На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Православное воинство - Библиотека  

Версия для печати

Повесть о Зое и Шуре

Фрагменты книги

НАЕДИНЕ С СОБОЙ

– Зоя, ты что пишешь?

– Просто так.

Это значит: Зоя сидит за дневником.

Толстая тетрадь в клетку, в коленкоровом переплете. Зоя достает ее изредка, записывает немного.

– Дай почитать, – просит Шура.

Зоя качает головой.

– Ну ладно же! Родному брату не показываешь?

Шура чуть-чуть играет: его сердитый, грозный тон, конечно, шутка, но в этой шутке невольно сквозит и настоящая обида.

– Родной брат прочитает, а потом будет смеяться, знаю я тебя, – отвечает Зоя. А потом говорит мне тихо: – Тебе можно.

...Это был странный дневник. Он совсем не походил на тот, что вела Зоя в двенадцать лет. Она не излагала в нем никаких событий. Иногда она записывала только несколько слов, иногда – фразу из книги, иногда – стихотворную строчку. Но за чужими словами, за чужими стихами было видно, о чем думает, чем тревожится моя девочка.

Среди других я нашла такую запись:

«Дружба – это значит делиться всем, всем! Иметь общие мысли, общие помыслы. Делиться радостью и горем. Мне кажется, неправду пишут в книгах, что дружат люди только противоположных характеров. Это неверно: чем больше общего, тем лучше. Я хотела бы иметь такого друга, которому могла бы поверять все. Я дружу с Ирой, но мне все кажется, что она моложе меня, хоть мы и однолетки».

Были в дневнике строчки Маяковского:

Но мне – люди, и те, что обидели, – вы мне всего дороже и ближе.

А потом слова Николая Островского:

«Самое дорогое у человека – это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы... и чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире – борьбе за освобождение человечества».

Были и такие слова (не знаю, принадлежали они Зое или она их где-нибудь вычитала):

«Кто не мнит о себе слишком много, тот гораздо лучше, чем думает».

«Уважай себя, не переоценивай. Не запирайся в свою скорлупу и не будь однобокой. Не кричи, что тебя не уважают, не ценят. Больше работай над собой, и больше будет уверенности».

Я закрыла тетрадь со странным и сложным чувством. На этих страницах пробивались еще очень юная, не сложившаяся, ищущая мысль – словно человек искал дорогу, выходил на верную тропу, а потом снова сбивался, плутал и опять выбирался на правильный путь. Это было большое, чистое зеркало, где отражалось каждое движение ума и сердца. И я решила: не буду больше читать Зоин дневник. Полезно человеку побыть наедине с самим собой, заглянуть в себя, подумать обо всем подальше от постороннего глаза, даже если это глаз матери.

– Спасибо, что веришь мне, – сказала я Зое. – Но дневник – твой, и никому его читать не надо.

ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ ИЮНЯ

Как запомнилась мне каждая минута этого дня!

В воскресенье, 22 июня, я должна была принимать последние экзамены в военной школе. Ясным, солнечным утром я спешила к трамваю. Зоя провожала меня.

Она шла рядом со мной – совсем взрослая девушка, стройная, высокая, с ярким и чистым румянцем на щеках. И улыбка у нее была славная, ясная: она улыбалась солнцу, разлитой вокруг свежести, запаху щедро цветущей липы.

Я вошла в трамвай. Зоя помахала мне рукой, постояла секунду на остановке и повернула к дому.

От нас до моей школы чуть не час езды. Я всегда читаю в трамвае, но это утро было такое хорошее, что я вышла на площадку, чтобы за дорогу вдохнуть побольше ласкового летнего ветра. Не признавая никаких правил, он на ходу врывался в трамвай, трепал волосы веселой молодежи, заполнявшей площадку. Попутчики мои то и дело менялись. У Тимирязевской академии сошли студенты и разбрелись по факультетам: горячая экзаменационная пора не знает воскресений...

Я сошла с трамвая. До начала экзаменов оставалось еще полчаса, и я не торопясь шла по широкой улице, заглядывая в окна книжных магазинов. Надо сказать Шуре, чтобы приехал сюда, купил книги для десятого класса и географические карты. Пусть все будет готово заранее: ведь предстоит последний, самый серьезный школьный год... А вот художественная выставка, сюда мы на днях пойдем все вместе...

Я подошла к школе и поднялась на второй этаж. Всюду было как-то не по-экзаменационному пустынно и безлюдно. В учительской меня встретил директор.

– Сегодня экзаменов не будет, Любовь Тимофеевна, – сказал он. – Учащиеся не явились, причина пока неизвестна.

Еще ничего не подозревая, я ощутила где-то глубоко внутри странный холодок. Наши учащиеся – военные, люди образцовой аккуратности. Какая же причина могла задержать их в день экзаменов? Что случилось?.. Этого пока никто не знал.

Когда я снова вышла на улицу, мне показалось, что стало душно, а на всех лицах появилось неспокойное, напряженное выражение...

Трамваи проходили переполненные, почти всю обратную дорогу я прошла пешком. Ближе к дому наконец села в трамвай и поэтому не слышала радио. Но первое слово, которым встретили меня дома, было то, каким для всех нас разразилась предгрозовая духота этого памятного утра.

