Сазонов, чтобы превратить в лагерную пыль. И он эту свою угрозу обязательно выполнит – службист он, по всему видать, отменный. К тому же злопамятный. Черт меня дернул за язык перечить ему! Дураку все равно словами ничего не докажешь, а вся моя жизнь и жизнь моей семьи из-за такого пустяка может запросто пойти под откос!..» Слезы жалости к себе, жене и дочке горячей волной закипали на сердце Вячеслава, но он старался не поддаваться унынию, время от времени успокаивая себя оптимистическими прибаутками: «Бог не выдаст, свинья – не съест!», «Не так страшен чёрт, как его малюют», «Перемелится – мука будет…»Но на душе у него всё равно было дьявольски тяжело от мрачного предчувствия.

***

Утром третьего дня Крохмалёв вызвал основательно измученного тревожным ожиданием Вячеслава к себе в кабинет и негромко сказал, смущенно отводя повеселевшие глаза в сторону: «Мне только что сообщили телефонограммой, что сегодня ночью, возвращаясь из командировки со станции Завитой, умер прямо в вагоне от заворота кишок младший лейтенант НКВД Сазонов…»

– Неужели? – с неподдельной жалостью к так внезапно оборвавшейся молодой жизни и в то же время с огромным облегчением громко спросил Вячеслав – туго натянутая, три дня непрерывно вибрирующая струна страха в его груди разом лопнула, оборвалась, – и как все это случилось?

– Вскрытие покажет, – неопределенно пожал плечами начальник станции. – Он и там, на станции Завитой, тоже на всех кричал, топал ногами, грозился превратить всех в лагерную пыль. Ну и, видать, угостили они его там чайком с особой травкой или грибками определенного сорта попотчевали на прощанье, – усмехнулся Крохмалёв. – Мужики в Завитой в большинстве своём – люди серьёзные, степенные, пожилые, словом, коренные сибиряки, чалдоны и молодому лейтенанту, у которого еще мамкино молоко на губах не обсохло, кричать на них, топать сапогами и угрожать лагерем безнаказанно не позволили. Вот потому, думаю, и не доехал да нас живым лейтенант. Ну, и слава Богу… Хуже было, если б доехал…

 Впрочем, – немного помолчав, продолжал все так же негромко и спокойно начальник станции, – все это, сами понимаете, Вячеслав Петрович, – только лишь мои предположения, догадки, так сказать, домыслы. Разумеется, – не травил его там никто, – сампомер от заворота кишок, потому, как говорили тамошние железнодорожники, на прощанье очень жадно и много ел, словно с голодухи, а, скорее всего – от жадности, на дармовщину. И спирт девяностоградусный неразбавленный пил не в меру. Жадность, она, как известно, до добра еще никого никогда не доводила. Ну, что ж – мир праху его, как говорится. – Пусть будет земля ему пухом. «Не вмер бы Данила, да болячка задавила». А нам с вами, Вячеслав Петрович, – по-отечески положил Крохмалев тяжелую руку ему на плечо, – дальше жить и работать надо – победу родине вместе со всем народом добывать… Сегодня – эта наша с вами главная задача. Правильно я говорю?

– Правильно…

– А впредь вы все-таки с дураками всех мастей и должностей поосторожнее будьте, похитрее. Простота она в ряде случаев, как известно, хуже воровства…

– Это я тоже теперь хорошо усвоил, Алексей Иванович. На всю оставшуюся жизнь…

– Хорошо то, что хорошо кончается, – усмехнулся начальник станции, – можете идти к себе, работать. И на сей раз, слава Богу, пронесло… Счастливый вы, Вячеслав Петрович – не иначе как в рубашке родились…

– Из двойняшек я. Одним часом с сестрой Марией родился. Под немцами все мои сейчас. В оккупации. И отец, и мать и другая, старшая сестра Анеля с тремя малыми детьми. Вот по ком у меня сердце и днём, и ночью болит. Как они там, в моей родной Белоруссии? Живы ли?

– И Белоруссию вашу Красная Армия, судя по всему, скоро освободит. А там и до Германии доберётся. Бог даст – всё в своё время образуется…

– Вы, Алексей Иванович, коммунист, а всё время, я заметил, Бога поминаете. Неужто, верите?

– А что великий Суворов говорил? Мы – русские! С нами Бог! Поэтому непобедимы! А он знал, что говорил… Так это ж был военный гений, генералиссимус, а мы с вами лишь простые смертные, рядовые, так сказать, труженики войны. Нам, как говорится, верить по должности положено. Без Бога – не до порога. Эту пословицу русский народ не зря сложил… Впрочем, сейчас она у нас, в России, к сожалению, не в чести. Но верю, наступит время, и всё вернётся на круги своя – правители, как известно, приходят и уходят, а народ остаётся…

 

Глава V

 

 Вечером в окошко саманки семьи Коваленко негромко постучали.

– Кто там? – спросила сонным голосом Маруся через стекло. – Носит же кого-то нелёгкая перед самым комендантским часом…

– Тут Коваленки живуть? – спросил глуховатый старческий голос.

– Тут. А что вам треба от нас?

– Дело у меня к вам. Очень важное. Для этого разговора мне в хату зайти нужно…

– Заходьте, будь ласка…

 В саманку вошел, пригнув голову в низком дверном проеме, высокий худощавый старик в черном лоснящемся то ли от ветхости, то ли от машинного масла железнодорожном кителе и такого же цвета форменной фуражке.

-У вас сын Павло ё? – прямо с порога хмуро спросил он, снимая фуражку и вешая её на гвоздь в стене.

– Ё, – ответила Маруся. – А что с ним случилось? – насторожилась она. – Он жив?

– Жив, жив. Весточку я вам от него принес, – с этими словами старик достал из внутреннего кармана кителя алюминиевый портсигар. – Узнаёте?

– У Павла вроде такой был, – пожала плечами Маруся. – Мамо, мамо, вставайте, тут от нашего Павла чоловик пришов! – приоткрыв дверь в спальню, негромко позвала она.

– Неужто? – всплеснула руками выбежавшая в коридор из спальни мать. – Что с Павлом, с сыночком моим случилось? Говори, старик, не томи душу! – умоляющим голосом вскрикнула она, поправляя рукой наскоро наброшенный на голые плечи старый, вытертый до нитяной серой сетки пуховой платок.

– Говорю же, жив он, – сердито прогунявил железнодорожник. – Жив. Нашел я, значит, сегодня на обходе этот портсигар, а в нём – записка сына вашего. Да вы откройте портсигар, читайте… Я путевым обходчиком, значит, работаю. Сегодня утром свой участок обходил и нашел, значит, портсигар этот. А в нем – записка… Хороший портсигар, фабричной работы. Дорогой, должно быть…

– Жив наш Павло! Жив мой сыночек! – быстро пробежав записку глазами и передав её дочери, радостным голосом проговорила торопливо мать. – В плену он! В Сталино! Главное – жив наш Павло, дочка!.. Надо нам туда, доченька завтра же немедля ехать! – засуетилась она. – Люди говорят, что в Юзовке у немцев лагерь огромаднейший для наших пленных красноармейцев и командиров. Немцы над ними измываются, голодом морят! Говорят, что некоторых красноармейцев немцы за сало, мясо, яйца домой к семьям своим отпускают… Бог даст – и нашего Павла отпустят…

– И почерк нашего Павла, – сказала уверенно Маруся, внимательно разглядывая нечеткие серые буквы на клочке тонкой папиросной бумаги, – его рукой, говорю, записка эта написана, я почерк брата хорошо знаю… И наш адрес на ней верно указан…

– Что же это я, про вас, мил человек, на радостях совсем забыла? – всплеснула руками мать. – Как же мне вас отблагодарить за такую весточку? Вы сами откуда будете? Живете где?

– В Чичерино…

– Не ближний свет! Мабудь, вы голодные? Так я вас сейчас покормлю,– засуетилась она. – Борщ у меня еще теплый, в печи… Правда, пустой, без мяса ... Старым салом заправленный…

– Ничего мне от вас, гражданочка, не надо. Можно, я только этот портсигар себе возьму, – смущённо попросил железнодорожник. – Я – человек курящий – он мне как раз под махорочку сгодится… У меня у самого двое сыновей на фронте, воюют. Может, и они вот так же, как ваш, – в плену маются. И может, им тоже люди добрые в трудную минуту помогут… Ведь все мы, милая, под Богом ходим…

***

 Целый день Пелагея Дмитриевна бегала по родным и знакомым – с огромным трудом набрала два десятка яиц, зарубила и сварила последнюю курицу, чудом уцелевшую в их курятнике от необычайно глазастых на эту птицу немецких солдат, достала из дальнего закутка кусок соленого свиного сала – тоже последний. Все это несусветное по тем голодным временам фашистской оккупации богатство завернула в чистые холстинки, и вместе с дочерью Марией, не мешкая, отправилась на попутном товарняке в Юзовку.

Лагерь представлял из себя огромную площадь черной, словно асфальт, плотно утрамбованной земли с несколькими длинными дощатыми бараками, окруженную тремя рядами колючей проволоки, за которыми стояли, лежали, сидели, бесцельно бродили красноармейцы и командиры – грязные, худые, с изможденными, обросшими многодневной щетиной лицами. На высоких деревянных вышках по углам изгороди маячили у станковых пулеметов немецкие солдаты в касках и с автоматами на груди. У ворот лагеря, тоже плотно обтянутых ржавой колючей проволокой, толпились женщины разных возрастов с лукошками, матерчатыми торбами, сумками в руках.

Мать с дочерью с опаской подошли к пожилому упитанному полицаю, стоявшему у ворот с короткой винтовкой за спиной. Он был одет во все немецкое, но по курносому круглому, словно коровий говняк на дороге, рябому лицу его сразу можно было безошибочно определить, что это русский либо украинец.

– Сын мой там, – хмуро кивнула мать головой в сторону лагеря, – выкупить за продукты с дочкой прышли…

– А что принесли? – живо поинтересовался охранник.

– Вот, – раскрыла кошелку мать, – богато принесли…

– Богато! – покачал головой полицай и судорожно сглотнул набежавшую в рот слюну. – Дюже богато. Русский или украинец?

– Кто? – не поняла мать.

– Сын твой – русский чи украинец?

– Украинец.

– А хвамилия как? Имя, отчество?

– Павло. Павел Сергеевич Коваленко.

– Это хорошо, что украинец, бо москалив не велено из плена к родным отпускать, тильки украинцев.

– А как ты отличишь, кто из них кто? – недоверчиво усмехнулся стоявший рядом с пожилым полицаем его молодой, но тоже довольно упитанный напарник, – они ж здесь все на одно лицо – грязные, заросшие, худые…

– Лицо – то одно, а вот мова – разная. Предлагаешь ему перво-наперво слово «поляница»произнести. Москаль ни за что это слово по-украински правильно сказать не может – не так у него язык устроен, не поворачивается, а украинец – запросто. Вот и проводишь, таким образом, сортировку. Безошибочно на все сто процентов. Пробеги-ка ты по лагерю, Андрий, – покликай Павла Сергеевича Коваленко, – лениво позевывая, сказал пожилой полицай молодому тоже одетому во все немецкое. – Эти две бабы за него богато харчей принесли – нажрёмся сегодня до отвала. Жалко, самогонки, дуры, захватить не сообразили!..

Молодой полицай, придерживая рукой винтовку, звучно хлопающую его по жирной ляжке прикладом, рысью побежал за проволоку, громко выкрикивая на ходу: – Коваленко Павел Сергеевич, есть такой? За тобой мать с сестрой прышли, забрать тебя домой хочут! Эй, Коваленко, где ты есть?

 Через некоторое время он прибежал к воротам запыхавшийся, вытирая потный лоб мятой пилоткой. – «Не нашёв я нигде вашего Коваленка, – с досадой развел он руками, и сплюнул на землю тягучую от жары слюну, – мабудь, подох вже»…

– Как так не нашел? – заволновалась мать, – мы имеем точные сведения, что он здесь, в вашем лагере бедует…

– Помер, скорее всего, ваш сын, – усмехнулся толстяк, – они здесь, как мухи, кажный божий день от голода пачками дохнут, коммуняки бисовы. Вот и твой сыночек, мамаша, наверняка уже отдал Богу душу. Приказал тебе долго жить. Опоздала ты, мать, со своими харчами, раньше надо было к нам приходить…

– Как так – вмер? – заплакала Пелагея Дмитриевна, вытирая густо бегущие по впалым мощинистым щекам слезы краешком головного белого платка, – не может быть такого! Еще раз покликайте! Должен он объявиться! Непременно должен! Я знаю, я чувствую, что жив мой сыночек, моя кровиночка…

– Послухай, а не тот ли это Коваленко, – задумчиво растягивая слова, спросил молодого его старший напарник, – который на прошлой неделе из лагеря вместе со своим дружком сбёг, да ещё при этом они немца-охранника Фрица Риттера с собой прихватили. На заготовке дров для столовой. Нас всех тогда, еще помнишь, по тревоге на облаву гоняли… Целую ночь из-за них, паразитов, спать не пришлось. Попадись бы они нам тогда – с живых шкуру спустили бы!..

– Кажись – тот. Ей-богу, тот! А они, эти две суки поганые, еще наглости набралися с харчами за ним сюды придти! А ну, геть отседова! Чтобы духу вашего здесь не было, а то застрелю! – со свирепой физиономией молодой полицай сорвал винтовку с плеча, передернул затвор и стал целиться попеременно то в дочь, то в мать. – И харчи, харчи свои сюда давайте, – крепко вцепившись рукой в сумку, с силой потянул он её к себе. – Не тащить же тебе, старая карга, этакую тяжесть назад, домой, – хохотнул он.

– Не дам, хоть убивайте! – громко закричала Пелагея Дмитриевна, не выпуская сумку из рук. – Спасите, люди добрые!..

– Да ну их к бису, харчи эти, мамо! – шепнула Мария матери, – пусть они, гады, ими подавятся! А то еще, не ровен час, выстрелит да убьёт сдуру-то. Главное, мы узнали, что наш Павло жив, что на свободе он!.. А раз так – то скоро у нас дома непременно объявится...

– А почем ты знаешь, что это наш Павло? – тоже шепотом сердито спросила Пелагея Дмитриевна, выпуская сумку из рук, – людын с такой хвамилией у нас на Украйне дюже богато: коваль – кузнец, почитай в каждой деревне есть да не один…

 Всю обратную дорогу в попутном товарняке мать сокрушалась, что послушалась дочку и зря так легко, без драки отдала полицаям сумку с харчами, которые им самим – голодным очень сейчас пригодились бы.

 

Глава VI

 

– Не идет что-то твоя мамаша, Павлуха, нас с тобой проведать, – сказал с грустной усмешкой Володя Павлу, сидя рядом с ним на нарах в накинутой на голые плечи шинели и сосредоточенно истребляя с помощью ногтей вшей и гнид с отложного воротника своей линялой гимнастёрки, – и жратвы не несет. Видимо не сработала наша с тобой «тюремная почта»– никто не подобрал твой портсигар с малявой – так, небось, и валяется до сих пор где-нибудь в бурьяне, ржавеет без толку. А на лагерных харчах мы с тобой так отощали, что скоро запросто концы отдать можем. Бежать нам с тобой, Павлуха, отсюда надо как можно скорее…

– И как ты это себе представляешь? Самолета, чтобы перемахнуть через колючую проволоку и улететь к своим у нас с тобой нет и не предвидится…

– Пойдем, подышим лучше свежим воздухом, – предложил Володя Павлу, – ибо и у стен уши бывают… Даже здесь, в вонючем лагерном бараке…

Они вышли из душного барака, присели на толстое бревно неподалеку от виселицы – самом безлюдном месте во всем лагере.

– План у меня есть на этот счет, – сказал приглушенным голосом Володя, – нужно нам с тобой вдвоём, вместе как можно скорее к Фрицу Риттеру на заготовку дров для кухни попасть…

– Да ты с ума сошел! – вскочил с бревна Павел, – это же – верная смерть! Скольких наших этот рыжий черт там, в лесу, убил! Ты что, не знаешь? Почти каждый день к нему новых людей назначают, потому что он их, как куропаток, ради собственного удовольствия из винтовки стреляет. Редко кто из наших две смены подряд у него отрабатывал. Он нам с тобой быстро свободу даст – на тот свет без промедления спровадит…

– Мы на зоне и не таких зверей-охранников обламывали, – усмехнулся Володя, – надо только к этому Фрицу свой, индивидуальный подход найти. Я ведь, ты знаешь, по-немецки немного шпрехаю… В школе у меня по этой дисциплине твёрдая пятерка была. «Я немецкий не учу, потому что не хочу. И зачем в стране советской изучать язык немецкий?», – пели мы – дураки, до войны в нашем десятом «Б». А оказывается, надо было изучать. Еще как надо было! Главная теперь наша с тобой задача, Павлуха, – вместе к этому рыжему людоеду на работу попасть, а остальное, как говорится, – дело техники.– Но сначала нужно харчишками запастись – хлебушка побольше с собой захватить – неизвестно, сколько нам с тобой придется до своих добираться… В подготовке и проведении этой операции я все беру на себя, – поднимаясь с бревна, командирским тоном произнес он, – тебе остается только слушать меня и бесприкословно подчиняться. И не задавать глупых вопросов. Понял боевую задачу?

– Так точно. Понял.

Почему-то на заготовку дров для лагерной кухни каждое утро с немецкой педантичностью отправляли в ближайший лес, вернее обширную лесопосадку, только двух пленных под охраной вооруженного винтовкой Фрица Риттера. Они валили деревья обычной двуручной пилой, потом кололи чурки на дрова огромным тупым колуном и складывали поленья в штабель. Вечером пленные возвращались в лагерь, чтобы наутро снова отправиться на заготовку дров. Но чаще всего охранник Фриц возвращался один – он хладнокровно пристреливал доходяг в лесу, по-хозяйски определив по темпу их работы и внешнему виду, что на следующий день они явно не выполнят норму заготовки дров по причине своей крайней истощенности. Этой печальной участи избегали лишь те пленные, которые по его разумению, могли хорошо работать и в последующие дни. Об этом Володя узнал от лесорубов, которым посчастливилось остаться в живых.

Удивительно, но буквально через неделю, как и было задумано, Володя с Павлом отправились под присмотром Фрица в лес. Володя был с ним сама галантность: вызвался нести ранец Фрица, набитый бутербродами, угодливо чистил ему сапоги полой своей задрипанной шинели, отпускал солёные шуточки по-немецки, от которых Фриц ржал по-жеребячьи. К тому же оказалось, что отец Фрица в двадцатых годах учился в военной академии имени Фрунзе в Москве и часто рассказывал сыну о русской столице. Володя был москвич и знал город как свои пять пальцев. Так что они с Фрицем оказались почти что земляками. Фриц настолько растрогался от этого факта, что даже угостил Володю бутербродом с тонким ломтиком сала.

 Ровно в полдень сытно пообедав бутербродами и выпив горячего кофе из термоса, немец сел в тень под сосну на чурбачок и безмятежно захрапел.

 Володя, немного подождав, бесшумно, словно кошка, подкрался на цыпочках к нему, осторожно, чтобы не разбудить спящего, взял винтовку, лежащую у Фрица на коленях, и с силой ткнул ее дулом фашиста в бок: «Вставай, господин хороший!»

– Was is das? – очумело вскрикнул ничего не соображавший со сна немец, – was is das?

– Пошли с нами, – хмуро буркнул Володя, – в плен пошли, сучара поганая…

– Hiht плен, – испуганно пробормотал Фриц и повалился на колени, – Ih не хочу плен…

Володя, ни слова не говоря, коротко размахнувшись, ударил немца прикладом винтовки по голове, – тот глухо всхлипнул и схватился руками за пилотку – пальцы его окрасились кровью.

– Я сейчас срежу пуговицы со штанов этого борова, чтобы ему без подтяжек все время их двумя руками держать пришлось. Убежать от нас в таком пикантном положении он не сможет, потому что сразу же в штанах запутается и упадет, – сказал с усмешкой Володя, передавая винтовку Павлу, – а ты держи его постоянно под прицелом. Силен, гад, – в лагере ребят, сам знаешь, одним ударом кулака насмерть убивал, сволочь. Ради потехи… Видимо боксом серьёзно занимался, по роже видно – нос у него на боку лежит… Ему нас с тобой – таких доходяг кулаком прибить – раз плюнуть…

Володя быстро и ловко срезал штык-ножом пуговицы с брюк Фрица, удерживаемые подтяжками на его толстом животе, затолкал ему в рот окровавленную пилотку и, с силой ткнув немца в спину дулом винтовки, приказал: – Иди! Тот, засунув руки в карманы галифе и понуро опустив окровавленную голову, медленно побрёл впереди них, спотыкаясь о валежник и выступающие из земли корни старых сосен.

– А ну, шире шаг, вражий сын! – прикрикнул Володя на немца и снова ткнул его дулом винтовки в спину, а Павлу пояснил: «Нам надо за день как можно дальше отсюда уйти, потому что под вечер немцы нас, конечно же, искать кинутся. Будем пробираться к своим по ночам балками, посадками подальше от дорог и населенных пунктов, где немчура нас быстренько скрутит. А днями – отсыпаться по лесопосадкам и оврагам… Нам главное – до настоящего русского леса побыстрее дойти, где каждый кустик переночевать пустит и надежно спрячет, от немца защитит. Тебе – хохлу эти украинские степные места хорошо знакомы, ты и веди, а уж в нашем русском лесу я – хозяин.

 Я, как ты знаешь, в разведвзводе служил, – торопливо и громко говорил Володя Павлу на ходу радостно возбужденным голосом, безмерно счастливый оттого, что все задуманное у них так легко, быстро и здорово получилось. – В полковой разведке. Девять раз к немцам в тыл за линию фронта ходил. Там вот так же, бывало, возьмешь «языка», а он упирается, не хочет, понятно, в плен идти. Тогда как дашь ему разок по башке не заряженной гранатой – идёт, как миленький. Видишь, этот боров тоже пошел, после того как прикладом по тыкве хорошенько получил – никуда не делся. А пленные эсэсовцы, здоровенные, все без исключения под два метра ростом, так эти даже в нашем плену на допросе вызывающе, нагло себя ведут. Но только до тех пор, пока крепкого русского кулака не попробуют. А как только попробуют, так сразу становятся ниже травы и тише воды – вся их арийская спесь с них мигом слетает. Европейцы! Цивилизация! Жизнь свою очень высоко ценят и берегут – им за Гитлера ее отдавать не очень хочется…

– А вот японские солдаты, сам видел на Халхин-Голе, так они все, поголовно и в плену диким зверьем остаются: в их раскосых желтых, как у рыси, глазах столько злобы, неприкрытой ненависти к тебе, что кажется: дай ему сейчас волю, он тут же голыми руками, зубами тебя на куски порвет. Не могут они, азиаты, ни на минуту смириться со своим поражением… Так воспитаны…

Ночью они торопливо шли, почти бежали по степи, понукая разъевшегося, задыхающегося, обливающегося потом от быстрой ходьбы Фрица, а днем, затаивались в лесопосадке или глубоком овраге, густо заросшем кустарником. И говорили, говорили без конца, чтобы не заснуть и не попасть снова немцам в руки, где их, конечно же, ждала неминуемая жестокая казнь. Фрица они обычно на это время крепко связывали по рукам и ногам, а в рот запихивали его же влажную от слюны пилотку.

– Гляжу я на нашего мордатого Фрица с поломанным носом и невольно разведку боем вспоминаю, которую мы под Севастополем пятого июня средь бела дня провели, – рассказывал приглушенным голосом Володя, лежа в зарослях на подстилке из сухой травы. – Я тогда в группе захвата был. Ударили наши пушки по немцам, их переднему краю. И мы под их шумок через «нейтралку» к окопу ихнего боевого охранения кинулись. Понятно, что наши саперы еще загодя для нас проходы в немецкой спирали «Бруно» из колючей проволоки проделали. А от нас до немцев – метров сто пятьдесят, двести нейтральной полосы. И наша задача: за то время, пока артналет идет, пробежать эти метры, ворваться в окоп передового охранения, где обычно два фрица возле пулемета МГ-34 дежурят, одного убить, другого захватить и быстренько, пока фашисты на передовой от страха не очухались, в наш окоп доставить.

 Заскакиваем мы, значит, в их окоп и видим: действительно два немца на дне его на корточках у пулемета сидят, руками головы обхватив. А головы, понятно, в касках. Ну, я одного сразу ножом достал, к другому кинулся. И вдруг он мне так ловко и сильно в челюсть кулаком заехал, что я в дальний угол окопа отлетел и вроде как на мгновение даже сознание потерял, напрочь отключился. Наши ребята у него на плечах, словно гончие на медведе повисли, а он их будто кутят расшвыривает, кулаками месит. Никак взять не можем бугая! А в разведке боем, сам знаешь, каждая секунда дорога. Очухаются немцы в окопах, могут сами нас в плен захватить или покрошить из пулеметов при отходе вместе с «языком».

 А была у нас в группе прикрытия молодая девушка Маша Иванова. Она к нашему полку сама по себе прибилась, вольнонаемной. Сначала работала прачкой в роте обслуживания – в «Мыльном пузыре», как мы ее называли, а потом к нам в разведку попросилась. Ну, мы ее и взяли. Разбитная деваха была, смелая. И красивая, можно сказать, импозантная. Бывало, сидит на НП на табуретке, гимнастёрочка на ней комсоставская диагоналевая, юбочка тщательно выглажена, ни морщинки, сапожки хромовые точно по ножке. А ножки точеные. Сидит нога на ногу и так небрежно «казбек» курит. Залюбуешься! Могла иного «ухажера» из особо настойчивых и матерком отшить. Ты ведь знаешь, трудно женщине на войне, кругом одни мужики, и у каждого шишка в штанах чешется…

 Так вот она при этой драке наверху возле окопа с автоматом лежала и всю эту свару сверху наблюдала, так как была в группе прикрытия. И когда у немца этого каска с головы слетела, то оказалось, что волосы у него довольно длинные, густые и огненно-рыжие. Маша наша, не будь дурой, чисто по-бабьи вцепилась немцу обеими руками в волоса и наверх его из окопа к себе что есть силы потащила. А силенки у нее в руках было побольше, чем у иного здоровенного мужика, потому что прачке, чтобы горы солдатских нательных рубах да кальсон за день на стиральной доске перестирать да отжать, много силы в руках иметь нужно. Немец тот рыжий от боли и неожиданности волком взвыл, и сопротивление на миг ослабил. Ну, мы его тут же за руки, за ноги подхватили, в одно мгновенье из окопа выкинули и понесли. А он орет благим матом, кусается, хочет внимание своих привлечь. И вот когда мы его через проход в спирали «Бруно» несли, он, представляешь, голыми руками за колючую проволоку ухватился и орет по-прежнему что есть мочи. И все мы – ни тпру, ни ну. Завязли с ним в спирали почти посреди нейтралки. Сейчас, думаем, немцы в окопах очухаются от артналета и покосят нас тут, как траву, вместе с «языком». И тут сержант Юрка Петров, тоже из бывших зэков, догадался: выхватил нож и ударил острием немцу по запястьям – сухожилия ему там перерезал – пальцы разжались, и мы «языка»мигом в свой окоп кинули и сами туда буквально в самый последний момент спрыгнуть успели. Что тут у немцев началось – словами передать трудно! Сплошная истерика! Лупили по нашему «передку» из всех видов оружия, а сделать нам уже ничего не могли…

 Санинструктор Рита Фролова немцу запястья бинтами быстренько потуже перетянула – кровь остановила, и он прямиком в штаб полка на допрос под конвоем отправился.

 На следующий день командир полка нас – разведчиков возле штаба построил, поблагодарил за «языка»и говорит так весело, со смешком: а знаете, ребята, что вы вчера чемпиона Берлина по боксу в плен взяли! То-то, я гляжу, у вас у всех физиономии от фингалов синие… На то он и чемпион!..

 Машу за находчивость и смекалку при захвате «языка» орденом Красной Звезды наградили. А вскоре она погибла. Не в разведке, нет. Нелепо. По-дурному. Наша пехота немецкие позиции захватила и принялась, как водится, по блиндажам и землянкам шарить – трофеи собирать. Ты же знаешь: «трофейная болезнь»на войне – дело обычное. И Маша там была. А тут фрицы при поддержке танков очень быстро в контратаке нашу пехоту из захваченных окопов выбыли, а те из наших, кто в блиндажах, землянках шарили об этом не знали… Просто в горячке боя не всех предупредить успели… Когда мы фашистов по-новой из их окопов вскорости вышибли, заходим в немецкий блиндаж, а там наша Маша на полу лицом вверх лежит еще живая, хотя в горле у нее огромный тесак торчит, немец им нашу Машеньку к деревянному полу пригвоздил. А она еще живая, хрипит, глаза моргают, смотрят на нас. А как выдернул кто-то тесак – так сразу глаза у нее померкли – умерла девонька…

У нас во взводе много таких, как я бывших зэков, воевало, – немного помолчав, продолжал свой рассказ Володя. – Хорошо воевали, особенно те, кто по мокрому делу, то есть за убийство срок тянул – им финкой часового снять или в рукопашной немца штыком заколоть – раз плюнуть, крови совсем не боятся. Привыкли к её виду и запаху, а это – главное для разведчика. Для «мокрушников», как для чеченцев, убийство человека – простое телодвижение. Так о чеченцах еще Михаил Юрьевич Лермонтов в прошлом веке писал. И никаких моральных угрызений совести зэки при этом не испытывают, не то, что мы – гнилая интеллигенция. Бывало, ползу с ними ночью к фрицам в тыл по «нейтралке»и слышу, то слева, то справа, будто лягушка под колёсом телеги в последний раз в своей жизни громко квакнула, – это зэки финками работают – немецкое боевое охранение снимают…

Хорошо помню и вовек не забуду, как в первый раз и мне пришлось в разведке финкой, как следует поработать. Заходим мы как-то раз ночью в деревню, занятую фрицами. У крайней избы часовой маячит. Сняли его ребята ножом по-тихому. Я, как видишь, небольшого росточка и легкий, как пацан. Подсадили меня ребята к чердачному окну хаты, и я через чердак по потолку, потом по стене в сенях в избу спустился. А там полно фашистов – спят на полу впокатуху, только храп стоит. Ну, я и пошёл работать ножом. Спящего никогда не бей финкой сразу – обязательно закричит. Ты его сначала тихонько в бок толкни и в тот самый момент, когда он проснётся, но еще ничего толком понять спросонья не успеет – ударь коротко, но сильно ножом в самое сердце. Тогда он молчком умрёт, а тебе этого только и надо. Пришил я тогда человек двадцать, не меньше. Только последнего фрица, когда за плечо взял, чтоб разбудить, погон витой нащупал – офицер, значит. Ну, я ему рукояткой финки, торцом её – в лобешник хорошенько влепил – оглушил, значит. Дверь избы изнутри открыл и офицера того к своим наружу выволок, знатный «язык»оказался – оберст штабной. Несколько раз я в хате с ним падал – пол то от крови стал весь скользкий, как лёд.

 И веришь, после этого случая у меня на руках розовые лишаи вдруг начали появляться. На нервной почве, – объяснила мне доктор в санбате. Мне ведь тогда впервой было зараз столько живых людей замочить. Вот нервишки-то и подкачали. А потом – ничего, привык…

 Нравилось мне в разведке воевать: и кормят по высшей категории, и водки после успешного выполнения задания вдоволь дают, и одевают, и обувают – никаких тебе забот и хлопот, как говорится, – на полном государственном обеспечении. И служба интересная, захватывающая, и трофеи богатые регулярно перепадают. Ну, а уж на самый крайний случай я всегда в разведке для себя крохотный «вальтер»с полной обоймой в заднем кармане галифе носил: приставил ствол к виску, нажал на спусковой крючок, и поминай, как звали…

– Что ж ты этим своим «вальтером» в Севастополе не воспользовался и в плен попал? – озлился ни с того, ни с сего Павел, – жалко стало с такой шикарной жизнью расставаться? Рука не поднялась пулю себе в лоб пустить?

– Не успел. Вырубили немцы меня – без сознания взяли… Теперь ты о себе рассказывай. Только не спи. И мне спать не давай. Заснем оба – тогда хана…

– И меня тоже немцы без сознания взяли... Из завала полумертвым откопали. А я лихим пулемётчиком-станкачом был, – начал, будто впервые, рассказывать другу Павел. – Тоже служба что надо. Гордились мы ей. У нас даже своя, пулемётная песня была, вроде гимна: «Я пулемётчиком родился, в команде «максимов» возрос…»Так наловчился я на Халхин-Голе из своего «максима» японцев бить, что потом, когда началась эта война, мог из него без промаха и бегущего, и ползущего, и лежащего немца запросто пулей достать. Точность стрельбы у «максима» исключительная – он ведь тяжёлый как чёрт и потому на бруствере окопа стоит как вкопанный… Но из него лучше всего по противнику короткими прицельными очередями бить, когда он на тебя лавой, стеной идёт. А ежели рассыпным редким строем, то лучше из винтовки или ППШ каждого фрица в отдельности выцеливать… А вообще-то автомат ППШ с его пистолетным патроном – детская игрушка по сравнению с «максимом», который даже один плотной стеной огня любое наступление немецкой пехоты остановит и брешь в ихней обороне при надобности пробьет… Что ни говори, а станковые пулеметы – огромная огневая сила. Бывало, при наступлении командир роты капитан Тенешев нам – станкачам первым команду даёт: «Пулеметы – на катки и вперед!» Ну, мы и пошли оборону противника пулеметным огнем взламывать. А как прорвали, так и пехота потом к нам – пулеметчикам-станкачам подтягивается. Потому и потери в наступлении среди нашего брата обычно очень большие были. Да ты и сам, небось, не раз видел нашу работу?»

– Видел, – кивнул головой Володя, – страшная картина… После вашей работы мертвые фрицы обычно рядами на поле боя лежат, как снопы. Ты знаешь, я еще мальчишкой читал в одном журнале, что когда в тысяча восемьсот девяносто пятом году американцы изобрели пулемет «максим», то ученые всерьез утверждали, что войн на земле теперь вообще не будет. Не могут они быть, потому что это – чудовищная машина для массового истребления людей, и потери воюющих сторон при ее широком применении будут настолько велики, что война потеряет всякий смысл, поскольку победителей в ней не будет – враждующие армии пулемётами взаимно истребят друг друга. А сколько с той поры войн по земле прокатилось, в которых миллионы людей этими самыми пулеметами были убиты?!..

– Веришь, – с усмешкой перебил Володю Павел, – когда мы в первый бой с немцами вступили, то один наш парень, подносчик патронов Зозуля, мой земляк, тоже с Украины, когда увидел, как мы немцев, человек пятьдесят на куски из своих «максимов» кинжальным огнем в одно мгновенье покрошили, так даже от ужаса с ума сошел – люди все ж… Живые были… И не только он один в том первом бою от этого ужаса умом тронулся. Про нас – пулеметчиков-станкачей я даже стих выучил, который в нашей дивизионной газете прочел.

 С железных рукоятей пулемета

 Он не снимал ладоней

 В дни войны…

 Опасная и страшная работа.

 Не вздумайте взглянуть со стороны!

– негромко, но с вдохновением произнес Павел и пояснил: – Но такое лишь в первом бою, с непривычки с некоторыми нашими ребятами случалось. А потом, позже, когда мы своими собственными глазами увидали, какие зверства немчура проклятая над нашим мирным населением, пленными творит, людьми их уже больше не считали и убивали без всякой жалости как бешеных собак. Наши девушки-снайперы тоже вначале по немцу выстрелить не могли, рука не поднималась убить живого человека, тем более у бабы, а потом, когда насмотрелись они на зверства этих нелюдей, то совершенно спокойно отстреливали их по-всякому: надо – в лоб, надо – в глаз, надо – в ухо… Только насмерть, наповал! И как досадовали, сокрушались девчушки, наши «стеклышки»– так ласково называли мы снайперш промеж собой, когда видели, что промахнулись – плакали, в голос рыдали… Эта неимоверно жестокая война русского по натуре своей добродушного и незлобивого человека очень быстро на свой манер перекроила…

– Да-а-а, – задумчиво протянул Володя, – а я и своего первого немца заколол в траншейном бою штыком спокойно, будто чучело, набитое соломой, проткнул, потому что знал наверняка, что если я его не убью, то он меня непременно прикончит, в рукопашной схватке у тебя есть только такой единственный способ в живых остаться. Потому она и отличается особой жестокостью. Веришь, у нас в рукопашной некоторые ребята, отнюдь не богатырского телосложения, не только немца на штык своей винтовки насаживали, но ещё и перебрасывали через себя, словно сноп соломы – удивительно, какая страшная сила у человека в бою, в критической ситуации появляется! А после рукопашной мы все, оставшиеся в живых, легли и заснули мертвецким сном тут же, в немецких окопах, посреди окровавленных трупов. Вот какое огромное нервное напряжение пережили! Выложились на все сто. Апатия такая всегда после штыковой у человека появляется, безразличие ко всему на свете, кроме сна…

– А мне со своим станковым пулеметом в рукопашную ходить не доводилось – специфика не та…

– Я первый раз летом сорок второго под Севастополем увидал, как штрафники в рукопашную ходили. Я еще тогда подумал с удивлением: что это за воинство такое пестрое к нам на передовую прибыло? Кто – в лётной синей форме, кто – в танкистской черной, кто – в пехотном, защитного цвета обмундировании!? Все с головы до ног гранатами увешаны, с автоматами, винтовками за плечами, наганами, пистолетами за поясом. Ну, чисто анархисты батьки Махно! И показали же они тогда немцам кузькину мать – прорвали в одну атаку их оборону, которую мы несколько дней взломать не могли… На немецкие окопы под их исключительно плотным огнем наперегонки гурьбой бежали, смело, азартно, словно мальчишки, когда во дворе в войну играют. Немцев там, в ихних окопах, в одно мгновение перебили, штыками перекололи и стоят на бруствере во весь рост и громко, и весело так меж собой перекликаются: «Ванька, ты жив? И я жив! А Колька? Колька ранен. Легко. А Васька убит». Узнал я тогда, если тебя в штрафбате в бою ранили, даже легко, в мизинец, то тебе все твои прегрешения прощают, считается, что ты свою вину перед родиной искупил, смыл своей кровью.

А штрафники, они ведь тоже очень нужны нашей армии. Их на самые тяжелые участки фронта обычно бросают, на прорыв немецкой обороны, как у нас в Севастополе было. И штрафников этих в Красной Армии специально в огромных количествах делают. Заснул на посту – военный трибунал и в штрафбат. Сперли у тебя, связиста, катушку телефонного провода – опять туда же! А мы, пехота этим проводом в землянке знатное освещение делали. Натянешь, бывало, его под потолком в несколько рядов, подожжешь с одного конца его черную, пластмассовую оплетку, она и горит всю ночь. Коптит, конечно, здорово, но и светит неплохо – газету читать можно.

 Моего закадычного друга, шофера, например, в штрафбат законопатили за то, что кто-то чехол с его «ЗИСа»ночью спёр… Военные юристы – в большинстве своем евреи, им русских мужиков в штрафбаты, на верную смерть пачками отправлять не жалко…

А раз в разведке боем наш парень в траншее с немцем один на один схлестнулся. Тот ему ноги своими ногами оплел, а наш ему руки перехватил. Катаются по дну окопа – ни ну, ни тпру! Французская борьба, да и только. Так веришь, наш разведчик в порыве ярости в горло немцу зубами вцепился и вырвал ему кадык к едрене-фене! Звереют люди в рукопашной… Парня за находчивость к ордену представили…

– Немецкие разведчики тоже – парни не промах, – усмехнулся Павел. – Им пальца в рот не клади – всю руку мигом оттяпают. Однажды ночью захватили они у нас в разведке боем солдата-таджика, из боевого охранения, а через два дня пришёл он к нам от них с запиской: «Ни нам – «язык», ни вам – солдат. Зачем таких держите?»

– У нас похуже дело было – целая рота узбеков ночью в полном составе и с оружием к немцам перешла. Перед самым нашим наступлением. А утром смотрим: немцы с автоматами их перед собой, словно стадо баранов по полю на нас гонят. Уже, понятно, без личного оружия. Ну, мы узбеков в свои окопы приняли, а потом с ними «особисты» долго разбирались. Вскорости после этого случая приказ пришел, чтобы никаких чисто «национальных» полков, рот, батальонов у нас в Красной Армии не было, а в каждом отделении не больше двух-трёх узбеков, таджиков и прочих нацменов было, а все остальные обязательно славяне: русские, украинцы, белорусы. Так сказать, для укрепления боевого духа и морального состояния наших войск. И правильно: нацмены, особенно с юга, в большинстве своем вояки слабые – в атаку гуртом, как бараны, бегут, друг к дружке от страха жмутся. А противнику только это и надо, одной пулеметной очередью всех сразу можно положить. И на рану они слабые, и крови боятся, и рукопашной, как чёрт ладана… А вот казахи, казанские татары, калмыки воевали у нас хорошо, смело, с умом…

 Теперь нам с тобой, Павлуха, нужно побыстрее балками да лесополосами до настоящего русского леса добраться, где немцы нас во веки веков не сыщут… А там к своим регулярным войскам выйти, либо к партизанам прибиться, – сказал с тяжелым вздохом Володя, поднимаясь с земли. – А фронт уже недалеко. Слышишь, как на западе, громыхает? Только бы нам с тобой при переходе линии фронта на фрицев не напороться. Тогда нам – труба. А выйдем к своим с «языком»да ещё и с оружием – нам это зачтётся – снова воевать доверят… Пленный фриц для нас с тобой теперь самый надежный пропуск к нашим, убедительный документ, что мы – свои, что нам оружие доверить можно… Поэтому его в любой ситуации пуще зеницы ока береги… Посмотри, как он там?

– Дрыхнет без задних ног. Что с ним сделается. Будить его?

– Буди. Ужинать будем…

– А это хорошо, Фриц, что ты пожрать лю-ю-ю-бишь, – весело протянул Володя, вытряхивая на пенёк горку бутербродов из квадратного ранца телячьей кожи, – нам нужно на троих всю эту твою великолепную жратву так распределить, чтобы, по крайней мере, дня на три-четыре хватило. А там, видимо, на подножный корм перейти придётся: грибы – ягоды… Впрочем, может, нам повезет и раньше к своим выйти…

 – О, корошо, корошо! – закивал головой немец и улыбнулся натянутой улыбкой. Он, очевидно, уже смирился с мыслью о неизбежности плена и понял, что эти двое русских убивать его не собираются, и, следовательно, он еще поживет на белом свете…

 – Наверняка писаря твоим родителям в Москву уже давно отписали, что ты без вести пропал, – усмехнулся Павел, бережно собирая крошки хлеба с пня в ладонь и отправляя их в рот. – А ты тут и объявишься! Письмецо отцу-матери накропаешь, что, мол, жив-здоров, и вам того желаю… Вот будет им радости!..

– Письмецо! – ухмыльнулся Володя. – Да мои родители уже давно привыкли, что я им месяцами писем не пишу. – Моя мамаша даже пожаловалась на меня за это командиру полка. Письмо ему накатала. Он меня к себе в блиндаж вызвал и форменный разнос устроил. Мол, нельзя так бездушно к отцу-матери относиться – беспокоятся они. А я ему: некогда мне, товарищ полковник, им письма писать, да и, честно сказать, не хочется. Собираешься в разведку к немцам в тыл идти – сядешь писать письмо домой, а потом думаешь: «Убьют тебя, Вовка, в разведке немцы, а письмо придёт к матери, как от живого. Расстроится она. Лучше напишу, когда из рейда вернусь». А вернёшься – снова некогда за письмо присесть: благополучное возвращение отмечаем, убитых товарищей поминаем, «языка» обмываем, днями отсыпаемся. Я вообще в разведвзводе исключительно днём спать привык, потому что днём «языка» обычно не берут, только ночью. Вот мы – разведчики и шуруем ночами по фрицевским тылам, а днём дома спим, как сурки. А потом – снова в разведку готовимся… Вот такая карусель всё время получается… Но ежели придём мы с тобой, Павлуха, благополучно к своим – обязательно сразу же напишу письмо отцу, матери и всем своим родным. Даже тётке в Саратов… Ей-Богу напишу…

К своим – партизанам Ковпака, безостановочно колесившим по всей Украине, они вышли только на девятые сутки. Пленный Фриц и его винтовка действительно оказались самым убедительным аргументом при зачислении их в партизанский отряд. Павла назначили первым номером расчета станкового пулемёта «максим». А Володя снова стал служить в разведвзводе. В одном из рейдов он подорвался на немецкой противопехотной мине, и с оторванной по колено правой ногой был отправлен самолетом на Большую землю.

 

 ГЛАВА VII

 

– Вот, товарищ капитан, к вам высокий гость, – с торжественно– заискивающими нотками в голосе представил полковой комиссар истребительно-противотанкового артиллерийского полка майор Князев командиру первой батареи капитану Черноусу, стоявшему в неглубоком командирском окопчике возле семидесятишестимиллиметровой пушки, низкорослого чернявого лейтенанта с малиновыми петлицами интенданта на концах воротника шинели, – корреспондент дивизионной газеты «Разгромим и уничтожим врага» лейтенант Гольдман. Командирован к нам редакцией для написания материала о командире лучшей батареи полка. Мы тут, в штабе, между собой посовещались, – несколько смущаясь, вполголоса добавил после небольшой паузы майор, – и решили, что ваша кандидатура, товарищ капитан, наилучшим образом подходит для этой цели…

– Как будто лучше меня никого во всём нашем ИПТАПе не нашлось, – недовольно буркнул себе под нос капитан, – вон их сколько – целых три батареи! И о каждом командире, его мужестве и геройстве можно поэму в стихах написать. Некогда мне сейчас с товарищем корреспондентом разговаривать – дела, – озабоченно посмотрел он на свои наручные часы и отвернулся. – Но коль командир полка приказал – придётся подчиниться, – немного помолчав, сказал примирительно он.

Капитан Черноус, воевавший уже почти год, выглядел, как и положено старослужащему, бывалым воякой: отрастил пышные пшеничного цвета усы, сразу прибавившие ему – тридцатишестилетнему солидности. На груди его, рядом с трофейным шестикратным цейсовским биноклем, висел внушительных размеров замшевый кисет с моршанской духмяной махоркой, на котором детской неокрепшей ещё рукой было вышито гладью: «Дорогому защитнику Родины от ученицы 5 «а»класса Кати Ивановой»», а в его командирской землянке, в укромном месте под нарами, всегда стояла наготове для приёма гостей и внутрибатарейного употребления двадцатипятилитровая канистра со спиртом либо с водкой. Поэтому капитан Черноус был и сегодня как всегда немножко навеселе. Как говорится: и сыт, и пьян, и нос в табаке.

– Пройдемте лучше на наш НП, товарищ лейтенант, – сурово нахмурив выцветшие от солнца редкие белесые брови, предложил комбат корреспонденту, – как вас по имени – отчеству?

– Михаил Абрамович. А вас?

– Гавриил Яковлевич. Сейчас мы специально для вас показательную стрельбу по недавно разведанным целям, организуем, – говорил капитан нарочито бодрым, веселым голосом, продираясь сквозь густой ельник к наблюдательному пункту батареи, расположенной на танкоопасном направлении почти сразу за передовыми окопами пехотинцев.

 Капитан Черноус, оценив газетчика опытным глазом бывалого фронтовика по его испуганной реакции даже на дальние, а потому совершенно неопасные лично для них разрывы мин и снарядов, посвист пуль и осколков над головой сразу понял, что корреспондент, командированный к ним в полк, – не строевой офицер, и в артиллерии да и вообще в военном деле мало что смыслит. И что, по всему видать, самая заветная его мечта, наскоро побеседовав с ним, поскорей уехать с неуютной передовой в свою редакцию, в глубокий безопасный тыл. Черноус уже не раз имел дело именно с такими, командированными на день-два к ним на войну из тыла, корреспондентами с испуганными глазами и хорошо знал, как следует обращаться с ними. Вот потому-то хитрющий командир ихнего истребительно-противотанкового полка полковник Николай Вячеславович Вишневский и отфутболивал всегда представителей печати именно к нему на батарею.

– Ну, чего это вы, товарищ лейтенант, каждому разрыву немецкой мины кланяетесь и ушами прядете, словно испуганная лошадь, – озлился Черноус, – неужто не знаете, что если ты слышишь свист мины, то она – не твоя. А вот ежели – шелест, то обязательно накроет. А пока здесь, на «передке» один свист стоит, значит, не по нам немцы мины кидают, не по нашему квадрату, и поэтому боятся нам с вами их нечего. На фронте давно? – с лёгкой покровительственной усмешкой спросил Черноус лейтенанта, чтобы окончательно убедиться в правильности своих наблюдений и выводов.

– Давно, – тяжело вздохнул тот. – Три месяца почти. Меня из запаса призвали. А до этого я почти целый год в Москве журнал выпускал. По культуре. Вся редакция – я один. Хороший журнал получался, очень полезный для нынешнего военного времени, поскольку я в нем не только о сегодняшних проблемах развития нашей русской культуры писал, но и учил гражданское население, как нужно правильно немецкие танки бутылками с горючей смесью поджигать, зажигательные бомбы при вражеских авианалетах тушить, но его почему-то все равно закрыли, и я на фронте оказался, – с плохо скрываемой обидой в голосе громко произнёс корреспондент. – Но на передовой фактически – первый раз…

– Понятно, – неопределенно хмыкнул капитан и усмехнулся.

 В землянке НП капитан Черноус совсем по-домашнему, ласково попросил молоденького розовощёкого, словно барышня, телефониста, сидящего на снарядном ящике возле полевого телефона с привязанной грязным бинтом к уху телефонной трубкой: «Соедини-ка меня, сынок, с командиром первого огневого взвода лейтенантом Петровым». Тот молча кивнул головой в линялой пилотке, несколько раз сильно крутнул ручку вызова на плоской коробке светло-коричневого аппарата и протянул тёплую трубку капитану.

– Тут у нас, на НП, корреспондент нашей дивизионной газеты «Разгромим и уничтожим врага»лейтенант Гольдман находится, так ты, Коля, нанеси прямо сейчас удар осколочным по двум разведанным вчера целям, – глухо и чуть торжественно проговорил капитан в трубку. – Сам знаешь, по каким. Да, да с командиром полка эти выстрелы конечно же согласованы…

Через несколько минут справа от них два раза подряд глухо бухнула невидимая глазу пушка, и на немецкой стороне возле одинокой разлапистой сосны вырос черный куст взрыва, потом другой. Капитан Черноус медленно, несколько рисуясь, поднес бинокль к глазам и, сосредоточенно вращая окуляры, сказал корреспонденту, едва сдерживаясь, чтобы не рассмеяться: «Так, записывайте: огнём нашей батареи уничтожены одна огневая точка, один пулемёт и до роты солдат противника». Тот старательно записал данные в блокнот и спрятал его в кожаный командирский планшет на боку.

– А теперь – милости прошу к нашему шалашу, – широким жестом радушного хозяина пригласил капитан газетчика в свою командирскую землянку, где на столе, сооруженном все из тех же зелёных снарядных ящиков, уже стояла бутылка с чистым девяностоградусным спиртом и немудрёная закуска из солёных огурцов, помидор, сала, черного хлеба была аккуратно разложена по алюминиевым мискам.

– Так вы тоже присаживайтесь за стол, товарищ капитан, – предложил корреспондент Черноусу чуть смущенным голосом, – а то как-то неудобно получается: вы – старший по званию и стоите, а я – младший и сижу… Садитесь, пожалуйста, – сделал он приглашающий жест рукой.

– Понимаете ли, – замялся, покраснев, капитан, – я сидеть пока не могу – не имею, так сказать, физической возможности…

– Что так? – удивился лейтенант.

– Видите ли, три дня тому назад немцы весьма плотно обстреляли нашу батарею из минометов, и одна мина угодила прямо в колесо орудия. Дубовое колесо разнесло в щепки, и несколько заноз разной величины попали мне пониже спины, а потом стали нарывать. Поэтому мне теперь от боли ни сесть, ни лечь. Я и сплю теперь только на животе. Или вообще, как лошадь, стоя…

– Так вам срочно в санбат нужно… Или в ГЛР – госпиталь легко раненных…

– Ну, по такому пустяку – и в санбат! – усмехнулся капитан. – Я нынче сам себе доктор: ножичек свой перочинный наточил, как бритву, продезинфицирую лезвие спиртом, штаны, извините за выражение, в своей землянке спущу, вскрою нарыв, ухвачу занозу покрепче ногтями, вытащу, спиртиком ранку прижгу и за другой нарыв принимаюсь. От боли слезы из глаз – ручьем. Большую часть уже вытащил, меньше осталось. А все ж сидеть еще больно…

– А в санбате врач вам быстренько бы все эти занозы давно и безболезненно из мягкого места удалил…

– Военврач нашей санчасти – девчонка ещё совсем, и мне – пожилому уже мужику как-то неудобно перед ней растелешиваться, портки снимать стыдно, – усмехнувшись, по привычке пригладил капитан ладонью непокорный хохолок светлых волос на макушке. – И потом боюсь я, как бы она, не разобравшись, меня в госпиталь не упекла. А сейчас у нас – артиллеристов здесь, на передовой, форменная запарка, работы по горло – немецкие танки так и прут, так и прут со всех сторон, черт бы их побрал! А без меня мои орлы в бою и подрастеряться могут – молодежь ведь в большинстве у меня в батарее, в том числе и необстрелянная… Из недавнего пополнения…

 Выпили за грядущую победу над фашистами и за сегодняшние меткие выстрелы артиллеристов огневого взвода лейтенанта Петрова.

