На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Православное воинство - Библиотека  

Версия для печати

Недуг

Роман. Продолжение

Перевод с украинского Петра Чалого

IX

Чувствуя, рад он близкому отпуску, как спасению, как чему-то такому, что развяжет запутанный узел в его жизни, заглушал Иван Семенович свои мысли о том, гнал их от себя хлопотной и непрекращающейся работой. Короткие зимние дни просиживал в заводской управе за делами сложными и ответственными, к каждой мелочи сам доходя; долгие вечера совещаниям да комиссиям отдавал… И если выпадала минута свободная, тешил себя сладкой истомой и думами о близком отдыхе, общепринятом отдыхе, какого заслуживает и требует всякий добросовестный работник… И работал еще с большим запалом, сам уставая и других изнуряя…

– Познаю вас, – сказал ему Звирятин после одного заседания и хотел еще что-то добавить, да только широко развел руки и низко склонил голову – ты победил, мол.

Скупо усмехнулся ему Иван Семенович и промолчал, едва сдерживаясь, чтобы не сказать злоутешно: «А вы уже радовались, наверное, что раскис Орловец?.. Поспешили, голубчик…» И ушел из кабинета.

Звирятин пропустил его вперед и, отставая на шаг, вполголоса ворковал ласково и задумчиво:

– Да, познаю вас, товарищ Орловец… Познаю и удивляюсь. Так работать не всякий сможет. Не всякий и здоровый выдержит, не всякому и нервов хватит… Да и вам бы следует поберечь себя, уважаемый, – так и переутомиться легко.

И сразу, чуть не ткнувшись подбородком в плечо Ивану Семеновичу, спросил грубо и насмешливо, прямо в ухо слова кидая:

– А что это, уважаемый, не видно вас нигде – ни в опере, или у Ирины Эдуардовны? С бесом боретесь?

– Что? – круто обернулся  к нему Иван Семенович. – С каким бесом?

– А таким… – вильнул Звирятин широкими бедрами своими и, взяв Ивана Семеновича под руку, повел из управы. – А таким, дорогой мой директор, – от буржуазного искушения прячетесь… От Ирины Эдуардовны, гражданки Завадской. Тише, тише, уважаемый! Не надо так раздражаться, – не отпускал он руку Ивана Семеновича и бережно свел его с крыльца.

– А она не раз спрашивала: что это не видно вашего принципиала, – сладким шепотом поведал он высоким декабрьским звездам.

– Да врете же вы! – тоскливо отозвался Иван Семенович. – Не спрашивала она обо мне…

– А вам бы хотелось, чтобы спросила? Очень хотелось бы? Ну, признайтесь, что очень! Признайтесь, уважаемый!

– Слушайте, вы! Звирятин! – остановился Иван Семенович посреди тихого управского двора. – Какого вам черта, скажите, от меня нужно?

– Что мне от вас нужно? – переспросил Звирятин, старательно натягивая рукавичку. – А ничегошеньки, уважаемый!

– Как-то? – растерялся Иван Семенович и выкрикнул со злостью: – Так чего же  вы вмешиваетесь в мою жизнь! Чего липнете вы ко мне? По какому праву?

– Фи, уважаемый, вмешиваетесь, липнете… Фи… – застегнул, наконец, рукавичку Звирятин. – И не впутываюсь я, и не липну… Я предостерегаю! – по слогам произнес он и, распаляясь, заговорил взволнованно и прямо. – И предостерегаю с приятной и со злой радостью… Да! Вот корчитесь вы – а вы-таки корчитесь, да! – остатки сил, последнюю уверенность теряете, – а я радуюсь. Да, радуюсь. Я присматриваюсь к вашей жизни – и радуюсь, она мстит вам за меня… За всех таких, как и я… За ваших врагов, черт возьми!

Он вздохнул полной грудью холодный воздух и закашлялся, поправил кашне и говорил уже спокойнее:

– Вы и ваши товарищи не только ненавидите нас, как остатки буржуазной интеллигенции, нэп, что ли, – вы не только ненавидите нас как своих классовых, по-вашему, врагов, вы еще и презираете нас… Понимаете, презираете! – процедил он сквозь зубы. – В глазах ваших – мы… выродки какие-то, гниль, какой-то абсолютный пассив… А вы, дескать, все… Мы, выходит, не только ваши социальные враги – мы полнейшие ваши духовные антиподы… Так как же не радоваться мне, коли один из вас – вы, вы, уважаемый! – при первой встрече с нашей женщиной, с женщиной нашей культуры теряет почву под ногами… А вы теряете ее!