– Война! Мама, война! – Дети кинулись ко мне, едва я переступила порог, и заговорили разом: – Ты знаешь, война! Германия на нас напала! Без объявления войны! Просто перешли границу и открыли огонь!

У Зои было гневное лицо, и говорила она горячо, не сдерживая возмущения. Шура старался казаться спокойным.

– Ну что ж, этого надо было ждать, – сказал он задумчиво. – Разве мы не понимали, что такое фашистская Германия?

Мы помолчали.

– Да, теперь вся жизнь пойдет по-другому, – сквозь зубы, негромко, словно про себя, сказала Зоя.

Шура стремительно повернулся к ней:

– Может, и ты собираешься воевать?

– Да! – почти зло ответила Зоя. Потом быстро повернулась и вышла из комнаты.

...Мы знали: война – это смерть, которая унесет миллионы человеческих жизней. Мы знали, что война – это разрушение, несчастье и горе. Но в тот далекий первый день мы даже и представить себе не могли всего, что принесет нам война. Мы еще не знали бомбежек, не знали, что такое щель и бомбоубежище, – скоро нам самим пришлось их устраивать. Мы еще не слышали свиста и разрыва фугасных бомб. Мы не знали, что от воздушной волны вдребезги разбиваются оконные стекла и слетают с петель запертые на замок двери. Мы не знали, что такое эвакуация и эшелоны, переполненные детьми, – эшелоны, которые враг спокойно и методично расстреливает с самолета. Мы еще ничего не слышали о сожженных дотла селах и разрушенных городах. Мы не знали о виселицах, пытках и муках, страшных рвах и ярах, где находят могилу десятки тысяч людей – женщины, больные, глубокие старики, младенцы на руках у матерей. Мы ничего не знали о печах, где тысячами, сотнями тысяч сжигают людей, сначала надругавшись над ними. Мы не знали о душегубках, о сетках из человеческих волос, о переплетах из человеческой кожи... Мы еще очень многого не знали. Мы привыкли уважать человеческое в человеке, любить детей и видеть в них свое будущее. Мы еще не знали, что звери, по виду не отличимые от людей, могут бросить грудного ребенка в огонь. Мы не знали, сколько времени продлится эта война...

Да, мы еще многого тогда не знали...

ЗАПИСНАЯ КНИЖКА

 Дома каждая вещь сохраняла тепло недавнего Зоиного прикосновения. Книги стояли на этажерке так, как она их расставила. Белье в шкафу, стопка тетрадей на столе были уложены ее руками. И аккуратно замазанные на зиму окна, и ветки с сухими осенними листьями в высоком стакане – все, все помнило ее и напоминало о ней.

Дней через десять пришла открытка, всего несколько строк: «Дорогая мамочка! Я жива и здорова, чувствую себя хорошо. Как-то ты там? Целую и обнимаю тебя. Твоя 3оя».

Шура долго держал в руках эту открытку, читал и перечитывал номер полевой почты, словно хотел затвердить его наизусть.

– Мам?! – сказал он только, и в этом возгласе было все: удивление, упрек, горькая обида на нас за наше молчание.

Самолюбивый и упрямый, он ни о чем не хотел меня спрашивать. Его поразило и безмерно обидело, что Зоя не поделилась с ним, ни слова ему не сказала.

– Но ведь и ты, когда уезжал в июле, тоже Зое ничего не сказал. Ты тогда не имел права рассказывать, и она тоже.

И он ответил мне словами, каких я никогда не слышала от него (я и не думала, что он может так сказать):

– Мы были с Зоей одно. – И, помолчав, с силой добавил: – Мы должны были уйти вместе!

Больше мы об этом не говорили.

...«Не нахожу себе места» – вот когда я поняла, что значат эти слова! Каждый день до глубокой ночи я сидела за шитьем военного обмундирования и думала, думала: «Где ты сейчас? Что с тобой? Думаешь ли ты о нас?..»

Однажды у меня выдалась свободная минута, и я стала приводить в порядок ящик стола: мне хотелось освободить место для Зоиных тетрадей, чтобы они не пылились напрасно.

Сначала мне попались листки, густо исписанные Зоиным почерком. Я прочла их: это были разрозненные страницы ее сочинения об Илье Муромце, по-видимому, черновик. Начиналось сочинение так:

«Безграничны просторы русской земли. Три богатыря хранят ее покой. Посредине, на могучем коне, Илья Муромец. Тяжелая булава в его руке готова обрушиться на врага. По бокам – товарищи верные: Алеша Попович с лукавыми глазами и красавец Добрыня»...

Я бережно вложила эти листки в одну из Зоиных тетрадей и увидела, что в этой тетради сочинение об Илье Муромце, уже исправленное, переписано начисто, а в конце его рукою Веры Сергеевны отчетливо выведено: «Отлично».

Потом я стала укладывать всю стопку в ящик и почувствовала, что в самом углу что-то мешает. Протянула руку, нащупала что-то твердое и вытащила маленькую записную книжку. Я открыла ее.