– А за что вы, товарищ капитан, орден Красного Знамени получили? – поинтересовался корреспондент, аппетитно хрустя солёным огурцом.

– За ДОТ во время освободительного похода в Польшу в сентябре тридцать девятого….

– Только за один ДОТ? – не поверил журналист. – Такую высокую награду!

– Но дело в том, что ДОТ тот был не совсем обычный, – усмехнулся Черноус.– Наша пехота его никак взять не могла – железобетонный был и располагался на выгодной высотке. А главное – амбразура у него узкая, всего сантиметров двадцать – двадцать пять по высоте, и примерно метр по ширине закрывалась бронеплитой толщиной сантиметров в десять. Такой специальный механизм для этого в ДОТе имелся. Я тогда наводчиком «сорокопятки»был. Начинаем стрелять бронебойными по ДОТу из пушки прямой наводкой, а белополяки амбразуру бронеплитой закрыли и хоть бы хны, – не пробивает её наш снаряд – калибром мал. А железобетон в метр толщиной – тем более. Начинает наша пехота снова тот ДОТ штурмовать, – белополяки заслонку броневую в сторону отодвинут – и из крупнокалиберного пулемета типа нашего ДШК по красноармейцам – в упор. Много они тогда нашего брата там положили – весь склон был трупами усеян – ступить некуда. Наша пехота там буквально мертвым по головам ходила.

Я тогда и говорю командиру нашей батареи старшему лейтенанту Смирнову: тут хитрей, с умом надо действовать. Разрешите мне попробовать во время очередной атаки нашей пехоты этот проклятый ДОТ подавить… Он мне и говорит: пробуй. Только при этом своих случайно не побей. А я наводчиком лихим был. Мог из «пушки-прямушки», так мы свою пушку-сорокопятку называли, потому что обычно из неё на прямую наводку по танкам били, снарядом в бою запросто солдата противника сбить, чтобы он мне более крупную цель – танк, броневик, бронетранспортёр не заслонял, не мельтешил перед глазами в панораме. Ударишь по нему снарядом сорокапятимиллиметровым, и нет человека, мгновенно исчез, испарился, как корова языком слизнула. Вот так недавно в бою на моих глазах немецкий пятидесятипятимиллиметровый снаряд в моего артиллериста угодил – даже капли крови от него на земле не осталось…

– Как сказал поэт Александр Трифонович Твардовский: «…ни петлички, ни лычки с гимнастерки моей…»

– Нет, иногда от солдата, в которого артиллерийский снаряд попал, остается все ж кусок окровавленной гимнастерки. А чаще – ничего… Так вот, подкатили мы свою пушчонку к тому ДОТу поближе, замаскировались, затаились, будто снайперы, ждём. Остальные пушки нашей батареи стали этот дот интенсивно бронебойными обстреливать. Пулеметчики сразу же амбразуру бронеплитой закрыли и ждут. Тут наша пехота снова с криками «ура»на штурм пошла. И тут, как только белополяки свой бронещиток в сторону отодвигать стали, чтобы, значит, по пехоте пулемётный огонь открыть, я и влепил им в чуть приоткрытую амбразуру, буквально в щёлочку осколочный, потом для верности – второй… Ну, понятно, всех пулеметчиков в ДОТе осколки в капусту порубили, пулемёт изувечили, и пехота наша тот трижды проклятый ДОТ успешно захватила…

 Интересно у нас – артиллеристов и со средними немецкими танками Т-III и Т-IV в самом начале войны получилось, – залпом выпив стакан неразбавленного спирта, слегка поморщился капитан. – Нам плакаты, на которых наиболее уязвимые места этих танков указаны: ствол, гусеницы, борта, бензобаки из штаба полка прислали, а вот самое слабое место их указать забыли, мы – противотанкисты, его сами, так сказать, на практике нащупали. Это – лючки для эвакуации экипажа и выброса стреляных артиллерийских гильз на левой и правой сторонах башни размером примерно с бронещиток пулемета «максим»ну, может, чуток поболе. Они – не бронированные и всего лишь одной слабой пружиной изнутри запираются. Так вот, как врежешь осколочным в этот лючок – весь экипаж сразу к Аллаху, а сам танк целехонек, может еще нам пригодиться… Ведь наши танкисты и на немецких машинах неплохо воевать умеют… Сам видел. Нам надо только умудриться в лючок этот на полном ходу танка попасть – он ведь в бою, как известно, на одном месте и секунды не стоит! Даже для выстрела из пушки, как наш Т-34, не останавливается, на полном ходу по цели очень точно стреляет. А у нас на батарее отличные снайпера артиллерийского огня, слава Богу, еще имеются, они, как говорится, на ходу фашистским танкам подмётки рвут!.. Для этого мы, обычно, перед самой танковой атакой немцев одну нашу пушчонку обязательно сбоку, на нейтральной полосе, поближе к немцам в засаду ставим, – танки на нас по фронту лавой идут, а пушчонка эта по ним начинает сбоку из-за кустов тявкать, и какой-нибудь один танк к ней обязательно повернет, чтоб расстрелять или вместе с расчетом гусеницами раздавить – и бок свой нам подставляет, – тут уж мы не зеваем – прямо в лючок – осколочный... Последствия известны…

 Вы бы только знали, какая замечательная слаженность у наших артиллеристов со временем появляется, если они хоть месяц-другой вместе, одним расчетом у одного орудия в бою поработают! – восторженно говорил Черноус, и серые глаза его с белесыми, как у молодого поросенка, ресницами заметно влажнели от гордости за своих орлов. – Они ведь тогда друг друга с полуслова, а то и вообще без всяких слов понимают. Как заводные у орудия работают, скорострельность у них тогда намного выше нормативной. Жаль только, что противотанкисты, в отличие от дальнобойщиков, пушки которых, как вы знаете, за пятнадцать-двадцать километров от передовой обычно устанавливают, долго одним расчетом не воюют – то одного, то другого обязательно вскорости ранят или убьют, а то и весь расчет в полном составе в одночасье гибнет, – ведь немецкий танк, как я уже говорил, в бою и минуты не стоит, с большой скоростью на тебя идет и при этом постоянно маневрирует. К тому же очень метко стреляет по тебе из пушки, поскольку отличная цейсовская оптика на его артиллерийских прицелах не чета нашей, и если ты его не подбил с первого выстрела – либо снарядом тебя обязательно издали достанет, либо гусеницами пушку вместе с прислугой в лепешку раздавит. Потому что она, родная, в отличие от танка, в бою все время на одном месте неподвижно стоит и ставится, как правило, на прямую наводку на танкоопасном направлении сразу позади передовых окопов линии обороны пехоты, на самом «передке»по сути дела…»

 Через несколько дней на батарею капитана Черноуса принесли свежий номер дивизионной газеты «Разгромим и уничтожим врага», в которой была напечатана заметка военного корреспондента лейтенанта М. Гольдмана о том, как второе орудие первого огневого взвода лейтенанта Петрова батареи капитана Черноуса двумя меткими выстрелами уничтожило огневую точку и до роты солдат противника.

 «Одним махом семерых побивахом», – хохотали в полку, – ай да артиллеристы лейтенанта Петрова! Ай да снайпера! Но как мог корреспондент газеты во всю эту чепуху поверить и шутку командира батареи капитана Черноуса за чистую монету принять? Значит и корреспондент, и все, кто эту газету печатают ни уха, ни рыла в артиллерийском деле не понимают, – сделали однозначный вывод артиллеристы. – И зачем тогда вообще нужны такие горе-писатели? Только честных воинов позорят».

Пехота тоже весь день донимала артиллеристов взвода лейтенанта Петрова ехидными расспросами, как это им удалось точно установить, что они уничтожили именно до роты солдат противника, а не больше или меньше, кто из артиллеристов их там, на фашистской территории, считал?

 Самому капитану Черноусу в это время было не до заметки в газете, он принимал новое пополнение в свою батарею, понесшую серьёзные потери в последнем бою с фашистскими танками. К нему на командный пункт прибыли трое красноармейцев. Старшим среди них, судя по поведению, возрасту и росту, был высокий красивый парень лет двадцати семи с золотой «фиксой»в зубах и нагловатым взглядом больших голубых глаз. Он расслабленной походкой прошел по НП мимо Черноуса, сел на ящик из-под снарядов, небрежно закинул ногу за ногу в хромовых офицерских сапогах, достал из кармана галифе коробку «Казбека»и не спеша прикурил папиросу от никелированной зажигалки. Двое его товарищей с подобострастными лицами неподвижно стояли по бокам своего «командира».

– Мы с корешами прямо из тюряги сюда воевать пригребли, – по-блатному пришепетывая и весело скалясь, сказал Черноусу «красавчик», медленно выпуская к низкому потолку из неошкуренных берёзовых стволов облачко пахучего дыма дорогой папиросы, – и поэтому давай, капитан, с тобой сразу, еще на берегу, договоримся, что атаманом на батарее теперь буду я. Тогда и ты всегда будешь курить «Казбек», а не ту солдатскую вонючую махру, которую ты сейчас куришь, кушать копченую колбаску, регулярно пить водку в неограниченном количестве. У меня в ДОПЕ – дивизионном обменном пункте свои кореша… Ежели не согласен с нашими условиями, – тебе же хуже. Пуля, она, как известно, дура, в бою может и с тыла в темечко клюнуть… А потом поди, разберись, кто и откуда в тебя стрелял? Учти, капитан, мы – зэки слов своих на ветер не бросаем, – небрежно сплюнул он сквозь редкие зубы на деревянный пол землянки. – У нас всё железно. Так что: хочешь жить – умей вертеться…

– Хорошо, – с глуповатой усмешкой на губах как-то сразу, быстро и легко согласился с предложением зэка капитан, – будь по-твоему. Только просьба у меня к тебе, парень, будет одна. Как зовут тебя? Лёха. Ну, так вот, Лёха, сегодня ночью две пушки нашего первого и второго огневого взвода дислокацию свою поменяли. Проще говоря, на другую позицию мы их перетащили, а вот телефонную связь наблюдательного пункта с ними установить не успели. Ты не поможешь мне это сейчас сделать?

– Что за вопрос? – осклабился красавец, – с превеликим нашим удовольствием…

– Тогда бери вот эту большую катушку с телефонным проводом на одно плечо, – бодрым, веселым голосом предложил капитан, – карабин – на другое и пошли со мной…

 Они сначала шли густым и высоким лесом, помаленьку стравливая черный кабель с катушки и укладывая его на землю, развешивая на кусты и ветви деревьев. Когда впереди показалась опушка, капитан быстро лёг на землю и сказал вполголоса своему спутнику, весьма неуклюже и медленно опустившемуся рядом с ним на траву: «Опушка простреливается немецким снайпером. Сейчас я пошевелю крайний куст – обозначу движение. Снайпер обязательно ударит по мне – вслепую. Мы с тобой должны будем сразу же после его выстрела быстренько подняться и бежать, что есть духу, вон к той корявой сосенке. Ровно тринадцать шагов по ровному месту пробежишь, и сразу же падай замертво в траву и ползи вон к тем кустам. Если замешкаешься – убьёт. Снайперу, чтобы передернуть затвор винтовки, прицелиться в тебя и спустить курок нужно ровно пять секунд. За эти пять секунд ты успеешь сделать только тринадцать шагов и упасть. И ни шагом больше. Ты все хорошо понял, Лёха?»

– Ага, – кивнул тот головой, судорожно облизывая губы пересохшим от страха языком.

Капитан Черноус что есть силы тряхнул орешник рукой, – и тут же с немецкой стороны раздался выстрел. Они вскочили и во весь опор побежали через поляну, пригибаясь как можно ниже. Капитан упал, сделав ровно тринадцать шагов, а Лёха немного замешкался с непривычки. Или, скорее всего, помешала ему это сделать тяжелая катушка с проводом на боку. Грянул выстрел, и Лёха молча ткнулся лицом в землю. Капитан быстро подполз к нему, и стараясь не измазаться кровью убитого, снял с еще теплого трупа катушку, ужом прополз по высокой траве оставшиеся несколько шагов до спасительных кустов, там поднялся, отряхнул сор с колен и, уже не пригибаясь, во весь рост пошел к совершенно незаметному в густых кустах ивняка орудию второго огневого взвода, оставляя за собой на земле черную нить телефонного провода.

 В сумерки артиллеристы, привязав к ногам Лёхи кусок телефонного кабеля, вытащили мертвое тело с опушки в кусты. Немецкий снайпер попал ему разрывной пулей в затылок – под самую каску, и его мозги беловатым студнем вывалились в нее, словно в глубокую железную миску.

– Вы все хорошо поняли? – спросил капитан суровым голосом у зэков, задумчиво и печально стоящих у трупа своего вожака, – будете у меня на батарее права качать, своевольничать, свои тюремные порядки устанавливать и с вами то же самое будет. Тут вам передовая, а не тюрьма. И вы теперь – не зэки, а красноармейцы. Артиллеристы! Боги войны! Вот и ведите себя соответственно. Вы всё хорошо поняли, товарищи красноармейцы?

– Ага, – торопливо закивали те головами, – обещаем вести себя как надо – век свободы не видать…

 

 Глава VIII

 

«Мы полным ходом идем к Сталинграду, – писал ефрейтор Фриц Виннер своей невесте Герде Риттер двадцать третьего августа сорок второго года. – Огромному промышленному городу, растянувшемуся по правому берегу широкой русской реки Волги почти на тридцать километров. Тебе даже трудно представить такое! Мне – тоже. В широкой, ровной, как стол Донецкой степи, везде дорога – есть где разгуляться нашим танковым армадам! На автомашинах, мотоциклах, бронетранспортёрах, заботливо охраняемые со всех сторон нашими славными танками, а с воздуха – истребительной авиацией, мы огромной железной лавиной стремительно продвигаемся к Волге, поднимая тучи чёрной пыли до самых небес, и при этом дружно поём, но не наш привычный, уже порядком набивший оскомину залихватский солдатский марш «Хорт Вессель», а красивую, протяжную, полюбившуюся всем нам русскую песню «Волга, Волга – мать родная, Волга – русская река…»Кто – по-немецки, кто – по-русски. Кому как нравится и кто как умеет. Сегодня мы идем в бой для того, чтобы Волга из русской стала немецкой рекой. Настроение у всех отличное – мы снова так же быстро наступаем, как в июне прошлого года на Москву. Однако, почти не встречая сопротивления русских. Такое впечатление, что они постоянно избегают столкновения с нами.

 Кругом бескрайние степи. А места тут действительно чудные! Земля степная удивительно плодородная – местные русские крестьяне с гордостью говорят: у нас вечером сунь в землю оглоблю да полей водой как следует – наутро вырастет бричка. Едим сладчайшие арбузы и чертовски ароматные дыни прямо с бахчи, кто сколько хочет. Солнца много. Оно ослепительное и горячее, как на юге Франции. Вот где я хотел бы после войны иметь поместье. Такое, о котором мы с тобой, помнишь, Герда, мечтали тогда в гостинице. Я обещаю, что после нашей победы в этой войне мы будем его иметь, обязательно будем, моя милая!

Некоторые наши передовые части уже вышли кое-где к Волге и пьют воду из этой великой русской реки, наполнив ею свои стальные шлемы. Великолепная, поистине нордическая картина! Но этого мало, нам нужно захватить весь город, чтобы надежно контролировать полноводную Волгу на всем его почти тридцатикилометровом протяжении. Река эта действительно великая – противоположный берег так далеко (ширина ее здесь более трех километров!), что ты едва различаешь его в туманной дымке. Над водой, посередине реки, высоко, до самого неба поднимаются клубы дыма, и видны языки пламени. Фантастическое зрелище – горит вода! Вернее, горит бензин, вытекающая в Волгу из огромных танкеров, которые разбомбила наша доблестная авиация. Над городом постоянно висят тучи наших славных бомбардировщиков, которые сбрасывают на русские дома тысячи бомб, отчего издали кажется, что там происходит извержение вулкана – над городом все время поднимаются гигантские клубы черного дыма, полыхают пожары… Да, не хотел бы я там сейчас курить свою трубку.

На абсолютно ровной степи отступающим большевикам негде укрыться от наших самолётов, которые без всякой жалости истребляют их бомбами и пулемётами. Я видел последствия этих массовых расстрелов с воздуха (иначе эту бойню не назовёшь) живой силы и техники противника: тысячи трупов, ими буквально забиты все балки – неглубокие степные овраги, лесополосы. Повсюду – месиво из трупов людей, лошадей, деревянных разбитых конных повозок, автомашин, пушек… Русские самолёты в небе над степью появляются редко, и поэтому наши «юнкерсы», по сути дела, – безнаказанные убийцы. Здесь, в широкой приволжской степи, мы достойно мстим русским за своё зимнее поражение под Москвой.

 Когда я представляю, как далеко, почти на полторы тысячи километров мы углубились на территорию противника, сколько прекрасной плодородной земли захватили, во что превратила вражеский город, носящий имя их главного фюрера – Сталина, наша славная авиация, то испытываю небывалую радость и гордость за наш замечательный народ, нашу прекрасную Германию, её вооруженные силы. Мы – немцы действительно – великая нация, нам есть чем гордиться. Наша задача – в ближайшее время полностью захватив Сталинград, выйти к Волге и надежно перерезать эту мощную транспортную артерию, по которой центральная Россия в изобилии получает нефть Баку и хлеб Кубани, и без которых она будет вынуждена сразу же капитулировать… Впрочем, Сталинград – не главная стратегическая задача нашей шестой армии, – говорил нам командир нашей роты капитан Фриц Нудельман. – Главная наша задача – Северный Кавказ, нефть Баку и Грозного. Быстренько разделавшись со Сталинградом, засевшими там двумя русскими армиями, которые будут угрожать нашему левому флангу, когда мы двинемся на Кавказ, а в дальнейшем – нашему тылу, мы форсированным маршем пойдем через Кавказский хребет добывать нефть – «кровь войны»для наших доблестных вооруженных сил. «С русской нефтью, говорил фюрер, мы завоюем не только Россию, но и весь мир. А без русской нефти нам даже говорить о такой войне бессмысленно». Теперь ты понимаешь, какая грандиозная задача стоит перед нами! Всех нас ожидает прелестная прогулка по живописным Кавказским горам. Кстати, представляешь, дорогая, я никогда не был в горах. Сейчас все мы прекрасно ощущаем, что война вступила в свою завершающую фазу, что после того как падёт Сталинград, и мы доберемся до их нефти, русские сразу сдадутся, и все мы с победой поедем по домам. И тогда, дорогая и любимая Герда, мы, наконец, встретимся с тобой в милой нашему сердцу Германии, поженимся и будем жить вместе долго и счастливо».

 А вот другое письмо Фрица, написанное Герде из Сталинграда всего через два с половиной месяца после первого – в конце ноября.

«Русские держатся в городе из последних сил – они окопались в узкой кромке высокого и чрезвычайно обрывистого правого берега Волги, откуда их не удаётся достать ни нашей авиацией, ни артиллерией, ни даже танками, которые русские артиллеристы расстреливают со своих закрытых позиций весьма успешно и отбиваются от нас, как только могут. Нам всё время кажется: ну, вот последняя атака, последний напор, последняя попытка, и враг, наконец, будет сброшен в воду. И весь Сталинград будет наш! Как известно, исход всякого сражения решает последний батальон. Но, нет! Русские вопреки всему держатся! Потому что с того, левого берега обычно по ночам к ним регулярно поступают на шлюпках, катерах, баржах подкрепления в людях, боеприпасы, продукты и всё необходимое для боя. Туда они по воде переправляют раненых. В межсезонье, когда по Волге густо плывет «шуга», то есть куски льда, русские перебрасывают боеприпасы и продукты своим войскам по воздуху – ночами их легкие «фанерные» бипланы весьма точно сбрасывают тюки с предельно малой высоты прямо на узкую кромку берега.

Нашим танкам в городских развалинах, приходится туго – лишенные маневра в узких улочках и переулках, заваленных к тому же битым кирпичом, они становятся лёгкой добычей русской противотанковой артиллерии, противотанковых ружей, гранатомётчиков. Дело дошло до того, что мы – пехота вынуждены теперь защищать свои танки, для чего при наступлении идти не позади, как мы привыкли обычно, а впереди них, очищая развалины от засевших там с бутылками зажигательной смеси и гранатами русских истребителей танков штыком и прикладом. Понятно, что наши потери в живой силе при этом огромны.

 Особенностью русских солдат является то, что они умеют на удивление быстро окапываться. Если они захватили выгодную высоту, то их надо непременно выбить оттуда в первый же час, чтобы они не успели окопаться. Потому что через час все они уже сидят в глубоких индивидуальных ячейках. Через два – в окопах. Через три – в окопах полного профиля с ходами сообщения, по которым можно без опаски ходить по всему фронту во весь рост, и откуда русских уже ничем не выковорить. Мы так близко располагаемся возле русских, что отлично слышим, как генерал Чуйков ругательски ругает в своих провинившихся офицеров, чаще всего при этом употребляя слово «мать». Надо сказать, что бас у него отменный.

Вести бои с русскими в развалинах домов очень трудно. Бывает, первый этаж дома занимают иваны, второй – мы, третий они и т.д. Получается настоящий «слоёный пирог», в котором мы забрасываем друг друга гранатами, убиваем в упор из винтовок и автоматов. Нередко дело доходит до рукопашных схваток, которых, честно признаюсь, мы все очень боимся и стараемся не допускать. Русские моряки-«черные дьяволы» не раз ходили на нас в психическую атаку по пояс голые и пьяные – страшная картина! Не всякий способен её пережить. Они заходят в тыл нам, мы – им. Иной раз мы даже не знаем, кого у себя в тылу бьём – своих или чужих? Пленных не берем ни мы, ни они, потому что девать их здесь некуда. Вообще мы зря, считаю, позволили русским втянуть себя в Сталинграде в затяжные уличные бои, в которых все наши огромные преимущества над русскими в артиллерии, танках, авиации сходят на «нет». Здесь, в городских развалинах, где мы почти повсюду почти вплотную соприкасаемся с противником, применение нами тяжелой артиллерии, танков, авиации весьма затруднительно, а чаще всего вообще невозможно из-за боязни по ошибке поразить своих. Поэтому без поддержки тяжелого вооружения нам приходится использовать в ближнем бою, в рукопашных схватках, в основном, только ручное оружие: автоматы, пулемёты, винтовки, гранаты, отчего мы за годы успешной войны как на Западе, так и на Востоке, честно сказать, отвыкли. Наши солдаты в большинстве своем панически боятся рукопашного боя. Русским же солдатам рукопашный бой не в новинку, они, наоборот, все время стремиться навязать его нам. Ближний бой, как мы здесь убедились, требует от каждого солдата не только умения хорошо владеть винтовкой, автоматом, штыком и прикладом, но, прежде всего – величия духа, смелости, отваги, беззаветной любви к родине и своему народу. Надо отметить, что в этих моральных качествах русские дают нам форы, бесстрашно сражаясь, как правило, до последнего патрона, последней гранаты даже в полностью окруженных нами домах. Мы же к затяжным кровопролитным боям в условиях большого города оказались совершенно неподготовленными ни морально, ни физически и расплачиваемся теперь за свою самонадеянность потоками крови и тысячами жизней своих солдат… Русские в Сталинграде навязали нам свою волю, заставили нас воевать по их правилам…

 Русские солдаты очень любят свою водку, которая хорошо согревает их в самые лютые зимние холода, поддерживает храбрость, хорошее настроение и бодрость духа. Мы тоже полюбили крепкую русскую водку или их самодельное вино под названием «саморгон», которое гораздо крепче и вкуснее нашего довольно слабого, вонючего шнапса. Тут, среди русских, мы сами постепенно становимся русскими: снимаем с убитых красноармейцев, реквизируем у местного населения и надеваем на себя их теплые шапки-ушанки, валенки, меховые полушубки, которые прекрасно спасают нас от дьявольских морозов.

 В Сталинграде снова, как в декабре прошлого года под Москвой, нам приходится иметь дело с бесстрашными сибирскими дивизиями. Сибиряки не только до безрассудства храбрые, но и очень умелые воины – все они отличные охотники и поэтому стреляют очень метко, по-снайперски, так бесшумно и незаметно подкрадываются к нашим позициям и в ближнем бою безжалостно уничтожают наших солдат и офицеров, что держат нас в постоянном страхе и нервном напряжении. От этого ужаса некоторые наши солдаты, особенно молодые и неопытные, нередко сходят с ума…

Надо сказать, что в уличных боях, рукопашных схватках лучше всех здесь противостоят сибирякам финские солдаты – тоже в большинстве своём прекрасные охотники, северные лесные люди, которые легко переносят сильные морозы, физически очень сильны, жестоки и безжалостны к русским, на которых злы, как черти за поражение в зимней войне тридцать девятого – сорокового годов. Финны рассказывали нам, что с началом нападения Германии на Россию и вступления Финляндии в войну, они без всякой жалости буквально в один день вырезали почти всё мирное русское население, которое в сороковом году поселилось на территории Финляндии, захваченной русскими в результате зимней войны. Ножами зарезали несколько десятков тысяч мужчин, женщин, детей! Для такой массовой резни нужно обладать поистине железными нервами! Финны тоже очень любят русскую водку и пьют ее в огромных количествах, совершенно не пьянея при этом.

 Я с удивлением узнал от них также, что в этой короткой, продолжавшейся всего четыре месяца военной кампании русские вывели из строя три четверти финской регулярной армии! В той кратковременной стычке с русскими у финнов погибли, были изранены, покалечены, обморожены самые умелые, смелые воины, их гвардия, которая ох как пригодилась бы нам сегодня в окопах Сталинграда! Вот уже когда, считаю, нам – германцам стоило серьёзно задуматься, идти ли нам завоёвывать Россию или лучше не будить страшного русского медведя, который во все времена мог не только надежно защитить себя, но и свернуть шею любому своему обидчику. А мы тогда вместе со всей Европой лишь громко, с восторгом кричали на весь мир по радио и в газетах об огромных потерях русских убитыми, ранеными и обмороженными в войне с финнами и молчали о том, что Красная Армия ценою этих тяжелых потерь победила одну из лучших современных армий Европы, воевавшую к тому же в непроходимых лесах, незамерзающих болотах, глубоких снегах Суоми, отражая бесчисленные лобовые атаки русской пехоты из бетонированных ДОТов, по оценкам европейских военных специалистов, абсолютно неприступной оборонительной линии Маннергейма. Сейчас основные силы финской армии блокируют с южных своих границ полностью окруженный нами, но не сдавшийся до сих пор Ленинград да приводят в порядок линию Маннергейма, основательно потрёпанную русской тяжелой артиллерией и бомбардировочной авиацией в ходе зимней войны. Здесь же, в Сталинграде, рядом с нами финнов до обидного мало.

Неплохо дерутся рядом с нами мадьяры. А румыны – те же цыгане и по виду, и по существу, говённые вояки – они умеют лишь обирать и насиловать русских баб, которые нередко ищут защиты от их произвола у нас – немцев. Венгерские солдаты настолько сильно ненавидят румынских, что эта ненависть часто переходит в вооруженные стычки между ними.

Голубая дивизия итальянцев – опереточное войско с куриными перьями на шляпах. Макаронники – тоже никудышные вояки, им бы только бренчать на своих гитарах, кататься по морю с дамами в лодках-гондельерах и петь серенады под балконами любовниц. Очень верно кто-то из великих сказал: «Если вы хотите воспитать нацию рабов, то дайте ей побольше музыки». Точно подмечено – музыка, особенно классическая, размягчает сердце и душу человека, а это неприемлемо для истинного солдата, претит ему. Настоящий солдат должен быть без сердца, без нервов, без души, только тогда он способен победить сильного противника.

Мы под победные фанфары, почти без потерь прошли, прошагали строевым парадным шагом по всей Европе, по её прекрасным асфальтированным дорогам и думали, считали, наивно полагали, что это и есть настоящая война. Боже, как жестоко мы ошибались! Настоящая война здесь, в России, в Сталинграде! Когда после одной-единственной атаки на русские позиции в роте в живых, в лучшем случае, остается всего тридцать, сорок человек, то есть её треть. Когда артиллерия противника прицельно долбит тебя и днём, и ночью, лишая не только сна и отдыха, но и жизни. Когда русские снайперы, среди которых немало хорошеньких девушек, русские почему-то в массовом порядке посылают на передовую девушек и молодых женщин, чего мы никогда не делаем, которые проявляя чудеса маскировки, и днём, и ночью подкарауливают и безжалостно убивают нас и в развалинах домов, и в окопах, и даже в солдатском полевом сортире, где ты присел на жёрдочку, чтобы облегчиться. Когда кишки или конечности твоего закадычного друга, у тебя на глазах разорванного на куски миной или снарядом, свисают кровавыми ошмётками с ветвей деревьев или телеграфных проводов…

У многих наших молодых здоровых солдат здесь сплошь и рядом случается разрыв сердца. По-научному – инфаркт. Наш фюрер очень озаботился этим массовым трагическим явлением и прислал сюда целую бригаду опытных врачей – патологоанатомов разобраться в его причинах. Оказалось, что причиной инфарктов у наших солдат является именно это постоянное нечеловеческое нервное напряжение, в котором в развалинах Сталинграда нас всё время держат иваны, бесшумно и неожиданно подбирающиеся к своей жертве и безжалостно уничтожающие её холодным или огнестрельным оружием. Да, уличные бои – очень сложный вид вооруженной борьбы. У меня порой создаётся впечатление, что выиграть городской бой у русского солдата практически невозможно, потому что благодаря такой его тактике, мы из осаждаемых очень часто превращаемся в осаждённых, а каждый захваченный дом, его развалины он своим фанатичным сопротивлением способен превратить в ДОТ или вообще в неприступную крепость. Теперь мы русских солдат здесь, в руинах, даже мертвых боимся! А вдруг они только притворились мертвыми, чтобы потом в подходящий для них момент встать, взять в руки свои винтовки и автоматы и ударить нам в спину. Случалось нередко и такое. Русские превратили этот город для нас в ад кромешный. Нам известно, что многие немецкие матери, получив известие, что их сын направлен воевать в Сталинград, падают в обморок, умирают или сходят с ума от переживаний, так как по печальному опыту других несчастных немецких матерей знают, что ее сын уже вряд ли вернется оттуда домой живым, здоровым, в лучшем случае – раненым, искалеченным или обмороженным. Если мы не успеем до зимы полностью захватить Сталинград, то нас, очевидно, здесь ждут такие же жуткие испытания холодом, как под Москвой прошлой зимой… Словом, быстрого захвата Сталинграда и стремительного уничтожения в нем русских армий, как мы планировали летом, у нас не получилось, мы завязли в этом огромного городе-крепости на два с половиной месяца, и самое страшное, что конца-краю этим кровопролитным боям не видно. И как теперь выбраться из этой ловушки, в которую заманили нас хитрые русские, на нашем пути за нефтью в Закавказье, не знаем…

В начале войны мы с презрением называли солдат противника русскими грязными свиньями, недочеловеками, дикарями, сегодня же ни у кого из нас, воевавших в Сталинграде, не повернётся язык повторить эти слова – русские солдаты – настоящие мужественные, храбрые воины, достойные уважения. Они – сильный противник, труднейшая, долгожданная победа над которым только возвеличит нашу армию, наш народ. Теперь я часто думаю: если мы, немцы – великая нация, по мнению нашего фюрера Адольфа Гитлера, то тогда насколько велика русская нация, сумевшая победить нас сначала под Москвой, а теперь и здесь, в Сталинграде.

Стрелял я здесь из русского очень тяжелого, словно сделанного целиком из свинца, автомата «ППШ». Прицельно и весьма успешно стрелять из него можно на двести метров, а из нашего автомата МП 38/40 – всего на сто, поэтому русские в открытом бою часто упреждают наших пехотинцев, ведя огонь на поражение. И в круглом, похожем на консервную банку, диске «ППШ»– семьдесят один патрон, когда в «магазине» нашего автомата – вполовину меньше. Одна хорошая очередь – и «рожок» уже пуст, необходимо, теряя драгоценное время, заряжать новый. А в интенсивном уличном бою твоя жизнь нередко от этих секунд, затраченных на перезаряжание автомата, впрямую зависит.

Удивительно, что скорострельность русского «ППШ»такая же, как у нашего замечательного пулемёта МГ-З4 – тысяча выстрелов в минуту! Автомат прост, как коровье мычанье, а, следовательно, технологичен, то есть собирать его на конвейере способен даже ребёнок. Существенный его недостаток заключается в том, что работает он за счет отдачи при выстреле, и если вы случайно уроните его прикладом о землю, забыв поставить на предохранитель, то он самопроизвольно выдаст целую очередь. А ведь в бою пехотинцу нередко приходится действовать прикладом и штыком. Штык у «ППШ» отсутствует, впрочем, как и у нашего автомата МП 38\40. А зря. В рукопашной схватке он очень даже пригодился бы. Длинный и прямой «магазин» нашего автомата, упираясь в землю, мешает солдату стрелять из-за укрытия в положении лёжа, он для этого должен обязательно приподняться, а значит фактически подставить себя под пули противника. Круглый же диск магазина «ППШ» позволяет русскому солдату результативно поражать цель из любого положения… Поэтому при случае мы обычно предпочитаем трофейный ППШ нашему МП…

И еще одно неожиданное открытие поразило меня. Оказывается, наши снайперы в Сталинграде, да и не только там, нередко стреляют по русским из их же трехлинейных винтовок Мосина 98/31 – пристраивают к ним нашу отличную цейсовскую оптику и стреляют весьма метко и далеко. Оказывается, именно для этого наши трофейные команды собирают на полях сражений русские винтовки. Наши же снайперские винтовки Маузера 94/40 тоже оказались на поверку гораздо хуже русских. Обидно! Вообще снайперская война в развалинах города ведется с обеих сторон непрерывно: и днем, и ночью. Наши снайпера отлично подготовлены: прекрасные оптические прицелы позволяет им видеть солдат и офицеров противника на расстоянии 700 – 800 метров и поражать их наверняка. И русские снайпера наших офицеров в атаках и контратаках, весьма успешно выборочно отстреливают, потому что на их шинелях – отложные бархатные воротники, которых нет у рядовых солдат, к тому же поясные ремни у солдат черные, а у офицеров – коричневые. Кто бы мог подумать, что от таких мелочей в амуниции на этой войне жизнь человеческая напрямую зависеть может…

 Моральное состояние русских солдат здесь очень высокое: когда в их окопах хор приехавших к ним с концертом профессиональных певцов в сопровождении духового оркестра исполняет патриотическую песню «Вставай страна огромная, вставай на смертный бой!», то умолкают даже наши пушки, не говоря уже о винтовках и автоматах – наши солдаты в своих окопах слушают эту необычайно мужественную песню с немым благоговением, стоя. И у меня, честно скажу, от этой песни, музыки мурашки по коже пробегают. Эта песня, ее музыка, полная мужества и силы, с самого начала войны показала нам, что русские взялись воевать с нами всерьез! И что от них пощады нам не будет! Здесь, в Сталинграде, встретившись лицом к лицу с теми, кого мы еще вчера с презрением называли «недочеловеками», мы к своему ужасу обнаружили, что они так же хорошо вооружены, обучены, так же изобретательны и храбры в бою, как мы сами… Убедительным подтверждением того, что русские побеждают нас здесь не числом, а уменьем является тот печальный факт, что впервые за всю войну на Востоке, на улицах и в развалинах Сталинграда трупы немецких солдат встречаются гораздо чаще, нежели русских.

 До свидания, дорогая, очень хотелось бы вновь увидеть тебя. Но, к сожалению, шансов уцелеть в Сталинградской мясорубке у меня очень немного. Почти никаких. Наши надежды на то, что из «котла» нас деблокируют танкисты генерал-полковника Гота не оправдались – русские танки Т-34 генерала Ротмистрова не позволили им этого сделать.

Наши госпитали, расположенные, как правило, в подвалах разрушенных домов, до отказа набиты ранеными, обмороженными, которые пачками умирают там без медицинской помощи, медикаментов, лекарств.

Фельдмаршал Герман Геринг клятвенно обещал Гитлеру наладить «воздушный мост»между окруженной в «котле»нашей шестой армией и аэродромом в станице Тацинской, чтобы по воздуху регулярно и в достаточной степени снабжать нас оружием, боеприпасами, продовольствием, медикаментами. И вот однажды ноябрьское небо над нами почернело от транспортных самолетов «Ю-52»и тяжелых бомбардировщиков «Хенкель – 111», используемых нами в качестве транспортников. Их было не менее сотни! Мы радовались как дети – бросали в воздух шапки, кричали, прыгали, смеялись. И вдруг из-за низких черных облаков на эту армаду сверху обрушились юркие и быстрые, словно молнии, истребители «ЯК-3»с красными звездами на крыльях. Они быстро расправились с десятком истребителей прикрытия и принялись в упор расстреливать из своих пушек и пулеметов наши транспортные самолеты и бомбардировщики, которые вспыхивали, словно порох и горящими дымными факелами падали на землю. Это была настоящая бойня! Ни один транспортник не ушел от русских истребителей! Ни один! Мы стояли и плакали – на земле догорали обломки наших самолетов, а вместе с ними – так необходимые нам продукты, оружие, боеприпасы… Сгорала и наша надежда вырваться из огненного Сталинградского котла. И все мы отчетливо поняли – отныне мы и русские поменялись местами – они теперь властвуют не только на своей земле, но и в своём небе… Обещанный Герингом «Воздушный мост»рухнул – помимо того, что русские истребители легко сбивают наши тихоходные транспортники в воздухе, наши приземлившиеся на аэродроме самолеты русские расстреливают из дальнобойных орудий. Весьма успешно громят наши аэродромы с воздуха их самолеты-штурмовики ИЛ-2 – «черная смерть». А между тем нормы дневной выдачи хлеба у нас сегодня: 150 грамм для генералов, офицеров и 50 грамм – для солдат. Мы уже съели почти всех своих лошадей, и повара походных кухонь по несколько раз вываривают их кости в надежде получить для умирающих от голода солдат питательный бульон. Пытаясь эвакуироваться из «кольца»во что бы то ни стало, некоторые наши отчаявшиеся солдаты хватаются руками за киль улетающих транспортников, поднимаются высоко в воздух, срываются, падают на мерзлую землю и разбиваются насмерть.

Над нами всеми здесь медленно, но верно опускается тяжелая могильная плита. Очень жалею, что тогда, во время моего отпуска по ранению, мы с тобой не решились официально оформить наши отношения – в таком случае ты могла бы получать пенсию за своего погибшего мужа, то есть за меня. А в том, что мы все здесь, в Сталинграде, погибнем, ни у кого из нашей роты нет ни малейшего сомнения. Будь мужественна. Твой навеки Фриц Виннер».

P.S. Столь длинное и весьма сумбурное письмо я пишу тебе, дорогая, еще и для того, чтобы как-то убить свободное время в перерывах между жестокими боями, облегчить душу, забыться в воспоминаниях о тех прекрасных и счастливых мгновениях, которые ты подарила мне в дни моего отпуска по ранению. Да спасёт тебя Бог!»

 Впрочем, это длинное полное отчаяния и любви послание своего возлюбленного Герда так и не прочла – Гитлер запретил разносить по адресам солдатские письма из Сталинградского «котла», дабы не травмировать психику немецких женщин и стариков-родителей кошмаром Сталинградского ада. Они так и сгнили в сыром гигантском подвале разрушенного американскими бомбами Берлинского почтового ведомства, превратившись со временем в один огромный слипшийся и почерневший бумажный ком. Да в этом и не было особой необходимости, поскольку раненного в бедро осколком русской мины ефрейтора Фрица Виннера с письменного разрешения начальника госпиталя и начальника штаба шестой армии на единственном оставшемся к тому времени у немцев аэродроме в Гумраке в ночь с девятнадцатого на двадцатое января сорок третьего года погрузили на трехмоторный транспортный самолет Ю-52, который солдаты между собой ласково называли «Тетушка Хью», и вывезли в Бекетовку. В его роте поговаривали, что не последнюю роль в этом поистине чудесном его спасении из «котла»сыграло то обстоятельство, что он был по сути дела зятем начальника транспортного отдела Генерального штаба вермахта полковника, барона Отто фон Риттера…

 

Глава IХ

 

Семидесятишестимиллиметровым пушкам батареи капитана Черноуса, закопанным по самые бронещиты непосредственно в боевых порядках пехоты в узкой кромке берега Волги, приходилось отбивать на дню по несколько атак немецкой пехоты при поддержке танков и артиллерии. Фашисты пёрли в Сталинграде к реке густо, словно голодные караси в вершу с привадой. Им всем – и офицерам, и солдатам всё время казалось, что они вот-вот прорвут и по частям уничтожат всю тонкую нитку обороны русских на берегу и выйдут, наконец, к Волге не только в районе тракторного завода и машиностроительного завода «Баррикады», но и на протяжении всего огромного города. Еще один, последний напор посильней, думали они, еще один удар помощнее, и наши передовые отряды наконец достигнут желанной цели – рассекут на куски шестьдесят вторую армию генерала Чуйкова и, уничтожив её по частям, овладеют всем Сталинградом. Вот это постоянное ощущение очень близкой, но постоянно ускользающей от них победы и заставляло командование вермахта, подгоняемое тщеславием Гитлера – ему, мистику по натуре, хотелось во что бы то ни стало захватить, принудить сдаться город, носящий имя его главного врага – Сталина, гнать в сталинградскую мясорубку всё новые и новые дивизии. Подталкивало Гитлера к этому и твёрдое обещание японцев сразу же после падения Сталинграда вступить в войну с Россией.

«Ну, продержитесь ещё сутки, ребята, – просили, уговаривали, умоляли истекающих кровью, безумно уставших от беспрерывных изматывающих душу и тело боёв пехотинцев и артиллеристов комиссары и политруки, проходя под плотным вражеским огнём по окопам, отрытым в самой кромке обрывистого берега, – нам с вами надо во что бы то ни стало продержаться ещё сутки, ну, от силы – двое. А там – начнется…»

 Продержались. И началось…Утром девятнадцатого ноября на том, далёком – левом берегу Волги вдруг «заиграли»– железно заскрежетали «катюши», и с душераздирающим воем огненные стрелы ракет, перелетев через Волгу, накрыли немецкие позиции смерчем из пыли, огня и дыма. Потом оттуда же прицельно заработала по немцам, гуще всего на флангах, наша дальнобойная артиллерия.

За войну видавший всякие артналеты капитан Черноус очень удивился и обрадовался чрезвычайно высокой плотности артиллерийского огня по врагу с того берега – никак не меньше двухсот стволов на километр! – определил он слухом и глазом опытного артиллериста. – То есть, почти через каждые пять метров – орудие! И когда только наши успели подвезти на левый берег такое большое количество «катюш», пушек и снарядов к ним?!

– А вот за те самые два с половиной месяца что вы здесь, на этом берегу Волги, насмерть стояли и сдерживали бесчисленные контратаки немцев, и доставили туда наши тыловые службы и славные железнодорожники всю эту несметную силищу, – усмехаясь, ответил Черноусу на этот вопрос комиссар полка, бывший учитель истории, подполковник Нефёдов, когда артиллеристы в затишье между боями собрались на политбеседу в просторной землянке, отрытой, словно гнездо ласточки-береговушки, в крутом склоне высокого берега. – Для этого пришлось даже железнодорожный путь от станции Калач-на-Дону непосредственно к восточному берегу Волги в районе Сталинграда подвести. Сняли рельсы и шпалы с недостроенной Байкало-Амурской магистрали и проложили почти двадцатикилометровую железную дорогу всего за месяц. Теперь немцам капут – будем бить и гнать их взашей от Сталинграда, как в декабре сорок первого от Москвы гнали. Слава Богу, научились мы, наконец, кошку есть так, чтобы не обцарапаться! – улыбнулся Нефедов, аккуратно складывая основательно потертые на сгибах листы газеты «Правда» и засовывая их в свой планшет. – А ведь Сталинградская битва, товарищи, сама по себе уникальна, поскольку ни одна стратегия в мире не предусматривает создание системы обороны перед рекой. Тем более такой широкой как Волга. Законом для любого полководца всегда считалось: вынужден обороняться – делай так, чтобы самому быть за рекой. А у нас целая армия дерется насмерть, занимая лишь узкую полоску земли перед рекой. Отступать некуда, позади вода, грозящая при отходе гибелью… Но есть в таком расположении войск и положительная сторона: при контрнаступлении нашей шестьдесят второй армии не придется форсировать Волгу, что тоже сопряжено с большими потерями личного состава и техники…

– Разрешите мне сказать? – совсем по-школьному поднял руку молоденький, розовощекий младший лейтенант, сидящий в первом ряду.

– Говорите, – разрешил полковой комиссар.

– А Дмитрий Донской? – поднялся с места лейтенант. – Вы ведь, конечно, знаете, товарищ полковой комиссар, что в двенадцатом веке гениальный русский полководец Дмитрий Донской настоял на военном совете на том, чтобы русские войска для решающей битвы с татаро-монгольской Ордой перешли Дон, чтобы им некуда было отступать, а драться до последнего, до последней капли крови… Как мы с вами здесь, в Сталинграде…

– Это вы совершенно верно заметили, товарищ младший лейтенант, – улыбнулся Нефедов, – дельное замечание. Мы с вами сегодня здесь, на правом берегу Волги, в аналогичном положении, отступать нам тоже некуда – позади вода. Немцы еще сопротивляются, но у них в Сталинграде получилось точь-в-точь, как в известной русской байке, когда один охотник в густом лесу кричит другому: «Иди скорей сюда!» «Не могу, отвечает тот, я медведя поймал!» «Да брось ты его, иди скорей сюда, ко мне, тут дело поважнее есть! «Я бы рад, да медведь не отпускает!» Недалёк тот день, товарищи, – громко продолжал комиссар Нефедов, стараясь перекричать дружный смех бойцов, – когда вся группировка немцев будет отброшена от Сталинграда. Да-а-а, очень правильно говорил один китайский полководец две с половиной тысячи лет тому назад: «Хорошо воюет тот, кто управляет противником и не дает противнику управлять собой». Нашему командованию удалось здесь, в Сталинграде, именно так хорошо, умно воевать… Командиры и красноармейцы показали величие духа советского солдата, заявившего во всеуслышанье: «За Волгой для нас земли нет!» и сдержавшего свою клятву. Теперь здесь, в Сталинграде, мы сполна расквитаемся с фашистами и за безнаказанные расстрелы с самолетов прошлым летом наших боевых товарищей в Донских степях, и за варварскую бомбардировку города, и за массовое убийство в нем мирных жителей – стариков женщин, детей. Сполна за всё отомстим. Наше дело правое – победа будет за нами!

– Помню как прошлым летом мы – разведчики взяли в плен в разведке боем немецкого офицера-эсэсовца, – не спеша поднялся со снарядного ящика пожилой усатый «дядька» лет сорока. – Мордатый такой фриц, холеный, под два метра ростом. Пришлось нам с ним повозиться при захвате основательно. Вот он и говорит нам, по-русски с наглой улыбкой на роже: «Сдавайтесь в плен, пока не поздно! Вы же видите, какие мы сильные, во что превратила ваш Сталинград наша доблестная авиация! Мы вас всех здесь в порошок сотрем и потом без всякой задержки прямиком пойдем на Кавказ за нефтью для наших танков и самолётов»…

А наш командир ему и отвечает: «Вот мы вас, фашистов, здесь, в Сталинграде, скоро разобьем и потом сразу, прямиком на Берлин двинем и превратим его в такие же руины, в какие вы наш Сталинград превратили. А то и похлеще… Ты, фриц, это еще увидишь, не сомневайся»… Так что прав оказался наш командир: разобьем и пойдем. И никто нас уже не остановит…

– Только бы не упустить гада!..

– Не упустим…

Всё получилось в Сталинграде даже лучше, чем предсказывал комиссар Нефёдов – окружённая в городе и расчлененная нашими мощными ударами шестая армия немцев во главе с фельдмаршалом Паулюсом тридцать первого января сорок третьего года выкинула белый флаг. Потом пришла очередь сдаться и всей трехсоттысячной Сталинградской группировке врага, оказавшейся в гигантском русском «котле». Бои были ожесточенными и стоили нам много крови. Но вот что удивительно: когда капитан Черноус увидел уже разоружённых немцев, венгров, румын, итальянцев бесконечными черными колоннами понуро бредущих в плен по чёрному снегу среди чёрных от копоти городских развалин, то почувствовал, что почему-то не ощущает к ним больше той лютой ненависти, какую испытывал прежде, сражаясь с немецкой пехотой и танками в осажденном Сталинграде, наоборот, он впервые за всю войну по-человечески пожалел поверженного врага: мы-то все – в овчинных полушубках или тёплых, со стеганой поддевкой шинелях, шапках – ушанках, валенках, рукавицах, а они в тридцатиградусный мороз сплошь – в лёгких, подбитых ветром шинелишках, летних пилотках, плотно натянутых на обмороженные уши, в огромных «эрзац валенках»из прессованной соломы… А ведь они тоже такие же живые люди, как мы, и им, конечно же, очень холодно в своей летней одежонке в насквозь продуваемой ледяными ветрами, ровной как стол, приволжской степи. И в такой убогой амуниции они почти четыре зимних месяца оказывали нам упорное, поистине героическое сопротивление! – с невольным уважением к врагу подумал тогда Черноус. – Да, что не говори, а немцы – крепкие вояки! Их за это нельзя не уважать! Боже, но какие же все они жалкие, грязные, обмороженные – страшно смотреть! Худые, обросшие чёрной многодневной щетиной лица, голодные глаза. Капитан достал из кармана шинели ржаной сухарь и, сдув с него табачные крошки, протянул проходящему мимо пленному, по внешнему виду совсем ещё мальчишке. «Шён, данке шён, – жадно схватив сухарь, поблагодарил тот тихим заискивающим голосом.

– Тоже мне, нашёл кого жалеть, – попенял Черноусу со звериной злостью в жёлтых раскосых глазах молодой скуластый конвоир-таджик в белом, как снег, новеньком овчинном полушубке, серых, не обмятых еще валенках и с автоматом ППШ под мышкой, – может он твою мать или сестру убил, а ты… Стрелять их всех надо без всякой пощады, а не сухарями кормить, – замахнулся он прикладом на едва волочащего ноги худющего немца в черной от копоти куцей шинели и огромных неуклюжих соломенных валенках на яловичных коротких сапогах.

– Не сметь! – сердито прикрикнул на конвоира капитан Черноус, – не сметь, говорю, бить пленных, – и уже потише пояснил, – потому что пленные для нас, русских, все равно что лежачие, а лежачих мы не бьём. – А ты, как я погляжу, салага, только и умеешь делать, что пленных, захваченных в бою другими, под автоматом в наш тыл водить, Аника – воин. Всего два дня – в строю, и ни дня – в бою!

– Давай, давай, проходим мимо, папаша, не задерживай, – сказал примирительно конвоир, – никто твоих пленных бить не собирается – сами подохнут по дороге в Сибирь, доходяги…

 «Видел бы ты их, молокосос, в августе месяце, когда они на своих танках на Сталинград по степи пёрли – холенные, сытые, наглые, – подумал про себя с усмешкой Черноус и даже слегка задумчиво покачал головой. – Казалось, никто и ничто не сможет остановить эту бронированную лавину вражеского нашествия. Остановили! И не только остановили, но, как совершенно правильно пишут в газетах, измотав врага в многодневных, кровопролитных боях окружили и разгромили наголову! А ведь это мы – прежде всего русские солдаты этих наглецов, этих «сверхчеловеков» вот в такое грязное, вшивое, сопливое стадо бродяг превратили. От лучшей, сильнейшей в мире немецкой армии теперь здесь, в Сталинграде, одно лишь жалкое отребье осталось, единственное желание которого – согреться, наконец, от русского ужасного холода, сытно поесть и вдоволь поспать. О «Блицкриге», о победе над нами они уже и не мечтают. Их задача теперь – выжить. Выжить любой ценой! Чтобы такая революция в одурманенных Гитлером головах этих немцев произошла – нам, русским солдатам, ох, как много пришлось прикладом по этим головам ударять!