– Так вот оно что… – хрипло выдохнул из себя Иван Семенович и, взявши крепко за руку Звирятина, кинул:

– Пойдемте!

Когда темными комнатами, натыкаясь на мебель, привел его в свой кабинет и засветил под зеленым абажуром лампу на столе, сказал Звирятин спокойно:

– Вы дозвольте, уважаемый, не снимать пальто… Ведь наша беседа будет недолгой – все ясно. По крайней мере, мне, – добавил он и, закуривая, с неприкрытым интересом оглядел комнату.

– Неуютно живете, – с гримасой процедил он сквозь дым в задумчивое и бледное лицо хозяина, который, тоже не раздеваясь, сел напротив.

– Пустое, – тяжело ответил тот, – я не для этого привел вас сюда…

И монотонно, вроде телефонограмму диктуя, спросил:

– Так, по-вашему, я теряю почву под ногами?

– Несомненно, уважаемый! Вы сам это хорошо понимаете, только боитесь признаться.

– Да? – постучал пальцами по столу Иван Семенович и, скрутив грубую цигарку, наклонился к Звирятину:

– Дозвольте огонька!

Сидели один против другого, молча пуская клубы едкого дыма в тиши зеленоватого света настольной лампы. Погодя, докурив сигарету, сказал Звирятин:

– Ну-с, я пойду, уважаемый?

– Идите, – устало поднялся хозяин и, тихо поскрипывая обувкой, провел гостя в прихожую.

Там, уже держась за ручку двери, сказал Звирятин:

– Так-то, товарищ Орловец… Так-то…

И, вроде соглашаясь с ним, ответил тот печально и растерянно:

– Так-то…

И, не попрощавшись, вернулся в свою комнату.

Утром не пошел в управу, а, задумчивый и невнимательный, ходил по заводу, избегая разговоров, кроясь чужих глаз; потом, миновав управленческое подворье, вышел за ворота и, неспешно, вроде нерабочим днем гулять вышел, направился в противоположную от центра города сторону, туда, где за низкими заводскими склепами синело широкое зимнее поле, колючий ветерок, плача в телеграфных проводах тонко и жалостливо, заметал придорожную снежную порошу – казалось, курится вдали поле, стелется по нему вихрастый синеватый дымок…

Когда миновал последний забор и со всех сторон поплыла на Ивана Семеновича белая и ровная даль, спокойнее потащились его мысли. Точнее, не было мыслей, а только одна дума, бесконечная и невыразимая, что морочит ему голову еще со вчерашнего дня, сквозь целую ночь бессонную… И только сейчас, на холодном ветру, перестала она вихриться и растекаться, а, будто замерзнувши, сузилась в привычные слова…

«Значит, брехня? – сам себе промолвил Иван Семенович, вроде к чужому голосу прислушиваясь. – Значит, обманывал самого себя? Может, и отпуску радовался, как бегству? Бегству от самого себя?» – криво усмехнулся он в реденькие свои белявенькие усики.

И, снова вороша свои последние дни, разговоры и встречи, понял себя: пугается  он – бессильный и в самом себе неуверенный – чувствуя опасность, которая в нем зарождается; бросается – и боится себе и другим в этом признаться, врет и других вместо себя виноватит…

– Строитель! – гадко, вроде грязную ругань, кинул он громко в белое поле и почувствовал, что нужно ему сейчас же неотложно увидеть Сквирского.

Набирая в галоши сыпучий снег, поспешая к заводу, представляя, как расскажет он длинноногому инженеру все совершенно прямо и просто, вдвоем сообразят они, как нужно бороться Ивану Семеновичу со всем тем, что против его воли и желания вплетается в его жизнь…

Да, увидев, как, стоя посреди управленческого двора, во все глаза всматривается инженер Сквирский в серое, пустое небо, растерял слова Иван Семенович и молча остановился перед ним, с ноги на ногу переступая.

– Вы хотите мне что-то сказать? – монотонно, каким-то деревянным голосом спросил Сквирский, не глядя даже на Ивана Семеновича.