На первых страничках были записаны имена писателей и названия произведений, против многих стояли крестики: значит, прочтено. Тут были Жуковский, Карамзин, Пушкин, Лермонтов, Толстой, Диккенс, Байрон, Мольер, Шекспир... Потом шли несколько листков, исписанных карандашом, – полустершиеся, почти неразборчивые строки. И вдруг – чернилами, бисерно мелким, но четким Зоиным почерком:

«В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли» (Чехов).

[…]

На следующей страничке я увидела быструю запись карандашом: «В «Отелло» – борьба человека за высокие идеалы правды, моральной чистоты и духовной искренности. Тема «Отелло» – победа настоящего, большого человеческого чувства!»

И еще: «Гибель героя в шекспировских произведениях всегда сопровождается торжеством высокого морального начала».

Я листала маленькую, уже чуть потрепанную книжку, и мне казалось, что я слышу голос Зои, вижу ее пытливые, серьезные глаза и застенчивую улыбку.

Вот выдержка из «Анны Карениной» о Сереже: «Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу».

Я читала – и мне казалось, что это сказано о самой Зое. Все время, из-за каждой строчки, это она смотрела на меня.

«Маяковский – человек большого темперамента, открытый, прямой. Маяковский создал новую жизнь в поэзии. Он – поэт-гражданин, поэт-оратор».

Новые странички – новые записи:

«Мигуэль де Сервантес Сааведра. «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский». Дон Кихот – воля, самопожертвование, ум».

«Книга, быть может, наиболее сложное и великое чудо из всех чудес, сотворенных человечеством на пути его к счастью и могуществу будущего» (М. Горький).

«Впервые прочел хорошую книгу – словно приобрел большого, задушевного друга. Прочел читанную – словно встретился вновь со старым другом. Кончаешь читать хорошую книгу – словно расстаешься с лучшим другом, и кто знает, встретишься ли с ним вновь» (китайская мудрость).

«Дорогу осилит идущий».

«В характере, в манерах, стиле, во всем самое прекрасное – это простота» (Лонгфелло).

И снова, как в тот день, когда я читала Зоин дневник, мне казалось, что я держу в руках живое сердце – сердце, которое страстно хочет любить и верить. Я все перелистывала книжку, подолгу задумываясь над каждой страничкой, и мне чудилось: Зоя рядом, мы снова вместе.

И вот последние листки. Дата: октябрь 1941.

«Секретарь Московского комитета – скромный, простой. Говорит кратко, но ясно. Его тел. К 0-27-00, доб. 1-14».

А потом – большие выписки из «Фауста»...

Пусть! На крылах своих

Рвусь туда!

Рвусь в боевой пожар,

Рвусь я к борьбе.

«Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России» (Салтыков-Щедрин).

И вдруг, на последней странице, как удар в сердце, – слова из «Гамлета»:

«Прощай, прощай и помни обо мне!»

«ТАНЯ»

Вспоминать прошлое мне было и радостно и горько. Я вспоминала – и мне казалось, что я снова качаю колыбель маленькой Зои, снова держу на руках трехлетнего Шуру, снова вижу их вместе, моих детей, – живыми, полными надежд. Но чем меньше остается рассказывать, тем мне тяжелее, тем зримее близкий, неотвратимый конец, тем труднее находить нужные слова...

Дни после ухода Зои я помню отчетливо, до мелочей.

Она ушла – и наша с Шурой жизнь вся превратилась в ожидание. Прежде, придя домой и не застав сестру, Шура всегда спрашивал: «Где Зоя?» Теперь его первые слова были: «Письма нет?» Потом он перестал спрашивать вслух, только в его глазах я неизменно читала этот вопрос. Но однажды он вбежал в комнату взволнованный и счастливый и, чего никогда не случалось, крепко обнял меня.

– Письмо? – сразу догадалась я.

– Еще какое! – воскликнул Шура. – Слушай: «Дорогая мама! Как ты сейчас живешь, как себя чувствуешь, не больна ли? Мамочка, если есть возможность, напиши хоть несколько строчек. Вернусь с задания, приеду навестить домой. Твоя Зоя».

– От какого числа? – спросила я.

– Семнадцатого ноября. Значит, ждем Зою домой!

И мы снова стали ждать, но теперь уже не так тревожно, с радостной надеждой. Мы ждали постоянно, ежечасно, ждали днем и ночью, всегда готовые вскочить на стук открывшейся двери, ежеминутно готовые стать счастливыми.

Но прошел ноябрь, прошел декабрь, подходил к концу январь... Ни писем, ни других вестей больше не было.

Мы с Шурой оба работали. Все домашние заботы он взял на себя, и я видела: он старается во всем заменить Зою. Придя домой первым, он спешил подогреть к моему возвращению еду. Я слышала, как он поднимался ночью и укрывал меня потеплее, потому что с дровами стало трудно и мы экономили как могли.

Однажды – это было в конце января – я возвращалась домой поздно. Как часто бывает, когда очень устанешь, машинально слушала обрывки разговоров. В этот вечер на улице то и дело слышалось:

– Читали сегодня «Правду»?

– Читали статью Лидова?

И в трамвае молодая женщина с огромными глазами на исхудалом лице говорила своему спутнику:

– Какая потрясающая статья!.. Какая девушка!..

Я поняла, что в газете сегодня что-то необычное.