 Да-а-а, это был сильный, умелый, отважный враг, и мужества немецкому солдату было не занимать, – уже спокойней продолжал рассуждать про себя капитан, с трудом пробираясь по горам битых кирпичей на свою батарею. – Если бы ты, мальчишка, с тем немцем в открытом бою нос к носу столкнулся, повоевал бы здесь, среди этих развалин хотя бы день, то так бы презрительно о немецких солдатах не говорил… Они сражались здесь, в Сталинграде, ничуть не хуже, а порой даже лучше нас… Впрочем, как писали раньше в рыцарских романах: «противники были достойны друг друга»…

 А животной ненависти к поверженному и потому уже неопасному врагу у нас, русских, нет, только – жалость и сострадание. Так уж очевидно устроен Богом русский человек… И хорошо устроен, ибо такая незлобивость по отношению к поверженному врагу помогает ему сохранить свою душу от озверения в зверских обстоятельствах истребительной войны, которую навязал нам фашизм…»

 В этот же день на одной из центральных улиц разрушенного Сталинграда капитан Черноус стал невольным свидетелем небольшого происшествия, наглядно подтверждающего его мысли о незлобивом русском характере: две худенькие девочки лет десяти-двенадцати, в грязных, рваных пальтишках и закопченными голодными личиками, стоя на огромной груде кирпича, оставшейся от многоэтажного дома, принялись швырять сверху в медленно бредущих по улице пленных немцев обломки кирпичей. Стоявшая рядом с ними худая изможденная женщина в засаленном ватнике, тут же дала и одной, и другой девчонке подзатыльник.

– Чего вы деретесь, тетенька?! – всхлипнула девочка постарше и повыше ростом, – ведь они, эти фашисты проклятые, наших пап убили, дом наш разбомбили!..

– Вот потому и бью, чтобы вы бездушными скотами не выросли…

– Боже, какие же они все грязные, мурзатые, – всплеснула руками другая такая же худая женщина лет тридцати в потертой кроличьей кацавейке, – будто копченные…

– Видели бы вы, сударыня, в каких жутких условиях эти немцы жили и сражались с нами в голой степи под Сталинградом, – учтивым голосом сказал ей пожилой интеллигентного вида майор в очках и с заиндевелыми густыми усами под крючковатым носом. – В норах – землянках, вырытых в мерзлой земле, отапливали которые по-черному, то есть весь дым в двери выходил. А стены этих землянок все равно были сплошь покрыты инеем… Да-а-а, очень крепок и духом, и телом немецкий солдат… Великая нация! Ведь почти до середины матушки – России с боями дошли – не шутка!

– А ты, дед, поменьше бы фашистов нахваливал, – мрачно заметил стоявший рядом с ним молодой худощавый лейтенант в новенькой комсоставской шинели, перепоясанной желтыми ремнями портупеи, по виду «СМЕРШевец». – За это запросто и на Соловки загреметь можно… И даже дальше…

– Я вам не дед, сударь, а майор медицинской службы, хирург, – возмущенно прокартавил усатый, – и прекрасно знаю, что говорю. – Признание мужества, военных успехов противника не зазорно. «Кто уважает противника, тот уважает себя». Вот так-то, батенька…

 Бои в Сталинграде закончились в морозном феврале сорок третьего года – победителям надо было собрать и похоронить тысячи убитых немецких и советских солдат, поодиночке и смёрзшимися кровавыми грудами лежащих на улицах города, в домах и в их развалинах буквально на каждом шагу. Многочисленные похоронные команды, в одной из которых работал со своей батареей и капитан Черноус, буквально валились с ног от усталости. Своих солдат они хоронили на Мамаевом кургане, взрывая мерзлую, крепкую, как гранит, землю для братских могил тротилом, а трупы немцев собрали и сложили на просторной городской площади в огромный, с двухэтажный дом, штабель, густо полили бензином из авиационного заправщика и подожгли издали струёй из огнемёта. И тотчас в небо взметнулось огромное оранжевое пламя и басовито загудело там на все лады.

 И вдруг вся эта огромная, полыхающая смрадным огнём гора трупов, с ужасом увидал капитан Черноус, пришла в движение – объятые пламенем мертвецы вставали, садились, корчились, ползали друг по другу, словно живые – их мышцы сгорая и сокращаясь от огня, «оживляли» трупы. От этой страшной, потусторонней картины волосы на голове капитана зашевелились и встали дыбом. «А ещё говорят, что на земле нет ада! – подумал с суеверным ужасом он, – вот он, этот ад! Впрочем, вся эта война – реальный ад на земле».

 И таких огромных, чадящих черным жирным дымом костров на площадях и улицах до основания разрушенного Сталинграда в те февральские дни горело множество.

 – Иного фрица со снега подымешь, – со смешком рассказывал пожилой красноармеец с грубоватым до красноты обветренным лицом недавно прибывшим в Сталинград с того берега молодым солдатам, подставляя жаркому костру, жадно пожирающему трупы немцев, то один бок, то другой и смачно покуривая самокрутку, – а он еще живой, глазами лупает и на тебя так жалостно смотрит, а мы его всё равно в штабель к мертвецам кладём, потому что твердо знаем: он всё равно на этом свете уже не жилец – наш русский мороз из него всю душу выморозил – в живой труп превратил. Как же мы устали мёртвых немцев в городе собирать и в штабеля укладывать – так много их было… Сказывают, тысяч сто, если не больше. А если б мы их всех сейчас, зимой, в морозы не собрали да не сожгли, представляете какая бы вонища весной, в оттепель здесь стояла… Да что там трупная вонь. К ней мы – солдаты уже привычные, за войну принюхались. Эпидемия холеры или чумы, говорили медики, в Сталинграде из-за такого большого количества разлагающихся трупов запросто начаться могла бы…

 Своих убитых, которых в городе тоже ужас как много было, мы хоронили, согласно приказа, обязательно снимая с них валенки, сапоги, полушубки, шинели, телогрейки, если конечно, они целыми были, не растерзанными в клочья осколками или разрывными пулями, – продолжал рассказывать пожилой теперь уже негромким, скорбным голосом. – Понятно, для того, чтобы после стирки и ремонта в них новое пополнение одеть. Так вот, бабоньки из местных, которые помогали нам наших солдатиков хоронить, сымали с них окровавленную одёжу и плакали навзрыд, причитали в голос: «Неужто они, родимые, не заслужили того, чтобы в холодной земле не в исподнем, а в своих тёплых шинелках и полушубках лежать?»Не понимают глупые бабы, что у войны свои законы: здесь живой прежде всего о живом думать обязан – для того, чтобы победить врага, солдат должен быть не только хорошо вооружён, но и добротно одет, обут, досыта накормлен. А мёртвому уже всё равно, есть ли на нём шинель или нету – мёртвые сраму не имут…

 Убитых немцев, лежащих навалом в степи под городом, видел, сами же пленные немцы хоронили… Привяжут веревкой к верблюду за руку или за ногу сразу два мёрзлых трупа и волокут до кучи. И они своих мертвяков тоже до исподнего раздевали. Только зачем нам ихнее обмундирование – не пойму».

 – А чтоб пленным немцам сменка была, – весело пояснил, пряча розовое от мороза лицо в поднятый воротник полушубка, молоденький солдатик с белесым пухом на верхней губе, – разве, отец, тебе не понятно? Свою одежку в лагерях износят, – им эту взамен дадут… Сидеть немцам теперь в наших лагерях не один год придётся. Пока не восстановят в Сталинграде и по всей России все, что разрушили и сожгли…»

 В заснеженной степи под Сталинградом, среди скрюченных морозом почерневших трупов вражеских солдат и офицеров, капитан Черноус не раз видел горы вываренных до снежной белизны лошадиных костей, – в дивизионной газете писали, что умирающие от голода в «котле»окружения немцы, румыны, итальянцы забили и съели почти четыре тысячи лошадей румынской кавалерийской дивизии.

 «Лошади, несчастные лошади, – с грустью подумал капитан Черноус, остановившись на минуту возле одной такой горы лошадиных костей размерами примерно со среднюю крестьянскую избу. – Если для человека война – не сахар, то для вас – бессловесной скотины, она и подавно не мед, ибо на всех многочисленных войнах, которые вел человек, лошади всегда были рядом с ним и жизнью, и смертью своей спасали солдата от гибели. На войне кони не только тащат пушки, повозки, несут кавалеристов на врага в стремительные сабельные атаки, принимая на себя большую часть пуль, осколков, картечи, предназначенных в первую очередь их седокам, но очень часто спасают солдат от голодной смерти. Из школьного учебника истории Черноус знал: чтобы не умереть от голода съели почти всю свою кавалерию французы, под ударами русских войск беспорядочно отступавшие по старой Смоленской дороге из разоренной ими Москвы холодной зимой 1812 года. Отец рассказывал, как ели они, солдаты царской армии, своих лошадей в 1915 году в Карпатах. Да и сам капитан Черноус с товарищами не раз спасался кониной от голодной смерти осенью 1941 года в немецком окружении под Вязьмой. Помнится, мясо трофейного бельгийского брабансона-тяжеловоза они варили всей батареей почти целый день, – пена при этом валила из котла белыми густыми хлопьями, а едкий запах пота у конины удалось отбить, вернее, только несколько приглушить лишь с помощью неимоверного количества лаврового листа и перца, которые, к счастью, нашлись у повара походной кухни. Съели без соли и хлеба огромную лошадь за милую душу и пальчики облизали… Голод – не тетка!…

 А вот когда потом, позже пришлось в том же Вяземском котле своих артиллерийских лошадей на мясо забивать, так это ж была самая настоящая трагедия не только для артиллеристов, лишившихся большей части тягловой силы, но пуще всего – для ездовых, для которых их лошади были не просто безликой тягловой скотиной, а надежными и верными боевыми товарищами, которые не раз и пушки, и расчеты, и их самих в бою от верной гибели спасали!

Капитан Черноус не раз наблюдал, как трогательно ездовые, в большинстве своем бывшие колхозные конюхи, крестьяне, холят и берегут своих лошадей: развернув батарею к бою, тут же, неподалеку от позиций, в первую очередь оборудуют надежные укрытия для коней, а уж только потом – для себя; в ровной, как стол, степи, выбиваясь из сил, одними лопатами выкапывают для коней глубокие капониры и тщательно маскируют их чернобылем, полынью, кустами перекати-поле, поскольку хорошо знают, что немецкие летчики при обнаружении батареи стараются прежде всего убить или ранить лошадей, без которых русская артиллерия теряет всю свою подвижность и маневренность, что для нее смерти подобно. Слышал, как по-человечески жалобно, надрывно стонут раненые лошади. Видел, как делится ездовой последним куском хлеба со своими лошадьми... И вдруг поступает приказ начальства забить на мясо этих твоих надежных боевых друзей-помощников, с которыми ты за долгие, кровавые месяцы войны сросся всей душой! Разве мог ездовой даже представить такое? И нередко ездовые в отчаянии хватались за карабины, с оружием в руках защищая от коновалов своих любимцев.

 Русский крестьянин сызмальства приучен любить и беречь коня – верного и надежного своего помощника в нелегком хлеборобском труде, кормильца его семьи, которого он почитает как родного и которому поклоняется почти как святому: на фронтоне многих деревенских изб России рядом с железной подковой, прибитой там ее хозяином «на счастье», нередко увидишь вырезанные из дерева, почерневшие от времени и непогоды фигурки лошадей, которые по разумению владельца избы должны непременно принести в его дом на своих широких, крепких спинах достаток, мир и счастье. И ведь действительно приносят! Конечно, при условии, что крестьянин трудится в поле вместе со своим другом-конем от зари до зари, а не лежит весь день на печи…

 Капитану Черноусу довелось только раз видеть, как звереют в стремительной кавалерийской атаке вооруженные лишь одним острым стальным клинком люди, звереют лошади, и кажется, нет силы, кроме смерти, способной остановить этот страшный для врага живой поток слившихся в едином наступательном порыве людей и коней. Как, повинуясь стадному инстинкту, продолжают мчаться во весь опор в этой плотной кавалерийской массе лошади с пустыми седлами на спине, потерявшие в этой атаке своего убитого или раненого седока.

 А иная лошадь, когда ее хозяин замертво падает на землю, выбитый из седла вражеским осколком или пулей, останавливается и долго не отходит от трупа, стоит понуро подле него, обнюхивает лицо, согревая его своим дыханием, тихо и жалобно ржет, пытаясь разбудить почившего навеки любимого своего хозяина. Оказывается, что кровавая эта война неимоверной жестокостью своей не подавила, а наоборот, обострила, усилила издревле присущее русскому человеку чувство любви и благодарности к лошади.

 Капитан Черноус, выросший в деревне, по собственному опыту хорошо знал, что слышит лошадь лучше кошки, различает запахи лучше собаки, что нет ей вообще равного по интеллекту и сообразительности домашнего животного. «Не кузнец, не плотник, а первый на селе работник», – эта загадка про коня сочинена, конечно же, крестьянином, хлеборобом. И на войне конь – тоже первый работник: размеренно мотая головой и тяжело напрягая ноги в бабках, упрямо тащит он в упряжке и днем, и ночью, в холод и зной по разбитым фронтовым дорогам пушки, тачанки, повозки с поклажей, боеприпасами. Порой даже железный автомобиль, трактор-тягач пасуют перед лошадью в этой работе. В осеннюю или весеннюю распутицу, когда колеса мощных грузовиков по самую ступицу вязнут в грязи проселочных дорог, а гусеницы еще более мощных тракторов-тягачей беспомощно буксуют на месте, упряжка из шести низкорослых артиллерийских лошадей сравнительно легко и быстро тащит полуторатонную семидесятишестимиллиметровую пушку по раскисшему проселку. Летом сорок первого, при отступлении под чудовищным напором врага, нашим артиллеристам нередко приходилось со слезами на глазах взрывать свои многотонные дальнобойные орудия из-за отсутствия горючего для тягачей, а работяги-лошади сутками напролет без устали тащили свои пушки по оккупированной территории, питаясь одной лишь травой. И часто благополучно доставляли орудия к своим из самого плотного вражеского окружения. Немцы со своей тяжелой военной техникой были намертво привязаны к дорогам, особенно в период осенне-весенней распутицы, а наша кавалерия в любое время года по звериным тропам скрытно заходила германским армиям во фланги и тылы, способствуя их последующему окружению и уничтожению по частям.

 Наша кавалерия уже в самом начале войны не раз проводила успешные опустошительные рейды по тылам противника – конники с саблями наголо, с молодецким гиканьем и свистом стремительно налетали на гарнизоны, штабы врага, уничтожали их внезапным ударом и мгновенно исчезали, бесследно растворялись в непроходимых для врага русских бескрайних лесах и болотах.

Уже потом, после Победы, наши историки прочтут в трофейных дневниках любимца Гитлера, немецкого генерала Гудериана его многочисленные стенания по поводу того, как сильно с первых дней войны на Восточном фронте досаждала ему, его танковым армадам конница русского генерала Белова. Конь из плоти и крови против бездушной стальной махины танка, вооруженного пушкой и пулеметом? Кавалерийский клинок против пятидесятимиллиметровой крупповской брони? Разве можно их даже сравнивать? Можно. Потому что в составе кавалерийских корпусов Красной Армии времен Великой Отечественной помимо лошадей были на вооружении не только сабли и карабины, но и артиллерия, танки, которые мастерски расправлялись с танками Гудериана в открытом бою. Конница же в самоубийственные атаки по ровному полю на вражеские пулеметы и танки лавой ходила редко, только при крайней необходимости, в наступлении она обычно шла позади наших танков, истребляя пехоту противника, еще чаще использовалась в рейдах по глубоким вражеским тылам. При этом ее нападения на гарнизоны и штабы врага были столь неожиданны и стремительны, что фашистский солдат зачастую даже не успевал вскинуть автомат, винтовку, прицелиться, как был мгновенно сражен стальным клинком русского кавалериста… Последствия же сабельного удара страшны и поистине убийственны для психики оставшихся в живых врагов: обезглавленные, разрубленные надвое от плеча до паха трупы, потоки дымящейся крови … На войне, как на войне…

 

Глава X

 

 Ночью в окошко избы Анели, стоящей на краю деревни, почти у самого леса, негромко постучали.

– Кто там? – пытаясь хоть что-то разглядеть через заиндевелые стекла в непроглядной темени январской ночи, спросила сдавленным голосом Анеля.

– Свои, – ответил ей снаружи глуховатый мужской бас. – Табе твой муж Казимир привет из лесу передает…

Она успела рассмотреть на своих задворках размытый силуэт лошади, запряженной в сани – розвальни, и даже услышала её негромкое ржание, когда открыла двери, чтобы запустить в сени двух мужиков, один из которых согнулся под тяжестью мешка.

– Что вам трэба?– спросила тревожным шепотом она, зажигая коптилку. – Да я ще на конях! Прознают про то полицаи – несдобровать нам тады…

– Муку мы тебе, Анеля, привезли, – веселым басом прогудел хорошо знакомый ей еще по довоенной жизни колхозный бригадир из Плебани Алексей Понкратов, стаскивая зубами заиндевелую варежку с покалеченной еще в финскую войну левой руки. – Может, слыхала, третьего дня мы у немцев обоз с мукой возле мельницы в Обольцах отбили. Так что мука у нас теперь есть, а вот русской печки, чтобы хлебы испечь, в партизанских землянках, сама понимаешь, нету. Так ты уж постарайся, Петровна за эту ночь побольше хлеба для нас испечь… Давненько мы в отряде хлебца не ели… Завтра ночью, примерно в это же время, мы к тебе за хлебушком приедем…

– Как там мой Казик? – сердито обронила Анеля, – жив, здоров? На словах что велел передать?

– Нормально чувствует себя наш командир, – усмехнулся бригадир, – что с ним сделается? Велел тебе осторожней быть, детей беречь. Может, скоро сам к тебе нагрянет… Порадует… Так что завтра ночью ты нас с хлебом-солью встречай, – улыбнулся с порога Понкратов, – обязательно…

– Непременно…

Проводив гостей, Анеля поплотней задернула ситцевые занавески на окнах, растопила печь, приготовила опару, поставила ее в дежке в тепло, и когда тесто подошло, замесила и принялась сажать круглые хлебы на деревянной лопате в глубину пышущего жаром устья печи. Она быстро и сноровисто делала привычную для неё работу. Готовые, одуряюще вкусно пахнущие свежим хлебом коричневые караваи горкой складывала на столе, подоконниках, лавках, скрыне.

 Проснулись на палатях за домотканной занавеской дети, разбуженные давно позабытым запахом свежеиспеченного хлеба.

 – Откуда у нас в хате столько хлеба, мама? – удивленно спросил пятнадцатилетний Антон, судорожно сглатывая голодную слюну.

– Батька ночью из лесу муку прислал, для партизан этот хлеб. – Она отрезала по большому ломтю от тёплого каравая и дала детям. – Только борони вас Бог про это кому в Допше сказать! Прознают про то полицаи, немцы – всех нас повесят на площади возле костёла, а хату нашу сожгут… Как прошлой осенью казнили всю семью Микашенков за то, что они у себя в погребне раненого красноармейца прятали…

– Только посмеет кто-то из вас про это на вулице пикнуть, – поднес Антон грязный кулак под самый нос семилетней сестре Мане, а потом и десятилетнему брату Коле, – землю есть заставлю…

 Всю длинную, зимнюю ночь пекла Анеля хлебы. Присела на табуретку отдохнуть возле пышущей горячим хлебным духом печки лишь когда испекла последний каравай, а за окном уже медленно, словно нехотя занималось серое январское утро. И вдруг сквозь легкую дрёму она явственно услышала сочный хруст снега под ногами! Такой громкий будто люди проходили совсем рядом с её домом или уже вплотную подошли к нему… Испуганной птицей метнулась к окну и застыла, замерла неподвижно в смертельном ужасе: к калитке палисадника подходили двое – впереди семенил молодой низкорослый полицай Алексей Максимов в добротном черном полушубке, шапке-ушанке, высоких до колен валенках-катанках, с карабином на ремне за плечом. За ним размашисто шагал высокий немецкий офицер в серой шинели с чёрным бархатным отложным воротником, в высокой черной фуражке с черными меховыми кружочками на ушах.

 «Выдали! – мелькнула в мозгу страшная догадка. – Видимо, кто-то из соседей видел, что из трубы моей хаты всю ночь не переставая шел дым, искры летели и донес в полицию… А? может, увидев вечером лошадь и партизан на задворках… Вот немец с полицаем и идут проверить… Господи! Зайдут они сейчас в хату, увидят лежащие всюду теплые караваи и сразу поймут, догадаются, для кого я весь этот хлеб испекла! Хорошо, если они здесь, на месте всех нас постреляют, а то ведь над детьми, надо мной в полиции издеваться будут… А потом при всех повесят на площади возле костёла... Господи, пронеси! Господи, не выдай!»

 Вот полицай взялся рукой за калитку, медленно повернул деревянную вертушку запора, открыл калитку, сделал по палисаду один шаг, другой, третий… Офицер – за ним… Сердце в груди Анели оборвалось и покатилось ледяным комом в живот… Всё, конец! – обречёно подумала она. – Пришла, деточки, наша смерть неминучая… Прощайте, милые!.. И простите, что погубила вас, безвинных…

 И тут вдруг из-за поворота улицы, увидела она, на всем ходу, с громким треском вылетел мотоцикл с коляской. Не глуша мотора, мотоциклист в белой каске и очках-консервах что-то громко прокричал офицеру, тот резко повернулся и быстро-быстро пошел, почти побежал к мотоциклу, полицай, придерживая рукой приклад карабина на спине, – за ним. Офицер по-бабьи кокетливо приподнимая длинные полы своей шинели двумя пальцами в черных кожаных перчатках, взошел в тесную люльку и осторожно опустился на ее черное кожаное сиденье, молодой полицай ловко запрыгнул на высокое седло позади водителя, и мотоцикл, громко взревев мотором и выпустив из выхлопной трубы облачко синего дыма, рванул вперед, лихо развернулся почти на одном месте, выбросив веером грязный снег из-под заднего колеса, и скрылся за поворотом.

Анеля минут пять не могла и шагу ступить – окаменела от страха. Потом ещё долго неподвижно стояла у окна, приходя в себя. И когда, наконец, почувствовала, что ноги и руки вновь повинуются ей, – принялась лихорадочно хватать ковриги и торопливо совать в мешок. Дети помогали матери собирать караваи, а Антон относил теплые мешки на сеновал и зарывал их там в душистое сено.

Ночью приехали партизаны и забрали хлеб. О том, что она и ее дети едва не погибли из-за этого хлеба, Анеля им рассказывать не стала, поскольку не хотела понапрасну волновать мужа. Слава Богу, на этот раз все обошлось…

 

 Глава XI

 

– Вот уже почти три месяца нет писем от мамы, – с грустью сказала Люба своей закадычной подружке Клаве и тихо всхлипнула. – Боюсь – не случилось ли с ней чего плохого? Немец ведь по-прежнему продолжает регулярно Москву бомбить…

– Не волнуйся, всё обойдется, – успокоила её та. – Сама знаешь, почтальоны нас порой неделями ищут и отыскать не могут, потому что мы – военные регулировщицы на одном месте подолгу не стоим, мы, как те моряки: «По морям, по волнам, нынче – здесь, завтра – там», – весело пропела она и, смеясь, нежно обняла подругу за плечи. – Ты у нас – комсомольский бог, в активе. Может, повезёт, и тебя скоро на конференцию в Москву вызовут – тогда всё сама и узнаешь…

Клава как в воду смотрела: через несколько дней после этого разговора Любу действительно вызвали в Москву на Всеармейское совещание комсомольских активистов.

 И вот он – её старый, тяжело и глубоко осевший углом фундамента в асфальт тротуара, пятиэтажный кирпичный дом на Большой Грузинской! Со счастливой улыбкой на губах девушка одним махом взлетела по лестнице на третий этаж. Но что это? Косяк и дверь её квартиры соединяет над замком узкая полоска бумаги с синей гербовой печатью. Значит, теперь в их квартире никто не живёт, и поэтому она опечатана, – поняла с удивлением и тревогой Люба, и радостная улыбка мгновенно слетела с ее лица. – А где же тогда мама? – в предчувствии непоправимой беды больно и часто забилось сердце в груди. Люба нетерпеливо забарабанила кулачком в обитую серой клеенкой соседскую дверь. Наконец дверь открылась – на пороге стояла испуганная Матрёна Григорьевна в накинутом на голые плечи тёплом байковом халате.

 – Любочка! – всплеснула она руками. – Приехала, милая!..

– Где мама? Мама моя где? – громко и требовательно спросила Люба, тяжело переводя дыхание, – что с ней случилось? Жива?.. И зачем эта бумажка с печатью на нашей двери?..

– Нет больше на белом свете твоей мамы, девонька, – всхлипнула соседка, – умерла, сердешная…

– Как умерла? – не поверила своим ушам Люба. – Попала под бомбежку? Заболела? Расскажите, как это случилось? Как всё произошло? – побледнев, спросила едва слышно Люба. – Можно мне к вам в квартиру зайти, тётя Мотя, на стул присесть – ноги совсем не держат…

– Конечно. Заходи, заходи дочка. На-ка, выпей водички, – протянула соседка Любе дрожащей рукой стакан воды, – успокойся… Присядь, присядь на табуретку, девонька… Вот так… Она, Клавдия Ивановна, мама твоя перед самой своей смертью тоже вот здесь, на кухне, на этой самой табуретке сидела и все мне доподлинно рассказала. Оклеветали её. Машка Лукьянова из соседнего подъезда. Да ты её прекрасно знаешь. Известная на весь дом скандалистка и сплетница…

– Конечно, знаю… Я ещё с её сыном Лёшкой до войны в драмкружке в Доме пионеров занималась…

– Так вот, в октябре месяце, аккурат, когда немец уже под самой Москвой стоял, и тебя только что в Красную Армию забрали, мама твоя мимо второго подъезда днём на работу во вторую смену шла, а Машка с бабами на скамеечке у парадного сидят, семечки лузгают и промеж себя судачат. Машка твоей маме и говорит так громко, со смешком: никак опять на работу на свой «Скороход»идёшь, пенсионерка! Присядь с нами, Ивановна, отдохни, посидим, поговорим, последние новости с фронта обсудим. А твоя мама ей так резко отвечает: «А чего их обсуждать, когда и так всё ясно – Гитлер пол-России захватил, у самой Москвы стоит. Не болтать, а работать надо. Ты, Маша, хоть и на пенсии, а теплые вещи для фронта вязать могла бы, кисеты шить… Привыкли мы за годы Советской власти много болтать, а болтовней Москву не отстоишь – работать надо». Потом в своем письме в НКВД Машка написала: «Макеева принародно выражала неверие в нашу Красную Армию, в наш советский народ и наше правительство, руководимое гениальным учеником Ленина товарищем Сталиным».

Ну, маму твою органы по этому доносу и арестовали. Если мне не изменяет память, где-то в середине декабря. Продержали почти два месяца в Лефортове. Тюрьма есть тюрьма – ничего хорошего там нет. По ночам вызывали на допрос. «Что вы на меня поклёп наводите, пораженческое настроение и агитацию вражескую мне шьёте, ежели у меня муж, два сына и дочка на фронте! – кричала она следователю. – Вот какая моя агитация!»

 Спасибо Господу, наконец ей следователь умный попался – во всем разобрался, извинился. Её отпустили. Аккурат на День Красной Армии – двадцать третьего февраля. Она домой приходит, а квартира опечатана и на замке. Она – к домоуправу, а тот не даёт ключи: из органов, мол, опечатывали, пусть они сами и открывают, и печать свою сымают… Мы этого делать не имеем права…

 Вот этот разговор с домоуправом и был, очевидно, последней каплей во всём ею пережитом – с отчаяния пошла твоя мама и повесилась… На дверной ручке своей квартиры. Так и стояла на коленях мёртвая возле дверей с петлёй на шее. Ужас! И записку оставила предсмертную, в которой написала, кто её оклеветал… Я её прочла, записку эту… Похоронили твою маму на Ваганьковском в общей могиле. Даже и не знаю, в какой…

 «Мама! Мамочка! Бедная моя мамочка! Что же ты наделала! – покачивая головой от давящей глухой боли в висках и в груди, шептала Люба, и горькие слёзы градом катились из её глаз. – Гордая ты всегда была, с достоинством. Сильная духом. А тут сломалась. Не выдержала всех этих издевательств. Видимо не могла, а может, и боялась снова на Лубянку идти, просить, чтобы двери квартиры они тебе открыли. Может, боялась, что могут снова арестовать и посадить в Лефортово. И управдом побоялся. Но ведь мог же он туда просто позвонить и спросить разрешения снять печать и квартиру открыть. Мог! Всего один звонок сделать. И тогда моя мамочка была бы сейчас жива – здорова! Была бы сейчас рядом со мной. Радовалась бы мне, а я – ей. Милая, родная! Я ведь теперь даже не знаю, где, в какой могилке ты лежишь, моя бедная мамочка. Чтобы придти на твою могилку, цветы положить, поплакать. За что же они её так мучили? Она ведь кристальной души человек была, настоящей патриоткой – родину нашу беззаветно любила, и нам – своим детям эту любовь передала… И вот так нелепо, по сути дела, от своих же и погибла. Да какие же они свои! Чужие! Бессердечные! Одни – клевещут, другие – боятся слово в защиту невинно оболганной сказать! Эх, люди!..

 Люба, поплакав, вытерла слёзы, сполоснула лицо холодной водой из-под крана и пошла в домоуправление. Там показала свою красноармейскую книжку и потребовала, чтобы сняли печать с их квартиры. Домоуправ – пожилой лысый мужчина лет шестидесяти тут же выполнил её просьбу, бесконечно извиняясь и стеная по поводу горькой утраты.

Люба в этот же день вернулась в свою часть и никому, даже своей закадычной подружке Клаве не рассказала, как погибла её мама. Сказала только, что в феврале в их бомбоубежище попала бомба, и все находившиеся в нём погибли.

 

 Глава XII

 

Облава! – пронеслось по Плебани от хаты к хате страшное, леденящее душу и сердце деревенской молодёжи слово. – Оно означало, что полицаи и немцы молодых парней и девчат по хатам, по всей деревне средь белого дня или тёмной ночью, словно диких зверей, ловят и под конвоем в проклятую Неметчину гонят!

Маруся, запыхавшись, вбежала с улицы во двор своей избы – за ней с винтовками в руках гнались два полицая. Куда спрятаться? – в ужасе лихорадочно соображала она. – На сеновал? Штыками, вилами сено пырять начнут – могут насмерть заколоть, ранить или изувечить. В хату, в погреб? Первым делом полицаи при облавах туда заглядывают…

В дальнем углу двора возле ворот хлева стояла вверх дном пустая старая бочка. Маруся быстро, одним махом подняла её над головой, надела на себя и села на землю.

В щелку между рассохшимися клёпками бочки она увидела, что первым во двор вбежал полицай Севостьян Костюкевич – высокий и худющий, как смерть, мужик лет тридцатипяти. У него был туберкулёз в открытой форме, с двумя незаживающими кавернами в легких, он постоянно харкал кровью и знал, что скоро неотвратимо умрёт, и поэтому был по-волчьи безжалостен к людям. В деревне говорили, что это именно он встретил на лесной дороге и зверски убил деревенскую врачиху Сарру Абрамовну Певзнер – единственную еврейку в округе, которую немцы не расстреляли, потому что жители Плебани, окрестных сёл и деревень упросили коменданта оставить её в живых, поскольку лечить их тогда будет некому. Немцы пощадили, а он не пощадил – убил и вырвал у неё золотые зубы.

– Сюды, сюды девка забегла! – кричал прерывистым задыхающимся голосом Севастьян, – гад буду – сам видел! Шукай лучше, сволочь! – свирепо орал он на своего напарника – прыщавого мальчишку лет шестнадцати. – В хлеву, на сеновале, в хате, в погребе! Справная девка! То, что нам и треба! Шибче поворачивайся!..

– Мать! Где твоя дочка?

– Не знаю. Не ведаю, – голос матери жалкий, испуганный.

Маруся отчётливо слышала сердитые голоса полицаев, громкий топот их сапог совсем рядом с собой, и сердце её испуганно сжималось. Вот сейчас кто-либо из них догадается опрокинуть пустую бочку, её схватят и погонят в проклятую Германию на тяжкую работу, издевательство, смерть. Маруся сидела на холодной, как лёд земле, боясь пошевелиться, и вся тряслась от страха. А полицаи всё ходили и ходили по двору, громко матерясь и внимательно заглядывая во все закоулки.

«Быстрее бы вы, фашистские ищейки, ушли со двора, – с ненавистью подумала Маруся, громко клацая зубами от холода, – а то я скоро совсем здесь, в бочке, околею, замёрзну»…

 Когда полицаи, наконец, ушли, у Маруси даже не было сил сбросить с себя бочку и подняться с земли – все тело её замлело от долгого неподвижного сидения и холода. Потом она почти весь день просидела дома на тёплой печке и всё никак не могла согреться и успокоиться от пережитого ужаса.

– Доченька ты моя, – тихо причитала мать, гладя ее по густым льняным волосам дрожащей рукой, – и когда же наконец придут наши, когда же кончатся эти наши муки мученические?

– Придут, мамочка, скоро придут. Тогда мы с немцами и их холуями за всё поквитаемся… Впрочем, партизаны уже рассчитываются – в Сенно, сказывают, на днях старосту повесили. Ехал лесом из Толочина домой на бричке, а они его там заловили и повесили средь бела дня на ветке старого дуба, что возле самой дороги растет. У расшибленной молоньей ёлки. И табличку на шею прицепили: «Иуда».

– А помнишь, дочка, как у прошлом годе летом полицай Севостьян Костюкевич у солдатской вдовы Полины Ульяшовой «примака»застрелил. Я всё это своими вочами видела, потому что тем утром на мостках бельё полоскала. До самой речки за ним бёг и все стрелял по нему из своей винтовки. И застрелил-таки уже на самом берегу. А Полина следом за полицаем бегла и всё кричала: «Не стреляй, это муж мой!»А когда всё ж убил Костюкевич «примака», Полина ему в слезах-то и говорит: «Зачем же ты мужа моего убил? Чем он тебе помешал? Жил бы в нашей деревне потихонечку, мне с хозяйством управляться помогал…»А Севостьян ей зло так отвечает: «Это не муж твой, а приблудный красноармеец. А я их, гадов, буду убивать всюду и везде, потому что они Советскую власть защищают, а эта власть батю моего раскулачила и в Сибирь загнала, где он и погиб. В колхозы нас согнала, где мы все за «палочку»– трудодень, почитай, даром на эту же Советскую власть горбатились. Не будет ей от меня пощады нигде и никогда! А немец мне винтовку дал, позволил мне с моими заклятыми врагами-коммунистами за все это, за все эти обиды с Советской властью поквитаться. За это ему великое спасибо…». А Полина ему, Севостьяну, и говорит: «Но ведь он, немец может и с тобой то же самое сотворить. И пальцем на убитого красноармейца показывает». «А это бабушка ещё надвое сказала, – отвечает ей с ухмылкой Севостьян, – Улита едет, что-то будет… Я тоже не пальцем деланный! Как потом вот с этой винтовочкой немца вокруг пальца обвести – соображу… Нам бы только с коммунистами разделаться, а с немцем мы потом дружно, всем народом управиться смогём…»Вот какой он гад, полицай Севостьян! – вздохнула Михалина, – умру я и если встречу вдруг на том свете Костюкевича, то я ему и там все глаза ногтями повыцарапываю… Гад проклятый! Сколько он людям горя принёс!

– А я, мамочка, ночами уже совсем спать не могу, всё прислушиваюсь к каждому скрипу с тревогой: не идут ли полицаи хватать меня, чтобы в проклятую Германию угнать. И не одна я такая – многие девочки и парни в нашей деревне по ночам спать не могут, всё облавы боятся… Боже мой, как же опротивела мне эта заячья жизнь! Этот тревожный сон с открытыми глазами. Быстрее бы наши приходили! Когда наши самолёты на прошлой неделе в Плебани немецкий штаб бомбили, и бомбы совсем рядом с нашей хатой рвались, то я радовалась: бомбите, соколы, бомбите! Пускай, думаю, и мы все от своих же бомб погибнем, но лишь бы вы фашистов проклятых при этом побольше убили!

 

Глава ХIII

 

– Товарищ подполковник, вверенный мне экипаж прибыл на Челябинский тракторный завод для получения танка Т-34, – вскинув большую, с заметными бугорками мозолей ладонь к ребристому танкошлёму, доложил старший лейтенант Григорий Остапчук военпреду завода – худощавому пожилому мужчине с одутловатым серым лицом и красными от недосыпания глазами. – Командирован к вам из действующей армии на пять суток…

– Какой ты шустрый, однако, – усмехнулся военный представитель, – всего на пять. Нет у меня сейчас в наличии готовых танков, лейтенант, – ваш брат фронтовик расхватывает их прямо с конвейера, словно горячие пирожки в зимнюю стужу. – Хотите побыстрей танк получить – вставайте всем экипажем рядом с нашими рабочими на конвейер и собирайте себе машину сами, так сказать, своими собственными руками – у меня на заводе как всегда людей некомплект – на фронт постоянно сбегают – специалисты широкого профиля и в действующей армии тоже до зарезу нужны… А для вашего экипажа работа на конвейере – прекрасная практика – изучите новую «тридцатьчетверку» до последней гаечки, будете ее, как свои пять пальцев знать, в бою пригодится… И как это тебя, старшой, такого долговязого, в танкисты занесло? – вдруг совсем по-отечески мягко улыбнулся подполковник. – Неуютно, небось, в тесноте танка при таких солидных габаритах работать?

– Ничего, – усмехнулся Остапчук, – привык уже. – А насчет того, чтобы на сборочном конвейере поработать, так это мы с превеликим нашим удовольствием. – Экипаж у меня молодой, необстрелянный… Я его здесь, в Челябинске, лишь вчера вечером получил. Ребята только что из танковой школы. Скороспелки – обучались по сокращенной программе. Изучить на практике, как следует материальную часть, им будет очень даже полезно…

Завод удивил и порадовал танкистов громадными размерами цехов с застекленной, местами тронутой изнутри копотью высоченной крышей, оглушил беспрестанным грохотом гигантских молотов и прессов, осыпал льющимися откуда-то сверху потоками искр электросварки. Вдруг под самым куполом крыши, почти вровень с огромным кумачовым плакатом «Фронту надо – сделаем!» стремительно проплыл готовый танк, подвешенный к балке подъемного крана за буксировочные крюки на четырех стальных тросах. Кран протащил у них над головами двадцативосьмитонную бронированную машину легко, словно она была игрушечной.

– Когда наш комбриг полковник Валентин Иванович Гуляев отправлял меня сюда за танком, – задумчиво сказал старший лейтенант Остапчук военпреду, – то посоветовал мне на прощанье: «Будешь к Челябинску подлетать, обязательно посмотри вниз, и тогда сразу поймешь, почему мы, в конце концов, всё-таки смогли Германию одолеть». Я эти его слова вовремя вспомнил, глянул и увидел внизу от горизонта до горизонта дымящиеся заводские трубы. Десятки, если не сотни труб! И все эти заводы, насколько я понимаю, оружие для фронта, для нашей Красной армии сейчас куют! И какое замечательное! С таким оружием мы не только с Германией, с армиями почти всей Европы смогли успешно силами потягаться!..

– И где бы мы с вами, старший лейтенант, сейчас были, если бы за годы четырех предвоенных пятилеток не построили здесь, на Урале, в серёдке России, эти самые заводы, – в тон ему заметил военпред, – страшно даже подумать! Я ведь местный, и помню, что раньше, до революции, здесь всех этих заводов не было… Было от силы два, три… На пальцах можно было их всех перечесть…

 Для начала молодая, не по годам серьезная и очень симпатичная девушка-технолог поставила танкистов на установку гусениц.

– Ты смотри, – стараясь перекричать неумолчный гул цеха, громко и радостно орал механик-водитель сержант Николай Фёдоров в ухо заряжающему младшему сержанту Алексею Серову, когда они, крепко ухватившись за длинный железный прут, продетый в проушину трака, горкой лежащей на цементном полу танковой гусеницы, быстро волокли её к стальной коробке танка на конвейере. Затем, поднатужась, приподнимали и надевали «голову»железной змеи на зубчатую шестерёнку «ленивца», а потом быстро и ловко натягивали гусеницу на обрезиненные катки подвески, и в завершение операции загоняли кувалдой стальной «палец»в проушины первого и последнего траков гусеницы, соединив её в гигантскоё кольцо, – у нашей новой «тридцатьчетвёрочки»гусеницы намного шире, чем у старой, которую мы с тобой в танковой школе изучали, значит, и проходимость по снегу, грязи у нее намного лучше будет!

– Эта танковая радиостанция РБМ – прекрасный аппарат, – объяснял товарищам стрелок-радист Зиновий Голубчин, бережно поглаживая крышку рации длинными «музыкальными» пальцами, – специалисты утверждают, что она даже лучше, надежнее немецкой. Я с детства радиотехникой увлекался, на нашей школьной радиостанции сутками напролёт дежурил – связь с любителями– коротковолновиками по всему Советскому союзу устанавливал, азбуку Морзе быстрее всех выучил потому, что у меня музыкальный слух отменный – музыкальную школу по классу скрипки до войны окончил. Вот потому и стал радистом танка. А стрелком – по совместительству, потому что уже в восьмом классе значок «Ворошиловский стрелок» получил. Там мы ручной пулемет Дегтярева, который на вооружении «тридцатьчетвёрки» состоит, основательно изучали. Я из него неплохо на общешкольных соревнованиях стрелял…

На следующий день пришло время удивляться и радоваться башенному стрелку сержанту Ивану Краснову и заряжающему младшему сержанту Алексею Серову: пушка-то нынче в литой и более просторной башне нового танка восемьдесят пятого калибра, а не семьдесят шестого, как в старом! Ну, фриц, теперь держись! Дадим мы тебе прикурить!

– А знаете, хлопцы, – говорил старший лейтенант Остапчук, когда на третий день экипаж крепил внутри танка плоские железные баки под солярку, – в сорок первом у наших первых «тридцатьчетверок» баки с горючим располагались по бокам, за бортовой броней, которая, как вы знаете, почти на двадцать миллиметров тоньше лобовой. И горели поэтому наши танки при попадании немецких снарядов в борт за милую душу. Тогда мы – танкисты конструкторам на Сталинградский тракторный завод коллективное письмо написали: «Уберите баки с топливом под лобовую броню, под водителя!» Послушали они нас – спрятали баки с соляркой под лобовую броню, и сразу стало у нас потерь намного меньше.

Довелось мне, хлопцы, повоевать и на иностранной технике, которую нам по «ленд-линзу» союзники до сих пор поставляют. И хочу вам доложить, что английский средний танк «валентайн» нашей «тридцатьчетвёрочке» и в подметки не годится, хотя внутри у него полный комфорт: борта для удобства и безопасности экипажа изнутри толстой бычьей кожей обтянуты, даже полочки для зубных щеток в нём предусмотрены, но горит он при всем своём комфорте, как факел. За это мы – танкисты «валентайны» не любили, не хотели на них воевать. Лучше уж тогда наши легкие БТ-7 или даже БТ-5…

 У тяжелого английского танка «матильда»лобовая броня толстенная и покатый лоб дикого барана архара напоминает и на удивление крепкая, но очень уж этот танк высокий – его в чистом поле за версту видать, и поэтому он для немецких танкистов и артиллеристов – отличная мишень… Зато наш Т-34 – приземистый, маневренный, быстроходный… Юркнул в любой овраг – и не видать его, надежно спрятаться может даже в кустарнике, за избой, стогом сена…

– А вам, Григорий Александрович, еще на каких наших танках повоевать довелось?

– Считай, что почти на всех. На БТ-7 – в самом начале войны. Быстроходный-то он, действительно быстроходный – на гусеницах по полю летит со скоростью шестьдесят километров в час, а на катках по шоссе все восемьдесят выжимает, но вот броня у него, что спереди, что по бортам слабовата – из крупнокалиберного пулемета пробить можно, а уж из пушки и подавно. Поэтому мы его в обороне или в засадах обычно почти по самую башню в землю зарывали… И пушка у него не ахти – всего лишь сорокового калибра… А в открытом бою мы на БТ немецкие средние танки Т-Ш и Т-1У лишь за счет большой скорости и отличной маневренности побеждали…

– И на тяжелом «КВ» приходилось?

– Приходилось! И скажу вам, хлопцы, что «Клим Ворошилов»– настоящая стальная крепость на гусеницах! Его семидесятимиллиметровую наклонную лобовую броню в начале войны ни одна немецкая пушка не брала! Идем, бывало, на «КВ»в атаку на немецкие позиции, фриц по нам из своих противотанковых пушек в упор лупит, а нам хоть бы хны! Только очки-«консервы» перед боем обязательно надеть не забудь, потому как при ударе вражеского снаряда по броне окалина тебе в лицо веером летит – все лицо до крови иссечет, а без очков можно запросто зрения лишиться. И глохнешь на время от этих ударов. Порой кажется, что тебя увесистой дубиной время от времени по темечку со всего размаха бьют. Всем хорош «КВ», но уж очень тихоходный, по пересеченной местности из него больше тридцати пяти километров не выжмешь, и поэтому в наступлении он обычно только к шапочному разбору прибывает. И тяжеленный такой, что ни один наш деревянный мост под его пятидесятитонным весом устоять не может – складывается, будто карточный домик...

Что не говори, а самый лучший танк это – все-таки наш Т-34! – продолжал увлеченно рассказывать Остапчук, сноровисто работая разводным ключом, – и легкий, и быстрый, и маневренный… А главное – надежный… Вы, конечно, знаете, изучали в танковой школе, что лобовая броня у него теперь толщиной девяносто миллиметров, но весь фокус в том, что бронелисты под таким острым углом сварены, что любой немецкий снаряд об них рикошетит! Даже кумулятивный! И скоростенка у него, сами знаете, даже по пересеченной местности за пятьдесят!.. Как у нашего грузовика «ЗИС-5». Нелегко немцу в него на такой скорости из пушки попасть! Словом, чудо техники, а не машина! Мечта танкиста! Ласточка!..

– Надежный! А сами говорили, что уже пять танков Т-34 за войну сменили, – несколько раздраженным тоном громко произнёс стрелок-радист Зяма Голубчин, – значит, не такой уж он и надежный…

– Во всяком случае, намного надежнее основных немецких танков Т-Ш и Т-1У. Объясню почему. Во-первых, мотор у «тридцатьчетверки»дизельный, следовательно не загорается от снаряда сразу, и поэтому у экипажа, ежели он не погиб сразу, не подорвался на собственном боезапасе почти всегда есть две-три секунды, чтобы из загоревшего танка наружу выбраться… А немецкие танки, которые на авиационном высокоактановом бензине работают, при попадании снаряда в моторную часть вспыхивают мгновенно, словно порох, и поэтому у их экипажей этих спасительных секунд, как правило, не бывает…

– Вы лучше нам про новые немецкие танки «тигр» и «пантеру»расскажите, товарищ старший лейтенант. Что за звери такие? Вам лично с ними в бою стыкнуться приходилось? Слыхали мы, что «тигры»на Курской дуге нам много крови попортили…

– Было дело… Приходилось мне с «тиграми»встречаться и не раз. Впервые – на Курской дуге. Летом сорок третьего. Серьезная машина. Честно скажу: она нам много неприятных сюрпризов преподнесла. У «тигра»лобовая броня толщиной аж двести миллиметров. Её наша танковая семидесятишестимиллиметровая пушка только на расстоянии в пятьсот метров пробить могла. А его восьмидесятивосьмимиллиметровая длинноствольная пушка наш Т-34 в лоб на расстоянии в полтора километра запросто пробивала. Вот и приходилось нам к «тигру»по чистому полю на полкилометра подбираться, чтобы наверняка его разбить. Так он же тебя за это время несколько раз из своей пушки гарантированно уничтожить может. А прицел у немецкой пушки такой, что в него любую цель и ночью, словно ясным днём видать. К тому же «тигр»настолько устойчив в движении, что может и на полном ходу по нам прицельно огонь вести, а мы по нему только с остановки, поскольку Т-34, сами знаете, на большой скорости, как пьяного, из стороны в сторону шатает… Словом, на Курской дуге отчетливо выяснилось, по каким статьям их «тигры»и «пантеры»наши «тридцатьчетвёрки»обошли…

 Самое неприятное, я вам уже говорил, было в том, что фрицы нас на совершенно безопасном для них расстоянии в полтора километра из своих длинноствольных восьмидесятивосьмимиллиметровых танковых пушек расстреливают, а мы их из своих семидесятишестимиллиметровых – гарантированно только с пятисот метров достать можем. От великой досады нам порой плакать хотелось. Но постепенно мы и этих фашистских зверей тоже бить научились. Навязывали им ближний бой. На неповоротливого, тихоходного «тигра»со всех сторон скопом набрасывались, в борт ему старались попасть, по гусеницам, на таран, не щадя своей жизни, шли… Наша пехота после Курского побоища нас – танкистов за эту исключительную смелость очень сильно зауважала. Впрочем, танков и пушек на поле боя было гораздо больше, чем пехоты, которой из-за большого количества военной техники там просто не хватало места. А в небе над нами сотни наших и немецких истребителей со страшным воем носились друг за другом, без конца трещали пулеметные очереди, гремели скорострельные авиационные пушки. Горящие самолеты падали на горящие танки. Повсюду огонь, дым, смрад. Ад, да и только! К концу сражения из четырехсот прибывших на Курскую дугу «тигров», целыми не более двух десятков осталось, а из двадцати «пантер»– скверных копий нашего Т-34, вообще ни одной. Но и мы там очень много своих танков потеряли. Пожалуй, даже больше, чем немцы своих…Мне говорили, что после сражения наши похоронные команды два солдатских «сидора», то есть два полных вещмешка красноармейских книжек собрали…

На равных с «тигром»под Курском могли сражаться лишь новые наши «тридцатьчетвёрки», на которых пушка калибром в восемьдесят пять миллиметров была установлена. Такие, какие мы с вами, ребята, здесь сейчас собираем, – ласково похлопал лейтенант огромной ладонью по броне башни, – Эта новая наша пушка и «тигр», и «пантеру»в лоб на расстоянии в полтора, а то и в два километра запросто брала. Только, к сожалению, таких танков у нас тогда на Курской дуге, было ещё очень мало…

А необычайно толстую лобовую броню на свои новые танки немцы вынуждены были ставить, объясняли нам специалисты, из-за недостатка в ней никеля, хрома, ферросплавов, которые им Норвегия морем поставляет, а наши подводные лодки их транспорты с рудой регулярно на дно отправляют. По этой же самой причине броня у них такая хрупкая, что при попадании подкалиберного снаряда в «тигр», весь его экипаж обычно от многочисленных осколков брони погибает… А наша броня «вязкая», осколков при попадании в неё снаряда почти не бывает. Так что победить и выжить в танковом бою с «тиграми»теперь у нас с вами, хлопцы, шансов намного больше, чем у противника… И поэтому таких как я танкистов, которые по три, четыре, а то и по пять подбитых немцами машин за войну сменили, а сами в живых остались, пожалуй, треть нашей сорок второй танковой бригады наберется. Когда приедем на место дислокации бригады, сами в этом убедиться сможете. Я бы тем конструкторам и рабочим, которые такое чудо техники сотворили, в ножки до самой земли поклонился бы…

– А что это пальцы у вас, товарищ старший лейтенант, на правой руке вроде как немного скрючены? – спросил, несколько смущаясь, механик-водитель Николай Фёдоров, – травма не мешает работать?

– Нет, как видите. Это меня в сорок первом летом в Смоленске ранило. Черт меня тогда дёрнул в городе в верхний люк вылезать. Тут немецкий снайпер и ударил по мне с крыши многоэтажного дома, две дырки в танкошлёме успел сделать. Увидел, что не убил насмерть, разгорячился и напоследок еще одним, последним выстрелом сразу два пальца перебил – на одних сухожилиях держались. Пуля о броню башни расплющилась и рикошетом, как бритвой, – по пальцам… Молодой врач в санбате мне говорит: «Ампутировать тебе эти пальцы надо, лейтенант!»А я ему: «Оставьте меня, товарищ военврач, таким, каким меня мама родила!»Не дал резать. И вот, как видите, неплохо этими, малость изуродованными пальцами с гаечным ключом управляюсь… А без двух пальцев на правой руке врачи меня ещё в сорок первом обязательно комиссовали бы… И не повоевал бы, как следует…

 А под Москвой в декабре сорок первого немецкий автоматчик мне очередью по животу полоснул, когда я из горящей машины через передний люк механика-водителя выбирался и малость замешкался. Ребята меня быстренько верхом на танке в госпиталь доставили, а там пожилой хирург мне говорит: «Судя по ранению, мне придется тебе не меньше метра прострелянных кишок удалить. Хочешь, чтобы тебя потом, всю оставшуюся жизнь фантомные боли не мучили, соглашайся на операцию без хлороформа, под местным обезболиванием». Я, конечно, согласился. Было так больно, что хоть конец завязывай, но зато у меня теперь при любой непогоде нутро не болит, не ноет. А ведь многие раненные в живот и лишившиеся части кишок ребята фантомными болями после операции под хлороформом всякий раз при перемене погоды сильно мучаются – криком кричат…

 Я однажды на досуге подсчитал, что у нас в бригаде примерно треть раненых в боях и возвратившихся в строй после госпиталя танкистов и по сию пору прекрасно воюют, и понял, что они, то есть раненые, по сути дела, и выиграли эту войну…

*** 

 При отбытии экипажей на новеньких танках Т-34-85 в действующую армию, военпред тракторного завода на торжественном собрании, посвященном этому радостному событию, вручил каждому танкисту в подарок по самодельному ножу с грубой, будто одним топором вытесанной деревянной рукояткой и заметными следами от ударов молота на лезвии. Подполковник еще пошутил при этом: для рукопашного боя вам, танкистам, финка эта вполне сгодится. Командир танка старший лейтенант Остапчук в своей ответной речи совершенно серьезно ему заметил: «Не исключено. Ведь на Курской дуге, под Прохоровкой, нам – танкистам и в рукопашную с немецкими танкистами не раз схватываться приходилось. Это когда ты из своей горящей машины выскочил, а немец – из своей. Тут уж в рукопашной схватке и пистолеты, и ножи, и кулаки, и зубы в ход идут…

 В заключение лейтенант от имени всех экипажей, получивших на заводе новую технику, сердечно поблагодарил рабочих за их труд.

 – Мы оправдаем ваше высокое доверие, товарищи рабочие, – окончательно раздавим фашистскую гадину вашими замечательными танками уже в этом, сорок четвертом году, – пообещал Остапчук. – Непременно раздавим. Говорю так не для красного словца. – Ведь в бою мы действительно предпочитаем уничтожать живую силу противника именно гусеницами танков, нежели огнем курсового пулемета. Мы даже взыскания за такое предпочтение от своего начальства регулярно получаем, но все равно продолжаем давить гусеницами проклятых фашистов, словно вонючих клопов. Так надежнее, да и экономия патронов налицо. Поэтому наши танки нередко выходят из боя по башню во вражеской крови и с фрагментами тел физически уничтоженных фашистов в подкрылках, в ходовой части, гусеницах.

 Рабочие – в большинстве своем худые изможденные подростки, пожилые мужчины и женщины, девушки с прозрачными от недоедания лицами хлопали лейтенанту негромко и недолго – берегли силы. Ведь после этого короткого собрания им надо было снова становиться к станкам, на конвейер – фронты с нетерпением ждали их продукцию.

 

– Нам всем, хлопцы, надо сегодня же обязательно обменяться адресами, – предложил Остапчук экипажу сразу по прибытии в бригаду, которая затаилась к тому времени в болотистых лесах под Витебском. – На тот случай, что ежели кого убьют, то оставшиеся в живых его товарищи могли бы о том в подробностях отписать родным и близким погибшего в письме. А то ведь в «похоронке»все очень скупо и стандартно излагается: «Ваш сын в боях за Социалистическую Родину, верный присяге, пал смертью храбрых такого и такого-то числа, месяца… Похоронен там-то и там-то»…

– Вот с вас, товарищ лейтенант, и начнем, пожалуй, – усмехнулся Зяма Голубчин, доставая из кармана гимнастерки потрёпанный блокнот и огрызок химического карандаша. – Диктуйте адрес своих родителей… Или жены… Только помедлинее…

– На этот счет, хлопцы, мне вам сказать нечего, – смущенно развёл руками Остапчук, – нет у меня родных – все померли ещё в двадцать первом от голода. Отец, мать, две сестрёнки, младший брат… Не осталось у меня с тех пор на всём белом свете никакой родни. С десяти лет – круглый сирота… А уцелел я только потому, что из родной деревни подался в город и там беспризорничать стал. Воровали мы с ребятами на базарах с прилавков продукты, хлеб, тем и спасались от голодной смерти. А потом в милицейскую облаву попал, и они меня в колонию Антона Семеновича Макаренко имени писателя Максима Горького определили. Может, кто из вас читал книгу Макаренко «Педагогическая поэма»?

– Не приходилось…

– Так вот там, в колонии, я и вырос, девять классов окончил и хорошую рабочую специальность получил…

– Интересно! Может, вы и самого писателя Максима Горького видели?..

– Видел! Как не видеть! Высокий такой, худощавый старик. С коротким, густым «ежиком»седых волос на голове и длинными, как у моржа, вислыми усами. Он так смешно говорил, все на О налегая, окал – волгарь. У нас, на Украйне, так не говорят. Он к нам в колонию приезжал, про себя рассказывал, какое трудное детство у него было при царизме, похлеще, чем у нас – беспризорников… Говорил, что, мол, все вы счастливые люди, потому что о вас – сиротах Советское государство как о своих родных детях заботится, в люди выводит – хорошую профессию даёт, учит, кормит, поит, одевает, обувает. А ему при царизме приходилось самому без всякой помощи в люди выбиваться. Натерпелся он горя по ноздри в своей сиротской жизни, потому у него такой необычный псевдоним – Горький…

– А что такое псевдоним?

– Это фамилия такая, придуманная для себя самим писателем. Настоящая же его фамилия – Пешков… Алексей Максимович Пешков …

– Как интересно! Расскажите, товарищ лейтенант, еще что-нибудь про себя, про колонию…

– Расскажу, когда время свободное будет. А сейчас – всем еще раз свое рабочее место проверить, порядок чтоб был в танковых войсках. А у нас в колонии своя земля была, много земли, сад большой, огород, ферма молочная… И свой завод, на котором мы знаменитые на весь мир фотоаппараты «ФЭД»делали… Тонкая, деликатная машина. Миллиметры, микроны при их производстве ловили…

– А что такое «ФЭД»? Тоже псевдоним?

– Нет. Это название расшифровывается по буквам так: Феликс Эдмундович Дзержинский. Он, как вы знаете, Председателем ОГПУ был. С детской беспризорностью в Советском союзе боролся. Можно сказать, что это по его приказу наша колония была создана. И еще много других, в которых из вшивых, грязных, больных беспризорников полезных для страны людей воспитывали… А по сути дела, от верной смерти сирот спасали…

***

– А в этот раз, хлопцы, так как совсем скоро вам предстоит первый в вашей жизни бой, то я во всех подробностях расскажу и покажу, как вам надо готовиться к нему, – начал очередной свой разговор с экипажем старший лейтенант Остапчук. – Обо всех этих деталях и тонкостях этой подготовки вам в танковой школе вряд ли преподаватели рассказывали. Все эти премудрости, как говорится, приобретены нашими танкистами в ходе многолетних жестоких боев с немецко-фашистскими захватчиками, добыты большой кровью. Вы все эти мои советы хорошенько запомните, зарубите себе на носу, намотайте на ус, если хотите врага победить и в живых остаться. Перед боем перво-наперво все лишнее: полушубки, ремни, портупею, кобуру – с себя долой! Зимой нам – танкистам лучше, ловчей всего в телогрейке и ватных штанах в танке работать, летом – в комбинезоне. Пистолет «ТТ»– личное свое оружие засунь за пазуху, к сердцу поближе. Танкисту важно, чтобы в бою одежда, амуниция не цеплялись за рычаги управления, рукоятки наведения орудия и прочие выступающие детали, не мешали ему в тесноте танка быстро и точно работать, выполнять приказы командира. И чтобы, если подобьют, то горящий танк он мог при необходимости быстро, без всякого промедления покинуть. В нашей бригаде один молодой, неопытный командир танка себе длиннополый овчинный тулуп где-то раздобыл и щеголял в нем. Мы все ему хором говорили, чтобы он эту свою бабью шубу на короткий армейский полушубок сменил, а еще лучше – на телогрейку, что, мол, если его танк подобьют, то он запутается в полах своего тулупа и не успеет быстро из огня выскочить. А он в ответ только посмеивался, говорил, что, мол, все мы ему завидуем чёрной завистью, поскольку в этом своем тулупе он может даже в самый лютый мороз и в настывшем танке и под танком с комфортом спать, а в коротком полушубке особо не уснешь – поддувает снизухолодом. Все так и получилось, как мы его предупреждали: подбили в бою его танк. Весь экипаж из огня выскочить успел, а командир – нет. В длинных полах своего тулупа запутался…

 Верхние люки башни и люк механика-водителя перед боем изнутри на замки никогда не закрывай. Может случиться, и не раз случалось, что в бою у тебя – раненого ни сил, ни времени не будет, чтобы этот замок быстро открыть…

 Заряжающему Алексею Киселеву и наводчику Ивану Краснову при стрельбе из орудия всегда очень внимательным и расторопным надо быть, потому как при выбросе стреляной гильзы «откатник»пушки их запросто о стену башни раздавить может. В моем экипаже такое несчастье однажды случилось – замешкался башнёр Коля Наумов в бою на мгновенье, ну ему «откатником»всю грудь и раздавило…

– Ну и что?

– Что, что? Через плечо… Не горячо? Открыли нижний десантный люк и на полном ходу опустили в него бедолагу, чтобы мёртвый не мешал живым бой вести. А уж потом, после боя похоронили со всеми воинскими почестями. Как полагается…

 Это очень правильно, что теперь в новом танке помимо заряжающего наводчик орудия есть, и мне – командиру танка наводить пушку на цель и стрелять из неё уже не придётся. Ведь у командира в бою и другие, более широкие задачи имеются: он должен своевременно обнаруживать цели и сообщать башнёру их координаты, наблюдать и оценивать постоянно меняющуюся ситуацию на поле боя, командовать экипажем в соответствии с обстановкой, обеспечивать взаимодействие своего танка с другими машинами бригады, пехотой… А командирская вращающаяся башенка, возвышающаяся теперь над основной башней нового танка, позволяет мне через её триплексы в перископ вести круговой обзор и успешно осуществлять все эти задачи. Благодаря этой башенке танк стал лучше видеть, как бы прозрел на оба глаза…

– Что же это вы, Зиновий, – неожиданно повернул голову лейтенант к стрелку-радисту, – из дому скрипку с собой на войну не прихватили?

– Не думал, что она тут может мне понадобиться, – несколько смутился тот. -Ведь известно: «Когда говорят пушки, то музы молчат».

– Напрасно вы так считаете. А что наш фронтовой поэт Александр Трифонович Твардовский по этому поводу в своем «Тёркине»писал: «Кто сказал, что нужно бросить песню на войне? После боя сердце просит музыки вдвойне». Ну, ничего. Скрипку мы вам, Зиновий Абрамович, обязательно раздобудем, и тогда вы нам сыграете, а мы вас послушаем. С превеликим удовольствием. В нашей колонии был свой замечательный оркестр народных струнных инструментов. И я уже тогда понял, что скрипка – это единственный инструмент, который имеет живую человеческую душу. Верно я говорю?

– Так точно, товарищ старший лейтенант…

*** 

После одного из городских боёв старший лейтенант Остапчук принёс в землянку танкистов чёрный сильно потёртый футляр и протянул её стрелку-радисту Голубчину:

– В подвале разрушенного дома нашёл эту скрипку, – пояснил он. – Сыграйте нам, пожалуйста, что-нибудь задушевное, Зиновий. А самое задушевное для украинца, – хитро прищурился он, – это, конечно же, наша украинская народная песня «Дывлюсь я на небо…»Вы сыграете, а я подпою…

 Обрадованный Зяма осторожно принял футляр, открыл его и радостно потёр руки: «Давненько же я не брал в руки скрипку. – Давненько. А пальцы мои, доложу я вам, коллеги, от пулемёта и черенка лопаты совсем деревянными стали – не слушаются… Но все ж попробую-таки сыграть…»Зиновий бережно положил скрипку на плечо, осторожно прижал её подбородком и взмахнул смычком. И полилась нежная, завораживающая душу и сердце мелодия. Все в глубокой задумчивости, молча слушали чарующие звуки музыки. Закончив играть, Зиновий ласково погладил скрипку рукой и тихо сказал: «Чудный инструмент… И в прекрасном состоянии. По всему видно, что владелец очень дорожил ею и берёг».

– Возьмите этот чудный инструмент себе, Зиновий, – предложил лейтенант, – но с непременным условием, что вы будете регулярно услаждать слух не только нашего экипажа, но и всей нашей танковой бригады. – Идёт?

– Конечно согласен! – воскликнул стрелок-радист и тут же на радостях виртуозно исполнил «Полёт шмеля», сорвав бешеные аплодисменты танкистов, сбежавшихся в землянку со всех сторон на звуки музыки…

В этот день скрипка ефрейтора Голубчина до глубокой ночи не умолкала в землянке танкистов. Истосковавшиеся по музыке солдаты от удовольствия покачивали головами, причмокивали губами, время от времени кто-нибудь из них громко восторгался: «Вот даёт Зиновий! Вот талант! Смотрите, смотрите пальцы у него по струнам так и порхают, так и порхают, словно бабочки!»И заказывали музыканту любимые свои мелодии, начиная со всем известной блатной «Мурки»и кончая патриотической «Широка страна моя родная»и «Вставай, страна огромная!»Когда утомленная скрипка в конце концов умолкла, и раздались аплодисменты, то в наступившей тишине все услышали задумчивый бас механика-водителя командирского танка старшины Андрея Кисилёва: «Хороша скрипка, но наша русская гармошка всё ж лучше! Поскольку под скрипку ты в бой не пойдёшь – голосок у ней слабоват, никто его в грохоте боя не услышит. А вот под гармошку можно идти и в бой, и на труд, и на праздник…

***

 С этого памятного концерта в сорок второй танковой бригаде началось то безграничное и постоянное обожание виртуоза-скрипача Зиновия Абрамовича Голубчина, которым в нашем русском сообществе во все времена окружены все хорошие музыканты, певцы, танцоры художники да ещё, пожалуй, калеки, убогие, юродивые… Это обожание музыканта постепенно распространилось и на весь экипаж старшего лейтенанта Остапчука: их танк за номером 123 теперь на складе ГСМ первым, вне всякой очереди заправляли соляркой и маслом, интенданты снабжали «НЗ»по высшему разряду, однополчане предоставляли экипажу лучшие места у костра на привале, повар походной кухни наровил положить в их походные котелки каши побольше и погорячей, а щей плеснуть – понаваристей. Старшина «наркомовские»сто граммов превращал чудесным образом в сто пятьдесят, а то и вовсе в двести. Их танк за номером 123 остальные танки бригады опекали и оберегали в бою, будто командирский или танк неопытных желторотиков – новичков.

 Но не уберегли…

 В начале июня экипаж старшего лейтенанта Остапчука не вернулся из глубокой разведки по тылам врага – вместе с десантом из шести пехотинцев на броне их танк бесследно исчез, сгинул, растворился в бескрайних белорусских болотах. Не подавала признаков жизни и радиостанция танка. К вящей радости всего личного состава бригады экипаж старшего лейтенанта Остапчука на третьи сутки в полном своём составе вернулся на место постоянной дислокации живыми, здоровыми, но пешим порядком, то есть без танка, и с подробными и чрезвычайно важными для командования разведанными. Вид танкистов был ужасен: обгорелые комбинезоны, сквозь многочисленные дыры в которых просвечивалось тело, заляпанные с головы до ног болотной тиной, запавшие глаза, заросшие густой щетиной усталые, похудевшие лица. Не лучше выглядели и оставшиеся в живых четыре десантника. Вот что рассказал о злоключениях экипажа командир танка старший лейтенант Остапчук:

– Мы у немца в тылу все, что нужно было разведать, разведали, навели шороху в немецком штабе, офицерском доме отдыха и возвращались домой по лежневке, которую местные крестьяне по приказу немцев проложили по глубокому болоту из толстых стволов деревьев. Хорошая дорога получилась, высокая, прочная, потому что по приказу немцев на эти стволы крестьяне из окрестных сёл и деревень на подводах навозили много земли и песка и утрамбовали, как следует. Но при выходе с этого болота мы нарвались на немецкую танковую засаду. За три года войны фашисты не только нас воевать, как следует, научили, но и сами у нас много чего хорошего позаимствовали. В частности, танковые засады, которые мы довольно успешно в сорок первом при отступлении против них применяли. И ладно бы, мощный «тигр»нас из этой засады разбил – не так обидно было бы. А тут немецкая легкая танкетка нам в бок кумулятивный влепила. Мы все мы из горящего танка благополучно выскочили и в болоте схоронились. И остатки нашего десанта с брони в болото горохом посыпались. Барахтаемся в трясине, а эта трижды проклятая танкетка ходит челноком по лежнёвке туда-сюда и нас из своего курсового пулемета поливает. А болото ровное – ни деревца, ни кустика, нам толком спрятаться негде… Два наших десантника при этом погибли. Мы все мысленно с жизнью прощались. И тут, можно сказать, Зиновий всех нас от верной смерти спас.

– Ребята, кричит, нам надо не от дороги в глубь болота ползти, а наоборот, как можно ближе к лежнёвке держаться, чтобы все время в «мертвой зоне»пулемёта танкетки находиться, в которой немецкий пулемётчик нас при всем своем желании достать не сможет! И стали мы почти возле самой лежнёвки по трясине ползать. Немецкий пулемётчик нас видит, а подстрелить не может! И высунуться из танкетки в люк боится, ведь мы из своих ППС и «дегтярёва»ему по триплексам бьём – ослепить пытаемся…

Тут на нашу беду эсэсовцы с овчарками на «лежнёвку»прибыли, и перспектива попасть в плен для всех нас ясно обозначилась. Бежим из последних сил по болоту, от собак и фрицев отстреливаемся, а они по нам из своих «шмайсеров»лупят поверх голов – в плен захватить хотят. А мы уже совсем обессилели – бредём по болоту, через шаг спотыкаемся. И патроны у нас в автоматах и пистолетах уже на исходе. Тогда я говорю: «Ефрейтор Голубчин, при явной угрозе пленения вы свою красноармейскую книжку, где ваша национальность указана, немедленно уничтожьте. И запомните, что зовут вас теперь не Зиновий, а Володя. Володя Иванов. Мы все это немцам на допросе подтвердим. Вы, надеюсь, не обрезанный». Как можно, – отвечает возмущённо Зяма, – у меня и отец, и мать – партийные, им всякие такие еврейские религиозные предрассудки чужды… А Зяма наш ну совсем на еврея, сами видите, не похож: нос картошкой, волосы русые, глаза голубые… Русак, славянин да и только! Слава Богу, от эсэсовцев нам в конце концов все же удалось оторваться – овчарки в болоте след брали плохо – кругом тухлая вода, запахи разнотравья, болотного газа их с толку сбивали…

За ценные сведения, которые экипаж старшего лейтенанта Остапчука командованию из разведки доставил, весь экипаж был в полном составе награжден орденами и медалями. А вскоре из политотдела полка поступил приказ откомандировать стрелка-радиста гвардии ефрейтора Зиновия Абрамовича Голубчина в распоряжение армейского ансамбля песни и пляски. Зяма этому новому назначению был рад несказанно, но чувствовал себя очень неловко и все у ребят спрашивал: – Может, мне отказаться? Как же так получается? Вы воевать дальше будете, жизнью рисковать, кровь свою проливать, а я – на скрипке в тылу в ансамбле пиликать! Несправедливо получается! Не согласен! На что ребята ему дружно отвечали: «Не волнуйся за нас, Зяма, не переживай. Мы – танкисты опытные, бывалые, немчуре нас теперь не так легко будет ухлопать. Да к тому же война, по всему видать, скоро кончится. Бог даст – останемся и мы в живых… И обязательно всем экипажем ещё встретимся в шесть часов вечера после войны. А ты – талантище. В музыкальной школе столько лет учился… Может, со временем из тебя второй Давид Ойстрах получится… Тебя для нашей страны, для русской культуры, как зеницу ока беречь нужно… Ведь известно, истинный талант – большая редкость… Вот потому тебя в тыл начальство и отправляет… Ведь в ансамбле песни и пляски ты гарантированно в живых останешься… И потом приказ командира подчиненным не обсуждается, а без всяких оговорок выполняется точно и в срок. Устав знать надо!».

– Вы и вправду все так считаете? – с растерянной улыбкой спрашивал Зяма, пожимая крепкие руки своих боевых товарищей слабой и влажной от волнения рукой. – Ну, ежели вы все так считаете, то поеду… При этом выражение лица у стрелка-радиста было такое откровенно счастливое, какое вероятно бывает только у человека, которому вдруг в последний момент сказали, что смертная казнь, к которой он был приговорён, отменяется и он может идти на все четыре стороны…

 И поехал стрелок-радист танка Т-34 Зиновий Абрамович Голубчин в тыл служить скрипачом в армейском ансамбле песни и пляски…

 

 Глава ХV

 

Жена башнёра танка Т-34-85 сержанта Ивана Александровича Краснова Ирина, проживающая в маленьком деревянном доме на краю подмосковного города Мытищи, в середине февраля сорок пятого года получила письмо, которое очень сильно испугало её, поскольку адрес на солдатском изрядно помятом треугольнике был написан незнакомым ей по-женски мягким округлым почерком. Торопливо развернула письмо и стала жадно читать бисерные, аккуратные строчки: «Здравствуй, моя дорогая женушка Ирочка! Не волнуйся, пожалуйста, что письмо написано не моей рукой. Просто в боях за прусский город Кенигсберг я был не очень сильно ранен осколком немецкой мины в правое предплечье, и поэтому сам писать пока не могу. А за меня тебе пишет санитарка нашего походно-полевого госпиталя Маша Соколова. Поговаривают, что из Восточной Пруссии нас на окончательное излечение скоро повезут в Союз, в стационарный госпиталь. Если всё так и произойдёт, то не исключено, что мы с тобой очень скоро увидимся. Крепко тебя целую. Твой муж гвардии сержант Иван Краснов».

И надо же было такому счастью случиться – сержанта Ивана Краснова привезли в госпиталь, расположенный в средней школе номер пять подмосковного города Загорска, что в часе езды от Мытищ на пригородном поезде.

 Ирина уже на третий день после прибытия мужа в Загорск отпросилась с работы и приехала в госпиталь навестить его. Когда Иван вышел к ней из палаты – учительской в коридор, с правой рукой на перевязи, то она даже не сразу узнала его. Был он до войны молодой, высокий, стройный, чернявый, словно цыган, а стал с сильной проседью, глубокими складками на лбу и от этого выглядел очень постаревшим. И вроде бы даже ниже ростом стал – сгорбился, видать, сидя почти четыре года в своём приземистом тесном танке. По глазам она мужа прежде всего узнала. Карие глаза его маленькие, внимательные и острые, словно буравчики, как до войны были, такими и остались… И брови по-прежнему чёрные, густые, почти сросшиеся на широкой переносице.

Ирина, боясь причинить боль мужу неловким движением, осторожно обняла его левой рукой за шею, робко ткнулась губами в колючую щёку, отстранилась и огорчённо всплеснула руками: «Ну и худющий ты, Ваня, стал! Как весенний грач! От тебя, прежнего, довоенного только один длинный нос да оттопыренные уши остались! Да ещё одна толстая чёрная волосинка ниже переносицы, как прежде, наружу вылезла и в пружинку закрутилась. Дай-ка, я её тебе сейчас же вырву, вредную! Она весь твой воинский вид портит! Несерьёзная такая волосинка!»

– Не надо, – поспешно отстранился от жены Иван и тут же поморщился от неожиданной резкой боли в раненой руке, – ты ведь, хорошо знаешь, что очень скоро она снова на том же самом месте вырастет… Упрямая…

– Как ты сам…

– Давай-ка, жёнушка, лучше присядем вон за ту парту в углу коридора рядком да поговорим ладком, – предложил Иван.

– Давай…

– Смотри-ка, мы с тобой вдвоём вполне за детскую парту уместились! И не тесно совсем! А ведь уже почти пять лет как школу закончили! Вполне взрослые люди. Дай-ка я на тебя, жена, ещё разок в упор посмотрю, полюбуюсь. Как же давно мы с тобой не виделись, моя дорогая? Почти четыре года. Целую вечность… Худая ты стала, кожа да кости, – ласково погладил Иван жену здоровой рукой по спине. – Недоедаешь?

– Спрашиваешь ещё! Кто нынче у нас в тылу досыта ест? Хлеб, все продукты только по карточкам. За станком по шестнадцать часов стоим – снаряды точим… От усталости бабоньки в конце смены с ног валятся… Но это – ничего. В сорок первом немецкие самолёты завод бомбят, а мы от станка всё – равно не отходим – военную продукцию для фронта делаем – каждая минута на счету… Вот когда мы страху натерпелись… Теперь ничего, теперь, когда бомбы на тебя не падают, и по двадцать часов в сутки работать можно!.. Лишь бы эту проклятущую войну скорее прикончить. Исстрадался народ. И вдруг без всякого перехода добавила потеплевшим голосом: – А я ведь, Ванюша, тебе пирожков принесла. Твоих любимых – с капустой. Как только ты мне на заводскую проходную позвонил, что в Загорске в госпитале лежишь, так я сразу тесто поставила. Попробуй…

– А сама чего не ешь?

– Обрыдла мне эта капуста за войну до чёртиков... Капуста, каждый день одна капуста. Дома – капуста, в заводской столовой – капуста… А питательность этого овоща известна: рот наелся, а живот всё равно есть просит… Ещё селёдка всем нам за войну вот так осточертела, – ожесточённо провела Ирина ребром ладони по горлу. – Всю дорогу одной ржавой селёдкой карточки отоваривали. Мне порой казалось, что от этой селедки я сама вся, до мозга костей просолилась. У многих наших девчат почки болят – врачи говорят, что от избытка соли в них камни образовались…

– Сидите, ранбольной, сидите, пожалуйста, – осторожно положил руку на здоровое плечо Ивану остановившийся возле увлечённых разговором супругов пожилой врач в белом халате, из-под которого виднелись бриджи с красными нитями лампас и хорошо начищенные офицерские яловые сапоги. С небольшой аккуратной бородкой и мелкими седыми кудряшками, выбивающимися из-под белой накрахмаленной шапочки, он был очень похож на доброго доктора Айболита из детской книжки.

– Вы, насколько я помню, из девятой палаты. У вас проникающее осколочное ранение в правое предплечье со значительными повреждениями кости и сухожилий, – произнёс военврач мягким с хрипотцой голосом. – Я вас на прошлой неделе оперировал… А вот фамилию вашу и звание, извините, забыл… Особенности, так сказать, памяти хирурга: запоминать исключительно характер ранения бойца, а отнюдь не его анкетные данные…

– Гвардии сержант Краснов, товарищ военврач, – всё же поднялся из-за парты Иван, – башнёр танка Т-34… Ранен в бою под Кенигсбергом. В Восточной Пруссии…

– Дайте-ка, я взгляну на ваше плечо... Да вы, батенька, молодец, молодец! Опухоль на плече и предплечье заметно спала, и вы уже на своих двоих по госпиталю расхаживаете. Если и дальше дело у вас также успешно пойдёт, то через недельку – другую мы, очевидно, сможем отпустить вас домой на долечивание, если, конечно, в ближайшее время не будет осложнений. Там вы ещё быстрее поправитесь, поскольку известно: в родном доме и стены помогают. Тем более, когда в доме том за вами будет ухаживать красавица – жена… Этот фактор, смею вас заверить, тоже весьма положительно скажется на сокращение сроков вашего окончательного выздоровления… Ну, не буду вам больше мешать, мои дорогие… Воркуйте, воркуйте, голубки, себе на здоровье...

Домой сержанта Ивана Краснова отпустили уже через четыре дня после этого разговора: то ли сказались результаты удачно проведённой в подмосковном госпитале опытным хирургом операции, то ли положительно повлияли на заживление ран сержанта его хорошее настроение и вкуснейшая домашняя стряпня жены… Но так или иначе ровно через четыре дня башнёр Иван Краснов из госпитальной палаты перебрался в родной дом в Мытищах.

 Совершенно незаметно для супругов Красновых пролетела одна неделя, другая, третья… Ночью жена сказала ему осторожным, чуть заискивающим голосом: «Может, Ваня, тебе уже и не надо больше на фронт возвращаться? А?..»

– Как это так, не надо? – приподнял голову с подушки удивлённый Иван, – я – солдат, и не мне это решать. Вот будет в госпитале на днях медицинская комиссия, она и решит. Правда, плечо у меня ещё маленько побаливает, мозжит при плохой погоде, но чувствую я себя очень даже неплохо. По мне – хоть завтра в бой…

– Вот, вот, плечо у тебя всё ещё болит! – радостным голосом подхватила Ирина. – Военврач Андреев, который тебя оперировал, мне говорил, что ты еще не совсем оправился от ранения, что тебе пока ещё рано на фронт, что обязательно нужно ещё месяц, другой полечиться, потому что рана в плече еще не совсем зажила, и швы от тяжелой работы в танке у тебя могут запросто разойтись, что он мог бы тебя на время при госпитале оставить, вроде медбрата… На лёгкой работе… Месяц, другой поработаешь, а там, глядишь, и война к тому времени кончится…

– Что-о-о? – взревел возмущённо Иван и соскочил с постели на пол так резво, что едва не оборвал ступнями не завязанные тесёмки армейских кальсон. – Ты мне, – танкисту, наводчику орудия ради спасения собственной шкуры горшки за ранеными выносить предлагаешь?! И это в то время, когда мои боевые товарищи, не щадя своей жизни, проклятых фашистов в их же логове добивают, ты мне труса праздновать предлагаешь? Предлагаешь ребят своих предать? Своих боевых товарищей, вместе с которыми я уже почти целый год в одном танке воюю! С которыми всё это время из одного котелка щи и кашу ел, одной шинелью на привалах накрывался! Да они все для меня как братья родные! Даже больше! Ты вообще соображаешь, что говоришь? – сердито постучал Иван согнутым указательным пальцем себе по лбу, – И когда это ты с врачом насчёт меня поговорить успела?..

– На прошлой неделе, когда мы с тобою в госпиталь на перевязку в Загорск ездили…

– Не смей, слышь, не смей больше этого делать! Он может подумать, что я специально тебя к нему посылаю, интересуюсь, как бы мне ловчей комиссоваться… Я – башнёр, командир орудия танка, – уже чуть спокойнее, рассудительным тоном говорил Иван жене, сидя рядом с ней на краешке кровати и баюкая так некстати разболевшуюся раненую руку. – А ты понимаешь, кто такой – башнёр? Это – наиглавнейшая фигура в танке, от которой в бою жизнь всего экипажа напрямую зависит! – многозначительно поднял он к низкому потолку избы кулак с оттопыренным указательным пальцем. – Ежели в открытом бою башнёр промахнулся по вражескому танку или не успел упредить его точным выстрелом, то считай: все пропало! Особенно, если это «тигр»или «фердинанд». Я когда раненый в госпиталь попал, то первое время места себе не находил: что если в наш экипаж вместо меня молодого и неопытного башнёра дадут, и он в бою оплошает? И все мои боевые товарищи в одночасье погибнут, а я один, один из всего экипажа из-за пустякового, как мне тогда казалось, ранения в живых останусь…

Вот ты мне предлагаешь погодить на фронт возвращаться, при госпитале санитаром остаться, чтобы шкуру свою гарантированно сберечь. А ты понимаешь, можешь понять, что все они – мои боевые товарищи, весь мой экипаж могут погибнуть из-за того, что я к ним не прибуду в ближайшее время и не займу своё законное место в танке подле пушки… Эта мысль постоянно сверлит мне голову, не даёт спокойно спать, есть, жить! Я об этом и днём, и ночью думаю. Даже сейчас, когда с тобой разговариваю! Нет меня с ними, а им по-прежнему, без меня с фашистскими танками не на жизнь, а на смерть сражаться приходится, в атаки на немецкие пушки ходить… Я представляю, как трудно моим ребятам там сейчас! Ведь на немецкой земле воюют! Немцы и без того – отличные вояки, а тут им приходится непосредственно свои семьи, свой фатерлянд, от русского кровожадного Ивана защищать. И все они прекрасно понимают, что не будет им от нас пощады, после того, что они с нашей Родиной, нашим народом почти четыре года вытворяли!

 Если судить по военным сводкам, которые каждый день по радио передают, ожесточенность боёв в Германии сейчас почище, чем в Сталинграде или на Курской дуге была, наши потери и в технике, и в живой силе огромны… А случись, что из-за того, что меня с ними в этих последних боях не будет, все мои ребята погибнут, и только я один в живых останусь. Как мне жить после этого на белом свете? Как я в глаза матерям, вдовам и сиротам моих боевых товарищей смотреть буду? Что я им скажу? Чем перед ними оправдаюсь в том, что все они погибли, и только я один в живых остался? Ты хоть это понимаешь? Их гибель на всю мою жизнь, до могилы на моей совести останется! Да я себе этого никогда не прощу!..

 Ты знаешь, чего мы все там, на фронте, больше всего боимся? Не смерти, не ранения, нет! К смерти все мы там давно привыкли, потому что видим, ощущаем её постоянно: ежеминутно, ежесекундно и в огромном количестве. Лично я давно убедился, что в смерти на поле боя для солдата ничего страшного нет: поцеловала его пуля, срубил осколок – упал он на землю, закатил глаза под лоб, дёрнулся раз, другой, вздохнул глубоко и – готов. Поэтому лично я смерти в боевой обстановке совершенно спокойно отношусь. Перед боем или после мы с ребятами ещё иногда о смерти думаем, говорим о ней меж собой, мелкой дрожью перед боем нас от её близости порой трясёт, колотит, а вот чтоб в бою – никогда! В бою воевать надо, а не о смерти думать. О смерти там думать некогда. Экипажу в бою работы много: танк ему вести надо, стрелять из орудия и пулемёта по обнаруженным целям, проклятых фашистов, немецкую пехоту гусеницами давить… Если в бою ты о смерти думать будешь, будешь её бояться до дрожи в коленках и руках, то есть в мыслях своих отвлекаться от своих прямых обязанностей, то обязательно погибнешь. И своих товарищей погубишь. Поэтому не смерти мы на войне больше всего боимся, а больше всего боимся струсить в бою, и по трусости своей танк и своих боевых товарищей загубить. Тут уж о себе, о жизни своей думать не приходится. Одно желание, одно стремление у тебя в бою: во что бы то ни стало первым уничтожить фашистский танк, раздавить гусеницами противотанковую пушку, пехотинца с фаустпатроном в руках. На это ты весь заострён в бою! И не дай тебе Бог струсить в эти мгновения, не дай Бог, чтобы от страха у тебя дрогнула рука, замылился слезою глаз, чтобы у тебя какая другая оплошка вышла! Второго раза, чтобы исправить ошибку, у башнёра, как правило, не бывает, потому что немецкие танкисты, артиллеристы тоже очень хорошо стреляют, а прицелы, танки и пушки у них ничуть не хуже, а то и лучше наших…

 Больше смерти боимся мы, что командир танка, роты, бригады на поверке после боя во всеуслышанье назовёт тебя трусом, упрекнёт в том, что из-за твоей трусости, нерасторопности подбит твой танк, погибли твои товарищи... Да для нас для всех лучше сразу себе пулю в лоб пустить, чем услышать от командира, своих боевых товарищей в свой адрес мерзкое слово: трус! Да мы все в нашем экипаже, в нашей танковой бригаде, в бою не задумываясь, друг за дружку умереть готовы! И умираем, если надо, если боевая обстановка от нас того требует. «Сам погибай, а товарища выручай»– этому русского солдата ещё великий Суворов учил! Помнишь, как Тарас Бульба перед своими боевыми товарищами – запорожцами речь держал: «Нет уз святее товарищества!»Для нас – танкистов тоже святее товарищества, боевого братства ничего нет!

 А какие замечательные ребята в моём экипаже! Честное слово, за них мне и сто раз умереть не жалко! Погоди минутку, Иришка, я сейчас их всех тебе покажу и о каждом расскажу подробно. Минутку только подожди, – Иван достал из нагрудного кармана своей гимнастёрки, аккуратно сложенной на табуретке возле изголовья кровати, фотокарточку: – Вот смотри, пожалуйста. Это совсем недавно, перед самым моим ранением мы все вместе, всем экипажем сфотографировались. Корреспондент из дивизионной газеты «За Родину» к нам на передовую в командировку приезжал, и мы его попросили нас всех вместе на фоне нашей «тридцатьчетвёрки»сфотографировать. Там, на фронте мы при всяком удобном случае все вместе сфотографироваться стараемся. На память, то есть на тот случай, что если тебя убьют, то хоть память о тебе – твоя фотокарточка у твоих боевых друзей останется. Взглянут они на неё – вспомнят тебя, помянут добрым словом. У нас, у танкистов на этот счёт особая стать: ведь от нас часто даже трупа в сгоревшем танке не остаётся, только горсточка маслянистого чёрного праха…

 Ты только посмотри, полюбуйся, Ириша, какие молодые, красивые, открытые лица у всех моих боевых товарищей! Танкисты! Богатыри! Защитники Отечества! Улыбаются на все свои тридцать два ослепительных зуба. Мол, сам чёрт нам не брат, никого и ничего на свете не боимся и бояться не собираемся! Всех врагом сокрушим, в порошок сотрём! Чтоб неповадно было им впредь на Россию войной ходить! Вот посмотри, посмотри, Иришка, – ткнул пальцем в фотографию Иван, – крайний слева коренастый крепыш. Это – младший сержант Николай Федоров – механик-водитель. Про таких, как он, у нас в народе обычно говорят: «Вдвое сворочен, да крепко сколочен». Типичное русское лицо: нос картошкой и вся круглая физиономия в конопушках, как сорочье яйцо. А руки! Видела бы ты его ручищи! Не руки, лопаты! Косая сажень в плечах! Оно и понятно: чтобы повернуть влево или вправо двадцативосьмитонную махину «тридцатьчетверки», механику-водителю каждый раз нужно тянуть на себя левый или правый рычаг с усилием почти в шестьдесят килограмм. Считай, что он всю дорогу четырёхпудовые гири ворочает. Такие бицепсы на руках нарастил – закачаешься! Николай до войны в колхозе трактористом на мощном «Сталинце» работал. Там и натренировался, как следует рычагами управляться. А за то, что он к тому же отлично знает материальную часть танка, ребята уважительно зовут его Мотор Иваныч. И вообще, война показала: самые лучшие водители танков получаются из бывших трактористов тяжёлых гусеничных тракторов. Оно и понятно: трактористы и теорию, и практику вождения этих машин хорошо знают. Что называется, на практике освоили. А танк – тот же трактор. Только с пушкой. Трактористу нужно лишь немного потренировался в вождении тяжелого танка и можно в бой!..

 Я иногда думаю: что было бы со всеми нами, с нашей страной, если бы не колхозы, на огромных полях которых работали тысячи тракторов, управляли которыми тысячи трактористов, а по сути дела, тысячи механиков-водителей танков, таким образом, к войне готовились. На крохотных наделах крестьян-единоличников трактор не пустишь, лошадкой пришлось бы до сих пор землю обрабатывать… А конь – не трактор… И кавалерия – не танковые войска…

Командир нашего танка старший лейтенант Григорий Иванович Остапчук ровно в серёдке своего экипажа стоит. Высокий, красивый, кудрявый. Гарный хлопец! Из бывших беспризорников, между прочим. У самого знаменитого педагога Антона Макаренко в колонии имени писателя Максима Горького воспитывался, там из него настоящего человека сделали. Лейтенант Остапчук, не смотри, что такой молодой – отец родной всем нам, наш наставник по военной и, так сказать, профессиональной подготовке. «Тридцатьчетвёрку», как свои пять пальцев знает, а башнёр такой замечательный, что я ему и в подмётки не гожусь. Из пушки как Бог стреляет, даже лучше. Снайпер – виртуоз, может «тигру»на дистанции в полкилометра ствол пушки сбоку насквозь прострелить! А что такое танк на поле боя без орудия? Безобидный трактор-тягач. Его вместе с экипажем голыми руками брать можно.

Остапчук в старой «34» с 76-миллиметровой пушкой и командиром танка, и башнёром одновремённо был. В бою и танком командовал, и стрелял из его орудия по целям. За три года войны замечательно стрелять наловчился и меня этому делу научил. А в новой нашей «тридцатьчетвёрке», с 85-миллиметровой пушкой теперь он – только командир танка. И это правильно, поскольку в бою он не стрелять, а командовать экипажем должен, чтобы работал он как часы… Видела бы ты, Иринка, как интересно Остапчук с механиком-водителем во время боя «разговаривает»: положил ему руку на левое плечо – Николай танк налево поворачивает, на правое – поворот направо. Обе руки на оба плеча – стой, наводчик орудия по обнаруженной цели стрелять будет. Ведь наши танки только с остановки по целям стреляют, а немецкие и на ходу очень метко бьют…

 Толчок в спину – иди на первой передаче, два – на второй, три – на третьей, четыре – на четвёртой… Ведь когда танк движется, да ещё при этом из пушки и пулемёта стреляет, то внутри его такой грохот стоит, что человеческого голоса совсем не слышно… И от пороховых газов дышать трудно. У командира нашего нового танка теперь ещё командирская башенка над головой имеется, он в её перескоп через триплексы круговой обзор ведёт… Можно сказать, что теперь наш танк прозрел на оба глаза… Лично я на все сто процентов уверен, что если бы не такой опытный, знающий командир, как наш лейтенант Остапчук, то мы все давно погибли бы. У немцев ведь танкисты не хуже наших обучены, и танки их не из фанеры сделаны…

 На снимке по правую руку от водителя Николая Фёдорова – Зиновий Голубчин – стрелок-радист. Они и в танке также вместе, рядом сидят. Ты не смотри, что на вид Зяма такой щуплый, неказистый интеллигент. Он в глубокой танковой разведке наш экипаж и почти весь десант, что у нас на броне сидел, от верной смерти в белорусских болотах спас… А музыкант какой замечательный, как хорошо, душевно на скрипке играет – закачаешься! Его за выдающийся музыкальный талант недавно от нас в армейский ансамбль песни и пляски забрали…

– Вот видишь, видишь, – обрадовалась Ирина, – забрали вашего стрелка-радиста в ансамбль, и он пошёл, не стал отказываться… А ты?!..

– Тоже, нашла, кого с кем сравнивать: башнёра со стрелком-радистом! Без связи и пулемётчика, конечно, тоже много в танке не навоюешь, но стрелок-радист, всё-таки не такая важная фигура, как башнёр… И потом, Зяма был от нас по приказу свыше в ансамбль отозван. А ты мне предлагаешь ловчить, изворачиваться… Не в моём это характере. Ты сама это прекрасно знаешь. А в бою я никогда за чужую спину не прятался и прятаться не собираюсь… Да не боись ты за меня, дорогая! – нежно погладил Иван жену кончиками чуть подрагивающих пальцев по тыльной стороне руки. – Ну что, что со мной там, на фронте, может случиться? Ведь четыре года, можно сказать, под смертью ходил и – ничего…

– Тьфу, тьфу, тьфу! Постучи, Ваня, скорей по дереву, чтобы не сглазить… Бывает, что и таких опытных как ты там убивают. Да не за себя я пекусь, Ванечка, – простонала она. – За сына нашего, за нашего с тобой ребёнка душа у меня изболелася… Чего ты так удивлённо на меня смотришь? Тяжёлая я. Вчера в нашу городскую больницу ходила, врач сказал… Ты что, хочешь нашего ребёнка сиротой оставить? Хочешь, чтобы твой сын без отца рос?

– Милая, родная! – стал исступлённо целовать Иван мокрое от слёз лицо жены, – счастье-то какое! У меня будет сын! Крохотный сынишка! Я всегда о сыне мечтал! А откуда ты знаешь, что сын? Врач сказал?

– Я так чувствую, знаю… Если ты меня не жалеешь, снова обрекаешь на одиночество, на пытки ожидания от тебя очередного письма с фронта, так ты хоть сына нашего пожалей – согласись, если будут предлагать на комиссии при госпитале медбратом остаться. Христом Богом прошу: согласись во имя ребёнка нашего! Ну хочешь, я перед тобой на колени встану…

– Не могу я на это согласиться, Ириша, понимаешь, не могу. Не могу я ребят своих предать, они ведь ждут меня там. Трудно им без меня приходится… Ты думаешь, мне не хочется выжить на этой войне? Вернуться домой с победой обнять тебя, сына. Ещё как хочется! Но только не любой ценой выжить. Тем более не ценой подлого предательства своих боевых друзей, ценой презренной трусости. Я тебе клятвенно обещаю, Иришка, что не погибну, непременно вернусь к тебе с победой… Обязательно вернусь. И будем мы с тобой и сыном жить после войны в этом нашем уютном доме долго и счастливо… Будут у нас потом ещё дети…

– Ну, что же, – горестно усмехнулась Ирина и осуждающе покачала головой, – коли так, то ехай к своим ребятам на войну добивать, как ты говоришь, Гитлера в его собственном логове. Я тебя не неволю… Только возвратись живым обязательно! Христом Богом тебя заклинаю: обязательно вернись живой, Ванечка! И старайся писать мне письма почаще, пожалуйста … Чтобы я каждый день наверняка знала, что жив ты…Что не погиб ещё…

– Я тебе клятвенно обещаю, что непременно вернусь к тебе с победой живым и здоровым. Непременно вернусь. Ты мне веришь?

– Верю…

***

В середине апреля 1945 года медицинская комиссия госпиталя признала командира орудия танка Т-34-85 гвардии старшего сержанта Ивана Александровича Краснова годным к строевой службе и по его настоятельной просьбе для прохождения дальнейшей службы направила в родную 42-ю танковую бригаду, которая к тому времени уже штурмовала Зееловские высоты – «ворота» Берлина, взятие которого обошлось Красной Армии почти в 120 тысяч жизней её бойцов и командиров.

***

«Похоронку» на мужа Ирина Краснова получила шестнадцатого мая, ровно через две недели после окончания войны. Плакала и всё время тихо причитала: «Как же так, Ванечка? Ведь ты же обещал мне непременно вернуться! Как же так?»

 А днём позже она получила письмо от командира танка, старшего лейтенанта Григория Ивановича Остапчука, в котором тот подробно описал, как погиб их боевой товарищ башнёр гвардии старший сержант Иван Александрович Краснов. Второго мая, уже в Берлине, он после долгой танковой дуэли метким выстрелом из своей пушки разбил-таки прятавшийся в развалинах «тигр», не смог побороть обычно возникающего в азарте боя даже у старого, опытного башнёра непреодолимого желания взглянуть на дело рук своих «вживую», а не только через пушечный прицел или триплекс смотровой щели. Для чего лишь на мгновение приоткрыл верхний люк над своей головой, в образовавшуюся щель увидел горящий «тигр», на радостях громко крикнул «Ура!» и был убит шальной пулей. Один из всего экипажа… В последний день войны…

 

Глава XIV

 

Соловьёва переправа через Днепр при наступлении Красной Армии на Смоленск в середине сентября сорок третьего года была наведена саперами на том же самом месте, что и в июле сорок первого при отступлении, потому что и левый, и правый песчаный берег здесь, на сравнительно нешироком и неглубоком повороте реки, были почти одинаково пологими, а следовательно, удобными для въезда на деревянные мостки и съезда с них танков, автомашин и другой военной техники. Стаи «юнкерсов»каждый день превращали переправу в щепки, и поэтому по реке средь бела дня под неумолчную вражескую артиллерийскую канонаду шустро сновали от одного берега к другому рыбацкие лодки-плоскодонки с пехотой, медленно, величаво, словно древние славянские струги, плыли огромные плоты из толстых бревен, на которых стояли пушки, тяжелые миномёты, грузовики. Немецкие дальнобойные орудия, пристрелявшись по переправе почти за два десятка километров, довольно точно били по ней, поднимая взрывами снарядов со дна реки черные фонтаны воды, ила и грязи. Сапёры навели и несколько понтонных переправ, но их немцы тут же разбили в щепки.

 Капитан Черноус со своей батареей в числе первых благополучно перебрался на правый берег Днепра и теперь из мелкого, отрытого на скорую руку в прибрежном песке окопчика, с тревогой и волнением наблюдал за переправой остальных батарей их ИПТАПа. Вдруг, увидел с ужасом он, немецкий дальнобойный снаряд накрыл плот, на котором стояли, задрав к небу длинные стволы, две 76-миллиметровые пушки второй батареи капитана Нестерова, а человек десять артиллеристов, стоявшие по краям плота, дружно и размеренно гребли веслами, похожими на большие деревянные лопаты для уборки снега, грубо вытесанные топором из досок, либо с силой отталкивались от илистого, вязкого, словно тесто, речного дна длинными молочно-белыми шестами из стволов молодых, не ошкуренных берёз. Образовавшаяся на месте взрыва огромная воронка мгновенно поглотила вставшие дыбом брёвна, людей и орудия. Когда через несколько секунд бревна уже порознь всплыли из пучины, то все стоявшие на берегу с удивлением увидели, что на одном из всплывших бревен сидел верхом, словно кавалерист на лошади, крепко обхватив ствол ногами и руками, замполит командира полка майор Абрам Яковлевич Шнайдер. Он был в абсолютно целой шинели, командирской фуражке с козырьком-лопатой, очках и кожаной планшеткой на боку.

– Смотрите, смотрите! – тыча пальцами в сторону реки, хохотали солдаты на берегу, – наш замполит майор Яков Абрамович Шнайдер! Живой! И совершенно целый и невредимый! Только мокрый, как мышь! Надо же, как повезло человеку!.. Один из всех, кто был на плоту, в живых остался! И ни царапинки!.. Даже очки на носу уцелели!..

– Ничего удивительного в этом нет, – громко заметил весёлым баском двухметрового роста заряжающий ефрейтор Алексей Бабушкин, выбрасывая песок из своего окопа острооточенной штыковой лопатой. – Просто все хорошее утонуло и только говно, как ему и положено, поверху плавает...

 По берегу вновь веселой разноголосой волной прокатился громкий смех.

– «Смеются солдаты, – порадовался про себя капитан Черноус, – даже в такой трагической ситуации, когда вроде бы совсем не до смеха. А всё потому, что наступаем! И по всем статьям бьём отступающего немца. Поэтому и настроение у всех наших солдат и офицеров приподнятое, праздничное. Свои города и села от врага освобождаем, своих русских людей из фашистской неволи вызволяем! Поэтому и на смертный бой с фашистом идем нынче в радостном, приподнятом настроении, будто на свадьбу или на первомайскую демонстрацию! Как же тут не радоваться, не смеяться русскому солдату! Летом сорок первого здесь, на Днепре, на этой же самой Соловьевой переправе, нам всем было совсем не до смеха, потому что тогда мы отступали, и бил нас немец при этом и в хвост, и в гриву. Тогда мы не смеялись, а плакали кровавыми слезами. А теперь смеёмся, потому что нынче наша взяла! Врачи из санбата утверждают, что в наступлении даже раны у наших солдат и офицеров от такого хорошего, боевого их настроения лучше, быстрей заживают…

Но вот ефрейтору Бабушкину за его оскорбительные высказывания в адрес замполита полка сделать строгое внушение обязательно нужно, – решил капитан Черноус. – В воспитательных целях».

– Вы почему это, товарищ ефрейтор, так неуважительно о нашем замполите майоре Шнайдере во всеуслышанье на переправе только что высказались? – строгим голосом спросил он, подойдя к Бабушкину, прилёгшему в своём теперь уже довольно глубоком окопе на тёмно-зелёном снарядном ящике. – Потому, что он еврей? За антисемитизм, как вам должно быть известно, можно ведь и под трибунал загреметь… К тому же за оскорбление чести советского офицера-политработника… Подраспустили вы все свои языки на фронте, ничего не боитесь…

-Ага, товарищ капитан, ничего – с легкой улыбкой на припухлых юношеских губах согласился Бабушкин, даже не делая попытки приподняться со своего ящика. – В том числе и смерти. Потому что не раз в её пустые глаза здесь, на «передке», заглядывали. А тот, кто смерть в бою хоть один раз в упор видел, ничего уже в этой жизни не боится…

 Я до недавних пор, товарищ капитан, к евреям нормально относился, как, впрочем, и ко всем другим нашим нациям, – продолжал заряжающий ровным, спокойным голосом, лениво покусывая сухую травинку крупными, чуть рыжеватыми от табака зубами – Для меня, что еврей, что русский, что татарин, таджик – один хрен был. – Думал: у всех у нас кровь красная, все мы смертны, и немецкие пули и осколки национальность солдата не различают – одинаково косят всех подряд… А тут перед самым нашим наступлением на Ярцево с лёгким осколочным ранением в мякоть левой руки в «Попугай», то есть в ППГ – походно-полевой госпиталь попал и вижу, что там на белых простынках в мягких кроватках, в тепле и комфорте сплошь одни евреи лежат, и у всех у них диагноз один – дизентерия. Что, думаю, за чёрт! Почему только одних евреев эта не совсем приличная болезнь так нещадно косит? А мне один ушлый солдатик из наших, русских и объяснил, что, мол, в штабах у нас полно евреев – писарчуки, финансисты, политработники, интенданты. Так вот они, по долгу своей штабной службы обычно заранее знают о предстоящем нашем наступлении и своих единоверцев в боевых частях об этом скрытно информируют. Понятно дело: в наступлении всегда потери среди рядового и сержантского состава пехоты очень большие, потому что немец почти весь, по горло в окопе сидит, а ты до него с винтовкой или автоматом по чистому полю под его интенсивным огнём перебежками добраться стараешься, чтоб в рукопашную с ним схватиться. Так вот, оказывается, евреи, чтоб им в наступление не идти, загодя мыла нажрутся и тогда дрищут, как говорят хохлы, дальше, чем бачат, то есть видят. А наши военные медики в панике: «Дизентерия! дизентерия! эпидемия! Чтобы эта заразная болезнь в войсках не распространилась, надо срочно всех заболевших по госпиталям изолировать!»А евреям этого только и надо! И вот получается, что мы – русские грудью идём на немецкие позиции, жизни свои молодые не меренно в этих атаках кладём, а евреи в это самое время на чистых простынях в госпиталях, в тепле отлеживаются. Иуды!