– Шурик, – сказала я дома, – ты читал сегодня «Правду»? Говорят, там очень интересная статья.

– Да, – сдержанно ответил Шура, не глядя на меня.

– О чем же?

– О молодой партизанке Тане. Ее повесили гитлеровцы.

В комнате было холодно, мы привыкли к этому. Но тут мне показалось, что и внутри у меня все похолодело и сжалось. «Тоже чья-то девочка, – подумалось мне. – И ее ждут дома, и о ней тревожатся...»

Позже я услышала радио. Сообщения о боях, вести с трудового фронта. И вдруг диктор сказал:

– Передаем статью Лидова «Таня», напечатанную в «Правде» сегодня, двадцать седьмого января.

Скорбный и гневный голос стал рассказывать о том, как в первых числах декабря в селе Петрищеве фашисты казнили партизанку-комсомолку по имени Таня.

– Мама, – вдруг сказал Шура, – можно, я выключу? Мне завтра рано вставать.

Я удивилась: Шура всегда спал крепко, обычно ему не мешали ни громкий разговор, ни радио. Мне хотелось дослушать, но я выключила громкоговоритель, сказав только: «Ну что ж, спи...»

Назавтра я пошла в райком комсомола: может быть, там что-нибудь знают о Зое?

– Задание секретное, писем может не быть еще долго, – сказал мне секретарь райкома.

Прошло еще несколько томительных, нескончаемых дней и 7 февраля – это число я запомнила навсегда, – вернувшись домой, я нашла на столе записку: «Мамочка, тебя просили зайти в райком ВЛКСМ».

Я мчалась в райком, как на крыльях. Вечер был темный, ветреный, трамваи не шли, но я почти бежала, спотыкалась, скользила, падала и снова бежала, и ни одной сторонней горькой мысли не было у меня – я не ждала никаких плохих вестей, я только хотела узнать: когда я увижу Зою? Скоро ли она вернется?

– Вы разминулись. Идите обратно домой, к вам поехали из МК комсомола, – сказали мне в райкоме.

«Скорее, скорее узнать, когда приедет Зоя!» И я не пошла, а побежала домой.

Я распахнула дверь и остановилась на пороге. Из-за стола навстречу мне поднялись двое: заведующий Тимирязевским отделом народного образования и незнакомый молодой человек с серьезным, чуть напряженным лицом. Изо рта у него шел пар: в комнате было холодно, никто не снял пальто.

Шура стоял у окна. Я посмотрела на его лицо, глаза наши встретились, и вдруг я все поняла... Он рванулся ко мне, что-то опрокинув по дороге, а я не могла двинуться, ноги словно приросли к полу.

– Любовь Тимофеевна, вы читали в «Правде» о Тане? – услышала я. – Это ваша Зоя... На днях мы поедем в Петрищево.

Я опустилась на пододвинутый кем-то стул. У меня не было ни слез, ни дыхания. Хотелось только скорее остаться одной, и в мозгу стучало одно только слово: «Погибла... погибла...»

* * *

Шура уложил меня в кровать и всю ночь просидел рядом. Он не плакал. Он смотрел перед собой сухими глазами и крепко сжимал обеими руками мою руку.

– Шура... как же мы теперь? – сказала я наконец.

И тут Шура рухнул на постель и громко, отчаянно разрыдался.

– Я давно уже знаю... все знаю, – глухо, сдавленно повторял он. – Ведь тогда в «Правде» была фотография... с веревкой на шее... Имя другое... Но я понял, что это она... я знал, что это она... Я не хотел тебе говорить... думал – может, ошибся... Уверял себя, что ошибся. Не хотел верить. Но я знал... я знал... я знал...

– Покажи, – сказала я.

– Нет! – ответил он сквозь слезы.

– Шура, – сказала я, – мне еще многое предстоит. Мне предстоит увидеть ее. Я прошу тебя...

Шура вытащил из внутреннего кармана пиджака свою записную книжку; на чистой странице был приклеен четырехугольник, вырезанный из газеты. И я увидела ее лицо – родное, милое, страдальчески застывшее.

Шура что-то говорил мне, я не слышала, и вдруг до меня дошли его слова:

– Знаешь, почему она назвалась Таней? Помнишь Татьяну Соломаху?

Тогда я вспомнила и сразу поняла все. Да, конечно, это о той далекой, давно погибшей девушке думала она, когда назвала себя Таней...

В ПЕТРИЩЕВЕ

Через несколько дней я поехала в Петрищево. Плохо помню, как это было. Помню только, что асфальтированная дорога к Петрищеву не подходит и машину почти пять километров тащили волоком. В село мы пришли замерзшие, оледенелые. Меня привели в какую-то избу, но отогреться я не могла: холод был внутри. Потом мы пошли к Зоиной могиле. Девочку уже вырыли, и я увидела ее...

Она лежала, вытянув руки вдоль тела, запрокинув голову, с веревкой на шее. Лицо ее, совсем спокойное, было все избито, на щеке – темный след удара. Все тело исколото штыком, на груди – запекшаяся кровь.

Я стояла на коленях подле нее и смотрела... Отвела прядь волос с ее чистого лба – и опять поразило меня спокойствие этого истерзанного, избитого лица. Я не могла оторваться от нее, не могла отвести глаз.