А вы лично, товарищ капитан, видели хоть одного еврея рядом с нами на передовой? – громко, с вызовом спросил Бабушкин и даже слегка приподнялся с ящика, опершись рукой об его край – Лично я – нет! А если он и попадает туда каким-то редким случаем, то долго там обычно не задерживается. Сегодня утром он был в боевом строю на «передке», а вечером глядишь: в каптёрке в тылу портянки пересчитывает – каптенармусом заделался. В «Военторг»на машине экспедитором товары доставляет, интендантом на продуктовом складе подъедается. Или в ДОПе – дивизионном обменном пункте, где войсковые части получают продовольствие, медикаменты, боеприпасы, трудится… Хоть чёртом – только бы подальше от передовой: крови, ранений, смерти. Евреи – ребята дружные – друг дружку с «передка»в тыл дружно, изо всех сил тянут, потому что знают наверняка: сегодня я тебя подальше от фронта в безопасное место вытянул, а ты за это меня завтра от передовой избавишь. И всё это – за счёт нас, русских.

 А посмотрите на фронтовые концертные бригады, которые к нам на фронт изредка заглядывают – в них одни молодые евреи призывного возраста на скрипочках пиликают, в трубы дудят, на русских балалайках наяривают… Отпели, отплясали – и быстренько в тыл на отдых смылись…

 У тех солдат и офицеров, которые все время на передовой воюют, наград, обычно, не густо, сами, небось, замечали: всего одна-две медальки на гимнастёрке поблескивают, потому что некогда ротным и политрукам на «передке»представления к награждению отличившихся в боях писать, воевать нужно, а у евреев, которые при штабе, фактически в тылу всю войну на разных нестроевых должностях ошиваются, обычно вся грудь в орденах и медалях – своя рука владыка… Конечно, есть у нас и среди евреев настоящие, смелые ребята, взять хотя бы наводчика второго орудия нашей батареи Абрама Симановича – три танка уже парень подбил. Или заряжающего первого орудия первой батареи Матвея Рубинштейна… Но таких боевых, смелых ребят среди евреев мало… А не люблю я их не за то, что евреи, а за то, что почти все они постоянно хитрят, изворачиваются и всегда хотят на нашем, русском горбу в рай въехать… Крепко друг за дружку держатся, друг другу всегда помогают – было бы только им, их кагалу хорошо, а на всех остальных наплевать… А ведь мы – русские, спасая ценой своих жизней свою родину – Россию от фашистов, фактически и евреев от верной смерти спасаем, вы же знаете, как немцы с ними безжалостно на нашей временно оккупированной территории расправляются – никого не щадят – ни старых, ни малых. Нам – русским евреи за это должны низко в ножки поклониться, всю жизнь благодарить… А они на нас даже здесь, на фронте, особенно штабисты, сверху вниз глядят: мол, необразованные, глупые иваны, пьяницы, куда вам до нас – умников! А весь их ум – в хитрости, как бы этого простодушного ивана ловчее обмануть, да в бою за его спину понадёжнее спрятаться, чтобы самому выжить, и награду получить. И надо сказать, что это у них неплохо получается… Из-за нашей простоты и доверчивости… Я вот иногда, исходя из всего этого, думаю, что если б немцы евреев не убивали всех поголовно, то они им здесь, на фронте, пачками в плен сдавались бы, потому что для еврея дороже собственной шкуры ничего на свете нету. А на нашу родину, ее судьбу им глубоко наплевать. «Россия – это, русские, ваша страна, вы ее от немца и защищайте, а наше дело – сторона!»– такая у них, у большинства евреев, в жизни главная психология и философия…

 А вы лично, товарищ капитан, нашего замполита майора Шнайдера много у нас, на «передке», видели? И я – тоже. Он предпочитает в штабе, в глубоком тылу, патриотическую агитацию проводить. Особенно среди симпатичных девушек-телефонисток…

«Да-а-а, – подумал с некоторой растерянностью капитан Черноус, снимая с головы фуражку и по давней своей привычке старательно приглаживая ладонью непокорный хохолок светлых волос на макушке, – нечего мне Бабушкину на его доводы возразить, уж очень точно и верно подметил наводчик отрицательные черты еврейской нации, как говорится, попал не в бровь, а в глаз. И честно высказать мне – офицеру свои мысли по этому вопросу не побоялся. Суров русский человек, но справедлив и пройдох за версту видит, но, к сожалению, решительных действий против них не предпринимает, обычно только констатацией фактов да пустопорожними разговорами ограничивается. Ведь мог же ефрейтор Бабушкин об этом случае с симуляцией евреями дизентерии в особый отдел доложить? В «СМЕРШ». Мог, но не доложил. Почему? Не хочет с ними связываться? Боится о грязь замараться? А, скорее всего, просто искренне жалеет евреев, которые, попав в плен к немцам, в отличие от нас – русских, никаких шансов остаться в живых не имеют. Русский человек вот так всегда всех людей другой национальности нашего Советского союза жалеет, особенно тех, кто слабее его. И готов за них в бою, не задумываясь, жизнь свою положить. В этом, пожалуй, и кроется загадочность русской души… Жаль только, что очень часто эти чистые душевные порывы русских людей представители «слабых»и малочисленных народностей нашей страны не ценят, а лишь в своих корыстных целях очень ловко используют… Ведь всем хорошо известно, что сбитых русских летчиков Гитлер приказал в плен не брать, сразу расстреливать на месте приземления. Но ведь все равно летают наши соколы на бомбежку и штурмовку фашистских позиций почти каждый день и каждую ночь – не трясутся за свою шкуру, не прячутся в госпиталях от смертельно опасных для их жизни полетов, втихаря мыло, чтобы под дизентерию «закосить», не жрут. Потому что другая у них закваска, потому что пуще смерти боятся они прослыть среди своих боевых товарищей трусами и шкурниками… Таков всегда, во все времена был и останется русский человек, русский солдат, на котором всегда, во все времена Россия стоит – держится…

 

Глава XV

 

В тот пасмурный сентябрьский день сорок третьего года военная регулировщица ефрейтор Люба Макеева дежурила на переправе через Днепр. Выполняя приказ командира Отдельного дорожно-эксплуатационного батальона майора Косицына, она в первую очередь пропускала с левого берега на правый, едущие и идущие на Смоленск войска, танки и другую военную технику и только во вторую – с правого на левый. У неё за спиной гулко гремели по бревенчатому настилу гусеницами, ревели моторами танки Т-34, бесконечной чередой идущие в сторону города. Вдруг к пологому съезду с моста на правом берегу подлетела вся серая от пыли «эмка». Люба быстро повернулась лицом к легковушке и, преграждая ей путь на мостки, резко прижала к груди красный флажок. «Эмка»остановилась, пофыркивая мотором, и из неё тут же резвым чёртиком выскочил с красным, как петлицы на его шинели, лицом молодой, примерно её лет, очень симпатичный капитан с автоматом ППШ в руке. «Пропускай без задержки! – громко и требовательно прокричал он ей ещё издали, и, взмахнув автоматом, пояснил, – командующего Западным фронтом генерала армии Жукова машина! Срочно следует в штаб фронта!»

– Не могу, – спокойно ответила Люба, устало опуская руку с красным флажком вниз, – мне приказано в первую очередь пропускать на правый берег, на Смоленск войска и технику. И лишь только потом – с правого – на левый – всех остальных… Вот пропущу на город все танки – тогда пожалуйста…

– О-о-о-остальных? – удивленно-негодующе протянул капитан, и узкое, мальчишеское лицо его из красного стало багровым. – Да ты вообще соображаешь, что ты говоришь, пигалица? – недоуменно вытаращил он на неё свои до краев налитые благородным гневом голубые глаза, – это же сам командующий Западным фронтом генерал армии Жуков!..

– А по мне – всё равно: генерал он или рядовой. У меня есть приказ моего непосредственного начальника майора Косицына, и я его выполняю… Пусть генерал Жуков официально отменит этот приказ нашего майора и прикажет мне пропустить его машину на тот берег вне всякой очереди. И тогда я выполню последний приказ, как это по уставу положено…

– Дура! – сердито покрутил капитан пальцем у своего аккуратно подбритого виска, резко повернулся на каблуках и побежал к машине, сверкая черным хромом сапог. Подбежав, ловко нырнул на заднее сиденье «эмки», и Любе было хорошо видно через лобовое стекло, как он что-то горячо говорил сидящему рядом с шофёром генералу, сердито размахивая при этом руками.

А танки всё шли и шли по переправе, оглушительно ревя моторами, сотрясая её до самого основания, едко воняя выхлопными газами. Люба стояла на прогибающихся под их многотонной тяжестью брёвнах настила, как на иголках, – машина генерала Жукова теперь уже с выключенным мотором вот уже почти сорок минут неподвижно стояла на обочине пологого съезда с моста, терпеливо дожидаясь, когда пройдут танки. Наконец они прошли, переправа опустела, и тогда Люба приглашающе махнула «эмке»желтым флажком. Легковушка, натужно завывая мотором, пробуксовывая колёсами по развороченному гусеницами танков прибрежному песку, тяжело вскарабкалась на переправу, проехала по мосткам метров двадцать и вдруг остановилась в метрах десяти от Любы. Из неё медленно и неловко, словно медведь из берлоги, вылез коренастый чуть грузноватый генерал с сердитым крупным лицом и тяжелой неспешной походкой направился к девушке, играя жевлаками. «Всё моё! – испуганно ёкнуло сердце Любы в похолодевшем от страха животе, – только гауптвахтой ты, подруга, за этакое самоуправство, пожалуй, не отделаешься… С генералом, тем более командующим фронтом шутки плохи!»

Жуков, приблизившись к ней, так пронзительно посмотрел ей в глаза своими небольшими серыми глазами из-под сердито насупленных кустистых бровей, что Любе на мгновенье показалось, что он видит её насквозь и даже мысли её читает. Ноги у неё мгновенно стали ватными. Но, преодолевая страх, девушка чётким строевым шагом направилась навстречу генералу.

– Товарищ генерал армии, – лихо вскинула она сложенную лодочкой узкую ладонь к новенькой пилотке, остановившись, как того требовал устав, примерно в трёх шагах от генерала, – военная регулировщица ефрейтор Макеева…

Жуков вдруг шагнул к ней, крепко обнял за плечи и поцеловал, слегка оцарапав щеку жёсткой щетиной: «Молодец, дочка, – улыбнулся он, – службу свою хорошо знаешь. Спасибо…»

 – Служу Советскому союзу, – громко отчеканила Люба. – И вам спасибо, товарищ генерал армии…

– А мне-то за что? – удивился он.

– За то, что ведёте нас к победе. Солдаты уже хорошо знают: где генерал Жуков, там победа…

– Я только руковожу войсками, а добывают победу в боях своим потом и кровью такие, как ты, солдаты. Вот за это вам всем моё огромное спасибо. – Жуков согнал улыбку с загорелого лица, резко повернулся на искрошенных в щепу траками танков брёвнах настила и тяжело пошёл к нетерпеливо пофыркивающей мотором машине.

 

Вечером Люба похвасталась собравшимся на ужин у походной кухни однополчанам, что сегодня днем на переправе видела командующего фронтом генерала армии Жукова, который поблагодарил ее за хорошую службу и даже поцеловал в щёку.

– И я Жукова тоже совсем близко, как тебя сейчас вижу, видел, – усмехнулся похожий на ученика-старшеклассника вихрастый белобрысый лейтенант, – в октябре сорок первого под Вязьмой. Только несколько при других обстоятельствах. Мы тогда, числом не больше взвода, весьма шустро драпали от немца на восток по Московскому шоссе. Вдруг видим, навстречу нам неспешно едет «виллис», а в нём на переднем сидении, рядом с шофером – генерал Жуков в кожаном пальто, а позади него два автоматчика в белых полушубках.

Подъезжает к нам, останавливается, и спрашивает громко, сердитым голосом: «Кто здесь старший?»

Подбежал наш капитан Дементьев: я!

– Расстрелять, – бросил Жуков охранникам.

Те вышли из машины, прислонили капитана к сосне на обочине и на наших глазах расстреляли из автоматов.

– Всем оставшимся закрепиться вот на этом рубеже обороны, – приказал Жуков. – И стоять здесь, у моста через речку, насмерть, насколько людей и боеприпасов хватит…

Мы закрепились и почти все до одного там погибли, но целый день оборону у моста через эту речушку крепко держали… А ты говоришь: поцеловал… Жуков своей неимоверной жестокостью в сорок первом добивался от своих войск невозможного… Именно поэтому нам Москву от немца почти в безнадежной ситуации отстоять удалось…

 

Глава ХVI

 

– Давай-ка, Володя, прямо сейчас, на рассвете, пойдем, проверим еще раз лежневку, по которой наш автобат боеприпасы и все необходимое для наступления на «передок»по ночам возит, – предложил в командирской землянке веселым голосом командир автомобильного батальона майор Иван Степанович Гасенко своему заместителю, старшему лейтенанту Зинчуку, – курносому белокурому парню лет двадцати. – Опасаюсь, что в лесу, на седьмом километре, там, где дорога в болотистую низину резко спускается, и подъем тоже довольно крутой, «ЗИСы»с тяжелым грузом дорожное полотно разобьют... Может, там для прочности дополнительно, повыше гати настлать, а поверху еще и землицы насыпать? Ведь когда наступление начнётся, нагрузка на дорогу в разы возрастет. Как ты считаешь? И еще в нескольких местах у меня по этой дороге замечания имеются. Надо нам с тобой еще раз, перед наступлением эти участки проверить и обязательно завтра же укрепить все слабые места лежнёвки…

– Может, нам, Иван Степанович, лучше на вашем «иван-виллисе»туда проскочить? – недовольно поморщился старший лейтенант. – И пару ребят с автоматами с собой для охраны прихватить… Ведь нам с вами почти десять километров лесом топать придется, а в лесу, как известно, всякое случится может… Что-то настроение у меня сегодня, товарищ капитан, с самого утра хреновое. Тревожно как-то на душе, неспокойно… Перед первым своим ранением, помню, тоже такое же паскудное настроение с самого утра было. Как говорится, душа была не на месте. Чувствовал я тогда, что ранят меня… Или убьют… Предчувствие такое было… Вот и сегодня тревога с самого утра в сердце поселилась, – с этими словами лейтенант достал небольшую фотокарточку из нагрудного кармана диагоналевой гимнастерки и стал смотреть на нее долгим задумчивым взглядом.

– Девушка? – спросил с усмешкой майор, – зазноба твоя?

 – Нет, – слегка покачал головой лейтенант, – отец, мать, две сестренки. Вся наша семья в сборе. Здесь, на войне, когда мне особенно тяжело бывает, я всегда фотографию эту из кармана достаю и на них подолгу смотрю, вроде как с ними со всеми заочно прощаюсь. А девушку я себе еще найти не успел…

– Найдешь еще, какие твои годы… А свои похоронные настроения приказываю отставить, товарищ старший лейтенант, – ободряюще улыбнулся комбат. – Проскочить на машине… Ты разве не знаешь, что мой вездеход командир полка еще вчера себе забрал, у его «иван-виллиса»кардан полетел, тебе ведь известно, какая ненадежная эта русская копия с американского «виллиса». Лично я, конечно, предпочел бы оригинал… Так что я теперь безлошадный. Да это, считаю, и к лучшему: в машине у тебя уже через километр на бревнах лежневки всю душу вытрясет. И потом все-таки надежнее нам с тобой собственными ногами всю трассу от начала до конца еще раз перед наступлением прощупать… По своему многолетнему опыту знаю. А главное, пешком мы с тобой раза в два, а то и в три быстрее, чем на машине, с этим делом управимся. Сопровождающие нам не нужны, поскольку мы сами с усами, – с добродушной улыбкой похлопал майор ладонью по кобуре своего «ТТ». – Эх, дорожка, фронтовая, – вдруг негромко пропел он, – не страшна нам бомбежка любая. Помирать нам рановато – есть у нас еще дома дела… Гони ты, Володя, прочь от себя мрачные мысли… Приметы всякие, предчувствия, – легонько потрепал он старшего лейтенанта по вихрам. – Война, друг, уже на убыль идет… И мы с тобой сейчас не на передовой, а в нашем глубоком тылу находимся. Что страшного здесь с нами случиться может? И потом, мы там с тобой не одни будем – на лежневке, сам знаешь, сутки напролет наши саперы работают…

– И то правда, – грустно согласился с комбатом старший лейтенант, – Не должны меня сегодня убить, я ведь, признаться, еще и не жил по-настоящему. Сразу после школы, как вы знаете, на офицерские курсы «Выстрел»послали, и через шесть месяцев учебы – на фронт… Если меня сегодня убьют, то это будет самой величайшей несправедливостью на свете… Я когда на фронт первый раз попал, то сначала на полном серьёзе считал, что меня из-за моей молодости ни за что убить не должны. Смотрю на нашего старшину и думаю: «Вот его убить могут, потому что он – пожилой человек, ему уже тридцать шесть, он много лет на белом свете прожил, много всего повидал, а меня – не могут, потому что мне еще только восемнадцать и я даже еще ни разу ни с одной девушкой не целовался… Или вот этого старика-обозника, которому уже явно за сорок, и у которого жена, взрослые дети, тоже убить могут, но только не меня». А потом понял, что здорово ошибался – одинаково убивают на войне и молодых, и пожилых, и старых. Молодых даже чаще, потому что они неопытные…»

 Позавтракав, офицеры двинулись сквозь туман по дороге, выложенной по болоту стволами деревьев. Майор Гасенко шел впереди легким пружинистым шагом охотника, будто и впрямь наощупь проверяя тонкими подошвами юфтевых сапог надежность лежнёвки. Иногда останавливался, что-то помечая в блокноте, делая глубокие засечки небольшим острым топориком на стволах придорожных деревьев. И быстро шёл дальше скользящим, бесшумным шагом. Старший лейтенант семенил за ним по брёвнам, не отставая.

 Вдруг впереди на дороге они увидели человек десять сапёр, столпившихся вокруг грузовика «ЗИС-5», тяжело осевшего в болото задними колесами. Изо всех сил налегая плечами на высокие борта машины, подбрасывая брёвна под её задние, бешено вращающиеся, дымящиеся паром колёса, они безуспешно пытались вытолкнуть на деревянный настил натужно ревущую мотором трёхтонку.

– Понятно, – недовольно буркнул в густые усы майор Гасенко, – не скрепили саперы как следует меж собой плоты в полотне лежнёвки, вот они и разъехались под тяжело гружёной машиной… Сама себя раба бьет за то, что нечисто жнёт… Кто здесь старший? – сердито спросил он у столпившихся возле грузовика солдат.

– Я, – тяжелой поступью подошел к офицерам пожилой старшина в мокрой по пояс шинели и в таких же мокрых обмотках на худых кривоватых ногах, – старшина саперной роты Ковальчук, – медленно поднес он к пилотке большую с коричневыми буграми мозолей ладонь. – С ночи машина в полынье сидит. Будь это «полуторка», мы её давно бы на своих плечах из промоины вытолкнули и на помост поставили. А трёхтонный «ЗИС-5», или «Захар Захарыча», как мы его меж собой величаем за надёжность и хорошую проходимость, нам только своими силами из промоины не вытащить, тут непременно упряжка лошадей нужна... А за лошадьми я уже давно бойца послал, товарищ майор, – заискивающим голосом добавил он и протяжно, с подвывом вздохнул.

– Правильно сделали, – похвалил старшину Гасенко, – не мешало бы машину перед этим еще и разгрузить… Хотя бы наполовину…

– Обойдётся, – равнодушно махнул рукой старшина, – лошади у нас хотя худые, и заморенные работой, как все мы здесь, саперы, но жилистые и упёртые, справимся, коли все дружно навалимся. Не впервой нам машины с боеприпасами из прорех в лежнёвке вытаскивать…

– Это плохо, что не впервой, – сердито сказал майор, закуривая «беломорину», – надежнее надо было плоты из бревен меж собой увязывать…

– Стараемся, – снова громко вздохнул старшина, – но уж дюже тяжело нагружены боеприпасами машины-то. Оно и понятно: не сегодня – завтра выступим …

– Кто это вам сказал, что мы скоро наступаем? – насторожился Гасенко, – глупости, никакого нашего наступления в ближайшее время здесь, на этом участке фронта, не будет и не предвидится…

– Да разве ж мы не видим, – понимающе усмехнулся старшина, – уж очень шустро нынче наши тылы зашевелились. И машины с боеприпасами и всем необходимым для боя к «передку»по ночам дюже густо пошли. Верная примета. Солдатское сердце загодя и отступление, и наступление чует – особливо, ежели солдат этот не первый год на войне воюет…

Привели пару низкорослых гнедых коней – кожа да кости. К брезентовым, широким хомутам на их худых, сильно потертых шеях были приторочены постромки из толстых пеньковых канатов – зацепили петли на их концах за буксировочные крюки под передним бампером машины. Саперы, до этого сидевшие зябко нахохлившись возле небольшого костерка на краю дороги, снова густо облепили грузовик, мотор «ЗИСа»натужно взвыл, лошади, упираясь острыми железными подковами в деревянный настил лежнёвки, в неимоверном напряжении выгнули дугой худые спины, и вот наконец машина медленно выползла из болота на бревна настила и замерла, негромко пофыркивая мотором и едко воняя отработанными газами…

– Есть, как ты знаешь, почти во всех наших деревнях «сарафанное радио», – с усмешкой сказал майор Гасенко лейтенанту Зинчуку, когда они снова зашагали рядом по зыбко колыхающимся под сапогами бревнам, – то есть бабье, которое всё про всех в деревне знает, и всё про всех всем передает. Так вот «солдатское радио»на фронте ничуть не хуже этого самого «сарафанного»работает: про всё оно всегда первым узнает, никаких даже самых секретных секретов для него не существует, потому что наш солдат все замечает, всё примечает и делает свои, вообщем-то правильные выводы… Да, в смекалке ему никак не откажешь...

Вдруг страшной силы удар чем-то тяжелым по голове свалил майора с ног. Перед глазами замелькали, словно кадры кино, лица жены, детей, матери, потом в мозгу комбата будто лопнула яркая электрическая лампочка, и все провалилось в темноту. Через какое-то время он очнулся, открыл глаза и понял, что его куда-то быстро несут, крепко держа за связанные за спиной веревками руки и ноги и натянув на голову мешок плотной материи, тошнотворно пахнущий каким-то едким лекарством.

 «Фашистский плен! – мелькнула в его раскалывающейся от невыносимой боли голове страшная догадка. – Немецкая разведка захватили меня как «языка». В нашем глубоком тылу! Попал, как кур во щи! И это на третьем году войны, когда мы немца уже по всем статьям основательно бьем и на запад без удержу гоним! Обидно! Говорил же мне Володя, что надо было с собой пару ребят с автоматами взять… Что с Володей? Жив ли? Его немцы тоже наверняка в плен взяли... Ни хрена себе, сходили мы с ним трассу проверить! У меня к тому же секретные записи о лежневки в блокноте имеются… Повезло сегодня немцам с «языком»– русского майора, командира автобата с особо секретными документами, как мальчишку тёпленьким взяли! А у меня даже гранаты, чтобы подорвать себя и немцев нет, и пистолет они у меня из кобуры, конечно же вынули… Да и как тут застрелишься, ежели руки за спиной крепко-накрепко связаны, и немцы их будто в железных тисках держат… Пытать будут, а потом наверняка убьют… Все равно я им, сволочам, ничего не скажу. За себя я спокоен. Вот только бы Володя выдержал… Не проговорился под пытками, что на нашем направлении наступление скоро начнется… Совсем молодой еще, по сути дела мальчик… Может пыток фашистов не выдержать… Они в этом деле мастера…»

 Вдруг слева, почти совсем рядом, гулко ударила автоматная очередь, потом другая. «Наши «ППШ»короткими бьют», – с удивлением и радостью узнал характерный сухой треск автоматных выстрелов Гасенко, – экономят патроны». Им в ответ торопливо и сухо затрещали немецкие автоматы. Гулко захлопали гранаты. «Очевидно, немецкая разведка через наши боевые порядки к своим пробивается, – понял Гасенко. – Неужели прорвутся, сволочи?! Не дай Бог, чтобы прорвались. Может, успеют освободить, спасти нас от фашистского плена наши? Вряд ли! Немцы в таком случае обязательно пленных приканчивают. Лично для меня это был бы самый лучший вариант. Лучше мгновенная смерть от фашистского ножа или пули, чем медленная мучительная – от пыток… Вот только Машеньку и детей жалко. Трудно им придется в этой жизни без меня…

 Его грубо, словно мешок с мукой, швырнули ничком на землю, больно ударили сапогом в бок.

– Ну, вот и все, – с тоской подумал майор Гасенко, – врежут они сейчас не мешкая по мне очередь из автомата и – Ванькой звали…

– Лежи покуда тут тихо, а то убью, – прорычал ему в самое ухо прерывистый, будто задыхающийся голос на чистом русском языке. Потом рядом глухо протопали, быстро удаляясь, торопливые шаги.

 Гранаты вокруг захлопали чаще, треск автоматов, повторяемый лесным эхом, слился в один сплошной гул. И вдруг все звуки боя разом стихли, будто оборвались по чьей-то команде. Майор Гасенко лежал на земле вниз лицом, с ужасом ожидая неминуемой смерти… Ему развязали руки, крепко стянутые веревкой и стали медленно переворачивать на спину. Сорвали мешок с головы, и яркий солнечный свет ударил в глаза, заставив крепко зажмуриться.

– Товарищ майор, а товарищ майор, очнитесь, пожалуйста, – услышал он вдруг над собой молодой прерывистый голос и медленно открыл глаза – над ним стоял, тяжело дыша, курносый, белобрысый красноармеец в пятнистом маскировочном халате и с автоматом «ППШ»в руке. В воздухе явственно пахло порохом.

– Гляньте, очнулся! – радостным голосом сообщил курносый стоявшим рядом с ним красноармейцам в таких же, как у него, маскхалатах. – А я уж грешным делом подумал, что фрицы напоследок успели все-таки вас укокошить, товарищ майор.

 Гасенко попытался сесть, опершись спиной о ствол дерева, но сделать этого ему не удалось. Не было сил, и голова гудела, как пивной котел.

– Что с нами случилось, что произошло? – тихо спросил он, обводя солдат вопрошающим недоуменным взглядом и ожесточенно растирая ладонями занемевшие запястья, – ничего не понимаю!.. Кто вы, откуда взялись?

– Счастливый вы, товарищ майор, не иначе в рубашке родились, – с добродушной улыбкой пробасил высокий красноармеец с автоматом на груди, – немецкие разведчики вас в плен захватили как «языка», и к себе в тыл волокли, а мы, наш разведвзвод, в это время как раз из рейда по немецким тылам домой возвращался. Ну, и столкнулись мы с ними совершенно случайно нос к носу на узенькой лесной дорожке. Хорошо, что мы их первыми заметили, а не они нас… В этом встречном бою мы их всех положили, ни один не ушел, и заодно вас, товарищ майор, от немецкого плена, верной смерти спасли…

– А Володя Зинчук где? – забеспокоился Гасенко, обводя разведчиков снизу вверх вопросительным взглядом, – со мной еще мой заместитель был, старший лейтенант. Молодой такой, светловолосый паренек… Мы с ним вдвоем лежневку проверяли… Может, только ранен лейтенант? Может, живой еще где-нибудь на обочине лежит?.. Поискать бы…

– Не было при немцах никакого старшего лейтенанта, – нахмурил белесые брови разведчик. – Скорей всего, убили они его при захвате, а вас, старшего по званию, оглушили ударом по голове и к себе потащили. Разведка живыми даже случайных свидетелей её передвижения по тылам противника никогда не оставляет. И наша, и немецкая. Тащить вас двоих на себе им резона не было, да и тяжело… Еще, небось, радовались – ведь не каждый день им удается русского майора как «языка»захватить! За то, что мы вас от фашистского плена спасли, вы нам – разведчикам, товарищ майор, по гроб жизни благодарны быть должны, весь наш разведвзвод водкой целую неделю поить обязаны… Надо же такому редчайшему совпадению случиться, – с веселой улыбкой звучно хлопнул разведчик себя огромной ладонью по бедру, – разведке на разведку в Брянском лесу, которому конца-края нет, напороться! Прямо-таки невероятная теория вероятности!..

– Будет вам и белка, будет и свисток, – тяжело поднимаясь с земли, поморщился от нестерпимой боли в затылке Гасенко, – вы только моего старшего лейтенанта, если найдете, даже мертвого, в лесу не бросайте, а доставьте, пожалуйста, в расположение автобата майора Гасенко, то есть до моего хозяйства. Тут недалеко. И указатель на обочине имеется… Похоронить по-человечески его хочу. Хороший человек был…Молодой еще совсем, мальчик по сути дела. Девушку даже в своей жизни не поцеловал ни разу…

– Не бросим, – дружно пообещали разведчики, – у нас железный закон: ни раненых, ни убитых своих товарищей на поле боя не оставлять. Вы-то сами, товарищ майор, своими ногами идти сможете или вас нести придется?

– Сам пойду… сам… А пистолет мой где? – забеспокоился вдруг майор, растерянно оглядывая себя, – у меня «ТТ»именной был, в кобуре коричневой… Отменно пристрелянный… И документы, – похлопал он по пустому нагрудному карману своей диагоналевой гимнастерки.

– Вот вам ваш пистолет, товарищ майор, – протянул разведчик кобуру на широком кожаном ремне, – мои ребята у одного убитого фрица в ранце нашли… И ваши документы, и записная книжка тоже у него были. Видимо, старшой он в ихней разведгруппе был… Мог бы в живых остаться, но не захотел нам в плен сдаться – последнюю пулю для себя приберег…

 Майор Гасенко непослушными пальцами с трудом застегнул на животе латунную пряжку офицерского ремня, сунул документы в нагрудной карман гимнастерки и, пошатываясь, словно пьяный, держась рукой за окровавленную голову, медленно побрел в сторону фронта, на далекий орудийный гул.

– Товарищ майор, а товарищ майор! – громко окликнул его белобрысый разведчик, – вы перепутали, вы не туда идете, вам в санбат, в другую сторону надо, вы же ранены!

– Но ведь я еще живой, – скривил в улыбке майор искусанные до крови губы. – А лежневку я со своим заместителем, старшим лейтенантом Володей Зинчуком до конца проверить-то не успел… Непорядок…

И снова неверной походкой медленно побрёл на запад…

 

 Глава ХVII

 

– Ой, мамочка, Красная Армия сегодня наш Смоленск освободила! – радостно взвизгнул десятилетний Женя, сидевший в просторной «зале»деревенской избы на широкой деревянной лавке возле черной тарелки репродуктора и стремглав бросился на кухню, где мать пекла картофельные блины – «дранники». – Об этом Левитан сейчас по радио сказал! – нетерпеливо теребил он мать за край ситцевой кофты. – Я это сам, собственными ушами слышал! Наш Смоленск свободен от фашистов! У-р-ра-а! Наконец-то мы поедем домой, в Смоленск! – радостно тараторил мальчик. – Я по нему знаешь, как сильно соскучился! По нашему дому на берегу Днепра, саду, огороду… Сколько же там у нас всегда по осени в саду яблок было, а в огороде – моего любимого гороху, бобов, морковки! Наверное, и нынче яблоки у нас хорошо уродились, особенно кисло-сладкая «китайка». Ох, уж и поедим мы там всего вволю!.. Давай, мамочка, завтра же поедем в Смоленск…

– Непременно, – усмехнулась румяная от жара русской печки мама, ловко переворачивая кончиком ножа на черной чугунной сковородке громко скворчащие пухлые блины с коричневой аппетитной корочкой, – завтра же об этом начну хлопотать… По радио теперь, слава Богу, все больше радостные новости с фронта передают, а в начале войны как услышу, бывало, из репродуктора песню «Прощай, любимый город», так сразу понимаю: еще один наш город мы немцам сдали. Плакали мы все тогда от горя горького, а теперь радуемся, что вот еще и наш родной Смоленск, наконец, освободили… Я тоже, детки, соскучилась по нему не меньше вашего…

– И я по нашему Смоленску очень сильно соскучилась, – тихо и чуть смущённо сказала сидящая на лавке за высоким кухонным столом младшая сестра Жени семилетняя Таня, баюкая самодельную куклу, на белом тряпичном лице которой глаза, нос и рот были жирно нарисованы разноцветными карандашами, и время от времени нетерпеливо поглядывая на растущую посередине стола стопку пухлых пахучих «дранников». – Мне наш город и наш дом, где мы до войны все вместе с папой жили, здесь, в этой противной деревне, почти каждую ночь снится. Я так сильно по нашему дому соскучилась, что если бы сейчас «по щучьему велению, по моему хотению»оказалась в нем, то все бы его комнаты, все уголки обошла, осмотрела, как собака, обнюхала. Там всюду наш, родной запах остался. И наш двор тоже весь обошла бы и осмотрела все его закоулочки. Вы даже представить себе не можете, как надоело мне жить в этой маленькой чужой деревне! Скучно. Я в свой Смоленск хочу. Он большой, красивый. В нём так много разных высоких кирпичных домов… Парк – Блонье за низенькой чугунной оградой… Помнишь, мама, мы туда по воскресеньям всей семьей гулять ходили…Там еще папа меня на красивого железного оленя с большими рогами сажал, высоко-высоко! Там ещё деревья такие большие –пребольшие были... И разные памятники исторические… На колокольню с крестом, что возле церкви стоит, похожие, но только не кирпичные, а из железа сделанные. Я помню, я всё очень хорошо помню, хотя и маленькая ещё тогда была, – шумно подтянула она набежавшую в рот голодную слюну. – Там недалеко от нашего дома еще такая высокая крепостная стена стояла с зубчиками из красного кирпича. И трамваи так громко и весело звенели, когда через Никольские ворота в крепостной стене по рельсам проезжали…

– И я в Смоленск очень сильно хочу, – смущенно прошепелявил их шестилетний брат Миша. – Здесь, в этой противной вакуации, мне всё время есть хочется. Хлеба хочу… Когда мы раньше в Смоленске до войны жили, там у нас всегда хлеб был, много хлеба. Мне те белые булки из магазина, которые мы все тогда вдоволь ели, теперь каждую ночь снятся. Поэтому в Смоленск хочу…

– Я тоже, детки, как и вы, по нашему родному городу очень сильно соскучилась, – улыбнулась мечтательно мама и, нежно обхватив руками со спины сидящих рядышком на лавке детей за плечи, крепко прижала к себе. – Завтра же пойду в правление к председателю колхоза просить, чтобы выправил документы, необходимые для нашего возвращения в Смоленск. Думаю, что вся эта процедура у нас много времени не займет, – нищим собраться – подпоясаться… А сейчас – кушать!.. Тут каждому ровно по четыре огромных блина причитается…

– А снова стрелять по нашему поезду немцы там не будут? – задумчиво спросил маму осторожный Женя, по привычке, приобретенной за два голодных года эвакуации, откусывая крохотный кусочек от своего крепко зажатого в руке блина и долго и тщательно пережёвывая его. Мальчик до сих пор хорошо помнил, как в июле сорок первого года они эвакуировались из горящего Смоленска с последним эшелоном. Когда их поезд подошел к большому железному мосту через Днепр в Ярцеве, то они увидели из окон вагона, как немецкие парашютисты-десантники в пятнистых маскировочных халатах цепью бежали по зелёному полю и непрерывно строчили по ним из автоматов. Пули со звоном разбивали стекла вагона, впивались в деревянные стойки. «Ложитесь на пол! – испуганным голосом громко кричал пожилой усатый проводник. – Всем скорее лечь на пол! Ложитесь, а то убьёт!»И все эвакуированные послушно легли на пол. Поэтому никого в их вагоне не убило. А в других, говорили, были убитые и раненые.

«Слава Богу, – радовался потом проводник, вытирая потное и красное, как из бани, лицо белым вафельным полотенцем, – нам просто каким-то чудом удалось буквально в последнюю минуту проскочить мост под самым носом у немцев! Еще несколько минут, и все мы оказались бы в оккупации у фашистов».

*** 

Из большого города Смоленска поезд лишь на пятые сутки притащил их в Ульяновскую область, в маленькую, без единого деревца на огороде, татарскую деревню с мудрёным нерусским названием. Семью определили на жительство в просторный деревянный дом старого одинокого колхозника по имени Иван Петрович. Там голодным детям всё время хотелось есть, а есть было нечего. А Иван Петрович каждый день ел хлеб от пуза. Каждую пятницу он пёк себе в русской печке из серой грубого домашнего помола ржаной муки большой ароматный каравай и прятал его в застеклённый деревянный шкафчик на кухне. А им не давал. Голодные дети весь день ходили вокруг шкафчика, как привязанные – дурманящий запах свежеиспеченного хлеба вызывал у них головокружение и даже тошноту. Однажды, не выдержав мук голода, они открыли шкафчик и отрезали от каравая по крошечному кусочку. Бобыль заметил потраву и, уходя утром на работу, у них на глазах замерил длину оставшегося каравая суровой ниткой. Ребятишки нашли эту нитку в шкафчике и укоротили её ровно на величину тайком съеденного хлеба. Тогда Иван Петрович стал прятать хлеб в платяной шкаф под замок. Дети сообразили сообща отодвинуть тяжелый шкаф от стены, оторвали в одном месте фанеру задней стенки шкафа, достали каравай и съели по кусочку. Тогда бобыль спрятал хлеб в огромный дубовый ящик, на котором висел большой амбарный замок, и который детям открыть не удавалось, как они ни старались.

 В начале зимы Иван Петрович уехал в Ульяновск по каким-то своим делам. Призрак голодной смерти витал над деревней. И не только витал, но и убивал, в первую очередь эвакуированных, не имеющих к скудным продуктовым карточкам, в отличие от местных, никаких других съестных запасов. Однажды в поисках еды опухшие от голода Бородины – где брови, а где ресницы – на их отекших от воды лицах невозможно было разглядеть, обнаружили в тёмном, узком подпечье небольшую деревянную дверцу. Открыли её и увидали, что это – лаз в погреб доверху, до самых досок пола наполненный картошкой.

 – Возьму грех на душу, детки, – горестно вздохнула мать и, широко перекрестившись, набрала из погреба ведро картошки, которой им хватило ровно на три дня. Набрала ещё ведро… Потом ещё и ещё…За долгую голодную зиму семья Бородиных съела всю картошку в погребе подчистую.

 Весной, в самом начале марта, вернулся из Ульяновска веселый и довольный Иван Петрович, – привёз с собой мордатого городского мужика – покупателя на свою картошку. Сначала они распили на кухне «магарыч»– бутылку вонючего, белесого, словно очень сильно разбавленное водой молоко, самогона. Закусывали привезенными с собой салом с хлебом и квашеной капустой, не обращая абсолютно никакого внимания на голодные взгляды детей, которыми они провожали каждый кусок, который мужчины отправляли себе в рот. Потом бобыль, хихикая подобострастно-заискивающим тонким голоском, словно старый китаец на базаре, и даже слегка приседая перед покупателем, очевидно для того, чтобы казаться ниже его ростом, на полусогнутых ногах медленно, со значением прошел через всю избу к русской печке и, присев перед ней на корточки, широко распахнул в подпечье дверцу погреба. Он хорошо помнил, что картошки там перед его отъездом в город, было под самые края, поэтому довольно шустро для своего солидного возраста встал на четвереньки и пополз в темную дыру лаза головой вперед. Испуганные мать и дети увидели только, как в черном квадрате лаза мелькнули серые подошвы валенок Ивана Петровича, и он с ужасным, как им показалось, грохотом рухнул в совершенно пустую, а потому довольно глубокую яму погреба. Наступила зловещая тишина, а затем из подпола донесся тонкий, похожий на бабий, жалобный вскрик: «и-и-и-и!», и в проёме лаза появилась грязная дрожащая рука, крепко сжимающая тремя пальцами маленькую, сморщенную, словно печеное яблоко, чёрную картофелину – всё, что бобыль сумел ощупью отыскать в погребе от своих былых запасов.

Наутро взбешенный Иван Петрович помчался в сельсовет жаловаться на постояльцев председателю колхоза.

 – Ты видел, что за эту зиму наше деревенское кладбище увеличилось почти вдвое? – хмуро спросил его однорукий председатель в застиранной солдатской гимнастёрке. – И стар, и мал целыми семьями от голода мёрли. Голод у нас людей словно косой косил. – Мать спасала своих детей от голодной смерти. Можно ли осуждать её за это? Думаю, что нельзя.

 На этом всё и кончилось.

***

– Да вы с ума сошли, товарищ Бородина! – сердито воскликнул председатель колхоза и даже слегка приподнялся на стуле за широким колченогим столом, когда мать пришла в правление и стала просить его выдать ей документ для проезда на поезде в Смоленск, – куда же вы с тремя малолетними детьми ехать собираетесь? Немцев всего лишь на десяток километров от Смоленска отогнали, город, в газетах пишут, почти каждый день фашистская авиация бомбит, есть жертвы среди мирного населения. А она – под бомбы да еще с малыми детьми! По сути дела – в зону боевых действий ехать собираетесь! Подождите хотя бы еще месяц, два, когда немцев подальше от Смоленска прогонят… Слава Богу, и кушать вам здесь теперь есть что – с голоду не помрёте…

– Нет, нет и еще раз нет, Иван Алексеевич! И не уговаривайте! Ведь у нас в Смоленске свой, собственный прекрасный дом остался. Три просторных комнаты и кухня. Беспокоюсь, как он там? Цел ли? Нет, нам обязательно надо спешить… И потом моей Танечке нынче в школу, в первый класс идти. Хочу, чтобы она в своём родном городе учиться начала. А то ведь уже сентябрь месяц на исходе…

– Ну, смотрите, Нина Петровна, – тяжело вздохнул председатель, осторожно потирая широкой заскорузлой ладонью как всегда так некстати разболевшуюся культю левой руки, – выдам вам документ, но как бы вам потом не пришлось горько пожалеть о своём скоропалительном, опрометчивом решении. Трудно вам в Смоленске с малыми детьми придётся…

– Дома и стены помогают…

***

После Москвы за окном вагона потянулась, медленно поползла одна и та же страшная в своём однообразии картина: вдоль железнодорожного полотна глубокие воронки от бомб, чёрные развалины кирпичных домов поодаль, на бесконечных пепелищах в чистом поле – ровные ряды закопченных русских печек, похожих на высокие кладбищенские памятники. Изредка – одна-две уцелевшие хаты под черной соломенной крышей.

Мама вдруг тихо заплакала. «Не мо-гу! – простонала она. – Видеть всё это нет моих сил больше!»И отвернулась от окна. Так и просидела, повернувшись спиной к окну, до самого Смоленска.

Оказалось, что их деревянный дом сгорел от немецких бомб-зажигалок еще в августе сорок первого, – на высоком берегу Днепра, неподалёку от старой крепостной стены от него осталась лишь печка с высокой трубой, облицованной поверху до боли знакомыми голубыми кафельными изразцами. Покопавшись в золе родного пепелища, они ничего полезного для себя не нашли. Пустой оказалась и глубокая яма в огороде, в которую они, уезжая в эвакуацию, ночью тайком спрятали старинную немецкую швейную машинку «Зингер»и кое-что из фаянсовой и стеклянной посуды. Говорили, что при немцах в городе промышляли «бригады кладоискателей»из своих, русских, которые по осевшей после дождя земле на огородах и дворах частных домов эвакуированных соседей безошибочно определяли такие «схоронки»и очищали их.

 От фруктового сада остались одни лишь обугленные, поломанные, посеченные осколками бомб и снарядов стволы мёртвых яблонь, груш, вишен.

 И большого красивого города Смоленска, до войны величаво возвышавшегося за стариной крепостной стеной над Днепром на семи высоких холмах, тоже, как такового, не было – повсюду на месте многоэтажных домов лежали огромные груды битого кирпича, штукатурки, стекол, обгорелые брёвна и доски, гремели под ветром помятые, ржавые листы кровельного железа.

И осенью сорок третьего года жителям освобожденного от фашистов Смоленска приходилось так же, как летом сорок первого года, после регулярных жестоких налетов немецких бомбардировщиков вновь тушить пожары, засыпать землей и песком воронки, убирать с улиц горы битого кирпича, по которым люди на удивление быстро протаптывали узкие извилистые тропинки. И всё же смолянам, особенно недавно вернувшимся из эвакуации, было радостно видеть посреди этой красной от кирпичной крошки пустыни,на верху самого высокого и крутого в городе Соборного холма, знакомую, совершенно не тронутую бомбами и снарядами белую громаду Успенского собора, празднично сверкающую на солнце золотом пяти куполов.

«Божий храм сам Господь Бог от бомб бережёт», – уверяли верующие. Атеисты же утверждали, что ни немецкие, ни русские летчики не бомбили величественный собор, потому что он был для них единственным, хорошо заметным с воздуха ориентиром, по которому они могли безошибочно определить, что пролетают над некогда стоявшим здесь красивым и многолюдным областным центром.

 Смоленск октября сорок третьего года. Работы у горожан нет – все заводы и фабрики разрушены, сожжены, уничтожены врагом, отступавшим из города с упорными боями. Хлеба тоже нет. Голодные исхудавшие люди в грязных, рваных обносках и разбитой обуви растерянно бродили среди дымящихся пожарищ и развалин. Порой им казалось, что вообще нет смысла восстанавливать город на прежнем, заваленном бесчисленными обломками зданий и битым кирпичом месте – гораздо проще и легче построить его на новом, чистом и ровном. Но придя немного в себя и осмотревшись, они решили по многовековой русской традиции ставить город вокруг главного его храма – православного Успенского собора и принялись голыми руками, ломами и лопатами разбирать руины, чтобы из найденных на пепелищах целых кирпичей возвести на старом месте для себя и своих детей новые дома и восстановить разрушенные.

Единственно, что давало в то время смолянам работу, а, следовательно, и хлеб – железная дорога с её многочисленными стрелками, светофорами, паровозами, вагонами, обширным хозяйством, которое надо было обслуживать все двадцать четыре часа в сутки и постоянно восстанавливать, поскольку отступившие под натиском Красной Армии до Витебска и Орши немцы, продолжали и днём, и ночью остервенело бомбить станцию Смоленск и железную дорогу, по которой к линии фронта перебрасывались войска, техника и все необходимое для подготовки и успешного осуществления предстоящей операции по освобождению Белоруссии.

 Немногочисленные жители Смоленска, которым посчастливилось остаться в живых в течение двух лет зверской немецкой оккупации, а также его истинныепатриоты поспешившие как семья Бородиных, вернуться из эвакуации в свой родной город сразу после его освобождения, жили с детьми в подвалах разрушенных домов, в тёмных и сырых казематах крепостной стены, в наспех вырытых землянках. Электрических фонарей на улицах не было, электричества, впрочем – тоже, и поэтому весь город с наступлением ночи погружался в кромешную тьму, и тогда в его развалинах, будто в дремучем лесу, истошно рыдали совы, гулко ухали филины. 
Каждый день после работы, занятий в школе, институте в воскресенье, в праздничные дни все без исключения трудоспособные жители города – в основном женщины, старики, подростки, старшеклассники, студенты педагогического и медицинского институтов с ломами и лопатами в руках выходили на разборку руин, разбирали их и аккуратно складывали в огромные штабели целый кирпич. Повсюду на стенах уцелевших домов большими чёрными печатными буквами по трафарету было написано обращение: «Смоляне! Восстановим наш родной город за 3 – 4 года!»

– Только нужно между этими двумя цифрами тире убрать, – невесело пошутила высокая худая женщина лет тридцати в длинном, почти до колен мужском пиджаке и мятой юбке защитного цвета, споро и ловко работавшая рядом с Женей, – за тридцать четыре года восстановим, а раньше этого срока никак с такой страшной разрухой не управиться…

– Управимся. Вот только бы наши мужички с войны поскорей живыми, здоровыми возвернулись, тогда дело быстрей пойдет, – возразила ей товарка – тоже высокая и худая женщина примерно её возраста, – у всех наших русских мужиков сызмальства руки к строительному делу приспособлены… Взять хотя бы моего муженька… Он, фактически один перед самой войной новую избу нам срубил… Мы тогда под Смоленском в Гусине жили…Сожгли наше Гусино немцы…

– Му-у-жики! – с тоскливой усмешкой на тонких лиловых от холода и недоедания губах протянула худая, изможденная девушка лет двадцати, из-за своей несусветной худобы и короткой стрижки больше похожая на мальчишку-подростка. – Где они, наши мужики? На войне этой трижды проклятой все побиты, покалечены. Нам – молодым незамужним девкам и бабам при нынешнем мужском дефиците теперь не то, что замуж не за кого выйти, даже на одну ночку подходящего мужичка во всём городе не найти… Остались только старые, на любовь не гожие, да «выбой»– раненые и калеки… Всех моих одноклассников, всех до единого эта проклятущая война подобрала – в сорок первом летом поголовно брали в Красную Армию молодых ребят из нашего Кардымова – защищать Смоленск, и когда наступала наша армия нынче осенью на город – тоже брали, из подросших за два года оккупации мальчишек – освобождать Смоленск от немцев… И всех их молоденьких, фактически еще совсем необученных воинскому делу, здесь, под Смоленском, в бесконечных атаках положили. Я санитаркой была и сама, собственными глазами видела, как они в рукопашную с немцами в районе Тихвинского кладбища схватились… Старики, те в штыковой атаке обычно матерятся, а молодые «мама!»кричат… Их на телегах на передовую по окровавленным трупам везут, а они – мальчишки ещё совсем дрожат и плачут от страха. Кому ж хочется умирать в семнадцать лет…

Два раза по нам – кардымовцам эта проклятая война железным катком прокатилась. А какие красивые ребята у нас в поселке были, – задумчиво покачала головой девушка, – будто на подбор: голубоглазые, высокие, светловолосые – загляденье! Никого в живых не осталось…

 

 Ягодиночку убили

 И засыпали песком.

 Я три дня кричала, девушка,

 Истошным голоском,

 вдруг пропела она высоким, переходящим в истеричный крик голосом.

 Ой, война, ты цело море

 Горя нам доставила:

 Лучших мальчиков сгубила,

 Выбой нам оставила,

 с неизбывной тоской в голосе подхватила другая, в такт частушке размахивая высоко поднятыми над головой худыми и длинными, как у подростка, руками и притоптывая ногой в грубом солдатском башмаке.

– Ну, Маруся, ты ежели захочешь, то и под землёй себе мужичка на ночку отыщешь. Уж я-то тебя хорошо знаю, – усмехнулась её товарка в просторном пиджаке с лоснящимися лацканами, тоже, очевидно, доставшемся ей от ушедшего на фронт мужа. – Все вы – санитарки, телефонистки, снайперши на передовой офицерскими «ППЖ», то есть «походно-полевыми женами»были. Уж я-то знаю, насмотрелась. Ты руками-то на меня не маши – война все спишет!…

– Это про нас – фронтовичек всякая тыловая сволочь напридумывала, – зло сплюнула на землю красивая женщина лет двадцати пяти в линялой гимнастёрке и юбке защитного цвета. – Которая фронта и не нюхала… Там, на краю жизни мы не флиртовали, а любили наших мужчин, наших отважных защитников по-настоящему, взахлёб. Я на аэродроме в офицерской столовой официанткой работала. Мы лётчиков-истребителей обслуживали. Их невозможно было не любить молодых, красивых отважных. Настоящих героев, которые каждый день с немецкими самолётами сражались, жизни свои молодые за родину отдавали. Утром позавтракают соколы в столовой, улетят на задание, а возвращаются обедать далеко не все. Особенно в начале войны много наших лётчиков погибало. Бывало, целые эскадрильи не возвращались из боя. Порой нам кормить было некого. Все наши девушки-официантки ходили с заплаканными глазами. Разве ж можно было нам – молодым женщинам, девушкам не полюбить, не приголубить таких героев! Поневоле полюбишь!