И вдруг ко мне подошла девушка в красноармейской шинели. Она мягко, но настойчиво взяла меня за руку и подняла.

– Пойдемте в избу, – сказала она.

– Нет.

– Пойдемте. Я была с Зоей в одном партизанском отряде. Я вам расскажу...

Она привела меня в избу, села рядом со мной и стала рассказывать. С трудом, как сквозь туман, я слушала ее. Кое-что мне уже было знакомо по газетам. Она рассказывала, как группа комсомольцев-партизан перешла через линию фронта. Две недели они жили в лесах на земле, занятой гитлеровцами. Ночью выполняли задания командира, днем спали где-нибудь на снегу, грелись у костра. Еды они взяли на пять дней, но растянули запас на две недели. Зоя делилась с товарищами последним куском, каждым глотком воды...

Эту девушку звали Клава. Она рассказывала и плакала.

...Потом пришла им пора возвращаться. Но Зоя все твердила, что сделано мало. Она попросила у командира разрешения проникнуть в Петрищево.

Она подожгла занятые фашистами избы и конюшню воинской части. Через день она подкралась к другой конюшне на краю села, там стояло больше двухсот лошадей. Достала из сумки бутылку с бензином, плеснула из нее и уже нагнулась, чтобы чиркнуть спичкой, – и тут ее сзади схватил часовой. Она оттолкнула его, выхватила револьвер, но выстрелить не успела. Гитлеровец выбил у нее из рук оружие и поднял тревогу...

Клава замолчала. Тогда хозяйка избы, глядя в огонь печи, вдруг сказала:

– А я могу рассказать, что дальше было... Если хотите...

Я выслушала и ее. Но говорить об этом я не могу...

* * *

Через несколько дней после моей поездки в Петрищево радио принесло известие о том, что Зое посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.

...Ранним утром в начале марта я шла в Кремль получать Зоину грамоту. Теплый весенний ветер дул в лицо. Я думала о том, что стало для нас с Шурой горько привычным, что вторило каждой нашей мысли и каждому шагу: «Зоя этого не увидит. Никогда. Она любила весну. А теперь Зои нет. И по Красной площади она больше не пройдет. Никогда».

Ждать мне пришлось недолго. Вскоре меня провели в большую, высокую комнату. Я не сразу огляделась, не сразу поняла, где нахожусь, – и вдруг увидела, что из-за стола поднялся человек.

«Калинин... Михаил Иванович...» – вдруг поняла я.

Да, это Михаил Иванович шел мне навстречу. Его лицо было так знакомо мне по портретам, не раз я видела его на трибуне Мавзолея. И всегда его добрые, чуть прищуренные глаза улыбались. А теперь они были строгие и печальные. Он совсем поседел, и лицо его показалось мне таким усталым... Обеими руками он пожал мою руку и тихо, удивительно ласково пожелал мне здоровья и сил. Потом протянул мне грамоту.

– На память о высоком подвиге вашей дочери, – услышала я.

...Месяц спустя тело Зои перевезли в Москву и похоронили на Новодевичьем кладбище. На могиле ее поставлен памятник, и на его черном мраморе высечены слова Николая Островского – слова, которые Зоя когда-то, как девиз, как завет, вписала в свою записную книжку и которые она оправдала своей короткой жизнью и своей смертью: «Самое дорогое у человека – это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы, умирая, мог сказать: вся жизнь, все силы были отданы самому прекрасному в мире – борьбе за освобождение человечества».

ШУРА

Тяжкие дни настали для нас с Шурой. Мы перестали ждать, мы знали, что ждать нечего. Прежде вся наша жизнь была полна надеждой на встречу, верой в то, что мы снова увидим и обнимем нашу Зою. Подходя к почтовому ящику, мы с надеждой смотрели на него: он мог принести нам весть о Зое. Теперь мы проходили мимо него, не глядя; мы знали – там ничего для нас нет. Ничего, что принесло бы нам радость.

Очень горькое письмо пришло из Осиновых Гаев от моего отца. Он был потрясен смертью Зои. «Не пойму я. Как же это так? Я, старик, живу, а ее нет...» – писал он, и таким смятением, таким безутешным горем веяло от этих строк! Все письмо было в пятнах от слез, некоторых слов я так и не могла разобрать.

– Жаль стариков... – тихо сказал Шура, прочитав письмо деда.

Шура был теперь моей поддержкой, им я жила. Он старался как можно больше времени проводить со мной. Он, прежде как огня боявшийся всяких «нежностей», был теперь со мною мягок и ласков. «Мамочка», – неизменно говорил он, чуть ли не с пяти лет не произносивший этого слова. Он стал видеть и замечать то, что прежде ускользало от него. Я начала курить, и он заметил: если я закуриваю, значит, слезы близко. Увидит, что я разыскиваю папиросы, вглядится в лицо, подойдет:

– Что ты? Не надо. Ну, пожалуйста... прошу тебя...

По ночам он всегда чувствовал, если я не спала. Он подходил, садился на край моей постели и молча гладил мою руку. Когда он уходил, я чувствовала себя покинутой и беспомощной. Старшим в семье стал Шура...

ПЯТЬ ФОТОГРАФИЙ

День 24 октября 1943 года принес мне новое испытание. В газете были помещены пять фотографий: их нашли у гитлеровского офицера, убитого советским бойцом под деревней Потапово, близ Смоленска. Фашист сфотографировал убийство Зои, ее последние минуты. Я увидела виселицу на снегу, увидела мою Зою, мою девочку среди гитлеровцев... доску с надписью «Поджигатель» на ее груди... – и тех, кто пытал и мучил ее.

С того часа, как я узнала о гибели моей девочки, я всегда, днем и ночью, неотступно мучилась одним: о чем думала она, когда шла в свой последний, страшный путь? Что чувствовала? О чем вспоминала?.. Бессильная тоска охватывала меня: я не была с нею тогда, когда была ей, должно быть, всего нужнее; я не могла облегчить ей последние минуты ни словом, ни взглядом... И пять фотографий словно провели меня Зоиным смертным путем. Теперь я своими глазами видела, как ее казнили, сама была при этом, но слишком поздно... Эти снимки, казалось, кричали: «Смотри, как ее мучили! Смотри и будь молчаливым свидетелем ее гибели, переживи снова всю боль, всю муку – ее и свою...»

Вот идет она одна, истерзанная, безоружная, но сколько силы и гордости в ее опущенной голове! Должно быть, в эти минуты она даже не замечает палачей вокруг. О чем она думает? Готовится умереть? Вспоминает всю свою короткую светлую жизнь?..

Я не могу говорить об этой... Пусть тот, кто прочтет эту книгу, вспомнит страшный немецкий снимок, лицо Зои. И он увидит: Зоя – победительница. Ее убийцы – ничто перед нею. С нею – все высокое, прекрасное, святое, все человеческое, вся правда и чистота мира. Это не умирает, не может умереть. А они – в них нет ничего человеческого. Они не люди. Они даже не звери – они фашисты. Они заживо мертвы. Сегодня, завтра, через тысячу лет их имена, самые их могилы будут ненавистны и омерзительны людям.

«Я ОЧЕНЬ ХОЧУ ЖИТЬ!»

...А писем от Шуры все не было. И вдруг, еще через несколько дней, развернув «Правду», я увидела на третьей странице сообщение:

«Действующая армия. 27 октября (по телеграфу). Части энского соединения добивают в ожесточенных боях остатки 197-й немецкой пехотной дивизии, офицеры и солдаты которой в ноябре 1941 года в деревне Петрищево замучили и убили отважную партизанку Зою Космодемьянскую. Опубликованные в «Правде» пять немецких фотоснимков расправы над Зоей вызвали новую волну гнева у наших бойцов и офицеров. Здесь отважно сражается и мстит за сестру брат Зои – комсомолец-танкист, гвардии лейтенант Космодемьянский. В последнем бою экипаж танка «KB» под командованием тов. Космодемьянского первым ворвался во вражескую оборону, расстреливая и давя гусеницами гитлеровцев. Майор Г.Вершинин».

Шура жив! И мстит за сестру.

И снова я стала получать письма... из самого пекла войны.

А 1 января 1944 года меня разбудил громкий звонок.

– Кто бы это? – вслух удивилась я, открыла дверь и окаменела от неожиданности: передо мной стоял Шура.

Он показался мне настоящим великаном – стройный, широко­плечий, в длинной, пахнущей морозом шинели. Лицо его порозовело от ветра и быстрой ходьбы, на густых бровях и ресницах таяли снежинки, глаза весело блестели.

– Что так смотришь, не узнала? – спросил он, смеясь.

– Смотрю – Илья Муромец пришел! – ответила я.

Это был самый нежданный и самый драгоценный новогодний подарок.

Шура тоже был бесконечно рад. Он не отходил от меня ни на шаг и, если хотел выйти на улицу – за папиросами или просто немного пройтись, – просил, как маленький:

– Пойдем со мной!

Он несколько раз в день заговаривал все об одном:

– Расскажи, как ты живешь.

– Да ведь я писала тебе...

– Что писала! Ты расскажи. Тебе по-прежнему пишут? Покажи письма... Давай я помогу тебе ответить...

Это было не лишнее: письма по-прежнему текли без счета, рекою.

Люди писали мне, писали в школу, где училась Зоя, в редакции газет, в райкомы комсомола.

«Когда я стою на посту, мне кажется, что Зоя – рядом со мной», – писала мне с Волги девушка-воин, Зоина сверстница Октябрина Смирнова.

«Даю клятву: буду честно служить народу, буду такой же, как Зоя», – писала девушка-москвичка, сверстница Зои, в Таганский райком ВЛКСМ, прося послать ее на фронт.

«Я буду воспитывать своих школьников так, чтобы они походили на Зою, на смелую, чудесную Вашу дочку», – писала мне молодая учительница из Башкирии.

«Это горе – наше, это горе – народное», – писали ученики новосибирской школы.

И еще и еще шли искренние, сердечные письма, клятвы, стихи из Сибири, Прибалтики, с Урала, из Тбилиси. Приходили письма из-за рубежа – из Индии, Австралии, Америки...