– И сама поневоле под лётчиком ноги раздвинешь, – отчего-то озлилась женщина в просторном пиджаке с мужнина плеча.

– Жалели мы их… Они ведь все такие молоденькие! Многие из них не то, что по молодости своей женщин не знали, даже не целовались с девушкой не разу. Такие не целованные мальчики и сейчас там, на фронте, воюют и погибают за Родину, за нас с вами. Лучшие из лучших. А всякая шушера в тылу по щелям прячется, шкуру свою спасает… Это она про нас, фронтовичек, вам всякие гадости говорит. Недавно на Заднепровском рынке пожилой грузин, что лавровым листом во втором ряду слева от входа каждый день торгует, с удивлением спрашивает меня: – А где же ваши мужчины, гражданочка? – На войне, отвечаю. Кто жив, а кто и погиб. – О-о-о, – говорит, – у нас в Грузии на базарах много молодых мужчин. – Вай, вай, плохо вы здесь, в России, живёте… Дом без молодого хозяина – не дом…

– Да, Сталин свою нацию бережёт – грузин под частую гребенку, как наших, русских мужиков на фронт не гонит, – громко и сердито сказала её подруга. – А в наших деревнях бабам скоро вообще не от кого детей рожать будет – все мужчины на войне этой проклятущей головы свои сложили, даже на развод не осталось…

– А ты поменьше об этом каркай, – испуганно повела глазами вокруг тонкогубая, – а то мигом за Можай загонят за такие слова. И нас с тобою заодно…

– Я сама из-под Рославля, – тихо, несколько смущаясь, сказала худенькая девушка лет восемнадцати в сером замызганном ватнике и галошах на босую ногу. – Когда освободили наше село в сентябре месяце, собрал военком всех наших уцелевших в оккупацию мужиков призывного возраста на деревенской площади возле церкви. Как сейчас вижу: стоят они в шеренге понуро, в лаптях, рваной одежонке, худые, бледные, изможденные. За спиной у каждого – два года фашистской оккупации – лиха мужики за это время хлебнули по горло. Мой отец тоже среди них стоит, щурится – у него с финской войны левый глаз был осколком разрывной пули поранен, плохо он им видел, и поэтому «белый билет»получил. Но отец это от военкома скрыл, не сказал, что к воинской службе «подчистую»не годен. После того как насмотрелся за годы оккупации, как немцы над нашим русским народом измывались, хотел сам им за все эти издевательства отомстить. – А зачем мне на войне левый глаз зрячий? – шутил, – его ведь все равно закрываешь, когда из винтовки во врага целишься…

Так и ушли снова наши деревенские мужики на войну и в первом же бою под Оршей все до единого под немецкими пулеметами полегли… У меня такое впечатление сложилось, что их, переживших оккупацию, специально на верную гибель, на убой послали, потому что ненадежными людьми для советской власти после двух лет жизни под немцем посчитали…

***

Постоянный не выносимый голод не оставлял семью Бородиных и в их родном, горячо любимом Смоленске, и Жене как старшему приходилось добывать еду себе и семье разными способами. Вместе с Андреем – тринадцатилетним соседом по подвалу полуразрушенного дома на Запольной улице, пережившим в Смоленске вместе с матерью и шестилетней сестренкой все два года фашистской оккупации, стал торговать водой на железнодорожной станции. Мальчики, пыхтя от натуги, ходили по вечерам с полными ведрами между теплушками воинских эшелонов, идущих на фронт, и во все горло весело кричали: «Вода! Чистая родниковая вода! Рубль – кружка! Налетай – подешевело: было – рубль, стало два!»И солдаты налетали – осень сорок третьего года выдалась в Смоленске на удивление теплая.

 Андрей был старше Жени на два года, но выглядел гораздо старше своих тринадцати лет. На давно не стриженых, висящих сзади на шее длинными слипшимися косичками белокурых волосах – неопределенного цвета кепка– «восьмиклинка»с большим поломаным козырьком. Худое изможденное лицо подростка, выросшего в городе в голодные годы оккупации на подножном корму без хлеба, сахара, жиров, витаминов и прочих необходимых растущему детскому организму продуктов, не по-детски серьезный, внимательный, изучающий взгляд больших серых глаз. На его узких плечах просторным стёганым мешком висела длинная, почти до колен вылинявшая и основательно потёртая солдатская телогрейка защитного цвета с тонким веревочным хлястиком. Под ватником, на брючном брезентовом ремне он всегда носил финку в ножнах из толстой кожи. На тонких и длинных ногах подростка – немецкие солдатские сапоги с короткими, чуть выше щиколоток, голенищами широким раструбом.

– Этим сапогам век сносу не будет, – хвастался мальчишкам Андрей, – потому что из яловичной, то есть толстой бычачьей кожи они пошиты! Крепкие! Не то, что наши, брезентовые солдатские «кирзачи»на резиновом ходу. И вишь, железом окованы с мысков и с каблуков. И ровно на двадцати шести стальных подковках-шипах. Сам считал. На этих подковках, как на коньках, по льду запросто кататься можно! И катался, зацепившись проволочным крюком за борт «полуторки»или «ЗИСа». «Только хреново, что в сильные морозы эти сапоги на теплую фланелевую портянку или толстый шерстяной носок надеть нельзя, только – на тонкий нитяной, – сокрушался Андрей, – потому что они даже мне – тринадцатилетнему пацану в подъеме тесны, жмут сильно. И как только в них взрослый фашист зимой ходил?»

 И все же Андрею пришлось расстаться с этими «вечными»сапогами после того как однажды ранней весной он с друзьями полез по железной крыше на чердак двухэтажного дома за дикими голубям, которые были очень хороши в щах из кислой капусты, и с отчаянным криком, судорожно цепляясь пальцами за выступающие швы, которыми соединялись между собой кровельные листы, в одно мгновение скатился по мокрому железу вниз в своих подкованных сталью сапогах, словно по крутой ледяной горке. Счастье его, что высота была не очень большая, и Андрей благополучно приземлился ногами в большой рыхлый сугроб. С досады, а, скорее всего из-за пережитого страха, он в тот же день продал немецкие сапоги на «толкучке»и там же почти сразу купил себе поношенные, со сбитыми каблуками красноармейские «кирзачи»на резиновой подошве.

***

В тот холодный сумеречный ноябрьский вечер торговля водой у Жени шла из рук вон плохо: воинских эшелонов на станции не было. К тому же он сильно озяб на пронизывающем ветру в своём коротком осеннем пальтишке и дырявых башмаках, и поэтому присел с полным ведром на скамейке в затишном, но совершенно безлюдном месте неподалёку от паровозного поворотного круга. И тут вдруг проходивший мимо пехотный капитан лет тридцати с глубоким лиловым шрамом через всё лицо, остановился возле него, купил за рубль кружку воды, и медленно, с растягом выпив её, хмуро спросил:

– Отец на фронте?

– На фронте. Где ж ему еще быть? Только писем от него мы уже полгода не получали...

– Получите… А почему водой на путях торгуешь?

– Деньги на еду зарабатываю, потому что дома есть нечего…

Капитан задумался на мгновенье, потом достал из внутреннего кармана шинели солидную пачку красных червонцев.

 – Возьми эти деньги, сынок, – сунул он растерявшемуся Жене пачку за пазуху. – На фронте, на передовой они мне ни к чему, – сказал капитан, – там, как совершенно верно заметил поэт, ничего не покупают и ничего не продают… А в тылу у меня теперь семьи нету – все до единого в бомбежку погибли. Жена и двое ребятишек… Дочка и сын…Немецкая бомба прямиком в бомбоубежище попала. Сын, такой как ты. Был… И поправив резким движением плеча старый солдатский «сидор»за спиной, капитан резко повернулся и пошёл к станции, сильно сутулясь и прихрамывая на левую ногу.

Ошалевший от нечаянной радости Женя, размахнувшись, что есть силы, выплеснул на рельс поворотного круга воду из ведра и, крепко прижимая рукой деньги под рубашкой к груди, помчался домой. Вот когда Бородины впервые за всю войну поели хлеба вдоволь!

27 июня 1944 года Женя и Андрей торговали водой на станции до глубокой ночи – к вокзалу подошли сразу несколько воинских эшелонов, истомлённые в долгой дороге духотой и жаждой красноармейцы покупали воду нарасхват – только успевай подносить. Но тут надрывно завыли сирены, захлопали зенитки – на железнодорожную станцию с запада волна за волной шли немецкие бомбардировщики. От мощного гула армады «юнкерсов»дрожало, казалось, не только сумеречное ночное небо, но и сама земля. Самолёты развесили над станцией на парашютах мощные осветительные ракеты, от которых на земле стало светло, словно днём.

– Бежим на вокзал, – предложил Женя Андрею, не отрывая остановившегося взгляда от неба, – он кирпичный, крепкий, там можно любую бомбёжку переждать. Вишь, туда все солдаты с эшелонов побежали…

– Нет, возразил ему Андрей, – давай лучше в Петропавловскую церковь спрячемся, она гораздо меньше вокзала, в неё немцам бомбой труднее попасть. Да и стены у неё толще, надёжнее…

 Задыхаясь от быстрого бега и ужаса, Андрей и Женя вбежали в переполненную людьми Петропавловскую церковь неподалёку от здания вокзала и без сил опустились на пол. Надсадный вой сирен пикирующих самолетов, оглушающий свист падающих бомб, гром взрывов изматывали душу, было страшно до жути, поскольку казалось, что каждая бомба летит прямо в тебя. И мальчики, сидя на холодном каменном полу церкви, сжавшись в комок, каждую минуту с ужасом ждали неминуемой смерти. Зубы помимо их воли выбивали мелкую дробь. Земля сотрясалась от взрывов так, что казалось: кто-то огромный и сильный со всего размаха со страшным грохотом бьёт по ней гигантским молотом… Рядом с ними кто-то громко кричал от страха, кто-то плакал, кто-то неистово молился. А одна женщина с маленьким ребёнком на руках вдруг вскочила с пола и стала громко хохотать. Женщины кинулись её успокаивать.

Жене казалось, что эта бомбёжка длится уже целый день и не кончится никогда. Он, закрыв глаза и крепко заткнув уши пальцами, чтобы не слышать пронзительного свиста падающих бомб, быстро-быстро повторял про себя слова молитвы, которую обычно при бомбёжках повторяла мать: «Господи, спаси и помилуй! Господи, спаси и помилуй! Господи!..»

Когда наконец налёт закончился, и мальчики, пошатываясь от пережитого ужаса и неимоверной духоты, выбрались наружу, то Жене от увиденной картины разрушения захотелось снова спрятаться в церковь: жарко горело развороченное бомбами здание вокзала – над ним неистово ревели гигантские, до самого неба желто-красные языки пламени, на путях полыхали, словно огромные факелы деревянные теплушки воинского эшелона, бензин из опрокинутых, расплющенных в лепёшку цистерн огненными потоками растекался по железнодорожному полотну, и поэтому казалось, что горит сама земля. И повсюду – воронки, воронки, воронки, горы выброшенной взрывами бомб рыхлой земли, закрученные спиралью рельсы, частоколом торчащие из черной земли черные шпалы... Резко пахло сгоревшим бензином. От множества пожаров было светло, как днём. Солдаты и пожарники в железных касках, с черными от копоти суровыми, сосредоточенными лицами выносили из развороченного бомбой вокзала за руки, за ноги окровавленные, изувеченные, белые от штукатурки тела убитых и осторожно, словно боясь причинить им боль, укладывали ровными рядами на красный от крови асфальт привокзальной площади.

Какие-то люди, тоже с головы до ног осыпанные белой штукатуркой, словно мукой, понуро бродили среди трупов, останавливаясь, наклоняясь и пристально вглядываясь в их белые мёртвые лица. Время от времени горячий, пахнущий кровью, гарью и дымом воздух над площадью разрывали душераздирающие женские вопли.

 – Вот и мы с тобой могли бы сейчас лежать там, на асфальте, – сказал Андрей Жене тихим скорбным голосом, – если бы, как ты предлагал, от бомбёжки в вокзале спрятались…

 Оказалось, что во время налёта большой осколок бомбы начисто снёс с Петропавловской церкви позолоченный крест вместе с частью островерхого кирпичного купола, но никто из укрывшихся там людей при этом не пострадал. «Бог спас, – говорили, испуганно крестясь, женщины, – не допустил погибели Божьего храма, а вместе с ним и нашей».

 Жене было очень жаль здания вокзала, превращённого бомбой в груду кирпичных обломков. Вокзал был очень похож на старинный русский терем, на железной крыше которого между портиками высились белокаменные, круглые башенки, увенчанные островерхими железными шлемами. Именно такие шлемы носили русские богатыри Илья Муромец, Алёша Попович и Добрыня Никитич, нарисованные в интереснейшей книжке «Русские былины», которую Жене подарила мама, едва он научился читать по складам. Она же объяснила ему, что богатырские шлемы на крыше вокзала свидетельствуют о том, что Смоленск – город-богатырь, город-воин, который издревле надёжно охраняет и защищает Русскую землю и её столицу Москву от врагов с запада.

 После пережитого ужаса июньской бомбёжки города Женя и Андрей торговать на станцию водой больше уже не ходили, хотя налёты немецких самолётов на город и станцию с тех пор полностью прекратились. Теперь мальчики целыми днями пропадали на базаре – спекулировали там витаминами, которые оптом покупали в аптеке в стеклянных баночках дешевле, а продавали поштучно – дороже. За скудный «навар»покупали на базаре чёрный хлеб и маргарин, делали бутерброды и с небольшой выгодой для себя продавали там же. Однажды Женя умудрился продать бутерброд своей учительнице Марье Ивановне. Все мысли и силы тогдашней детворы и взрослых были направлены на одно: где достать еды для себя и своей семьи, как выжить?

Но были в этой голодной и холодной, полной смертельных опасностей жизни жителей Смоленска и светлые, радостные дни – в воскресенье в Заднепровье, на просторной Базарной площади, плотно, до краёв заполненной народом, вешали пойманных полицаев, предателей, гестаповцев, эсэсовцев, которые в годы оккупации пытали, мучили и казнили партизан, подпольщиков, простых горожан. Женя и Андрей стояли в первом ряду зевак, перед самым оцеплением из солдат с винтовками, и им было хорошо видно, как под виселицы, похожие на огромную букву «Г», их было всего семь, подъехали полуторки с откинутыми бортами. Из крытой полуторки солдаты вывели один за другим семерых довольно упитанных молодых мужчин со связанными за спиной руками. По специальным приставным лесенкам их завели в кузова полуторок, где они спокойно стояли, заботливо поддерживаемые красноармейцами под локти. На их одутловатых равнодушных лицах не было видно ни страха перед близкой смертью, ни раскаяния.

 Высокий худощавый майор в серой шинели с не привычными для смолян золотыми «царскими»погонами на плечах, стоя на высокой деревянной трибуне, установленной на краю мощеной булыжником площади, громко и отчётливо выговаривая в микрофон каждое слово, прочитал приговор, солдаты в кузовах грузовиков торопливо и неловко суетясь, и стараясь не смотреть в глаза приговоренным к смерти, надели им на шеи верёвочные петли, короткими серыми хвостами свисавшие с виселиц, потом заботливо нахлобучили им на головы их пилотки, шляпы, кепки и прочие головные уборы, машины разом, как по команде отъехали в сторону, и казненные длинными чёрными маятниками закачались в воздухе, мелко дёргаясь в петлях всем телом, и то поджимая под себя, то распрямляя конвульсивно ноги.

 Толпа громко ахнула в один голос, потом задвигалась, зашумела, захлопала в ладоши. Пронзительно заплакали, закричали напуганные шумом и проснувшиеся маленькие дети на руках матерей. Вдруг рядом с Женей рухнула навзничь на мостовую и забилась в припадке молодая измождённая женщина в серой вязаной жакетке и белом фетровом берете на растрепанных сальных волосах. Женя, которого от всей этой картины повешения едва не стошнило, и он тоже был близок к обмороку, увидал, как Андрей, протиснувшись сквозь оцепление, подбежал к дергавшемуся в петле эсэсовцу в чёрной военной форме и такого же цвета фуражке с высокой тульей, выхватил из-под полы ватника финку и несколько раз с силой ткнул немца блестящим лезвием в бок. Вслед за ним ещё несколько подростков лет двенадцати-тринадцати протолкались сквозь толпу и оцепление к виселицам и принялись с остервенением пырять повешенных ножами.

– Зачем ты это сделал? – спросил потрясенный жестокостью друга Женя, когда они шли домой. – Как ты мог ударить ножом еще живого человека?

– Че-ло-ве-ка? – злобно протянул Андрей, почти вплотную приблизив своё бледное от ненависти лицо к его лицу и неотрывно глядя ему в глаза своими серыми колючими глазами. – Запомни: фашисты для меня не люди, а звери, хуже зверей – живодёры, изверги, мясники! Твоё счастье, что ты в оккупации не был, не видел их зверств, а я был и насмотрелся, их нечеловеческую жестокость не раз на себе, на своей шкуре испытал. Как же я их, гадов, после всего этого ненавижу! – крепко сжал он маленькие костистые кулаки, – особенно эсэсовцев. – Сколько они нам горя принесли, скольких хороших людей ни за что убили! Почти каждый день облавы устраивали на базаре, на улицах – хватали и увозили людей на машинах, кого на работу в Германию, кого на расстрел в Реадовку. Больше всего евреев они там убивали. И старых, и малых – всех. Стреляли обязательно в живот – чтоб дольше мучились. От такой раны человек не сразу умирает, а постепенно, и поэтому они его обычно еще живого в землю закапывали. Раньше фашисты нас на этой площади почти каждый день вешали, теперь мы – их. Кровь за кровь, смерть за смерть…

В нашем доме на Бакунинской, на первом этаже жил дядя Вася, парикмахер, – торопливо, с дрожью в голосе рассказывал на ходу Андрей, словно оправдываясь перед другом за свой поступок на площади, – в своей квартире при немцах парикмахерскую держал. Так вот он двух соседских еврейских мальчиков Мишу четырёх лет и Веню – пяти, чтобы от верной смерти спасти, за своих родных сынов выдал. Их родителей Серафиму Наумовну и Абрама Самуиловича немцы схватили и расстреляли в Реадовке, а детей их дядя Вася перед самым приходом фашистов успел к себе домой увести и спрятать. Так вот пришёл однажды к нему в парикмахерскую побриться-подстричься немецкий офицер, эсэсовец и увидал этих двух пацанов. – Юде? – спрашивает у дяди Васи. – Нет, отвечает тот, – мои сыны. А то, что черноволосые, то знать, в меня уродились, я ведь тоже, как видите, чернявый. Немец усмехнулся недоверчиво, а потом подозвал к себе одного пацана, руку ему в волоса запустил, сильно так по коже головы потёр, а потом понюхал пальцы и говорит уверенно: юде! Потом с другим то же самое проделал и опять: юде! Офицер тогда и говорит дяде Васе спокойно так, с улыбочкой: на первый раз я тебе твой обман прощаю, но если это повторится, то мы тебя обязательно расстреляем. И погрозил ему пальцем: мол, смотри у меня! Расплатился за стрижку и бритьё и увёл этих пацанов с собой. Их, понятно, потом убили в Реадовке. И дядю Васю с женой – тоже…

 А ты знаешь, почему у Витьки Криворотого из соседнего двора рот набок перекошен? Оттого, что немец у него на глазах мать штыком заколол. Просто так, для потехи. Они детей убивали на глазах у родителей и родителей – на глазах у детей. Разве ж они после этого люди? Разве ж можно им все это простить? Да не в жизнь!.. Меня до сих пор от одного только звука немецкой речи всего трясет, как припадочного, – слышать я ее спокойно не могу!.. Из-за этого в школе категорически немецкий язык отказался учить. Принципиально. Меня за это даже к директору школы два раза таскали! А я все равно этот фашистский собачий лай не учу и учить не буду…

 На Большой Советской, на спуске, чуть выше Успенского собора, сам видел, немецкая легковушка с пьяными офицерами со всего хода в колонну наших пленных врезалась. Скольких подавили, покалечили! Ужас! Пленные врассыпную бежать кинулись, а немцы – конвоиры по ним из автоматов – в упор! Кровь человеческая по улице рекой до самого Днепра текла!

В октябре сорок первого они такую бойню на улицах Смоленска устроили – вспоминать страшно! Будь моя воля – я фашистов, особенно эсэсовцев-чернорубашечников и гестаповцев не вешал, а с них с живых финкой кожу сдирал бы, и рука у меня при этом не дрогнула. Я ведь, ты знаешь, все два года оккупации под немцами здесь, в городе, с мамкой и маленькой сеструхой прожил. Кажный день в городе облавы, аресты, расстрелы, казни. И детей на улицах хватали эсэсовцы. И стреляли по нам из своих винтовок. Развлекались. Утром идешь в город жратвы добыть и не знаешь, вернёшься ли вечером домой. Жизнь для нас при немцах была не жизнь, а один сплошной ужас…

 Больше всего нам – пацанам от финнов доставалось. Сидим, бывало, в Чертовом рву возле крепости у костра, картошку в углях печем. Немец мимо проходит – на нас ноль внимания, фунт презрения. А рыжий здоровенный финн подойдёт и обязательно такого пендаля своим окованным железом сапогом тебе под жопу даст, что летишь, пердишь и радоваешься. Очень злые они на всех нас были еще за ту войну, которая до этой войны у нас с финнами была. Финнам лучше было вообще на глаза не попадаться. Мы их завсегда десятой дорогой обходили. А немцы, чехи, поляки, бывало, и ничего были. Иной тебе даже кусок хлеба даст, картофелину, конфету…

***

 – Ты чего это, Борода, сегодня такой сердитый? – спросил со смешком Андрей Женю, когда они рано утром шли на базар спекулировать витаминами. Кличку «Борода»Женя у ребят получил по своей фамилии.

 – Есть очень хочу. А дома – ни крошки…

 – На чинарик, покури, – протянул ему дымящийся окурок Андрей, – не так сильно жрать будет хотеться…

 Действительно, после нескольких затяжек есть Жене почти совсем расхотелось, но зато весь день сильно кружилась голова и подташнивало. Потом Женя частенько таким способом приглушал в себе чувство голода и постепенно пристрастился курить.

 Когда семья Бородиных в начале октября сорок третьего года вернулись в Смоленск из эвакуации, Женя не раз видел, как красноармейцы с винтовками наперевес вели пленных немцев с крестами, орденами на мундирах по Витебскому шоссе в город с высоко поднятыми над головой руками. Говорили, что их наши солдаты захватили в боях в районе Красного бора – всего в восьми километрах от Смоленска. Многие фашисты были ранены, в белых, густо крашенных кровью бинтах. Некоторых своих тяжело раненных они несли на руках. Немцев этих держали под охраной в полуразрушенной Свирской церкви на берегу Днепра, где они от голода, холода и ран мёрли, как мухи осенью. Каждое утро фрицы выносили из церкви трупы своих умерших за ночь товарищей, укладывали рядами в огромную воронку от бомбы и слегка присыпали землёй. На следующее утро всё это повторялось снова.

Потом пленных немцев почти совсем без охраны стали гонять из этой церкви в город на разбор руин и восстановление разрушенных домов. Ребятня целыми днями крутилась возле них, хотя сначала по старой памяти побаивалась фашистов. Женя подружился с носатым ефрейтором Карлом, который делал ему свистки из веток ракиты, очень ловко и быстро вырезал перочинным ножом из дерева лошадок, забавных зверушек. Хотя им самим есть было нечего, Женя частенько приносил худющему Карлу за эти игрушки хлеб, вареную картошку. Мальчишки знали, что за хлеб голодный фриц тебе любую свою медаль отдаст. Даже Железный крест с шеи, который у немцев был всё равно, что у нас Золотая звезда Героя Советского союза…И даже больше…

***

 Ровно через два месяца после освобождения Смоленска – двадцать пятого ноября сорок третьего года состоялся разговор по телефону между первым секретарём Смоленского Обкома ВКП (б) Дмитрием Михайловичем Поповым и председателем ГКО Иосифом Виссарионовичем Сталиным.

– Вы, товарищ Попов, конечно, знаете, что 29 октября 1943 года Совет Народных Комиссаров принял Постановление «О первоочередных мероприятиях по восстановлению хозяйства города Смоленска».

– Знаю, товарищ Сталин.

– Мы вам хорошо поможем и техникой, и стройматериалами, но вы и сами в этом важном деле активно инициативу проявляйте, ищите, так сказать, скрытые резервы на местах.

– Хорошо, товарищ Сталин. Будем искать. У нас тут немец, отступая под ударами Красной Армии, много деревень пожёг, так мы обратились к жителям Смоленска, рабочим предприятий с просьбой помочь крестьянам в заготовке леса для постройки индивидуальных домов. Они на этот наш призыв очень горячо откликнулись. Особенно комсомольцы, молодёжь. И не только лес заготовляют, но и дома для вдов погибших красноармейцев строят…

– Молодцы! Прекрасная инициатива! Надо будет распространить её на все освобождённые от фашистских оккупантов районы Советского Союза…

– Иосиф Виссарионович! У нас тут, в Смоленске, огромный бронзовый бык недавно объявился. Его в качестве трофея красноармейцы у немцев захватили. Пленные говорили, что Гитлер хотел этого самого быка на гранитный пьедестал у ворот поверженной Москвы поставить. Как символ мощи и непобедимости германской армии. Волокли они этого быка вместе с гранитным пьедесталом аж из самой Германии до Москвы, а потом, когда бежали от столицы под натиском Красной Армии в декабре сорок первого, им его обратно тащить пришлось. Тяжелый постамент они ещё под Москвой бросили, он им быстро бежать мешал, а вот быка до самого Смоленска дотащили, где его красноармейцы при освобождении города и захватили. Что нам с ним делать? Отдать на переплавку? Жалко, бык как живой! Сам видел. Как говорится, настоящее произведение монументального искусства, хоть в музей на всеобщее обозрение ставь…

 Сталин помолчал немного, а потом спросил весело:

– Дмитрий Михайлович! А мясокомбинат у вас в Смоленске есть?

– Мясокомбинат? Есть, товарищ Сталин, – несколько смешался Попов, – но причём здесь немецкий бык, Иосиф Виссарионович? Его ведь на мясо не пустишь, он ведь бронзовый…

– Вот и поставьте этого немецкого бика (он так и сказал: бика) у ворот своего мясокомбината! Там ему самое место! А в русском музее стоять для него – много чести… Немцы хотели его у ворот поверженной Москвы поставить, а мы – русский, советский народ им этого не позволили… Вот и пусть теперь стоит там, где ему и положено по своему рангу стоять – у ворот мясокомбината… Как говорится, от великого до смешного – один шаг…

 В Смоленске так и сделали.

 

 

 

 Андрея посадили на три года в тюрьму зимой сорок седьмого – однажды вечером он срезал острой, как бритва, косой на длинной тонкой палке с окна второго этажа копченый свиной окорок, который хозяин повесил на веревке за форточку на холод, и попался с ним милиционерам в руки… Многие пацаны после войны с голодухи воровали продукты и тюрьмой кончили. Женю эта участь, к счастью, миновала…

 

Глава ХVIII

 

 (Из дневника лейтенанта Ганса Риттера).

 

 2.12. 42. Так как память человеческая весьма несовершенна и способна забывать даже самые яркие впечатления жизни, я решил вести здесь, в России, а вернее, на Украине, дневник. Первые, чисто поверхностные наблюдения за украинскими молодыми женщинами. Они в большинстве своем невысоки, крепкого сложения, красивы, особенно молодые девушки, по праздникам густо сурмят брови над большими выразительными глазами, по праздникам носят на голове венки из живых или сухих цветов с множеством длинных разноцветными шелковых лент до пояса и монистами на шее. Их платья украшены чудесными разноцветными вышивками. Они очень непосредственны, доверчивы и абсолютно не боятся наших солдат и офицеров – охотно приходят на танцы в клуб, которые организует наша администрация. Прекрасно танцуют под патефон современные танцы: танго, фокстрот, румбу, что свидетельствует о довольно высокой их культуре. Наши солдаты тоже охотно танцуют с молодыми, полными жизни и обаяния русскими девушками. Никакой ненависти с их стороны мы не испытываем, более того, открытость и бесхитростность девушек подкупает – они словно взрослые, весьма любопытные девочки, которым очень хочется танцевать и общаться с представителями противоположного пола неизвестной им страны только потому, что они молоды и красивы. В них мы абсолютно не чувствуем врагов. Наоборот, многие наши солдаты влюбляются в этих симпатичных славянок с первого взгляда, хотя они очень строги в своем поведении и не позволяют им тех вольностей, которые легко позволяют молодые немки. Удивительно мягкий, напевный украинский язык в устах девушек напоминает мне нежное щебетанье ласточек. Я попытался говорить с ними по-русски. Они говорят на украинском диалекте, который гораздо мягче чисто русского, но вполне понятен мне, хотя некоторые исконно русские слова в их произношении не могут не вызвать улыбку. Здесь я впервые пожалел, что в моей жизни ученого червя не нашлось места настоящей, всепоглощающей любви к женщине. Искренней и нежной. Что у меня нет детей. Утверждают, что холостяк живет как царь, поскольку свободен и независим. Но зато умирает как собака – без детей, без внуков в полном одиночестве. Женатый же человек, наоборот, живет как собака, во всем отказывая себе ради своих детей, но зато умирает как царь – в окружении многочисленных детей, внуков, правнуков, которые будут оплакивать его смерть, долго помнить его, приходить на могилу, приносить цветы и т.д. Страшно все-таки человеку бесследно кануть в Лету …

 

 25.12.42. Я не знал, не подозревал что этот с виду такой добродушный, мягкий народ может быть таким жестоким. Наши фуражиры поехали в лесную деревню, чтобы купить у местных крестьян немного еды, но те отказались нам её продать или сменять на мыло. Тогда пришлось изъять у них силой несколько коров, бычков, свиней. Партизаны устроили засаду на дороге и без всякой жалости перебили всех без исключения фуражиров и отрезали трупам фаланги пальцев, мол, не грабьте чужое добро!

 Это село на следующий день окружил батальон «СС», который зверски расправился с крестьянами: солдаты штыками убивали даже грудных детей на трупах матерей. Партизаны в свою очередь окружили карателей в лесу, часть перебили, а пленных заставили раздеться донага и штыками загнали в реку. И это в начале декабря, когда столбик термометра опустился до отметки в двадцать градусов! Понятно, что все эти солдаты погибли мученической смертью, постепенно вмерзая в лед. Я не виню русских крестьян и партизан в чрезмерной жестокости, поскольку они защищали свою собственность, продукты питания, без которых они наверняка погибли бы вместе с семьями голодной смертью.

 

 28.12.42. Браво! Стараниями Гитлера и его приближенных Германия вновь возвратилась в средневековье, в рабовладельческую эпоху: сегодня утром я видел собственными глазами, как наши солдаты бичами гнали по улице города молодых русских парней и девушек на железнодорожный вокзал, чтобы отправить на работу в Германию! Без всякой жалости хлестали их длинными кожаными плётками, которыми обычно наши мясники гонят скот на бойню. После увиденного, я теперь часто думаю: что будет с моей несчастной Германией, ее народом, если русские войска, ступив на ее территорию, начнут осуществлять на ней свой «Новый порядок», сродни тому, который мы пытаемся насадить в оккупированных областях России, Украины, Белоруссии с помощью кнута и пряника, петли и винтовки. Наверняка в этом случае мы через год-два, учитывая наше малочисленное население и весьма ограниченную площадь страны, вообще перестанем существовать как нация. Русская же нация обладает очень высокой жизнеспособностью – в их деревнях масса здоровых, крепких детей. Знакомый военный врач Клаус Вернер рассказывал мне, что, обследуя тысячи русских незамужних женщин и девушек (в возрасте от 18 до 25 лет) перед отправкой на принудительные работы в Германию, он с крайним удивлением обнаружил, что примерно 90% из них оказались девственницами! Народ, имеющий столь высокую нравственность женщин невозможно победить! – сделал он из всего этого неутешительный для нас, германцев, вывод. Этот пятидесятилетний врач знал, что говорил, ему можно верить, поскольку в таком весьма преклонном возрасте умные люди становятся, как правило, мудрыми. То есть на основании своего богатого жизненного опыта, размышлений, знаний приобретают способность довольно точно предсказывать дальнейшее развитие судьбоносных для своей родины событий.

 

 31.12.42. Сегодня средь бела дня нашу колонну, насчитывающую два десятка танков и бронетранспортеров, неожиданно атаковали из лесу русские партизаны лишь с легким стрелковым вооружением и жестоко поплатились за это: в короткой схватке мы уничтожили их всех до единого. Но и наших солдат и офицеров в этом скоротечном бою полегло немало. Я тоже участвовал в этой бойне и застрелил из своего парабеллума двух партизан. Когда бой закончился, то обозревая поле битвы, я невольно вспомнил известное стихотворение Генриха Гейне.

 

 Вокруг меня лежат

 Моих товарищей трупы,

 Но победили мы.

 

 Мы победили,

 Но лежат вокруг

 Моих товарищей трупы

 

 Лично мне эта победа радости не доставила, поскольку я отчетливо вижу всю бесперспективность дальнейшей борьбы с русскими, которые уверенно побеждают нас. Мне жалко немецких солдат, но жаль и русских молодых мальчиков, которых русское командование без числа бросает на наши пулеметы, поскольку людские резервы русских, как, впрочем, и наши, уже на исходе. Я должен, обязан сделать все от меня зависящее, чтобы способствовать прекращению этой бессмысленной бойни. Потому что если русские благодаря своей многочисленности все же сумеют сохранить свой народ, своё государство, то малочисленная германская нация при беспредельной жестокости этой войны, громадных людских потерях может исчезнуть безвозвратно. 

 А тут ещё масла в огонь подлил все тот же престарелый врач Клаус Вернер. Наблюдая, как городские русские девушки и парни в двадцатиградусный мороз с шутками и смехом жадно поедают мороженое, сказал мне с грустной улыбкой: «Народ, который в такой страшный холод ест мороженое и при этом весело смеётся и шутит, победить нельзя!»

 

7. 01.43 Украинские женщины и девушки очень любят петь хором свои протяжные, тоскливые песни, и поют их и в радости, и в горе. И еще они очень любят на своих посиделках есть жареные семечки подсолнечника, швыряя их себе в рот пригоршнями и обрабатывая их там зубами со скоростью и ловкостью белок. При этом они не дают себе труда выплевывать шелуху на землю, а просто выталкивают ее языком себе на подбородок, отчего у каждой девушки со временем шелуха повисает на подбородке длинной черной бородой. Их головы в праздник, как я уже отмечал, украшают венки из засушенных или живых цветов с привязанными к ним разноцветными лентами до пояса, а на ногах – кожаные цветные сапожки на высоких каблучках. Голенища туго обтягивают крепкие икры, и оттого их ноги выглядят удивительно стройными и красивыми. Славяне вообще очень крепкий и красивый народ. Даже пожилые украинцы – мужчины с виду очень толстые и неповоротливые обнаруживают недюжинную силу, ловкость и сноровку в нелегкой крестьянской работе. Украинцы очень любят работу на земле, любят ухаживать за домашними животными, они хорошие работники. Особенно, если за свой труд получают достойное вознаграждение.

Созданные после революции советской властью колхозы и совхозы на Украине, наша администрация упразднять не стала – коллективный труд на земле, как известно, гораздо эффективнее единоличного, а отторжение работников от конечных результатов их совместного труда позволяет нам легко и совершенно безболезненно изымать из «Земских хозяйств»– так назвали мы бывшие колхозы и совхозы, большую часть произведенных ими сельхозпродуктов на нужды Германии. Важно только брать такую их часть, чтобы не вызывать у ограбленных крестьян недовольство. Да-а-а, к чести большевиков надо признаться, что в лице колхозов (коллективных хозяйств) они придумали и имели прекрасную машину для ограбления государством своих крестьян. Впрочем, в организации промышленного производства, основанного исключительно на уравниловке и чисто распределительных отношениях в оплате труда рабочих и служащих – тоже.

Удивительно, что в огромных украинских станицах вообще нет ватерклозетов даже в местах присутствия большого количества людей, как-то: в клубах, домах культуры, школах, только примитивные сортиры с выгребными ямами, но зато там удивительно много этих школ, клубов, библиотек. Даже в самых неказистых «мазанках»– жилых крестьянских домах из глины вы можете увидеть на этажерках и в шкафах книги русских писателей-классиков: Пушкина, Добролюбова, Лермонтова, Некрасова. Все молодые русские очень любят читать. Многие деревенские и городские девушки-старшеклассницы очень хорошо знают немецкий язык и вполне могли бы работать у нас переводчицами, но, как правило, категорически отказываются, ссылаясь на слабое здоровье. Видимо, боясь репрессий за сотрудничество с нами со стороны партизан. У нас в Германии книги очень дороги и потому недоступны для широких слоев населения, у русских же они крайне дешевы, потому что печатаются на дешевой газетной бумаге и в бумажных, тонких переплетах, поэтому их могут покупать и читать все, кто пожелает…

*** 

9.01.43 Русские мальчишки крадут у наших солдат все, что попадается им под руку, даже абсолютно ненужные им лампочки из автомобильных фар. Воровство ради воровства. А в одной нашем лесном гарнизоне они умудрились украсть какие-то важные детали из нескольких «дежурных»пулеметов МГ-34, и когда на гарнизон напали партизаны, то перебили весь его личный состав, оказавшийся перед лицом врага с бездействующими пулеметами в самый ответственный момент.

А вот другая не менее трагическая история. В лесную деревню, где партизаны чувствовали себя вольготно по ночам, а мы – днём, и население которой помогало партизанам продуктами, пекло для них хлеб и т.д., прибыл на грузовике взвод эсэсовцев из «зондеркоманды»с задачей уничтожить всех без исключения жителей этой непокорной деревни, а саму деревню сжечь. Не успели они приступить к делу, как из лесу выбежали партизаны и стали стрелять по нашим солдатам. Видя их численное превосходство, эсэсовцы бросились к своему грузовику в надежде уехать на нем от верной гибели, но старая, весьма изношенная французская машина «Рено»не заводилась педалью стартера, расположенного в кабине, так как у неё сел аккумулятор, а железную заводную ручку, или как называют её шоферы «кривой стартер», торчащий снаружи из радиатора, успел к тому времени украсть и куда-то унести постоянно вертевшийся возле грузовика деревенский мальчишка лет десяти. Солдаты бросились в лес, в надежде спрятаться от партизан в его густых зарослях, но разве можно спрятаться в русском лесу от русского партизана, который знает его с детства, как свои пять пальцев? Партизаны уничтожили солдат «зондеркоманды»всех до единого. Уцелел, по иронии судьбы, один лишь водитель злополучного грузовика, которому удалось в конце концов выбраться из леса к своим. Он и поведал нам эту грустную и в то же время поучительную историю.

Русские воруют всё, повсюду, везде и всегда. Русский писатель Максим Горький писал: «Если у нас в России человек не ворует, то это не русский человек». А Максим Горький свой народ знал хорошо – ему можно верить.

Русские воруют без зазрения совести всё и вся не только у наших беспечных солдат, но и друг у друга. Как-то в нашу комендатуру поступили жалобы от местного населения, что во время бомбежек, когда одни русские люди прячутся от русских бомб в подвалах и бомбоубежищах, другие обкрадывают их жилища. «А вы поймайте хоть одного грабителя, – предложил им комендант, – и мы его примерно накажем». Они поймали и привели в комендатуру грабителя, застигнутого во время бомбежки на месте преступления. Мы его примерно наказали – на базарной площади в присутствии большого количества населения отрубили на плахе топором кисть правой руки. И грабежи домов во время налетов русских бомбардировщиков сразу же прекратились. Но нельзя утверждать, что такая мера наказания грабителя была одобрена местным населением, которое посчитало ее несоизмеримо жестокой.

 Мира с русскими гражданскими лицами у нас не получилось. Оно и понятно: мы – захватчики, они – побежденные. И подвергаются с нашей стороны постоянному вооруженному насилию. Вообще война – не метод для объединения людей, даже если она ведется с самыми гуманными целями, потому что война и гуманность – две вещи несовместные.

*** 

 5.02.43 Наблюдая всё это, я понял, что в этой войне Германия несёт России, русским людям не европейскую прогрессивную культуру, а беспросветный мрак средневековья, в котором по уши погрязла сама с приходом Гитлера к власти: в Берлине на площадях фашисты устраивали костры из книг неугодных режиму авторов, поистине варварскими методами «воспитывали»поколения немецкой молодежи, перед звериной жестокостью которых должен был содрогнуться и действительно содрогнулся весь мир и т. д. Я понял, что мне нужно срочно, пока не поздно спасать молодых немцев в солдатских шинелях от бессмысленной гибели за бредовые идеи Гитлера о мировом господстве. Как это можно сделать, пока не знаю…

*** 

 В марте сорок третьего, в бою под городом Ростов-на-Дону, лейтенант Ганс Риттер добровольно сдался в плен русским, и согласился агитировать немецких солдат по звуковещательной установке, привозимой на «передовую»в крытом кузове «полуторки», сдаваться, обещая им, что в русском плену они будут в полной безопасности, накормлены, одеты, обуты, а после окончания войны им всем предоставят возможность вернуться в любимую Германию. Но пока, на полном неизвестности переломе великой войны, желающих сдаваться было немного. Чаще всего из немецких окопов звучали выстрелы, а ещё чаще просьбы исполнить в музыкальных паузах «Катюшу», «Волга, Волга – мать родная…»и другие полюбившиеся немецким солдатам русские песни. Эти передачи русские радисты называли музыкальными концертами по заявкам врага и охотно их выполняли…

 

 Глава ХIХ

 

– Как же шустро нынче немчура от нас по нашей Гомельщине на запад драпает! – сказал с ухмылкой Бронислав Матусевич своему лучшему другу и земляку Михасю Шафранскому, сидя напротив него в глубоком окопе на зеленом ящике из-под патронов и с аппетитом наворачивая из алюминиевого котелка горячую перловую кашу, густо сдобренную «вторым фронтом»– чрезвычайно жирными и вкусными американскими мясными консервами, – даже не успевает подчистую деревни сжигать, как это, помнишь, было сплошь и рядом в Подмосковье или на Смоленщине…

– Это потому, что наш Константин Константиныч постоянно их то в большие, то в малые «котлы»загоняет, откуда немцы не чают, как быстрее выбраться. Тут уж фрицам не до поджогов, надо свою шкуру срочно спасать… Да, Гомель мы уже освободили, область тоже успешно от немца очищаем, а вот Витебск и Оршу наши соседи справа освободить до сих пор не смогли…Уж очень сильно немцы свой «Восточный вал»укрепили, его так сразу, с налета не возьмешь – не один месяц подготовка этой операции потребует. Так в газете писали…

– А мне теперь, когда мы фрицев здесь, в Белоруссии, бьем и в хвост, и в гриву, побеждаем фактически, так иногда даже жалко простого немецкого солдата становится, – сказал с протяжным вздохом пристроившийся на пустом снарядном ящике неподалеку от друзей-белорусов с котелком и ложкой в руках долговязый Мишка-сапёр. – Убил я вчера вечером в рукопашной немца из боевого охранения, достал из нагрудного кармана френча его солдатскую книжку, а в ней – фотография молодой немки с большими грустными глазами, и думаю про себя: «Не дождется она своего Ганса уже больше никогда – куковать ей теперь всю жизнь одной. У нее, наверное, оттого на фотографии взгляд такой грустный, что предчувствовала она свою незавидную судьбу. Бабы, они загодя, как кошки, беду чуют… А Ганс этот – молодой, красивый, мог бы жить да жить. И музыкант хороший – как хорошо, душевно своего Штрауса играл на губной гармошке в окопе, перед тем как я его финкой пришил – заслушаешься! В одном повезло этому немцу – на красивом сухом месте мы его схоронили – на бугре, в воронке от ихней же, немецкой бомбы…»

– Не надо было этому Гансу к нам, в Россию, с оружием лезть, – сердито заметил кто-то из пулеметчиков, – никто его сюда не звал. Вот и получил, что заслужил…

– Ты, Мишка, их – сволочей, жалеешь, а они и у нас, в Белоруссии, сам видишь, тоже немало деревень дотла спалили, – сердясь, громко произнес Михась Шафранский, – баб с малыми ребятишками без жилья в чистом поле на таком лютом холоде жить заставили. И какую хитрую тактику, подлецы, при этом используют: подгоняют со всех четырех сторон вплотную к хате свои танки, грузовики, бронетранспортёры, а потом избу поджигают – и с ней вместе вся эта техника сгорает. Наша деревянная изба с соломенной крышей у них вроде сухой растопки для костра. Это они, понятно, делают для того, чтобы их техника нам не досталась – в безвыходных ситуациях, в окружении. И чтоб, значит, заодно деревню без лишних хлопот спалить. Сразу двух зайцев одним выстрелом, паразиты, убивают. Неужто, Бронислав, они и нашу родную вёску сожгут? – Такую красоту! Может, повезёт нам с тобой, братка, наши Концевичи от фрицев освобождать – мы ведь уже третьи сутки по Гомельщине топаем…

– Нет, не удастся нам с тобой, братка, на этот раз в родной вёске побывать – мы ведь километров на пятьдесят южнее пройдём… Сам, своими глазами на карте у комбата Тенешева видел… Отсюдова, ежели на попутной машине ехать, то часа за два – за три запросто до неё добраться можно. Очень бы мне хотелось своих стариков, сестру Марию поглядеть… Як они там? Живы?..

– А мне – жану и дятей. Три годы их уже не бачыв. Дяучёнки мои, нябось, уже совсем взрослые стали, – задумчиво склонив голову чуть набок, мечтательно вздохнул Бронька. – Нявесты… Хоть бы одним глазком на них взглянуть, а там и помирать можно… Может, разрешит нам капитан Тенешев домой хоть дни на три съездить? Когда затишней станет… На попутках мы с тобой даже за пару дней запросто управились бы туда – обратно слётать… День – на дорогу, а денёк – дома… Но вряд ли отпустит, в наступлении, сам знаешь, каждый солдат на счету, а тем более – расчёт станкового пулемёта почти в полном составе…

*** 

Но случилось всё совсем не так, как мечтали за обедом в окопе земляки – вскоре после этого разговора в одном из боёв на родной белорусской земленаводчика пулемёта Бронислава Матусевича ранило пулей в кисть левой руки. И главврач медсанбата, узнав, что Матусевич родом из этих мест, и его деревня Концевичи уже освобождена от фашистов, разрешил ему отбыть на две недели в родной дом на долечивание, встать на это время в местном райвоенкомате на учёт, а по выздоровлению вернуться в свою часть. С комбатом капитаном Тенешевым и всем вышестоящим начальством всё это, конечно же, было согласованно.

Хотя раненая рука немилосердно ныла, настроение у Броньки было радостное. Он трясся по пыльной, ухабистой дороге в жестком кузове мощного американского «студебеккера»и, время от времени счастливо улыбаясь и встряхивая головой, словно лошадь, отгоняющая от себя слепней в жаркий летний день, очень ясно, красочно, во всех деталях представлял, как всего через час-полтора войдет в родную избу, как бросятся к нему с радостными криками его подросшие за три года белоголовые дочки, обнимет вся в слезах от радости и счастья любимая жена Прасковья. И даже когда тяжелый грузовик довольно сильно подбрасывало на ухабах, и боль в подвязанной грязным бинтом к шее растревоженной раненой руке становилась невыносимой и выжимала стон из крепко сжатого рта и слезу из зажмуренных глаз, Бронька всё равно улыбался и не переставал думать о предстоящей долгожданной встрече с любимой женой и детьми.

 «А вот сейчас за этим поворотом и мои Концевичи начнутся! – подумал радостно Бронька, и даже нетерпеливо привстал в кузове с жесткой деревянной скамьи, увидев впереди на левой обочине дороги знакомую с детства высокую старую липу с раздвоенным, похожим на большую черную рогатку, стволом и шарообразной обнаженной кроной. За ней он сейчас увидит три крайние избы – пятистенки в четыре окна… Да, эти три избы как стояли, так и стоят… Но дальше!.. Господи, что же он видит дальше! Одни закопченные русские печки с необычайно высокими кирпичными трубами стоят в ряд, по обеим сторонам деревенской улицы на удивительно равном расстоянии друг от друга.

 А вот здесь, через широкий прогон должна была быть моя хата, девятая с краю! Но вместо неё на чёрном пепелище – покрытая копотью печка с развалившейся поверху кирпичной трубой.

 – Стой! – отчаянно забарабанил Бронька ладонью по плоской крыше кабины «студебеккера»и, не дожидаясь его полной остановки, спрыгнул с высокого кузова машины в мягкую пыль просёлочной дороги. Метнулся к своему дому, вернее, к черному кирпичному фундаменту от него оставшемуся, в растерянности остановился на пороге и, зачем-то сдёрнув пилотку с головы, стал лихорадочно обшаривать глазами пепелище, пытаясь по нему определить судьбу его обитателей.

А из трех уцелевших от всей деревни крайних домов к нему уже бежал-торопился народ. Впереди всех – учительница младших классов Мария Шафранская – родная сестра Михася. За ней семенил в серых катанках, обутых в глубокие резиновые калоши, колхозный конюх дед Пантелей, крепко подпихиваясь самодельной клюкой. Мария Лысякова, Клава Жукова, Катька Калашникова… Ребятня летит гурьбой с визгом и смехом…

«А Прасковья моя с дочками где? Почему их не видно?»– заволновался Бронька, торопливо обшаривая толпу односельчан нетерпеливыми глазами.

– Прасковья, где моя Прасковья? – порывисто схватил Бронька за руку подбежавшую к нему первой запыхавшуюся Марию Шафранскую. – Девочки, доченьки мои где?..

– А Михась? Мой братик Михась жив? Почему ты домов пришёв, а ён – нет… Вы ж тогда, в июле сорок першаго, вместе в Червоную Армию из деревни уходили? – шумно переводя дыхание, громко и взволнованно спросила она.

– Жив твой Михась, жив! Воюет! А я по ранению домой на гэтом «студере»приехал. На долечивание, на две с половиной недели меня из санбата доктор домой отпустил. Бачишь – рука на перевязи. Что с моей Прасковьей? С дочками?.. Почему их не видать?

– Болит-то раненая рука? Господи!

– А ты как думала? – озлился Бронька, – тонким шильцем случайно в палец ткнешь, когда хомут или валенки подшиваешь, и то больно, а тут, ведь пулей, будто раскаленным железным шкворнем, руку насквозь пробили…

– А Петра моего ты там, на войне, случайно не видел?..

– А Алексея моего? – окружили бабы Броньку взволнованной разноголосой толпой.

– Почему вы мне о Прасковье, детях моих ничего не говорите? – громко и жалобно закричал Бронька на баб, чуя недоброе в их упорном нежелании ответить на его вопросы. – Они живы? Скажите же вы мне, наконец, где они?..

– Пойдем, Бронислав, лучше у хату, – сказала ему тихим скорбным голосом Мария и поспешно прижала край белого головного платка к повлажневшим глазам, – там я тебе всё доподлинно расскажу и про Прасковью твою, и про дочек…

– Да живы ли они? Скажи прямо сейчас, не томи душу! – взмолился в отчаянии Бронька, нетерпеливо взмахнув зажатой в руке пилоткой. – Ради Христа, скажи…

– Сёлето, аккурат двадцать шестого ноября, когда Красная Армия Гомель освободила и совсем близко к нам подошла, в деревню рано утром три немца-эсэсовца на мотоцикле приехали, – усаживаясь на табуретку возле колченогого, без скатерти стола, начала свой рассказ Мария тихим, усталым голосом. – Двое с автоматами, а третий с пулемётом в мотоциклетной коляске сидел. Согнали они всех наших деревенских баб, ребятишек, стариков на площадь возле церкви. Тот, что в люльке с пулемётом, нас стережёт, а двое других с горящими факелами к хате подойдут, крышу соломенную в нескольких местах подпалят и дальше идут, к следующей избе. Кто из баб или стариков свою хату тушить кидается, того немец в люльке из пулемёта очередью срезает. Когда они, гады, мою хату подпалили, я про себя с досадой подумала: ну, почему, почему брат мне свое охотничье ружье не оставил? Будь у меня сейчас ружьё Михася, я этих двух факельщиков из него запросто положила бы, а с фрицем, который с пулемётом в люльке, мы уж сообща, всей деревней справились бы – навалились разом и придушили голыми руками – пикнуть бы не успел. Свою хату я при немцах уже два раза тушила, а вот на этот, третий потушить не удалось – до черных головешек сгорела. А ведь хату мою, сам знаешь, в двадцать восьмом году отец с родным братом Иваном вместе ставили из кондового леса – венцы в диаметре по тридцать сантиметров, а нижние – и того толще, новая, совсем новая хата, а сгорела, одни уголья от неё остались. Вот горе-то, горе! – сокрушенно покачала головой Мария. – От всей нашей деревни в шестьдесят пять дворов остались, сам видишь, только три избы. В них с тех пор и живем, все уцелевшие двадцать девять человек деревенских, спим на полу покатом…

– А Прасковья моя, дочки? Что ж ты мне про них ничего не кажешь, про них говори, не тяни за душу! – снова нетерпеливо перебил Марию Бронька. – Ты мне про них, про них рассказывай!..

– Прасковья твоя, когда стали немцы людей на площадь сгонять, туды не пошла, а спряталась с дочками на сеновале и как увидала, что немцы с факелами к её хате подошли, взяла вилы да ими одного немца и заколола. А другой – здоровеный рыжий фашист ей очередью из автомата всю грудь растерзал. Потом этот немец её уже мёртвую в хату заволок, плачущих девочек туда же затолкал, дверь колом подпёр и подпалил крышу. Никто живым из избы не выбрался, – всхлипнула Мария и снова потянула край белого головного платка к глазам, – только кошка ваша каким-то чудом из огня выскочила вся обгорелая и к нам в хату прибилась. Живёт теперь здесь, мышей, крыс очень хорошо ловит. Сама не раз видела. Да вон она, твоя кошка, у тёплой печки на лавке сидит, греется… Толковая кошка… Мурка, Мурка, иди сюды. Кис, кис, кис… Не бойся. Хозяина своего не признала, глупышка… Оно и понятно: почти три года тебя не видела… Забыла…

 – Ох, что же ты, Прасковьюшка, наделала! – глухо стонал Бронька, опершись здоровой рукой о край стола и горестно качая низко опущенной головой. – Зачем встряла? Я б тебе новую хату лучше прежней после войны срубил, а теперь тебя и дочек с того света не вернешь! Зря ты это сделала, любая моя, зря, – всхлипывал Бронислав, размазывая слезы заскорузлой ладонью здоровой руки по впалым щекам. – Как же мне теперь жить на белом свете одинокому, без тебя, без дочек наших Машеньки да Яниночки? И зачем, для кого мне теперь жить на белом свете?.. Кому радоваться?..

– Похоронили мы твоих гробом на нашем деревенском кладбище, рядом с твоими отцом-матерью, – тихо сказала Мария и тяжело вздохнула. – Впрочем, там и хоронить-то нечего было – от них лишь всего несколько обгорелых косточек осталось. А немцы после того, как твоя хата сгорела, своего мертвяка – в люльку да наутёк – испугались… Поэтому и уцелели от всей нашей деревни эти три крайние хаты… Их, можно сказать, твоя Прасковьюшка ценой своей жизни и жизни деток своих для нас спасла. Мы все молимся за неё, благодарим в своих молитвах за то, что мы, все оставшиеся в живых бабы, ребятишки, старики в этих тёплых хатах живём, а не в тёмных сырых землянках, как в других, начисто сожженных немцами соседних деревнях, люди маются…

– А какая моя Прасковья работящая была, – протяжно стонал Бронислав, – хлопотунья, чистюля – чуть свободная минутка выдалась – сразу кидалась стирать белье и развешивать – возле нашей хаты помнишь, Машенька, всегда на веревках простынки, одежонка детская, белье сушились… Ласковая, спокойная, незаметная, как мышка, была. Не верится даже, что она могла с таким голубиным её характером немца вилами заколоть…Она ведь до войны даже курицу зарезать боялась…

– Захочешь – на гору вскочишь, не захочешь и под гору не столкнешь. Сами немцы своей зверской жестокостью даже ее, кроткую словно овца, до смертоубийства довели. Да-а-а, во всей нашей деревне не было твоей Прасковье равных в работе, что в поле, что по дому…

 А ведь и меня немцы тоже расстреливали да не расстреляли, – грустно усмехнулась Мария, задумчиво подперев скуластую щеку узкой загорелой ладонью. – Я ведь и при немцах в нашей деревенской школе учительствовала. Разрешения на то у партизан испрашивала. Командир партизанского отряда Нил Леонтьевич Яцевич мне тогда сказал: учи наших детей, но всегда помни, что ты – советская учительница…Мы с тебя за это потом, когда наши придут, по всей строгости спросим… И немцы тоже разрешили, но предупредили: никакой политики, а не то расстреляем. Сказали: можешь детям только про природу да про погоду рассказывать, арифметике учить…

 А в конце мая, перед самыми летними каникулами, зашёл к нам в школу по каким-то своим делам полицай Кондрат Киселёв и увидал на моём столе листок со словами песни Исаковского «Катюша». Значит, орёт, вот чему ты, сучка большевистская, детей учишь: пусть он землю сбережёт родную, а любовь Катюша сбережет! Кто это – он? – тычет пальцем в листок, – красноармеец?! Пограничник? От кого это он землю родную сберечь должон – от немцев? Ну да, тут у тебя конкретно написано: «И бойцу на дальнем пограничье от Катюши передай привет». Значит, ты Красную Армию, как манну небесную ждешь, не дождешься, паскуда! И поволок меня с этим самым злосчастным листком в немецкую комендатуру. А там разговор короткий: большевистская пропаганда! Расстрелять! Посадили немцы нас – двух девушек в кузов машины и повезли в лес расстреливать, а руки не связали. Мы с этой девушкой Настей – комсомолкой из Сенно заранее договорились: как только машина в лес заедет – сразу прыгаем с кузова и бежим к партизанам. А что нам оставалось делать – все равно так или этак погибать. И спрыгнули, и побежали. Настю немцы почти сразу же из автоматов убили, а мне убежать удалось – я меж стволов, как заяц петляла, потому они в меня и не попали. К партизанам в лагерь прибежала, ни жива, ни мертва – так напугалась. И теперь слышать не могу ни автоматных, ни пулемётных очередей – сразу замертво в обморок падаю. Так они, пострелята, ученики мои,если урок не выучили, то знают, как его можно наверняка сорвать: кто-либо из них по школьному забору, по штакетнику палкой проведёт, я сразу от этого звука, очень похожего на автоматную очередь, прямо у доски в обморок падаю и лежу как мёртвая.… А им только это и нужно… Потом меня долго в чувство приводят… Вот как сильно я тогда у лесе напужалася…

– Хорошая жена мне от Бога досталась, мне б с ней век вековать и беды не знать, а фашист проклятый её сгубил, дочек моих живьём сжег, – плакал навзрыд Бронька. – Да если бы она каким-то чудом осталась жива, но рук, ног лишилась, обездвижела бы совсем, я бы и тогда ее на божничок в Красном углу избы рядом с иконами посадил и на нее всю свою оставшуюся жизнь кажный день молился. Во веки веков немцам гибели жены и дочек не прощу – чтоб они сами, проклятые, такое горе горькое испытали…

– Немцы, они ведь тоже разные были, – философски заметила Мария. – Перед самым наступлением Красной Армии на Белоруссию немцы, в основном пожилые дядьки, тыловики, которыепочти целый год на постое в нашей деревне стояли, получили приказ на передислокацию, и все они после этого ревмя ревели, – уже чуть веселее продолжала свой рассказы Мария, желая хоть как-то отвлечь Бронислава от тяжелых мыслей – Мы, говорят, знаем, что нас на фронт, на передовую гонят, с русскими воевать. Убьют, говорят, там всех нас русские солдаты, они теперь хорошо воюют, научились, и танков у них стало много, и пушек, и самолётов. А ведь у меня – цвай киндер, – показывает немец два пальца, – и кто их кормить будет, если меня убьют? И плачут-заливаются, по всей деревне стон стоял. И наши бабы вместе с ними плачут – привыкли к своим постояльцам за это время. А они, пожилые немцы – обстоятельные, рукодельные, аккуратные, все, что надо по дому, по хозяйству делать умеют да так прилежно, хорошо, аккуратно, что просто загляденье! А нашим русским бабам только это и надо. Некоторые наши бабы, которые безмужние или вдовые так и жили с этими немцами, как жены с мужьями – немчат от них нарожали. Люди-то все живые…

А они, эти пожилые немцы, и не зверствовали вовсе, у нас по хатам жили спокойно, тихо, как квартиранты. Наших голодных детей из своих солдатских пайков частенько подкармливали. И партизан ужас как боялись! Зверствовали только эсэсовцы да каратели. Вот эти были – не дай Бог, какие звери!.. Мразь европейская с привычками первобытных, кровавых дикарей. Орда! Жестокость у них была неимоверная по отношению к нам, нашим детям, старикам. Мы для них были не люди, животные! Хуже животных!..

 В соседней деревне Ляды эсэсовец изнасиловал молодую женщину, она от него и понесла. Пошла к бабке-знахарке, та сделала ей аборт вязальной спицей, она и умерла, кровью истекла. Муж ее по тяжелому ранению, без ноги пришел домой и плакал в горести на её поминках: «Лучше бы она мне еще двух немчат родила, чем умерла. Что же я теперь без неё один, безногий с двумя малыми детями делать буду?»Ничего, женился вскорости – в наших деревнях нынче невест много – и молодых девчат, и пожилых вдов – выбирая любую… А мужики – наперечёт…

В Пуколове, в сорок первом немец – военный хирург, забавы ради, на спор с другим военным врачом, кастрировал тринадцатилетнего подростка. Теперь ему шестнадцать, девки его валяют, щупают, дурачась, а он на них, скопец, не реагирует вовсе, а им смешно… Дурочки… Словом, издевался фашист в оккупации над нашими русскими бабами и детьми, как хотел…

 А когда наши солдаты в октябре пришли, они тоже наших баб сплошь и рядом с солдатской голодухи насиловали да при этом ещё упрекали: мы вас от фашистов освобождали, кровь свою в боях проливали, а вы тут, немецкие подстилки, в это время с немцами спали… Словом, самая страдающая на войне сторона – это бабы. Немцы пришли – насиловали баб, наши пришли – тоже насиловали. Куда ж податься русской бабе?

 Впрочем, потом, чуя, что Красная армия скоро в Белоруссии наступать будет, и им придется за все здесь содеянное сполна ответить, многие из молодых немцев, которые раньше нас и за людей-то не считали, перед нами заискивать стали. В моей хате их радиостанция стояла. Так вот один раз, когда в избе никого не было, радист Шульц у меня спрашивает шепотом: «Москву свою послушать хочешь?»

– Хочу, – отвечаю, – очень…

Ну, он мне наушники надел, и я немножко послушала... А он мне потом и говорит:

– Ты смотри, никому про это не рассказывай, а то повесят нас с тобой за это на одной берёзке, рядом…

Я когда недавно в Гомель в Облоно по своим учительским делам ездила, то этого Шульца-радиста в лагере для пленных немцев увидала. Обрадовался он мне страшно. А больше всего, видно, рад был тому, что в живых остался. У меня с собой хлеба немного было, так я ему отдала – голодные ведь они там все. Жалко. Многие наши бабы пленным немцам, кто хлеб, кто вареную бульбу, видела сама, в тот лагерь приносят. Жалеют: хоть и немцы, враги, а все ж – люди…

– Не люди они, звери, – глухо произнёс Бронька сиплым от ненависти голосом и с силой ударил кулаком по выскобленной до снежной белизны столешнице, – люди малых детей живьём в хате сжечь не смогли бы…

 

Бронька с той поры окаменел от горя и душой, и сердцем. Никто больше никогда не видел на его осунувшемся, почерневшем от переживаний лице улыбку. Угрюмым стал, нелюдимым. Жил в уцелевшей хате вместе со всеми деревенскими и очень берег и ласкал кошку Мурку, единственное живое существо, оставшееся у него от всей его семьи, прежней жизни. Рана на его руке стала понемногу заживать. Рвался на фронт, в свою часть, чтобы отомстить фашистам за убитых жену и детей, но медицинская комиссия при местном райвоенкомате признали его годным лишь к нестроевой службе, в тылу, поскольку пальцы на левой раненой руке у него теперь плохо сгибались, вроде как у сухорукого стали. Врачи сказали, что какой-то важный нерв зацепила в ней немецкая пуля.

 А тут неожиданно в Концевичи заехал на «виллисе»капитан Тенешев, едва залечивший в походно-полевом госпитале полученное под Речицей осколочное касательное ранение в коленную чашечку. Специально комбат заехал, чтобы узнать, как поживает, выздоравливает в своей родной деревне его лучший пулемётчик Бронислав Матусевич? Оказывается, после этого ранения капитана направили как ограниченно годного к воинской службе – сильно хромал на правую ногу и потому ходил с палочкой, в Мордовские леса начальником лагеря для немецких военнопленных: эсэсовцев, карателей, гестаповцев… И Бронька стал слезно просить капитана взять его с собой на новое место службы. «Не могу я, товарищ капитан, здесь, в своей деревне, больше ни дня находиться! Нет больше моих сил видеть свое родное пепелище, где проклятый фашист мою жену убил, малых дочек живьём сжёг! – плакал навзрыд Бронька, выпив за встречу со своим любимым комбатом – «батей»стакан спирта. – Сердце у меня всякий раз от горя разрывается, когда мимо своего сгоревшего дома прохожу. Вот на миру присказка есть: «Лучше семь раз гореть, чем один раз вдоветь». А я ведь и погорел, и овдовел, и двух своих дочек в одночасье лишился. Есть ли предел моим мукам мученическим? Возьмите меня с собой, в лагерь, ради Бога возьмите! Верой и правдой вам буду служить, только возьмите! Я ведь, как и вы, годен по ранению только к нестроевой службе...

*** 

На следующий день капитан Тенешев справил Матусевичу в местном военкомате все необходимые документы и забрал его с собой в лагерь. Там Матусевич числился у капитана вроде ординарца – заботился о нём, его красавице жене Наталье Ивановне и десятилетнем сынишке Володе. Из вещей Бронька привёз с собой на новое место службы лишь свою кошку Мурку в ивовой корзинке да тощий солдатский «сидор»с парой чистого белья. Жил в казарме в отведенной ему, как ординарцу, отдельной комнатушке – бывшей каптёрке. Был всегда угрюмый, нелюдимый, ни с кем из солдат охраны дружбы не водил и особо не разговаривал, за что и получил у них прозвище «Бирюк». Вместе с другими конвоирами через двое суток на третьи сопровождал пленных немцев на лесозаготовки. Его очень возмущало, что немцы в лагере живут в тёплых, рубленных из сосны просторных и светлых бараках припеваючи: едят три раза в день из того же котла, что и красноармейцы охраны, спят на нарах с чистыми белыми простынями, каждую субботу их водят в баню. Лечат заболевших фрицев наши и военнопленные немецкие доктора в лагерной «Амбулатории». И это в то время, когда в его родной Белоруссии люди еще не все из сырых землянок на свет белый вылезли, кору древесную, лебеду в хлеб добавляли, пухли и мёрли от голода. «За что же проклятым фашистам-убийцам такие привилегии? – недоумевал со злостью Матусевич. – Они, гады, сгубили всю мою семью, а теперь живут, как у Христа за пазухой и жизнью этой наслаждаются! Нет, эти твари не должны так роскошно жить! – решил однажды про себя Бронька. – Здесь, в этом лагере, наверняка сидит и убийца моей жены и дочек – здоровенный рыжий эсэсовец, который растерзал очередью из автомата грудь моей Просковьи, сжег живьем дочек! Мне нужно обязательно найти его и убить – расквитаться с ним за всё то горе и страдания, которое он мне причинил! Как распознать, кто из них – убийца моей семьи? А зачем распознавать, – рассуждал сам с собой долгими бессонными ночам, ворочаясь на жестком топчане, Бронька, – убивай подряд всех высоких рыжих немцев – все равно у них у всех, этих проклятых карателей, руки по локоть в нашей крови, глядишь, и убийцу твоей жены и дочек среди них прикончишь…»

 Приняв однажды такое решение, Бронька приступил к его исполнению: стал при конвоировании пленных на лесоразработки под разными предлогами убивать из винтовки высоких рыжеволосых немцев. Чаще всего стрелял их в глухом лесу без свидетелей вроде как при попытке к бегству. Не проходило ни одно его дежурство, чтобы он не убил немца, обязательно застрелит. Капитан Тенешев, зная его семейную трагедию, прощал ему это, а немцы Броньку боялись ужасно и прозвали меж собой «Мастер Тодд». Панически боялся его и пленный Фриц Риттер, поскольку был чуть выше среднего роста и слегка рыжеват. Каждый день, выходя в отряде пленных на работу в лес, он с ужасом ждал неминуемой смерти. Нелепо, казалось ему, умереть сейчас, когда, как он считал, уже всё самое трудное было позади, и у него был реальный шанс выжить в плену и вернуться в Германию. Только теперь Фриц Риттер узнал, каково быть беззащитной мышкой в когтях у безжалостной кошки, которая в любой момент может запросто прикончить тебя. А ведь совсем недавно он сам был именно такой «кошкой»и с наслаждением убивал в концлагере в Сталино ненавистных ему русских «недочеловеков».

Однажды погожим сентябрьским утром капитан Тенешев поехал со своим сыном на «виллисе»в Саранск купить ему к новому учебному году кое-что из одежды, книжки, игрушки. Возвратился вечером назад, а ему дежурный по лагерю прямо на КПП доложил, что рядовой Бронислав Матусевич сегодня днём застрелился: закрылся на ключ в своей комнатушке, снял сапог, вставил дуло винтовки в рот и нажал большим пальцем ноги на курок – все мозги на потолок вынесло. Услышали солдаты охраны выстрел – взломали дверь в каптёрку, а там Бронька на полу лежит с разбитой головой, а рядом с ним – его мёртвая кошка Мурка. Оказывается, незадолго до этого происшествия медики травили ядом крыс в лагерных бараках, кошка съела отравленную крысу и умерла. Бронька, очевидно, от тоски, одиночества, и от сознания, что со смертью Мурки потерял последнее живое существо, оставшееся у него от всей его семьи, прежней жизни и застрелился.

 «Эх, не надо было мне везти Бронислава сюда, в лагерь, к эсэсовцам, карателям, гестаповцам и прочей фашистской мрази, которая всё же имела косвенное отношение к гибели его семьи, – корил себя капитан Тенешев, в тягостном молчании стоя над окровавленным трупом однополчанина. – Нельзя мне было тащить его с израненной, окровавленной страданиями душой и сердцем сюда, в окружение пленных, уже не опасных, но смертельно ненавистных ему заклятых врагов, один из которых, как он считал, зверски сгубил всю его семью. И как я раньше об этом не подумал? – сокрушался капитан. – Не сообразил, что для Матусевича невыносимо жестокой моральной пыткой было каждый день видеть вероятных убийц своих детей и жены, один вид которых не позволял зарубцеваться, зажить его страшной душевной ране… Конечно, неимоверно трудно было ему жить в родной деревне, каждый день видеть пепелище своего дома, где были заживо сожжены фашистами его дети, убитая ими жена. Но здесь, в лагере, ему было, конечно же, во сто крат труднее ежедневно видеть тех, кто это зверство, по его мнению, совершил.

 Лучше всего для него было, если б я тогда, по приезде в Концевичи, помог ему возвратиться в нашу часть, пусть даже в обоз, в тыловую службу, но зато к своим боевым друзьям-товарищам, – рассуждал про себя капитан Тенешев. – Там, среди старых друзей, в дружной армейской семье, в повседневных заботах и хлопотах, быть может, и отошел бы он со временем душой и сердцем от своего неутешного горя, время, как известно, лучший лекарь. А тут, в лагере, изо дня в день убивая безоружных пленных немцев, он из солдата постепенно превратился в жестокого палача, казнившего без суда и следствия беззащитных, безоружных людей. Здесь, в лагере, без друзей, в своем ожесточающем душу и сердце одиночестве, он оказался один на один со своим горем, замкнулся, одичал. Наверняка в конце концов Бронислав всё-таки понял, осознал, что этими бесконечными убийствами пленных врагов ему жену и детей все равно не воскресить, и что месть, злоба постепенно губят его живую душу, уничтожают в нём человека, личность, съедают его самого… Ну, убьет он ещё несколько фрицев, а дальше что? Как ему жить с этим грузом убийств дальше и для чего?

А тут еще умерла его кошка Мурка, и оборвалась одна-единственная живая ниточка, всё еще как-то связывающая его с покойной женой, детьми, родной деревней, и со смертью кошки жизнь вообще потеряла для него всякий смысл. Нет, не надо было, не надо было мне везти Бронислава сюда, в лагерь, обрекать его на новые, еще более тяжелые душевные муки и страдания.… Может, отвоевав в родном полку, вернулся бы он после победы в родную деревню, женился, детей нарожал и жил бы благополучно в своей новой семье среди детей, многочисленных родственников и односельчан до конца дней своих…

А так не убивать здесь, в лагере, пленных немцев он уже, очевидно, не мог – месть теперь уже безоружным врагам постепенно стала для него жизненной необходимостью, потребностью души, вошла в привычку… И не было видно конца-края этой мести. И не было для него видно выхода из этого бесконечного конвейера убийств. Вот Бронислав и нашёл, в конце концов, выход из пожирающей его душу всепоглощающей ненависти к своим врагам… Трагический выход…

Похоронили несчастного Броньку Матусевича тихо и незаметно, как обычно хоронят в армии всех самоубийц. Положили в чужую для него холодную мордовскую землю неподалеку от кладбища, где во множестве лежали умершие от ран, голода и болезней пленные немцы. В том числе и убитые им при «попытке к бегству».

 

 ГлаваХVII

 

Ранним утром двадцатого июня сорок четвертого года полковник Отто фон Риттер собирался в командировку в Витебск, где, согласно предписанию генштаба, должен был проинспектировать работу железнодорожного и автомобильного транспорта по подвозу пополнения, боеприпасов, техники войскам вермахта, в преддверии ожидавшегося летнего наступления Красной Армии в Белоруссии. Аккуратно уложил в потёртый кожаный саквояж пару чистого белья, полотенце, бритву, зубную щетку, деревянный пенал с бутербродами, нарезанной кружками финской колбасой «салями», вареными яйцами, пакетиками натурального кофе... «Своя ноша не тянет», – вспомнил он пословицу, которую обыкновенно произносили его русские сокурсники по академии, когда он вслух удивлялся огромному количеству водки и еды, которое они брали с собой, отправляясь по выходным дням на рыбалку или охоту. Или другую, не менее верную: «В обороне главное – харч». В дороге – тоже, – подумал Отто фон Риттер. – Где и когда мне удастся ещё поесть?»

 Вместе с удостоверением личности положил во внутренний карман мундира крохотный, почти целиком умещающийся на ладони бельгийский браунинг. Этот никелированный «дамский»пистолет не раз выручал его ещё в ту войну. Может, пригодится и в эту. «Береженого Бог бережет», – вспомнилась ему ещё одна русская пословица. У русских вообще, он давно заметил, припасены пословицы и поговорки почти на все случаи жизни. Очень мудрые и верные – настоящие правила поведения человека в чрезвычайных ситуациях. Они как добрые заветы умудренного жизнью пожилого отца своему молодому неопытному сыну. Если будешь им следовать – убережешься от многих бед, которые подстерегают человека от рождения до смерти на его жизненном пути. Тем более, сейчас – на войне, на территории противника, где партизаны, говорят, чувствуют себя вольготно, как в собственном доме. Впрочем, это и есть их родной дом, где они – законные хозяева, а мы – гости. Притом гости не званные… А незваных гостей русские испокон веков привыкли встречать и провожать из своих пределов оружием…

Напоследок полковник подвинул кобуру с парабеллумом на коричневом широком ремне ближе к пряжке, придирчиво осмотрел себя со всех сторон в большом зеркале в прихожей и вышел из дома к ожидавшему его у подъезда чёрному «хорьху». Жене и дочери он не говорил, что едет в командировку на Восточный фронт. Им и так достаточно волнений и переживаний: старший сын Ганс в настоящее время в России, служит переводчиком при штабе полка, письма от него перестали приходить ещё в марте прошлого года. Что с ним? Попал в плен? Тяжело ранен? Убит? Неизвестно. Эта неизвестность мучает больше всего.

 Младший – Фриц пропал без вести на Украине еще летом сорок второго, и по рассказам его сослуживцев, скорее всего, находится в русском плену. Охранял в концлагере в Сталино пленных красноармейцев, а они его там сами на лесоразработках захватили и в свой плен увели. Трупа его в лесу не нашли, но несколько капель крови на траве свидетельствовали, что сын сопротивлялся, и они его жестоко били… Варвары, азиаты проклятые!.. Как нелепо все получилось: послушал жену – с огромным трудом пристроил сына подальше от фронта, от передовой в надежде, что в охране лагеря у него будет больше шансов выжить на этой страшной, бесконечной войне… А он в глубоком нашем тылу умудрился русским в плен попасть!.. Эх! Не надо было мне, не надо было Эльзу слушать. Опять же русская мудрость советует мужчине: выслушай совет жены и сделай все наоборот – никогда не ошибешься! Жив ли Фриц – не известно… Русские с нашими пленными тоже не особенно церемонятся. Известно, что Сталин приказал своим войскам не брать в плен германских солдат и офицеров 332 пехотного полка, которые зимой сорок первого повесили под Москвой юную партизанку-поджигательницу домов, вчерашнюю школьницу Зою Космодемьянскую. Потребовал без всякой жалости уничтожать в боях немецких и финских солдат и офицеров, которые на протяжении трех лет осуществляли блокаду Ленинграда, морили голодом его население, каждый день методически бомбили с самолетов и обстреливали этот огромный истинно европейский город из пушек тяжелой артиллерии… Теперь наши газеты пишут, что русские попирают все законы и правила ведения войны… Как будто у войны есть или могут быть какие-нибудь законы, правила, ограничения, – усмехнулся про себя барон. – Фюрер в июне сорок первого года во всеуслышанье объявил русским войну на тотальное уничтожение, и наша армия все годы войны весьма жестоко обходились и с пленными красноармейцами и с мирным населением. Так чего же мы теперь хотим от русских? «Посеявший ветер пожнёт бурю»…

Единственное утешение – жив жених дочери Фриц Виннер, раненный в Сталинграде осколком русской мины в бедро, но он хромает на правую ногу так же сильно, как окончательно завравшийся Министр пропаганды Йозеф Геббельс… Герда под большим секретом рассказала жене, что после этого своего ранения, затронувшего позвоночник, Фриц стал абсолютно несостоятелен как мужчина. Из-за этого дочь к нему совершенно охладела, и дело у них никак не движется к свадьбе…

 Увиденные из окна вагона картины: сгоревшие белорусские деревни, руины, закопченные остовы кирпичных зданий, тоскливо взирающие на мир чёрными провалами окон, его абсолютно не трогали, он уже давно привык к унылому виду разрушенных городов и сел – в Германии таких картин теперь тоже предостаточно. Видел он в одну ночь полностью сожжённый американскими бомбардировщиками красавец Дрезден. И как только поднялась рука у американских варваров на замечательные шедевры нашей архитектуры – эту застывшую в камне прекрасную музыку?! На картины известной во всем цивилизованном мире Дрезденской галереи! Впрочем, мы в России тоже вели и ведем себя по отношению к русским культурным и архитектурным ценностям далеко не лучшим образом – чего опять-таки только стоят наши систематические обстрелы из тяжелых орудий и бомбардировки с воздуха в течение почти трех лет блокированного нами, но так и не сдавшегося Ленинграда – самого европейского во всей России города, по планировке улиц, красоте, архитектуре зданий не уступающего итальянской Венеции. Во всём мире его так и называют – Северная Венеция.

Что Ленинград действительно прекрасен, барон убедился воочию, побывав там на экскурсии в двадцать седьмом году, будучи слушателем академии имени Фрунзе. Чего же нам после всего этого следует ожидать от русских? Когда Красная Армия войдет в Германию, их месть нам будет страшна – за всё надо сполна платить на этом свете. За пролитую нами в этой войне русскую кровь мы уже платим морями немецкой крови не только солдат и офицеров на фронте, но и мирных жителей, погибающих под русскими и американскими бомбами женщин, детей, стариков в нашем глубоком тылу… Как это русские говорят: «Долг платежом красен…»

Во всем этом ужасе прежде всего виноват Гитлер: после поражения наших войск под Москвой в декабре сорок первого он отстранил от дел большинство старых, заслуженных генералов, ветеранов первой мировой войны, профессиональных военных, захотелось покомандовать самому. Вот и накомандовал, дилетант! Война нами безнадежно проиграна! Этого не понимает, вернее, не хочет понимать один только Гитлер. Впрочем, может нам еще удастся договориться о сепаратном мире с американцами и таким образом спасти Германию. Да, верно говорят, что надежда покидает человека последней…

 А самое отвратительное заключается в том, что все в ближайшем окружении Гитлера отлично видят, понимают, что дело стремительно движется к развязке, что к лету сорок четвертого русский медведь уже набрал такую силу, такую военную мощь, что способен запросто раздавить Германию, но все делают вид, что всё у нас идет хорошо, что мы в конце концов все равно победим коварных большевиков… Об этом в присутствии Гитлера, Геббельса все говорят громко, во всеуслышанье, с легкой улыбкой на губах, а наедине шепчутся о том, что конец уже близок, что русских уже ничем не остановить, что нужно как-то спасать себя, свои семьи, своих детей от дикой ярости безжалостных русско-азиатских орд. Подумывал об этом и сам барон. И не раз…

 Барон, еще в Берлине наслышанный о систематических диверсиях партизан на железных дорогах Белоруссии, к его вящей радости, прибыл в Витебск без малейшей задержки в пути. Встречавший его на вокзале комендант Витебска – сухопарый и чрезвычайно подвижный генерал Гельмут, объяснил ему, что это затишье – верный признак того, что здесь, в Белоруссии, русские этим летом наступать не будут. Потому что обычно перед каждым крупным наступлением Красной Армии резко возрастает активность партизан на железной дороге: они пускают под откос наши эшелоны с живой силой и техникой, взрывают мосты, рельсы, стрелки, станционные постройки. А нынче партизан здесь, слава Богу, не видно и не слышно…

 – И еще одно немаловажное обстоятельство на сто процентов убеждает нас в этом, – говорил генерал, – так это то, что русские здесь, в Белоруссии, до сих пор не ввели у себя режим радиомолчания. Мы уже давно заметили, что русские радисты обычно открытым текстом оживленно болтают в эфире об «огурцах», то есть артиллерийских снарядах, «коробочках»– танках, «карандашах»– пушках, а перед самым наступлением Красной Армии все их радиостанции дружно, как по команде замолкают. Сегодня же весь эфир по-прежнему густо заполнен напевными русскими голосами... Оживленно обмениваются они и шифрограммами. К тому же здесь, у нас, в Белоруссии, русские активно укрепляют свою оборону: роют окопы полного профиля, капониры для техники, танков. Стали бы они это делать в преддверии своего скорого наступления? Вряд ли. Впрочем, всем нам, конечно, ясно как день, что русские все равно рано или поздно начнут дальнейшее освобождение Белоруссии. Неясно лишь направление их главного удара, неизвестно, когда конкретно начнется наступление. А это – главное, что необходимо знать нашим войскам, находящимся в обороне… Хуже неизвестности в нашем нынешнем положении нет ничего…

 – В конце сентября прошлого года русские, освободив Смоленск, – говорил генерал ровным, спокойным голосом, стоя у карты на стене штаба с указкой в руке, – в середине октября начали бои за белорусские города Гомель, Витебск, Оршу. Гомель они взяли в конце ноября, а вот прекрасно укрепленные нами Витебск и Орша оказались им не по зубам, в многокилометровом предполье этих городов они понесли огромные потери в живой силе и технике и отказались от дальнейшего штурма. Таким образом фронт, протяженностью более тысячи километров, – деревянная указка генерала заскользила по карте, спотыкаясь на её сгибах – к ноябрю сорок третьего года стабилизировался по озеру Нещердо, восточнее Витебска, Орши, Могилева, Жлобина, по реке Припять, образовав огромный выступ, обращенный своей вершиной на восток. Образовался так называемый «Белорусский балкон», обороняют который войска группы «Центр»под командованием весьма опытного в этом деле генерал-фельдмаршала Эрнста фон Буша. Чтобы убрать этот «балкон», угрожающе нависший над позициями русских широким выступом, противнику нужно будет одновременно ударить по его флангам, с тем, чтобы отсечь его от основных германских сил, расчленить и уничтожить. Но сделать это при всем своем желании Красная Армия в настоящее время не сможет, потому что как раз на флангах «выступа»раскинулись обширные, абсолютно непроходимые болота, которые даже пехотинцу невозможно преодолеть, не говоря уже об артиллерии, танках, автомашинах и прочей тяжелой военной технике. Поэтому, чтобы освободить Витебск и Оршу, русским, как и в прошлом году, придется брать эти города в «лоб»в основном силами пехоты, вооруженной лишь носимым стрелковым оружием, снова неся чудовищные потери. Вряд ли русские захотят для себя повторения прошлогодней бойни. Не такие уж дураки русские генералы, чтобы дважды наступать на одни и те же грабли… Скорее всего, считает наше командование, русские, чтобы избежать больших потерь, на этот раз начнут свое наступление на юге, на Украине, где равнинная местность позволит им широко использовать их основную ударную силу – танки. Кстати, наша воздушная и наземная разведки регулярно докладывают о сосредоточении на нашем правом фланге больших танковых сил русских… В пользу этого нашего предположения свидетельствует и тот факт, что через Украину лежит кратчайший путь к границам Польши, а от Польши до Германии, как известно, рукой подать… Именно поэтому в настоящее время мы сосредоточили на юге, на нашем правом фланге двадцать четыре танковых и моторизованных дивизий из тридцати четырех, имеющихся в нашем распоряжении на всем Восточном фронте… Разумеется, сделать это пришлось в ущерб обороне центра выступа...

– Считаю, что зря… Я довольно хорошо знаю русских, их коварство и непредсказуемость, – возразил генералу барон недовольным тоном. – Думаю, что за три года войны на Восточном фронте, и вы, генерал, в этом смогли убедиться, так сказать, на собственном печальном опыте: Сталинград, Курская дуга… Русские в войне против нас руководствуются заветами их великого полководца Суворова: «Где олень пройдет, там и русский солдат пройдет», «Врага удивить – врага победить»… Так что и здесь, в Белоруссии, думаю, молодой, но очень талантливый генерал Черняховский преподнесет нам немало неприятных «сюрпризов»…

– Вы считаете, что русские все же сумеют преодолеть абсолютно непроходимые Припятские и Полесские болота?

– Не исключаю… Для русских солдат ничего невозможного нет…

– Возможно, пехота и преодолеет. Но что она сможет сделать одна, без поддержки танков, артиллерии? Снова лечь костьми перед нашими многокилометровыми оборонительными порядками. Кстати, прекрасно организованными. Вы в этом еще сумеете убедиться, побывав на передовой. Чего только одни наши доты из гофрированной пуленепробиваемой стали стоят!

*** 

Барон проснулся в гостинице среди ночи от оглушающего воя сирен и близких снарядных разрывов, которые прервали его замечательный сон: он – молодой, сильный, красивый драгун во весь опор несется в кавалерийской лаве с обнаженным клинком на цепи наступающих русских солдат и рубит, рубит их без пощады налево и направо! В последнее время он часто снится себе вот так, в кавалерийской атаке на лихом коне и всегда только молодым и красивым. К чему бы это? Может, оттого, что жизнь его уже на исходе, и вспоминаются лишь ее лучшие, яркие мгновения, которые человек переживает только в молодости, на заре своей жизни. У стариков будущего нет. Вернее есть, но только очень мрачная, весьма близкая перспектива пойти в землю на корм червям. Впрочем, и у многих молодых немцев здесь, на Востоке, сегодня такая же, как у него – старика, очень близкая, реальная перспектива оказаться в могиле от пули или штыка русского солдата…

Близкий разрыв снаряда до основания встряхнул старинное здание гостиницы. «Дальнобойная артиллерия километров за двадцать, двадцать пять по нам бьет, – на слух определил барон. – Неужели русские все-таки опять решили начать фронтальное наступление на Белоруссию именно здесь – на линии Витебск – Орша? – Ну, что ж, им же хуже, если прошлогодний кровавый урок их абсолютно ничему не научил!»– усмехнулся про себя Отто фон Риттер, поспешно вскакивая с теплой постели. Быстро оделся, схватил саквояж и вышел, вернее, быстрым шагом выбежал из гостиницы к уже ожидавшему его у подъезда «мерседесу». Тугая и горячая волна воздуха от близкого разрыва снаряда едва не сбила его с ног.

– В штаб «Центра», – приказал он шоферу, заметно нервничая, – там и переждём обстрел…

В штабе обороны Витебска, расположенном в бетонном бункере глубоко под землей, царило праздничное, приподнятое настроение: русские оправдали их ожидания – вновь делают самоубийственную для них попытку прорвать «в лоб»прекрасно укрепленную глубокоэшелонированную оборону города, расположенного к тому же за широкой и полноводной Западной Двиной. Но уже к вечеру это настроение было испорчено известием: бомбардировка и артобстрел города были лишь отвлекающим маневром, а теперь русские обходят «Белорусский балкон»танковыми клиньями по флангам!.. 
– Откуда на наших флангах могли появиться русские танки? – отказывались верить поступающим сведениям в штабе, – как могли тяжелые танки пройти по болотам, непроходимых местами даже для пехоты? Не может быть такого! Это немыслимо!..

– Вот вам, господа, и ваши «верные приметы»того, что русские не будут наступать в Белоруссии в ближайшее время, – грустно усмехнулся барон. – Предполагаю, что из каких-то источников русским стало известно, что мы привыкли начало их наступления связывать с активизацией боевых действий партизан и повсеместного введения по всему фронту режима радиомолчания, и весьма успешно сыграли на этом… Снова одурачили нас русские генералы, провели, как мальчишек…

Оказалось, что оборону «Белорусского балкона»по флангам с севера и юга прорывает не только вездесущая русская пехота с легким стрелковым вооружением, но и танки, могучие стадвадцатипятимиллиметровые самоходные артиллерийские установки, ствольная артиллерия, реактивные минометы «катюша», которые русские умудрились скрытно ночами переправить туда по настланным по болотам гатям из древесных стволов.

 Одновременно с наступлением Красной Армии в тылу у немцев активно «проявились»затаившиеся до поры до времени белорусские партизаны – они повсеместно взрывали железнодорожные мосты, рельсы, пускали под откос воинские эшелоны. Ожесточённая «Рельсовая»война»полностью парализовала железную дорогу.

Двадцать пятого июня «кольцо»советских войск вокруг Витебска замкнулось. В окружении оказалось пять немецких пехотных дивизий, которые тщетно пытались прорваться на запад. Двадцать седьмого они сложили оружие. В этот же день русские освободили Оршу. Двадцать восьмого – Могилев.

Оставшимся в Бобруйске войскам было приказано организованно отступить к реке Березине и во что бы то ни стало удерживать этот важный рубеж, тем более что немецкому командованию удалось перебросить туда из-под Ковеля свежую танковую дивизию и другие части, прикрывавшие дорогу на Минск. Двадцать седьмого июня русские танки замкнули кольцо окружения вокруг Бобруйской группировки, насчитывающей к тому времени шесть дивизий – сорок тысяч солдат и офицеров, огромное количество вооружения и боевой техники. Немцы пытались вырваться из «кольца»на север с тем, чтобы по дороге Жлобин – Бобруйск выйти к спасительной Березине. И тут они попали под губительный огонь русской бомбардировочной и штурмовой авиации.

Барон Отто Фон Риттеру впервые видел из окна своего «мерседеса»последствия «работы»русских бомбардировщиков и штурмовиков ИЛ-2: опрокинутые, сгоревшие грузовики, расколотые чудовищной силой взрыва танки, покрошенные в щепу конные повозки, мертвые лошади. Тысячи мертвых лошадей. И трупы, повсюду трупы немецких солдат, порой лежащие так плотно, что под ними совершенно не было видно земли.

– Это лежат герои Великой Германии, – негромко сказал барону сидевший рядом с ним в машине пожилой полковник – штабист, – солдаты и офицеры группы армий «Центр», первыми прорывавшие границу Советской России в июне сорок первого, с великим мужеством сражавшиеся за взятие Смоленска, Вязьмы, Гжатска, видевшие в свои полевые бинокли Москву… С великим мужеством отбивавшие стремительное контрнаступление русских от стен своей столицы в декабре сорок первого…

 »Мой бог! – недоумевал потрясенный до глубины души барон, – откуда у русских столько первоклассной военной техники? Когда они успели изготовить такие самолеты, которые раскалывают своими скорострельными пушками и реактивными снарядами наши танки, как орехи? Наши быстроходные неуязвимы танки! Перед этой адской картиной массовой бойни немецких солдат и офицеров на полях Белоруссии меркнут даже самые страшные картины последствий наших газовых атак в первую мировую войну! Да, не зря русские все девять месяцев, прошедших со дня своего неудачного прошлогоднего наступления на Витебск и Оршу, копили здесь всю эту несметную силу, чтобы в последнем бою на западной границе своего государства до основания потрясти ужасной картиной кровавой расправы над немецкими солдатами и офицерами не только Германию, осмелившуюся в июне сорок первого занести свой меч над Россией, но и всю Европу, весь мир! Чтобы в будущем никто и никогда даже помыслить не посмел снова поднять свой меч на Россию!»

Любитель истории барон Отто фон Риттер знал, что в декабре 1812 года перебраться по шатким мосткам переправы через Березину и уйти в Европу от преследовавших их русских войск удалось лишь шестидесяти тысячам французских солдат и офицеров из шестисот тысяч, вторгнувшихся в пределы России в июне 1812 года. То есть, только каждому десятому. Но он ещё не знал, не мог знать, что из Бобруйского «котла»в июне 1944 года удалось с боями вырваться и двинуться к Березине всего лишь пяти тысячам обезумевшим от ужаса немецким солдатам, которые тоже пытались форсировать эту полноводную реку, но были почти полностью уничтожены северо-западнее Бобруйска. Таким образом, в конце июня 1944 года русские войска не дали возможности переправиться через Березину и уйти от заслуженного возмездия ни одному (!) из почти шестисот тысяч солдат и офицеров вермахта, окруженных в Белоруссии в ходе наступательной операции «Багратион»…

 Впрочем, бросивших оружие и поднявших руки вверх фашистов – сдавшихся на милость победителей пощадили. Таких набралось более пятидесяти тысяч. Это их – оборванных, грязных, завшивевших немецких генералов, офицеров, рядовых солдат в середине июля сорок четвертого года по приказу Сталина провели по центральной улице Москвы под дулами винтовок конвоиров, чтобы фашисты все же смогли увидеть наконец столицу Советского союза, которую все они так жаждали захватить, и чуть было не захватили в октябре сорок первого года. И чтобы москвичи могли посмотреть в мрачные, растерянные, недоумевающие лица «сверхчеловеков», пытавшихся силой оружия уничтожить их и всю Россию. И москвичи смотрели. Молча, не издав ни единого крика, проклятия, стона, хотя сердца тысяч русских отцов и матерей, потерявших на этой невиданной по своей ожесточённости войне своих сыновей и дочерей, сердца тысяч солдатских вдов разрывались от горя, боли, гнева, ненависти к плененным убийцам в мышиного цвета засаленных, грязных мундирах…

 И можно легко представить себе, как пугались пленные немецкие солдаты и офицеры, чувствующие свою огромную вину перед этими русскими женщинами за то неизбывное горе и страдания, которые они причинили им за годы войны, когда из скорбно молчавшей толпы вдруг выбегали женщины и, миновав конвоиров, идущих по краям колонн с винтовками наперевес, врезались в колонну (некоторые немцы при этом даже испуганно вскидывали руки над головой, стремясь защититься от удара), и вдруг с удивлением и радостью обнаруживали, что эти смертельно обиженные ими, немцами, русские женщины украдкой суют им в руки вареный картофель, кусочки черного хлеба, которые они оторвали для них от своего скудного пайка, от пайка своих голодных детей!

 

***

«Не дай вам бог попасть под огонь русских реактивных минометов, – говорил страшным шепотом барону Отто фон Риттеру, сидевший в окруженном русскими Бобруйске в бомбоубежище рядом с ним располневший до неприличия полковник медицинской службы. – «Катюши»бьют по площадям, и если вы случайно оказались в зоне их действия, то бежать куда-то, спасаться от их огня в глубоком окопе, блиндаже, бомбоубежище бесполезно. Нужно просто сидеть неподвижно на своём месте, считать взрывы и ждать, когда тебя накроет очередной реактивный снаряд. Уж вы мне поверьте, я видел последствия работы «катюш»по железнодорожному узлу Орша еще в июле сорок первого… Тогда мы отправили оттуда в Германию четыре эшелона трупов своих солдат и офицеров. В самом начале войны мы еще имели роскошь отправлять своих убитых на родину. А сколько бензина, оружия, техники, боеприпасов было тогда уничтожено залпами «катюш»! Уцелевшие в этом аду солдаты говорили тогда меж собой: «Это небесная кара нам за то, что Германия осмелилась в очередной раз в своей истории напасть на Россию!»По-моему они были правы!

В разрушенном, горящем Бобруйске оставшимся в живых офицерам штаба группы армий «Центр», измученным отступлением и беспрерывными обстрелами русских штурмовиков, удалось заночевать в единственном уцелевшем многоэтажном доме. Легли спать на полу, не раздеваясь. На рассвете барон проснулся от начавшегося артобстрела. С оглушительным грохотом рванул снаряд сначала справа, потом слева. «Пристреливаются по нам русские дальнобойные пушки, – понял барон, – следующий снаряд наверняка будет наш!»Схватив саквояж, он выскочил из дома и бросился бежать вверх по заваленной битым кирпичом улице. Пробежал мимо высокой громады православного собора, призрачно белеющего побелкой в предрассветном сумраке, свернул в узкий переулок в надежде переждать артобстрел под массивной кирпичной аркой старинного дома, как вдруг увидел двух бегущих к нему красноармейцев с винтовками наперевес и, что есть силы, помчался по переулку. Красноармейцы – за ним. Задыхаясь, вбежал в полуразрушенный многоэтажный кирпичный дом, крепко цепляясь слабеющими от страха и усталости руками за дубовые перила широкой мраморной лестницы, торопливо поднялся на пятый, последний этаж здания и, отчётливо слыша за собой в гулкой тишине коридора лёгкие, быстрые шаги молодых преследователей, юркнул в одну из боковых дверей и заметался, словно дикий зверь в клетке, по огромной комнате, уставленной обгорелой, поломанной мебелью, ища и не находя выхода из неё.

«Как тогда, в шестнадцатом году, в бою с русскими гренадерами под Ковелем, – вдруг с досадой и ужасом подумал он, – передо мной всюду – кирпичная глухая стена! Но тогда она была не очень высока, и через неё можно было перемахнуть и убежать от верной гибели, а сейчас – кирпичные стены со всех четырех сторон до самого потолка. В окно не выпрыгнешь, – земля далеко – сломаешь ноги или вообще разобьешься насмерть о булыжную мостовую. Нет выхода! Настоящая мышеловка! Должна же быть где-то здесь дверь хотя бы в соседнюю комнату!»Барон в изнеможении прислонился влажной от пота спиной к холодной, словно лёд, стене, с ужасом ожидая появления красноармейцев. Через минуту они с гулким топотом вбежали в комнату, держа винтовки наперевес. Черные трехгранные штыки были плотно примкнуты к стволам необычайно длинных винтовок, что делало их похожими на средневековые копья. Высокий красноармеец с угрюмым лошадиным лицом вскинул винтовку и, прищурив глаз, стал целиться в барона. «Боже, как же это страшно, когда черный зрачок ружья смотрит тебе прямо в лицо, а ты стоишь неподвижно, не имея возможности спрятаться или убежать от его смертельного взгляда, – подумал барон, холодея от ужаса. – Словно в кошмарном сне»…

 – Не стреляйте! – вскрикнул он вдруг по-русски сдавленным голосом, – ради Бога не стреляйте, я сдаюсь! И быстро вскинул длинные руки высоко над головой.

-Не стреляй, Ванька! – шумно переводя дыхание, крикнул напарнику высоким дискантом маленький, словно подросток, красноармеец в грубых солдатских башмаках и грязных обмотках неопределенного цвета на тонких и кривых, как у завзятого кавалериста, ногах и, подбежав к товарищу, резким движением руки отвел дуло его винтовки в сторону, – это ж немецкий полковник! Да нам с тобой за такого знатного «языка»обязательно по медали, а то и по ордену дадут! И по-русски говорить, старый хрыч, хорошо насобачился. Видно, давно у нас, в России, воюет!.. Его легко будет в штабе допрашивать… Часы, гад, давай! – со свирепой злостью в голосе вдруг крикнул он Риттеру, – часы есть у тебя? Шнеллер, шнеллер, часы, гад, давай сюда!.. И зажигалку! Нож перочинный! Ручку-самописку… А ну, все, все, что есть у тебя в карманах быстро, быстро на пол перед собой, гад, выкладывай…

– Не стреляйте! – снова по-русски громко повторил барон дребезжащим от страха голосом и, не опуская рук, неловко плюхнулся на колени перед красноармейцами, – я вам еще пригожусь! Я – представитель генерального штаба вермахта и знаю много ценных сведений, полезных для вашего командования. Вам не выгодно меня убивать, товарищи! – продолжал быстро-быстро говорить он дрожащим голосом. – Вот мои документы, – полез барон мелко подрагивающей от страха рукой во внутренний карман мундира. – А русский язык хорошо знаю, потому что до войны у вас в Москве, в военной академии имени Фрунзе целых два года учился. И часы у меня есть золотые, и зажигалка серебряная, и авторучка с золотым пером, все, все вам отдам, только не убивайте! – с этими словами барон нащупал в кармане рубчатую рукоятку «вальтера»и, передвинув большим пальцем руки крошечный рычажок предохранителя вверх, выхватил пистолет из кармана и выстрелил прямо в побелевшее от смертельного ужаса лицо высокого солдата, уже расслабленно опустившего свою винтовку дулом вниз. Солдат, сложившись пополам в поясе, всей своей свинцовой тяжестью молча рухнул на стоящего на коленях барона, тем самым помешав ему сделать второй выстрел, в кривоногого красноармейца – мальчишку.

– Ах ты, гад! – возмущённо взвизгнул тот, – значит, так ты сдаёшься в плен, паскуда! – И что есть силы с капустным хрустом вонзил штык своей винтовки по самую сурепку в узкую грудь лежащего навзничь барона.

– Что же ты наделал, мальчишка?! – удивлённым голосом по-русски вскричал барон, ухватившись за дуло винтовки обеими руками и тщетно пытаясь вырвать штык из груди. – Ты же убил меня!..

«Боже мой! Как же это больно и тяжело – умирать! – мелькнула последняя мысль в угасающем мозгу полковника Отто фон Риттера, – и как хочется жить…»И тут он вдруг отчётливо увидел склонившееся над ним усатое лицо пожилого русского гренадера, который чуть было не заколол его штыком своей трёхлинейки тогда, в шестнадцатом году в бою под Ковелем. Потом над ним нависло другое морщинистое лицо с длинными усами.

 «Всё-таки они, эти русские гренадёры, достали меня своими штыками, – еще успел подумать с тоской умирающий барон. – Через столько лет достали! Обидно…»

 

 Глава ХХ

 

– Чего этому старому фашисту от меня надо? – спросил с плохо скрываемым раздражением и даже ненавистью командир танка Т-34 лейтенант Григорий Остапчук своего башнера сержанта Геннадия Краснова, старательно вытирая замасленные руки ветошью, – зачем вы его сюда привели, товарищ сержант. И что он делает в расположении нашей танковой бригады? А вдруг он – шпион…

– Никто его сюда не приводил, товарищ старший лейтенант, сам пришел, – кивнул сержант головой в сторону стоящего рядом с ним худого носатого немца лет шестидесяти в черном комбинезоне и серой замасленной кепке с огромным картонным козырьком. – И никакой он не фашист, а бауэр, то есть фермер, крестьянин, по-нашему. Насколько я понимаю по-немецки, товарищ лейтенант, немец просит вас помочь ему вспахать принадлежащее ему поле, – добавил он обиженным тоном.

– Что-о-о? Вспахать его поле? Чем? Разве у нас есть трактор?

– Танком. У него, говорит, весь шлейф навесного оборудования для проведения всех сельхозработ имеется. В том числе и посевных. Трактор у него недавно на нужды фронта сами же фашисты реквизировали, а шлейф оставили… за ненадобностью… Вот он и просит вас ему подсобить. Вспахать пять гектар земли и посеять ячмень. Время весеннего сева проходит, убытки у него большие будут из-за того, что сроки упустит… А уж он за работу перед нами в долгу не останется… Заплатит.. И насчет денег, и насчет выпить-закусить, – гулко пощелкал сержант себя пальцем по туго натянутой шее у кадыка.