Шура перечитал их все. Потом снова взял в руки одно, пришедшее из Англии. Вот что было в этом письме:

«Дорогой товарищ Любовь Космодемьянская!

Мы с женой живем в маленькой квартире под Лондоном. Только что мы прочли о Вашей милой, храброй дочке. Ее предсмертные слова вызвали у нас слезы: сколько храбрости, сколько мужества в такой юной девушке! В начале будущего года мы ожидаем нашего первого ребенка, и, если это будет девочка, мы назовем ее именем Вашей дочери – дочери великого народа первого социалистического государства.

С безграничным восхищением мы слышим и читаем о вашей великой борьбе. Но мало восхищаться, мы хотим бороться рядом с вами – не слова, а дела, вот что сейчас нужно. Мы уверены, что недалек тот час, когда наконец мы увидим гибель гнусного фашизма, который мы ненавидим так же, как и вы. Ваш народ войдет в историю как народ, чья отвага, мужество и стойкость сделали возможной победу над фашизмом. Английский народ хорошо понимает, что он в неоплатном долгу перед Россией, и у нас часто говорят: «Что стало бы с нами, если бы не русские!»

Кончаем письмо пожеланием: за победу и за нашу вечную дружбу – в войне и мире!

Да здравствует советский народ и его славная Красная Армия!

С братским приветом – Мэйбл и Дэвид Риз».

– Ты ответила им? – спросил Шура. – Это хорошо. По-моему, написано от сердца, правда? Видно, они понимают, что мы воюем не только за себя, но и за всех. Только бы они этого не забыли!

... Вечером пришел мой брат Сергей. Шура очень обрадовался ему. Они уселись за столом друг против друга и проговорили до поздней ночи. Я хозяйничала, то и дело выходила на кухню, и до меня долетали только обрывки разговора.

– ...Вот ты писал раз, что оторвался от колонны и врезался в тыл врага, – говорил Сергей. – Зачем? Это не храбрость, это молодечество. Надо быть смелым, но лихачом – зачем?

– Если думать о своей безопасности, тогда о храбрости надо забыть! – слышала я горячий ответ.

– А разве ты не отвечаешь за жизнь своих солдат? Ведь ты – командир...

– Скажи, только не обижайся, – услышала я немного погодя, – как ты с подчиненными? С молодыми это бывает: строят из себя больших начальников...

– Нет, я своим товарищ. Знал бы ты, какие они!..

И снова голос брата:

– А насчет храбрости... Знаешь, перечитай рассказ Толстого «Набег». Там хорошо про это сказано. Коротко и точно...

Шура рассказывал мало и скупо. Он стал сдержанней, чем прежде, и словно взвешивал каждое слово. В этот его приезд я почувствовала, что он очень изменился...

СМЕРТЬЮ ГЕРОЯ

29 апреля я нашла в почтовом ящике письмо. На конверте был номер Шуриной полевой почты, но адрес был написан не его рукой. Я долго стояла неподвижно, держа в руках письмо и боясь распечатать его. Потом распечатала, прочла первые строки. В глазах потемнело. Я перевела дыхание, снова начала и снова не могла читать дальше. Потом изо всех сил стиснула зубы и дочитала до конца.

«14 апреля 1945.

Дорогая Любовь Тимофеевна!

Тяжело Вам писать. Но я прошу: наберитесь мужества и стойкости. Ваш сын гвардии старший лейтенант Александр Анатольевич Космодемьянский погиб смертью героя в борьбе с ненецкими захватчиками. Он отдал свою молодую жизнь во имя свободы и независимости нашей Родины.

Скажу одно: Ваш сын – герой, и Вы можете гордиться им. Он честно защищал Родину, был достойным братом своей сестры.

Вы отдали Родине самое дорогое, что имели, – своих детей.

В боях за Кенигсберг самоходная установка Саши Космодемьянского 6 апреля первой форсировала водный канал в 30 метров и открыла огонь по противнику, уничтожив артиллерийскую батарею противника, взорвала склад с боеприпасами и истребила до 60 гитлеровских солдат и офицеров.

8 апреля он со своей установкой первым ворвался в укрепленный фронт Кениген Луизен, где было взято 350 пленных, 9 исправных танков, 200 автомашин и склад с горючим. В ходе боев Александр Космодемьянский вырос из командира установки в командира батареи. Несмотря на свою молодость, он успешно командовал батареей и образцово выполнял все боевые задания.

Он погиб вчера в боях за населенный пункт Фирбруденкруг, западнее Кенигсберга. Населенный пункт был уже в наших руках. В числе первых Ваш сын ворвался и в этот населенный пункт, истребил до 40 гитлеровцев и раздавил 4 противотанковых орудия. Разорвавшийся вражеский снаряд навсегда оборвал жизнь дорогого и для нас Александра Анатольевича Космодемьянского.

Война и смерть – неотделимы, но тем тяжелее переносить каждую смерть накануне нашей Победы.

Крепко жму руку. Будьте мужественной. Искренне уважающий и понимающий Вас гвардии подполковник Легеза».

...30 апреля я вылетела в Вильнюс, оттуда добиралась до Кенигсберга на машине. Пусто, разрушено было все вокруг. Камня на камне не осталось. И безлюдье – нигде ни души. Потом потянулись вереницы немцев: они шли, толкая перед собою тачку или тележку со скарбом, и не смели голову поднять, взглянуть в глаза...

А потом нахлынул поток наших людей – они возвращались на Родину: ехали на конях, на машинах, шли пешком, и у всех были такие веселые, такие счастливые лица! По всему было видно: Победа не за горами. Она близка. Она рядом.

Сколько раз Шура спрашивал: «Мама, как ты представляешь себе День Победы? Как ты думаешь, когда это будет? Ведь правда же – весной? Непременно весной! А если даже зимой, то все равно снег растает и расцветут цветы!»

И вот Победа приближалась. Это был уже канун Победы. Канун счастья. А я сидела у гроба своего мальчика. Он лежал, как живой: лицо было спокойное, ясное. Не думала я, что мы так свидимся. Это было больше, чем могло вынести обыкновенное человеческое сердце...

В какую-то минуту, подняв глаза от лица Шуры, я увидела другое молодое лицо. Я смотрела на него и не могла понять, где я видела его прежде: трудно было думать, вспоминать.

– Я – Титов, Володя, – тихо сказал юноша.

И мне сразу вспомнился апрельский вечер, когда, вернувшись домой, я застала Шуру и его товарищей за оживленным разговором. «Нас сам генерал угощал папиросами... Мы едем в Ульяновское училище...» – снова услышала я голос сына.

– А остальные? – с усилием спросила я.

И Володя сказал мне, что Юра Браудо и Володя Юрьев погибли. Погибли, как и Шура, не дождавшись Победы... Сколько молодых, сколько славных погибло, не дождавшись этого дня!..

...Я не могла бы связно и подробно рассказать об этих двух днях в Кенигсберге. Но помню, с какой любовью, с каким уважением все говорили о Шуре.

– Отважный... – долетало до меня. – Скромный. А товарищ какой!.. Молод, а командир был настоящий... Никогда его не забуду!

Провожал меня наводчик Шуриного танка Саша Фесиков. Он ухаживал за мной, как за больной. По-сыновнему заботился обо мне: не спрашивая, угадывал, что нужно делать.

...5 мая похоронили Шуру на Новодевичьем кладбище. Напротив Зоиной могилы вырос новый могильный холм. В смерти, как и в жизни, они снова были вместе.

Это было за четыре дня до Победы.

А 9 Мая я стояла у своего окна и смотрела, как текла мимо людская река: шли дети и взрослые, все – как одна семья, ликующие, счастливые. День был такой яркий, такой солнечный!

Мои дети уже никогда не увидят ни голубого неба, ни цветов, они никогда больше не встретят весну. Они отдали свою жизнь за других детей – за тех, что шли в этот долгожданный час мимо меня.

ОНИ ДОЛЖНЫ БЫТЬ СЧАСТЛИВЫМИ!

 .

.. Я люблю бывать здесь. Ходить по милым, знакомым коридорам школы, где учились мои дети, школы, которая носит сейчас Зоино имя. Я захожу в классные комнаты. Поднимаюсь на третий этаж и подхожу к двери, возле которой есть надпись: «В этом классе учились Герои Советского Союза Зоя и Шура Космодемьянские».

Я вхожу в этот класс, и со стены смотрят на меня портреты моих детей. Вот вторая парта в среднем ряду – тут сидела Зоя. Сейчас за этой партой учится другая девочка, такая же ясноглазая. А вот последняя парта в другом ряду – это Шурино место. Сейчас на меня пристально смотрят оттуда глаза девочки-подростка. Она в коричневом платье с белым воротничком, в черном фартуке, и у нее такое вдумчивое, серьезное лицо...

Я спускаюсь вниз, к малышам. Сажусь за низкую парту рядом с маленькой девочкой и раскрываю хрестоматию для первого класса. На обложке – золотые колосья, голубое небо, сосны: мирная, любимая с колыбели картина родной природы; она словно олицетворяет то, о чем рассказывают страницы хрестоматии. Каждая страница этой книги – гимн мирному труду, родной земле, нашим лесам и водам, нашим людям. Наша страна распрямила плечи, она строит и созидает, сеет хлеб, льет сталь, возрождает из пепла

сожженные города и села. И она растит новых прекрасных людей.

Вот эту девочку, что сидит рядом со мной, и всех ее подруг, и всех детей по всей Советской стране учат самому светлому, самому разумному – любить свой народ, любить свою Родину. Их учат уважать труд и братство народов, уважать и ценить все прекрасное, что создано всеми народами земли.

Они должны быть счастливыми! Они будут счастливы!

Так много крови пролито, так много жизней отдано ради того, чтобы они были счастливы, чтобы новая война не искалечила их будущее...

...Я иду по знакомому коридору. Дверь библиотеки открыта.

Полки, полки по стенам, и книги, несметное множество книг.

– До войны у нас было двадцать тысяч томов, а теперь – сорок тысяч, – говорит мне Катя.

Я выхожу на улицу. Вокруг школы все зелено: вот они, деревья, посаженные руками детей. И мне кажется, я слышу голос Зои:

«Моя липа третья – запомни, мама». 

Любовь Тимофеевна Космодемьянская


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"