– Что-о-о! Он что, от старости совсем умом тронулся, бауэр этот? – покрутил пальцем у виска Остапчук, – боевую машину и на службу врагу! Да я вас всех за это – под трибунал… Весь экипаж! Даже думать не смейте!..

– У него, говорит, и горючка, то есть солярка для танка имеется, – вмешался в разговор механик-водитель Николай Фёдоров, – а за работу он экипажу хорошо обещал заплатить – вино, закуска – все его… Соглашайтесь, товарищ лейтенант. Хоть пожрем разок по-человечески. Надоело: всю войну щи да каша – пища наша… Эта перловка – «шрапнель»проклятая в горло уже не лезет…

– Ага, и загремлю в особый отдел. И вы вместе со мной. Всем экипажем. В день окончания войны… А если отравит? Пусть поищет дурака в другом месте…

– Так ведь Ганс обещает по бутылке шнапса на нос, закус богатый, – снова заговорил взволнованным голосом башнёр сержант Краснов. – А чтоб травить, так не было ещё такого в Германии, чтоб немцы, местное население наших солдат харчами или вином травило. Кто узнает, товарищ лейтенант, – понизил он голос до шёпота, – место-то здесь глухое, стоим на отшибе. – Командир бригады у нас мужик толковый. Политически грамотный. Поймёт ситуацию… Войдет в наше положение… Если что, скажем, что, мол, налаживали деловые контакты с местным населением. Ведь раздаем же мы свой хлеб голодающим жителям Берлина. И горячей кашей из нашего солдатского котла ихних голодных детей кормим… А тут, можно сказать, битву за хлеб будущего урожая для жителей новой, свободной Германии вести будем… Соглашайтесь, товарищ старший лейтенант!… Ведь война уже фактически кончилась… Теперь нам надо немцам помогать мирную жизнь налаживать – в том числе и хлеб сеять…

– Ну, и демагог же ты, сержант! – засмеялся лейтенант, осуждающе покачивая кудрявой головой. – Ладно, – обречено махнул он рукой, – чёрт с ним, с этим вашим бауэром, – пашите плугом немецкую землю. Не век же её нам с вами снарядами перепахивать да танками утюжить. Но имейте в виду, в случае чего: я– не я и лошадь не моя. Если начальство спросит, то лично я ничего не знал, ничего не видел, ничего вам не говорил, а сделали всё это вы исключительно по своей собственной инициативе, решили подкалымить на бутылку и всё такое прочее… Самим вам, своей шеей за эту вашу дурацкую инициативу, если что, отвечать придётся… А как вы думали? Дело ведь трибуналом пахнет…

– Разве ж мы не понимаем…

Механик-водитель старший сержант Николай Фёдоров пахал поле бауэра почти целый день, прицепив цугом к своей основательно помятой в последнем бою «тридцатьчетверке»сразу три мощных плуга по три лемеха каждый.

– Что ты сияешь, как новый гривенник? – спросил его со злой усмешкой башнёр сержант Краснов, – понравилось на немецкого кулака ишачить?

– Дурак ты, Коля, – счастливым голосом ответил ему механик, – я ведь крестьянин, крестьянский сын, пахарь, а вот уже почти четыре года землю не пахал, соскучился по любимой работе. Ты – городской человек, и тебе, конечно, не понять, какое это удовольствие для крестьянина по весне землю пахать! Чуешь, как чудно она живая, теплая под плугом пахнет!.. Отсеемся, а потом, через неделю-другую на поле этом зеленя стеной поднимутся! Это ж какое чудо чудесное! Каждый год, бывало, не переставал удивляться этому чуду! Сажаешь весной одно зернышко в землю, а в колосе их двадцать вырастает! Вот как щедро земля-матушка крестьянина за его труд вознаграждает!..

– Сомм, сомм, – приглашающим движением руки поманил танкистов за собой с заискивающей улыбкой бауэр и стал осторожно спускаться в подвал своего двухэтажного кирпичного дома по белокаменным ступенькам. – Битте…

– Немец просит, чтобы мы за ним шли в его погреб, подвал то есть, – перевел башнёр Краснов товарищам подобострастный лепет немца, – и сами выбрали, что мы есть, пить желаем. За сегодняшнюю работу с нами рассчитаться хотит…

Спустились танкисты вслед за немцем в просторный зал подвала и ахнули: длинные деревянные полки вдоль стен были плотно заставлены большими желтыми кругами сыра, на цементном полу на специальных подставках покоились пузатые бочки с вином, с высокого потолка живописными гирляндами свисали копченые окорока, колбасы, сосиски.

– И от такого богатства несусветного они, сукины дети, нашу нищую Россию в июне сорок первого грабить к нам приползли! – возмущённо воскликнул лейтенант Остапчук. – Ни стыда, ни совести! Всему экипажу приказываю разносолы фашистские не жрать, обойтись самым малым из закуса, пусть немец видит, что мы – русские немецкой жратвой брезгуем, не очень-то хотелось. И всего лишь одну бутылку шнапса на всех за работу взять. Пусть подавится!..

– А как же тогда насчет сева, товарищ лейтенант? – с осторожной ухмылкой спросил командира механик-водитель Николай Фёдоров, когда танкисты выпили по рюмке-другой шнапса и закусили удивительно вкусной копченой колбасой и салом с хлебом, – сеять-то ячмень на вспаханном нами поле, по всей вероятности, тоже нам придется? Нехорошо получается товарищ старший лейтенант: взялись дело делать да не доделали… Уж лучше бы тогда совсем не подряжались. Известно: не закончить дело, это значить совсем его не сделать… У нас с немцем договор был? Был. А договор, как известно, дороже денег…

– Само собой…

– И снова по таким же мизерным расценкам целый день вкалывать? Лично я за такие хреновые заработки сеять не согласен… Самое малое – по бутылке шнапса на рыло и закус нормальный… Колбаса, сыр и все остальное… Весенний сев – работа тяжелая, её без мяса, без хорошей жратвы не осилить…

– У этого Ганса сыновья, небось, взрослые, – вдруг без всякой связи с предыдущим разговором задумчиво произнес Остапчук, – небось, против нас воевали… Может, тоже танкисты…

– Нет у него больше сыновей, говорит, все трое в эту войну погибли. Уверяет, что на Восточном фронте, против русских, никто из них не воевал. Во Франции, в Бельгии, Северной Африке…

– Ну да, теперь они все так говорят…

 Через два дня после этого разговора за чашкой шнапса в подвале немецкого дома, старшего лейтенанта Остапчука неожиданно вызвали в штаб бригады, где комбриг полковник Лазарев молча развернул перед ним свежую дивизионную газету «Разгромим и уничтожим врага!», на первой полосе которой была напечатана фотография: танк Т-34 под номером 350 на башне в туче пыли тащит за собой по полю сразу три плуга. Текст под фотографией пояснял, что танкисты сорок второй танковой бригады в свободное от службы время помогают немецкому крестьянину Гансу Краубе проводить весенне-полевые работы на его земле, потому что пришли в Германию с миром. И поэтому немцам не нужно бояться русских солдат… И подпись: военный корреспондент старший лейтенант М. Гольдман.

– Отдал бы я тебя, лейтенант, прямо сейчас под трибунал за использование военной техники не по её прямому назначению, – сердито произнёс комбриг, – и к тому же без ведома вышестоящего начальника, если бы в нашем Политуправлении уже не одобрили эту твою мирную инициативу. А впредь ты все-таки все свои инициативы со мной, или хотя бы с командиром роты – твоим непосредственным начальником согласовывай, а то неудобно как-то получается: мне сегодня утром насчет этого снимка из Политуправления звонят, а я не в курсе…

– Так мой экипаж тоже без моего ведома, исключительно по своей собственной инициативе это делал, – промямлил Остапчук виновато опуская голову. – Я тоже был не в курсе насчет этой пахоты у немца…

– А вот за то, что не знал, что у тебя под самым носом творится, объявляю вам, товарищ старший лейтенант, десять суток ареста… Посидите на гауптвахте и обдумайте хорошенько все случившееся… И сделайте соответствующие выводы…

– Есть подумать…

 Но отсидеть все десять суток на гауптвахте лейтенанту Остапчуку не пришлось – девятого мая сорок вторая танковая бригада получила приказ в полном составе форсированным маршем идти на помощь восставшей Праге.

 Для командира сорок второй танковой бригады тридцатидвухлетнего полковника Лазарева этот последний бой Великой Отечественной войны в самом прямом смысле стал последним: когда колонна его «тридцатьчетверок»на полном ходу влетела в столицу Чехословакии, немецкий «фаустник», засевший в подвале полуразрушенного дома, поджёг переднюю машину, и колонна остановилась посреди узкой улочки. Комбриг решил узнать причину внезапной остановки, открыл верхний командирский люк и на мгновение высунулся из танка. Этого мгновения немецкому снайперу, засевшему на крыше пятиэтажного дома, вполне хватило, чтобы убить полковника выстрелом в голову наповал.

 

 Глава ХХI

 

 В лесу под городом Краковом, своими ровными, широкими аллеями и аккуратными асфальтированными дорожками больше похожем на хорошо ухоженный городской парк, молодой, но судя по бравому виду и выправке уже бывалый солдат-пехотинец громко и весело рассказывал сидящим на берёзовых чурках вокруг костра однополчанам:

– Мой земляк сапёр Витька Кравцов из второй роты позавчера вечером показывает мне большой золотой крест на цепочке и золотые карманные часы. Где взял? – спрашиваю. – У ксёндза, в костёле, одолжил без отдачи, – смеётся.

– Ну, Витька, – говорит ему пулеметчик-станкач Сережка Карасёв, – убьют тебя непременно в завтрашнем бою, поскольку ты ихнего, польского попа ограбил. Матка Боска тебе этого не простит! И действительно, убили Витьку в утренней атаке. Вообще примета верная есть – никогда не бери золото как трофей – обязательно вскорости погибнешь. Даже ежели в совершенно пустой дом в горячке боя забежал, а оно на столе открыто лежит. Не бери – и баста! Ежели тебе твоя жизнь дорога…

 – И наград у начальства никогда не проси, – вмешался в разговор другой красноармеец, из-за своей чрезвычайной худобы и бледного мелкокостного лица похожий на деревенского мальчишку-недокормыша, – орденов, медалей. Тоже после того, как нацепят тебе медальку на грудь – непременно вскорости убьют или ранют. Вспомните хотя бы Кольку Синельникова из разведроты. Почти всю войну парень с одной медалью «За отвагу»провоевал и – ничего. А как дали ему «Красную Звезду»в январе – так сразу погиб… Нельзя бриться перед боем – непременно убьют, потому что ты вроде как сам себя к своим собственным похоронам подготовил: помылся, побрился и теперь тебя остаётся только в гроб положить… И ежели ты свой «смертный медальон»заполнишь, напишешь на бумажной полоске, где родился, где крестился, по какому адресу мать с отцом живут, тоже непременно убьют… Верная примета…

– Ну, не скажи, – возразил недокормышу пожилой степенный «дядька»лет тридцати пяти, – просить награду у начальства действительно не след, но ежели заслужил в бою – носи и гордись… И жив будешь – не помрёшь… А если и умрешь, так это ж только раз. Двум смертям не бывать, а одной не миновать… А на войне, в пехоте, на «передке», сами знаете, каждый день кого-нибудь обязательно ранят и убивают и по приметам, и без. У кого какая судьба... И награды тут абсолютно не при чем. Боевые награды солдату на войне очень даже нужны для бодрости духа, потому что они ему самому и другим ясно показывают, что он – смелый и умелый воин, хорошо воюет, и что его непосредственное начальство это видит, ценит и отмечает соответственно…

У нас командиром полка почти полгода был подполковник Иван Петрович Алексеев, пусть будет ему польская земля пухом. Так вот он хорошо понимал, что значит для солдата заслуженная награда. Сразу, как только вступил в должность вместо погибшего комполка майора Андрея Ивановича Калашникова, выстроил всех нас возле штаба и командует: кто был ранен один раз – шаг вперёд, кто два – два шага вперёд, кто три – три. Шагнули почти все мужики: кто – шаг, кто – два, а кто и три. И редко у кого из них на груди медалька блеснёт – на «передке», сами знаете, скупо нашего брата – простого солдата награждают, чаще тех, кто к штабу поближе – писарчуков разных, шоферов, которые начальство возят, из штабной обслуги которые. А до тех, кто на передовой воюет у штабного начальства руки обычно редко доходят. Да к тому ж некогда бывает командирам рот, комиссарам-политрукам в горячке непрерывных боев представление к награде на отличившихся в бою рядовых солдат в штаб полка писать. Да и потом меняется чрезвычайно часто младший комсостав, особенно сейчас, когда наступаем, то ранили его, неопытного ещё совсем младшего лейтенанта, в первой же атаке, а то и вовсе убили. Так наш командир полка Алексеев каждому один раз шагнувшему – тут же медаль «За отвагу»на грудь, которые два шага сделали – «Орден Красного Знамени», которые три шага шагнули – «Орден Красной звезды». Имеет право, оказывается, командир полка сам, своей властью награждать этими орденами и медалями особо отличившихся в боях солдат и сержантов.

 Старика – ездового лет сорока при мне спрашивает: где у тебя запасные подковы? Есть… Коней своих покажи. И кони в порядке. И вся сбруя на них… И сразу тут же ему за это медаль «За боевые заслуги»вручил. Строгий комполка был, без всяких: если миловал, то миловал, если наказывал, то тоже сразу и по всей строгости. Помню, как у нас дезертира расстреливали. Его аж где-то под Новосибирском поймали и привезли для показательной казни на передовую к нам в батальон, потому что он из нашего батальона был. Выстроили весь полк, и перед ним дезертира поставили возле могилы, без ремня и сапог. Приговор зачитали. Ударила по нему расстрельная команда сразу из нескольких автоматов ППШ в упор. И веришь, видел я, как у него после выстрелов весь череп, словно шапку, вверх подняло. А перед тем как выстрелам раздаться, покраснел он очень сильно, словно вся его кровь ему в лицо сразу, в одно мгновенье кинулась. Он уже мертвый на земле лежал, а командир полка подошел и еще несколько выстрелов из своего пистолета «ТТ»по нему, по мертвому демонстративно сделал. Мол, так будет со всеми, кто дезертировать собрался. Спихнули труп этого бедолаги в ямку, закопали и с землей сравняли, чтоб, значит, и памяти – могильного холмика о нём не осталось. Совсем глупый тот дезертир был: война-то уже под конец катилась, было это в июне сорок четвертого в Белоруссии. Ну, я понимаю, дезертировал бы в сорок первом, когда война только началась, и когда нам всем тогда очень трудно было. А так, под конец войны… Нелогично. А впрочем, солдату умирать никогда не хочется: ни в начале войны, ни в конце её. В конце даже больше не хочется, когда краешек победы уже хорошо видать… А может, думаю, он по жене, по детям своим за четыре года войны так сильно соскучился, что решил во что бы то ни стало их повидать, а там хоть и под расстрел. Встречаются среди нас – солдат и такие чудики… Сами знаете…

Был и у меня лично с ним, с комполка Алексеевым очень даже интересный случай… Не поверите даже, до чего смешной этот самый случай был. Когда я, труса празднуя, вот эту медаль «За отвагу», – ткнул он себя пальцем в грудь, – из его рук получил…

– А ты, дядька, расскажи, не стесняйся, может, и поверим твоей байке, – усмехнулся, похожий на пацана солдатик и громко шмыгнул курносым в коричневых конопушках носом, – дюже интересно ты рассказываешь истории свои…

– Ну, тогда слушайте дальше. Немец наши позиции в тот день почти целый час из тяжелых орудий и своих шестиствольных реактивных минометов – «ванюш»очень интенсивно обстреливал – головы не поднять, и мы – миномётчики в землянке своей на полу вповалку лежим и трясёмся от страха, а ну как попадёт такая дура почти в полтонны весом в нашу землянку – костей не соберешь… Крутишь под таким адским артобстрелом «козью ножку», сыплешь на газетный листок табак дрожащими пальцами и с удивлением думаешь, размышляешь про себя: «Значит я еще живой, ежели цыгарку кручу и табак не мимо бумажки сыплю». Самому не верится, что под таким плотным артиллеристским огнем в живых остаться можно. И тут вдруг слышу: зуммер полевого телефона негромко так запищал. Поднял трубку, а там голос подполковника Алексеева начальственный, строгий: приказываю немедленно открыть интенсивный миномётный огонь по такому-то квадрату. Ну, я из землянки наружу, в окопчик наш на трясущихся от страха ногах и руках кое-как выполз, а там – ад кромешный, свой миномёт быстренько на заданный квадрат настроил да и покидал туда все мины, которые у нас на батарее еще остались, и в землянку – бух! Ребята мне сразу спирту из фляжки налили, чтоб успокоился от всех этих смертельных переживаний. Я выпил и тут же заснул мертвецки.

 Наутро подполковник Алексеев нас всех выстроил у штаба и спрашивает так грозно, сурово: кто вчера из миномета во время интенсивного вражеского артналёта по моему приказу стрелял? Ну, испугался я тут здорово, думаю, наверное, не так как нужно боевое задание самого командира полка выполнил, а может впопыхах по своим ударил, и он под трибунал меня за это отдать собирается. Но шагнул из строя смело и говорю громко так, с вызовом: я стрелял, рядовой Каюк. Эта фамилия моя такая. Надо мной солдаты, когда узнают мою фамилию, всегда смеются, мол, с такой фамилией долго не навоюешь, товарищ Капут. А я вот уже почти всю войну на передовой воюю, и за все это время даже ранен ни разу не был…

 – Про это говорить не след – сглазишь еще… По дереву три раза постучи, по прикладу своего карабина…

 – А подполковник Алексеев ко мне подошел, руку пожал и медаль «За отвагу»к моей гимнастерке собственноручно приколол. Потом при всех обнял и говорит: Спасибо тебе, боец, за то, что ты вчера нашей пехоте своим исключительно плотным огнем из миномета высоту взять помог… Спасибо…

Вот так бывает, что и с испугу, оказывается, можно медаль «За отвагу»заработать. Ведь я тогда очень сильно испугался, когда земля вокруг меня на дыбки, как сноровистая лошадь вставала и колыхалась, словно живая, даже от страха перед смертью неминучей в один момент пегим стал…

– Как это пегим? – спросил недоуменно все тот же худосочный солдатик.

– А вот так, – усмехнулся минометчик и сдернул пилотку с головы.

 И все увидели в его черных, как смоль густых уже хорошо отросших волосах несколько снежно-белых клоков. Словно по ним местами кто-то кисточкой с белой краской мазанул, озорничая.

– Я теперя весь, как вороной конь, в яблоках, – усмехнулся минометчик, – удивительно непонятно поседел. У некоторых солдат после первого, особливо рукопашного боя, сам не раз видел, вся голова в одночасье белой, как снег становится, а вот у меня только местами. И отчего бы это?.. Загадка природы…

– Ничего, – домой с победой придёшь – седины свои черной ваксой покрасишь и – опять парень хоть куда… Хоть на гулянку, хоть – под венец…

– Женатый я, а сам – коренной туляк, – продолжал веселым голосом рассказывать словоохотливый минометчик, – до войны работал на оружейном заводе слесарем. Потом, когда в октябре сорок первого танки Гудериана на Тулу пошли, надеясь с юга к Москве подобраться, чтобы окружение ей сделать, вступил в народное ополчение. Мы тогда целыми цехами, семьями туда вступали. Один рабочий у станка другому говорит: Я в ополчение пойду немца бить, а ты как? Ну и я – тоже, отвечает тот. – Вместе, рядом воевать будем, как в цеху вместе, рядом работали. И другой так, и третий, и четвертый. Так и набралось нас тысяч пять ополченцев. Ты думаешь, почему мы, необученные военному делу работяги, одни, по сути дела, без кадровых частей Красной армии сумели свой город от немцев отстоять? Да потому что у нас тогда в Туле спиртзавод работал. Немцы нас своими танками потеснят, выбьют с улицы или дома, баррикады, а мы на территорию спиртзавода гуртом зайдем, хлебнем по стакану водочки для храбрости и – в атаку! И не только выбьем немцев с захваченных ими наших позиций, а вообще отбросим их от города на несколько километров к едрене-фене. Ведь недаром говорят, что пьяный туляк – страшнее танка! Гудериан тогда на наш город почти полторы сотни танков пустил, так мы ему в первый же день сорок танков бутылками с зажигательной смесью сожгли, а назавтра – еще шестьдесят. Он и отступил от Тулы, потому что испугался, что мы таким макаром ему все его танки сожжем. И сожгли бы, не постеснялись – мы – туляки не только умеем хорошо оружие делать, но и владеем им мастерски. У нас, главное, патроны, гранаты, винтовки в достатке были – заводы наши, тульские и тогда, в дни обороны города, оружие без перебоя выпускали – было чем немчуру проклятую бить. И плюс водочка к тому же для храбрости и сугрева. Наша Тула в октябре сорок первого устояла и тем самым Москву от немца спасла. Если бы мы – туляки в октябре сорок первого не устояли, прогнулись перед немцем, то еще неизвестно, смогла бы тогда сама Москва устоять?

 А много тогда в этих боях наших, заводских погибло. Тысяч пять, когда не больше отличных специалистов-оружейников в тех боях полегли, а немца все ж к Москве не допустили. Значит, не зря полегли… Мы ведь не просто Тулу – город оружейный защищали, мы своих детей, жен, отцов, матерей, стариков от кровавых извергов-фашистов спасали. Они у нас за спиной жили, дышали работали и на нас – своих защитников, как на каменную стену надеялись. Город живой за нами дышал. Пустую, без жителей Тулу мы бы так отчаянно не защищали. Сталин это отлично понимал и поэтому, видимо, запретил в августе сорок второго эвакуировать население из Сталинграда, когда немцы уже к самому городу подошли и бомбить его стали. Все армии опустевший, без жителей город обычно плохо защищают, а вот с жителями, да еще с родными им по крови людьми – как правило – до последнего дыхания…

Говорили, что перед тем как немцу на Тулу войска двинуть, наша городская блаженная Даша вышла на перекресток улиц Коммунаров и Советской, ботинком своим по асфальту черту провела и сказала народу: «Немец только досюда, вот до этого перекрестка, до этой самой черты дойдет, а дальше ему ни за что не пройти». Так оно всё и вышло… Дошел фашист только до этого перекрестка, а дальше не смог. Не пропустили мы его… Вот и не верь после этого предсказаниям юродивой – божьего человека…

 

Утром Павла вызвал к себе на квартиру недавно прибывший на место раненого в ногу капитана Тенешева, новый комбат старший лейтенант Ермолаев – высокий, крепкий парень лет двадцати трёх, с глубоко посаженными маленькими пронзительными глазками, громовым голосом и кудрявой, как у барана шерсть, головой.

– Вот что, рядовой Коваленко, – сказал он с легкой усмешкой, – слыхал я, что ты – на все руки мастер, в том числе и печник хороший. Не мог бы ты в том доме, где я на постой определился, печку соорудить…

– Так там же у вас, товарищ старший лейтенант, печка вроде как уже имеется…

– Да, есть там печка. Одна. А надо – две. В другой комнате, в спальне нужно печку-грубу соорудить. Марыся мне вчера жаловалась, что зимой в её комнате очень холодно бывает…

«Для своей очередной пассии старается, – подумал с неприязнью Павел о старлее, – у него в каждом городишке, где мы останавливаемся, обязательно любовница находится…

– Ну, так согласны?

– Не умею я такие печки класть, товарищ старший лейтенант, – отрезал Павло. – Русскую печь – всегда пожалуйста, а вот чтоб грубу… Это особая работа, деликатная, она много времени и материала требует. А у меня у самого много дел непосредственно по службе имеется – я ведь, как вы знаете, по сути дела выполняю обязанности помощника командира пулемётного взвода, хоть и в рядовых до сих пор хожу… И денежное довольствие у меня поэтому соответствующее…

– Не умеете или не желаете? – спросил лейтенант с подозрительным прищуром, делая ударение на последнем слове.

– Да и не хочется, если честно сказать, – вскипел Павел, чувствуя, как душной волной накатывает в голову жар давней контузии, – ежели мне во всех домах, где вы, товарищ старший лейтенант, на постой останавливаетесь, для ваших дамочек печки класть, то мне тогда своими непосредственными обязанностями помкомвзвода вообще некогда будет заниматься …

– Так вы, рядовой Коваленко, отказываетесь выполнять приказ старшего по званию, вашего непосредственного командира, офицера? – воскликнул громовым голосом старлей. – Вы знаете, что полагается за невыполнение приказа в военное время? Расстрел! Я имею право вот сейчас, на этом самом месте расстрелять вас из своего личного оружия без суда и следствия, – схватился старший лейтенант за кобуру на своем новеньком комсоставском ремне с ослепительно блестящей латунной звездой. – А пока я своей властью арестовываю вас на десять суток гауптвахты за неподчинение моему приказу. Посидите там и подумайте обо всем хорошенько…

– Связной, позовите сюда двух солдат с оружием, – повернул он свою кудрявую голову к ординарцу. – Пусть они под конвоем отведут рядового Коваленко на гауптвахту. Под трибунал, под расстрел пойдешь, мерзавец! – сердито бросил старший лейтенант вслед Павлу.

 

Павла не расстреляли. Пожилой судья перед заседанием трибунала сказал доверительно Павлу, когда они остались в его кабинете вдвоем: «Дадут тебе, Коваленко, за это от силы лет пять тюрьмы. Там, в тюрьме, тоже люди живут. Зато живой останешься. Ты уже и так достаточно навоевался. И с японцем, и с немцем. И контужен, и ранен был, и в плену у немцев побывал. Кстати, плен тебе тоже при рассмотрении твоего дела припомнили. Так бы тебе вообще только три года дали, поскольку ты не боевой приказ непосредственного своего начальника выполнять отказался, а бытовой, – усмехнулся судья, – так что все, что в жизни ни делается – к лучшему».

Всё так и получилось, как предсказывал судья. Только Павла не посадили в тюрьму, а как бывшего шахтера под конвоем направили в родной Донбасс на восстановление нашими же саперами взорванных и затопленных шахт при отступлении наших войск из Украины в сорок втором году. Через год его вообще освободили по амнистии в честь победы над гитлеровской Германией, а впоследствии полностью сняли судимость.

 

 Глава ХХII

 

Ночью в землянке военных регулировщиц Клава услыхала слева от себя, там, где спала Люба, сдавленные глухие рыдания.

– Что с тобой, Любаша? – тревожным шепотом спросила она в темноту, – что случилось?

– Не могу я на все это спокойно смотреть, Клава!

– На что, на это?

– На то, как наши девушки-регулировщицы, комсомолки, истинные патриотки, теперь, когда кончилась война, на глазах превращаются в заурядных мещанок, в тряпишниц, форменных мародеров! Ты что, не знаешь, что они под разными благовидными предлогами останавливают грузовики, идущие к нам в Россию от польской границы, устраивают им досмотр с пристрастием и под эту марку форменным образом грабят их – тащат из кузовов и прячут – закапывают в схоронки неподалеку от нашей землянки женские пальто, платья, жакеты, обувь, всякие безделушки. И это беззаконие творят девушки, которые в большинстве своем добровольно пришли на фронт в сорок первом году, которые, рискуя жизнью и днем, и ночью мужественно стояли на своих боевых постах! А сколько из них при этомбыли убиты немецкими разведчиками, диверсантами, погибли на переправах при артобстрелах и бомбежках! Страшно сказать! И вдруг такое гадкое, необъяснимое превращение наших прекрасных девочек-комсомолок в заурядных мародеров. Не могу я, Клавочка, видеть спокойно всю эту мерзость, – всхлипнула Люба. – Я даже застрелиться из-за всего этого хотела… Такой позор, такой позор!.. В голове не укладывается …

– Глупенькая ты моя, – прошептала ей в ответ Клава и ласково, словно маленькую девочку погладила по волосам, – идеалистка! Комсомольский бог. Ведь война уже, слава Богу, закончилась, девочки скоро демобилизуются и поедут по домам. А в чем им туда, в мирную жизнь ехать? В старой шинели, которая за четыре года войны вся порыжела и выносилась до дыр и в стоптанных кирзовых сапогах? А ведь они все ещё такие молодые, красивые, им в наступившей мирной жизни и хорошо одеться, и замуж выйти надо, и детей нарожать… Естественный зов женской природы. А тебе разве всего этого не хочется? Конечно, хочется! И мне – тоже. Почти всем нам, воевавшим на фронте девчатам, свою жизнь в двадцать с небольшим лет с нуля начинать придется, потому что со школьной парты на войну пришли и умеем только метко стрелять из карабина да на перекрестках дорог флажками чётко и красиво отмашки делать и лихо козырять офицерам, сидящим рядом с шофером… А это наше «умение»в мирное время на «гражданке уже никому не нужно будет. Ни профессии у нас с тобой, ни кола, ни двора… И старшины, который тебя и оденет, и обует, и накормит, и напоит, и спать уложит, там тоже не будет. Все необходимое для жизни там тебе придется себе самой своим трудом зарабатывать… И потом известно: если от большого взять немножко, то это не грабеж, а дележка, – хихикнула Клава. – Да наши старшие офицеры, не машинами, а целыми вагонами барахло из Германии себе домой при демобилизации совершенно официально везут. От них не убудет, если девушка-регулировщица себе пальто или вязаный жакет на «дембель»возьмет… Я тоже беру и тебе советую…Ты ведь тоже, как все мы – фронтовички голая, босая…

– Я воровать не буду, – отрезала Люба. – У меня профессия неплохая есть – я на обувной фабрике «Скороход»солдатские ботинки и сапоги шила. После «дембеля»снова туда работать пойду. И в институте при этом учиться заочно буду… В полиграфическом… На факультет журналистики… Я так решила…

– Ну да, ты ведь в нашей дивизионной газете «На бевом посту»стихи очень хорошие, душевные писала, и заметки о лучших регулировщицах нашего дорожно-эксплуатационного батальона. Поэтесса! Литературный талант! Потом, может, по писательской части пойдешь. А вот лично у меня профессии никакой… И все равно я духом не падаю. Главное, что жива осталась, из такой страшной, кровавой войны живая, здоровая вышла! И ты свои глупые мысли насчет самоубийства брось, у тебя еще вся я жизнь впереди, мирная, интересная, о которой, помнишь, мы все по ночам в сырых землянках под немецким обстрелом мечтали, фантазировали. Это ведь величайшее счастье, что мы с тобой на такой войне уцелели! Даже самой не верится! А сколько наших молодых, красивых девушек из нашего батальона до этого счастливого дня не дожили!.. Обидно только, что нас, девчат-регулировщиц в Польшу, Германию, вообще за границу не пустили. Очень мне хотелось бы посмотреть, как там люди живут? И барахлишка немецкого, одёжи домой побольше привезти и для себя, и для родителей, сестер, братьев. Пообносились, пишут, все они за войну, страшно… А в магазинах – шаром покати…

 А знаешь, мне говорили, что многие наши солдаты, особенно старших возрастов, демобилизованные из Германии, ничего кроме небольшого фибрового чемоданчика не везут. Но чемоданчики эти либо швейными иголками, либо камешками для зажигалок до краев наполнены. У нас в России иголка на базаре нынче рубль стоит, камешек для зажигалки – столько же. Да за камешки эти, иголки запросто новый дом себе построить можно!..

Видимо потому нас – девушек-регулировщиц за границу не пустили, чтобы всей Европе показать, что, у нас в стране, в Красной армии для этой службы и мужчин вполне хватает.Да куда там? Выбил фашист проклятый у нас почти всех молодых мужчин и парней под корень, в тылу одни девушки и женщины и на заводах, и в шахтах, и на металлургических заводах у печей работают… Везде одни бабы… Настоящее бабье царство после этой войны в нашей стране образовалось… Поколения женщин без мужчин …Сами бабы об этом горькую частушку сочинили и в нашей деревне, писала мне в своём письме старшая вдовая сестра, поют.

Вот окончилась война,

Я осталася одна.

Я – и лошадь, я и бык,

Я и баба, и мужик.

 Но пока мы с тобой, Любаша, на войне почти четыре года воевали, многие наши сверстницы в тылу за это время техникумы, институты пооканчивали, профессию хорошую для жизни получили, замуж вышли, детей нарожали… Обидно, что столько времени мы с тобой зазря потеряли…

– Не зря. Мы с тобой, Клавочка, свою родину от злейшего врага – фашизма защищали, не щадя своей жизни, и защитили-таки. Есть ли на свете более святое дело? Не знаю. Вот послушай, Клава, стих, который я недавно в «Комсомолке»прочла.

Нет, это не заслуга, а удача

Стать девушке солдатом на войне.

Когда б сложилась жизнь моя иначе,

То в День Победы стыдно было б мне…

– Эти стихи санинструктор Юлия Друнина сочинила. Она в пехоте на передовой много раненых наших бойцов спасла, из-под огня вынесла…

– Жива осталась?

– Осталась…

– Это – самое главное, Любаша, что жива!..

 

 Глава ХХIII

 

В конце апреля сорок пятого года Герда Риттер вместе со многими другими молодыми женщинами, девушками, шестидесятилетними стариками, прыщавыми подростками лет тринадцати – четырнадцати из «фольксштурма»училась на раскисшем полигоне под Берлином стрелять из фаустпатрона по деревянным макетам русских танков. Ей было за что люто ненавидеть русских и мстить им: в конце июня сорок четвёртого года в районе белорусского города Бобруйска они убили её отца барона Отто фон Риттер, еще раньше на Украине пропал без вести её младший брат Фриц, говорили, что он у русских в плену, в Сибири, жив ли – она не знала. Старший брат Ганс – переводчик тоже неизвестно где – от него уже давно не было писем. Жених Фриц Виннер – в феврале сорок третьего искалечен под Сталинградом осколком мины, сильно хромает на правую ногу и по своему тяжелому ранению, затронувшему позвоночник, совершенно непригоден к супружеской жизни. Всю ее жизнь проклятые русские растоптали, изувечили! Мстить, мстить и мстить!..

– Старайся попасть танку непременно в переднюю часть, – веселым, бодрым голосом объяснял ей в окопе молодой красивый инструктор с черной кожаной перчаткой протеза вместо левой руки и младенчески розовой кожей на правой щеке от обширного ожога, – чтобы наверняка уничтожить экипаж. Если же в моторный отсек угодишь – танкисты в живых останутся. Пересядут в полном составе в новый танк и дальше против нас воевать пойдут. А так при той огромной температуре, которую создаёт разорвавшийся внутри танка кумулятивный заряд фаустпатрона, – все они мгновенно сгорят, испарятся, только горсточка маслянистого праха в обугленном танке от них останется – хоронить никого не надо. Удобно! Без всяких хлопот, – хохотнул инструктор, – прямо в танке полная кремация!

Для стрельбы ты должна, прежде всего, удобно положить вот этот фаустпатрон, похожий на огромный мужской фаллос, себе на правое плечо. Вот так, крошка, – нежно погладил он ее сильной и удивительно теплой ладонью по спине. – С ним, я думаю, ты уже умеешь управляться… Потом поднять вверх на трубе прицельную рамку и установить на ней прицел. Так, все правильно делаешь, умница… Прицеливание осуществляется точно так, как и при стрельбе из винтовки, даже проще, – слегка приобнял он её за талию. – Нужно только смотреть правым глазом, прищурив левый, в середину прицельной рамки, наводя её точно на цель, а потом, затаив на мгновенье дыхание, плавно нажать на этот вот рычажок на трубе… Прицелилась? Нажимай!..

Что-то коротко и громко рявкнуло возле уха Герды, и снаряд огненной ракетой, роняя искры, с огромной скоростью устремился к макету. В носовой его части образовалась огромная чёрная дыра.

– Браво, крошка! – громко воскликнул инструктор и звучно чмокнул её в порозовевшую от похвалы щеку. – Если ты так же точно будешь стрелять по настоящим русским танкам на улицах Берлина, то к концу войны у них вообще ни танков, ни экипажей уже не останется. Конечно, лучше всего, если тебе повезет стрелять по неподвижному танку. Это будет верный выстрел. Попасть же в быстро движущийся Т-34 без длительной тренировки очень трудно – нужно уметь правильно рассчитать скорость танка, упреждение и так далее. Тебе же достаточно и этого. Времени на более тщательное обучение стрельбе из фаустпатрона у нас с тобой просто нет – вон сколько фолькштурмовцев ожидают своей очереди пострелять…

– И эти мальчишки тоже будут стрелять из фаустпатронов по русским танкам? – удивилась Герда, – они же ещё дети совсем!

– Из этих мальчиков в ходе боя получаются отличные солдаты, – усмехнулся инструктор, – потому что они абсолютно не боятся смерти. В силу своего юного возраста они еще просто не понимают, что такое смерть. Что это – навсегда, на веки вечные. Для них главное – показать, продемонстрировать своим товарищам по окопу свою удаль, бесстрашие. А если перед боем им сказать, что они защищают не просто Берлин, столицу третьего Рейха, а своих матерей, сестер, которых, если они не устоят на своих позициях, изнасилуют, зверски убьют безжалостные русские солдаты, то они сражаются до последнего патрона, последней гранаты! Русские танки, как ты знаешь, уже в предместьях Берлина. Пусть только войдут в город – здесь, в его развалинах, мы им покажем, что такое есть на самом деле немецкий народ. Мы превратим Берлин для русских во второй Сталинград. Это оружие как раз и предназначено для стрельбы по танкам из засады, в разрушенном городе. Жаль только, что наши ученые изобрели его слишком поздно… Если бы оно было у нас на вооружении в самом начале войны, в Сталинграде, на Курской дуге – русские танковые армии уже тогда перестали бы вообще существовать. Ну, счастливо, девочка, – ободряюще похлопал инструктор полуоглохшую от грохота выстрела Герду чуть ниже спины, – стань маленькой героиней немецкого народа в борьбе с русскими варварами. И добавил потише: «И постарайся при этом остаться в живых, моя дорогая. Будет очень жаль, если погибнет такая красота. Русский танк – это тебе не кофейная мельница, а их танкисты – не слепые котята, а умелые и бесстрашные воины. Знаю по собственному опыту. Это имей ввиду, когда будешь целиться из этой штуковины в Т-34. И постарайся поразить его непременно с первого выстрела, потому что времени на второй выстрел у тебя уже наверняка не будет. И помни: русские истребителей танков в плен не берут – убивают на месте без всякой пощады.

И конечно, переоденься лучше в мужской костюм, и надень на свою красивую головку вот эту каску, – протянул он ей стальной шлем. – На всякий случай… Он и от осколка, и от русской пули на излете может тебя спасти».

***

Герде повезло – русский танк неподвижно стоял в дымившихся развалинах, потому что путь ему преградил рухнувшая на переулок стена многоэтажного кирпичного дома, на уцелевшей стене которого белели большие неровные буквы: «Соблюдайте спокойствие! Берлин не будет сдан». Она старательно прицелилась, крепко прищурив левый глаз, и выстрелила из «фаустпатрона», как учил её весёлый инструктор, в переднюю часть танка. Взрыв был таким сильным, что башню танка подбросило на несколько метров вверх – очевидно в нем сдетанировали снаряды боекомплекта. Но радоваться ей долго не пришлось. К её ужасу из верхнего люка башни другого, стоявшего чуть поодаль от подбитого ею русского танка один за другим выскочили, словно черти из табакерки, три танкиста в черных комбинезонах и ребристых матерчатых шлемах, и, размахивая короткими, без приклада автоматами и что-то громко крича, кинулись к ней. Она побежала что есть силы, бросив бесполезную теперь трубу фаустпатрона в подвернувшийся канализационный люк, и шмыгнула в подвал разрушенного дома, чувствуя себя уже в полной безопасности, но тут вдруг на неё навалился сзади кто-то огромный, едко пахнущий потом, машинным маслом, порохом и, прерывисто дыша ей в ухо, стал с такой силой заламывать руки за спину что у неё захрустели кости. Тяжёлая каска при этом упала с её головы и с глухим стуком покатилась по каменному полу.

– Так эта ж баба! – изумленно воскликнул танкист, увидев рассыпанные по плечам длинные золотистые волосы, – молодая какая!.. И красивая!..

– Дай-ка, я её, гадину фашистскую, здесь же сейчас прикончу! – наставил на неё автомат другой танкист, – таких ребят загубила, стерва! Таких ребят!..

– Зачем же сразу убивать? – усмехнулся третий, – сначала попользуемся. Ты её будешь?..

– Не-а… Боюсь…

– Чего ты, салага, боишься? Видать, бабу ещё ни разу не пробовал…

– Нам ведь командир полка строго-настрого приказал немок не трогать. Сразу расстрел!..

– Хе-е… А кто про то узнает? Особистов здесь, на «передке», днём с огнём не сыщешь, они нашего брата предпочитают в тылу, в мирной обстановке шерстить... Потому что тут стреляют и ненароком убить могут… Немка на тебя командиру нашему жаловаться не побежит, потому что нас, русских солдат нынче в Берлине тьма тьмущая, попробуй-ка, найди среди них, узнай того солдата, который ее ссильничал. Да ни в жисть! Потому что мы – русские для немцев все на одно лицо, как китайцы для нас. Мы – старые солдаты давно уже войной, смертью пуганные и потому уже ничего в этой жизни не боимся. Мы и в других захваченных немецких городах молодых и не очень молодых немок приучили, как только она еще издали увидит русского солдата, так сразу сама панталоны снимает, на землю навзничь ложится и ноги раздвигает. Главное на немке «ТТ»– трофейный триппер не подхватить. Вот за него запросто расстрелять могут, как за попытку дезертировать. Но эта, кивнул танкист на лежащую на груде кирпичей Герду, – молоденькая, чистенькая, и по всему видать – благородных кровей. На такой вряд ли «ТТ»поймаешь… А разве наших, русских баб немецкие солдаты и офицеры на оккупированной территории не насиловали? Сплошь и рядом. Да еще при этом издевались зверски, убивали, груди отрезали… Сам не раз видел обезображенные женские трупы. Теперь наш черед: долг платежом красен…

Русский танкист, до тошноты противно пахнущий потом, соляркой и водкой насиловал её долго и обстоятельно. Потом – другой. Третий… Он же, закончив своё дело, выхватил из-за спины малую сапёрную лопатку и замахнулся на Герду. Она закрыла глаза, с ужасом ожидая удара, который должен был раскроить ей череп, но тут вдруг страшная боль внизу живота пронзила её. Она дико закричала, чувствуя, как черенок лопаты со страшной силой входит в неё снизу, разрывая внутренности…

– Сдохла, паскуда, – сказал равнодушно танкист, глядя на изуродованное немым криком мертвое лицо Герды. – Туда ей и дорога – таких парней погубила, стерва фашистская! Таких парней! Механик – водитель Толя Кузьмин всю войну провоевал, пять раз в танке горел и не сгорел и вот на тебе… От какой-то сопливой девчонки смерть свою под самый конец войны в Берлине принял. Обидно. Коля Иванов – башнёр, тоже мужик что надо… Командир танка младший лейтенант Олег Квитко, так тот вообще мальчишка, месяц как из Ульяновского танкового училища к нам прибыл… А немка-то красивая была, – сказал танкист устало. – Ей бы, дуре, жить да жить, детей нарожать, а она на танк с «фаустпатроном»кинулась... Нет, милая, плетью обуха не перешибёшь – сила солому ломит. Вот и лежи теперь здесь. Мёртвая. Пойдем-ка лучше, Ваня, да соберём тот пепел, что от наших ребят в танке остался, в коробки от немецких противогазов сложим и похороним в землю по-человечески...

– Да там вряд ли даже пепел от экипажа остался. Ты же сам видел, как башню в воздух подняло – весь боекомплект разом сдетанировал, не иначе. И весь прах по ветру взрывом разметало…

– Ей бы, заразе,в моторную часть танка стрельнуть – тогда бы экипаж в живых остаться мог. А так, – горестно махнул рукой танкист, – остались от наших ребят одни воспоминанья…

*** 

Старший лейтенант Георгий Александрович Остапчук – командир танка Т-34 и его механик-водитель старший сержант Никеолай Фёдоров не спеша шли к совершенно целому игрушечно красивому немецкому хутору, стоявшему на взгорке в окружении нежной зелени молодых елок.

– А как спустились мы с ребятами после работы в каменный подвал дома этого бауэра, – рассказывал механик лейтенанту, – да как глянули на его запасы: окорока копченые под потолком висят, сыры кругами на полках лежат, вино в бочках… И думаем: ёлкина медь! и от такого богатства они – немтари эти поганые пришли к нам, в нищую Россию, грабить и убивать! Да у нашего русского крестьянина, колхозника отрадясь такого богатства в погребах не водилось…

 Вдруг из-за кирпичной постройки, похожей на сарай, звонко стукнул выстрел, и пуля, смахнув с головы сержанта танкошлём, сочно вонзилась в ствол елки.

– Ложись! – крикнул Остапчук, и, выхватив пистолет из кобуры, метнулся к сараю. Грохнул второй выстрел. Остапчук забежал за постройку и увидел фашиста, который лежал у стены сарая и старательно целился из винтовки в распластанного на земле сержанта. В мгновение ока Остапчук всем своим большим телом навалился на немца, удивляясь тому, с какой лёгкостью удалось заломить ему руки за спину. Когда они подняли фашиста с земли и поставили на ноги, то с удивлением обнаружили, что стрелявший по ним немецкий солдат оказался всего-навсего белобрысым, лопоухим подростком в мешковатой замызганной военной форме. Он громко плакал от боли и страха, совсем по-детски хлюпая носом и размазывая рукавом мундира слёзы и сопли по грязному веснущатому лицу.

– Малец! – удивленно протянул Фёдоров, – ему от силы лет тринадцать, не больше! И таких-то детей-несмышлёнышей Гитлер против нашей силищи гонит. Ну что нам с ним делать, с пацаном этим сопливым? Ну, не стрелять же его, в самом деле…

 – Отодрать хорошенько ремнём по заднице, – предложил Остапчук, – чтобы впредь не повадно было с оружием баловаться да и отпустить с миром на все четыре стороны. Смотри, какую аккуратную дырку этот малец в твоем шлеме просверлил, подняв шлем с земли, Остапчук легко просунул свой темный от машинного масла и пороха палец в сквозное пулевое отверстие. – Еще бы на сантиметр – два ниже прицел взял бы, и ты, сержант, сейчас уже со святым Петром у ворот рая разговаривал…

 Остапчук деловито спустили штаны с тощего зада подростка и, крепко зажав его вихрастую белобрысую голову между ног, хорошенько отходил по костлявой заднице широким офицерским ремнём. Мальчишка при этом орал благим матом, вырывался и даже пытался укусить Остапчука за палец. Лейтенант, закончив экзекуцию, легонько подтолкнул мальчишку в сторону сарая: «Нах хауз». Тот, подтянув штаны, погрозил танкистам грязным кулаком и быстро скрылся за кирпичным сараем. И оттуда почти тотчас вылетела немецкая граната с длинной ручкой, похожая на деревянную толкушку, которой наши деревенские бабы обычно толкут варенную в «мундире»картошку для поросят, и шлепнулась танкистам под ноги.

– Ложись! – только и успел крикнуть Остапчук товарищу и упал ничком в грязь. Рядом с ним распластался в луже сержантФёдоров. Граната лежала в метре от них. «Всё, отжил ты своё на белом свете, – обречено подумал Остапчук, – погибнуть в Германии, в самом конце войны от какого-то сопливого немецкого мальчишки – можно ли придумать смерть глупее… Танкисты лежали, уткнувшись носами в землю и с ужасом ожидая взрыва, но его, как ни странно, не было ни через секунду, ни через две.

– Так он же впопыхах чеку у гранаты выдернуть забыл! – засмеялся глазастый Громов. – Молокосос паршивый! А мы – дураки, лежим тут и землю немецкую нюхаем, остолопы! Ну, на этот раз нам с этим щенком паршивым надо разобраться, как следует! – громко, со злостью сказал он Остапчуку, поднимаясь с земли и старательно стряхивая грязь с колен. – Этот пацан еще много бед может натворить, если у него даже гранаты в заначке есть! Танкисты бросились к сараю и увидали, как мальчишка во все лопатки удирает от них в сторону леса. Он, очевидно, до последнего наблюдал за происходящим из-за сарая и ждал, когда, наконец, его граната разнесёт в куски этих ненавистных русских и, не дождавшись взрыва, всё понял и бросился бежать к спасительному леску.

– Ишь, как шустро драпает немчёнок, – засмеялся Остапчук, пряча пистолет в кобуру, – не догонишь! Пускай живет. Подрастет – поумнеет. Поймёт, что плетью обуха не перешибёшь… Пойдем, Ваня, лучше в сарай, проверим арсенал этого пацана…

 Танкисты зашли в просторный, словно жилой дом, кирпичный сарай, на стенах которого висели хомуты, вожжи, косы и прочий сельскохозяйственный инвентарь. Но оружия, гранат там не нашли.

– Надо проверить дом, – предложил Остапчук, – может, там что найдем.

Дом бауэра стоял в метрах пятидесяти от хозяйственных построек и был, как две капли воды, похож на крестьянские дома, которые им уже не раз доводилось видеть в Германии: толстые добротные кирпичные стены, высокая островерхая крыша, крытая тяжелой глиняной черепицей, узкие окна-бойницы, аккуратная зеленая лужайка перед домом, липы, стволы которых выкрашены на высоту человеческого роста белой краской».

– Вот уж поистине, – засмеялся Остапчук, – мой дом – моя крепость. В этом домище можно целому взводу месяц весьма успешно круговую оборону держать, потому что его толстенные кирпичные стены даже не всякая пушка пробьет, а узкие и невысокие окна больше похожи на амбразуру ДОТа. Видимо, изначально так всё и было задумано, немцы ведь испокон веков воюют, у них у всех мозги на войну повернуты… Сдается мне, что и дом этот пустой, без хозяев… Танкисты подошли к дому ближе.. Ставни окон плотно закрыты снаружи. Входная дверь подперта огромным деревянным колом, а из-за неё доносятся непонятные звуки, похожие то ли на визг, то ли на топот. Фёдоров хотел было открыть дверь и посмотреть, что происходит в доме, но лейтенант не дал ему этого сделать. «Давай сначала заглянем в окно». Им удалось приоткрыть ставню и заглянули во внутрь дома. Они увидали там нескольких тощих свиней, которые с визгом гонялись друг за другом, наровя укусить за хвост или ляжку. Несколько до снежной белизны обглоданных костей валялись на полу комнаты.

– Ничего не пойму, – удивленно произнёс механик, – свиньи в дому. Зачем? Кто их туда загнал да еще дверь колом подпер и ставни закрыл снаружи…

– А я догадываюсь, – усмехнулся Остапчук. – Свиней в дом наши ребята запустили – отомстили немцам за их зверства на нашей земле. Там непременно и человеческие черепа и кости, обглоданные этими голодными свиньями есть. Я двери сейчас приоткрою, а ты стреляй свиней, когда они к нам ринутся, из своего «ТТ»в ухо, в голову, под лопатку – в сердце. И я их тоже стрелять буду, – с этими словами Остапчук достал пистолет из кобуры. И не вздумай в дом заходить – голодные свиньи тебя могут сразу с ног сбить и загрызут, как голодные волки…

Танкисты приоткрыли двери дома и принялись в упор расстреливать визжащих, рвущихся в двери свиней. Когда с ними было покончено, танкисты вошли в дом. Действительно, на полу в одной из комнат, они обнаружили несколько обглоданных человеческих черепов и костей.

– Это – чисто славянская месть своим врагам, – сказал сержанту Остапчук. – Пленённых врагов, которые особо зверствовали по отношению к мирному населению, наши предки нередко запирали в доме со свиньями, которые, оголодав, набрасывались на них и съедали заживо. Ведь немецкие солдаты у нас, в России, в избах, амбарах целые деревни заживо сжигали, да еще при этом смеялись, веселились. Ну, а наши солдаты душегубам таким жестоким образом за смерть своих жен и детей отомстили… Долг платежом красен… Я думаю, что если бы сейчас всех наших солдат собрать, у которых немцы жен, детей, отцов и матерей во время оккупации сожгли, убили, замучили, а таких целая армия, если не больше, уверен, набралась бы, и разрешить им всю Германию, всех немцев от мала до велика ножами вырезать, то они бы в один день вырезали – сколько горя нам принесла немчура проклятая! Да только кто нам это сделать разрешит?!

– А что нам с этими свиньями делать, товарищ старший лейтенант?

– Ну, не пропадать же добру в самом деле, – сказал Остапчук, – давай мы их прямо тут, во дворе разделаем, в бочки засолим, а потом будем раздавать по куску сала «на дорожку»солдатам старших возрастов, которые скоро демобилизоваться и отбыть на родину должны…

Так танкисты и сделали.

(Конец второй книги)

Феликс Казакевич


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"