– Нет, – ответил тот, и, всматриваясь в небо, пояснил: – Я хочу спросить вас…

– Спрашивайте, – согласился Сквирский.

И неожиданно для себя спросил Иван Семенович, вроде секрет какой выпытывая:

– Чего вы смотрите вверх, инженер Сквирский?

Помолчав, ответил тот:

– Я всегда смотрю вверх.

– И не спотыкаетесь?

– И не спотыкаюсь. Нет. Обязательно запомните на будущее, товарищ Орловец: спотыкается чаще тот, кто смотрит вниз, под ноги.

Повернулся и хотел идти прочь, да задержал его Иван Семенович, сказав:

– Помните наш ночной разговор у вас, инженер Сквирский?

– Ну? – вроде только теперь увидел тот Ивана Семеновича.

– Так вот, вы сказали тогда, что человек повинен ничего не принимать от жизни, не перепроверив себя, не убедившись, что это ему вправду необходимо… Что человек должен всегда выбирать, а не брать первое – лучшее…

– Вам настал час выбирать? – шагнул к нему Сквирский, окидывая горячим взглядом.

– А теперь скажите мне, – не ответил Иван Семенович, – что должен делать человек, если понимает: то, что дает ему жизнь, к чему даже он сам тянется, – ему враждебно, ему самому противоречит? Как же должен человек тогда и с жизнью, и с собой бороться?

– Бороться с собой? Нет. Вы поймите, товарищ Орловец, раз человек осведомлен, а значит, и глубоко ощущает, что то, к чему его до сих пор тянуло, ему враждебно, для жизни ему плюса не составляет, – человека к тому уже не будет тянуть. Тогда ему не к чему бороться с собой… А если борется он с собой – значит, не уверен в себе, значит, не может еще определить, что вправду не нужно ему то, к чему его, как вы говорите, тянет…

И, заметив Звирятина, круто повернулся и пошел к управе.

«Вот и поговорили», – подумал Иван Семенович, сам не зная, на кого – или на Сквирского, или на Звирятина – гневаясь, и сердито проговорил:

– А вы всегда улыбаетесь, Звирятин… Вам так весело жить?

– Я, многоуважаемый, придерживаюсь мысли, – показывая золотые коронки, ответил тот, – что, тоскуя, и жить не стоит. Да и нет у меня времени для тоски – столько нужно пережить, передумать… Перецеловать… Я же не инженер Сквирский – метафизикой не болею…

– Вы с ним не соглашаетесь?

– Да какой же дурак с ним согласится! – выкрикнул зло. – Да, мы с ним разные… – поведал уже спокойнее. – Совсем разные. Инженер Сквирский, многоуважаемый, не живет, а только перманентно собирается жить, ну а я живой – и живу. Полно, жадно, смачно!!! Беру от жизни все, что она дает, вырывая то, чего она не хочет дать… А инженер Сквирский вы-би-ра-ет, – иронично перекосил лицо Звирятин. – Он, видите, изо всех прекрасных неповторимых возможностей должен выбрать лишь то, что целиком ему подходит. Он боится ошибки! Ну а я нет. Я беру все, все общупаю, потрогаю, обсосу – и потом уже выкину то, что мне не нужно совсем… Он не живет, он выбирает, вроде задачу какую решает; я живу, отбрасываю то, что мне без надобности…

– Ну, а вы, многоуважаемый, – насмешливо посмотрел он на Ивана Семеновича, – ни се ни то… Ни-се-нет-ни-то… – проворковал по складам и, поклонившись, пошел прочь.

Иван Семенович хотел было оскорбиться и высказать что-то острое и злое, но успокоил его глубокий смысл этого коротенького слова.

«Нисенитница… – повторил он про себя. – Ни се ни то…»

Так он и вправду ни то ни се. В этом причина всей путаницы последних дней… Пока не ведая, как должен он относиться, а главное, пока не уразумев, как он уже относится ко всему тому, что просится в его жизнь после встречи с Завадской, будет путаться он в своих чувствах и мыслях, не зная, куда ступить.

«Вот он в чем весь недуг мой», – подумал Иван Семенович и, счастливый, что посмел, наконец, сам себе все объяснить, гордый собой, пошел домой через управленческий двор, вроде в нерабочий день гуляя.

Дома, довольный, что никого больше нет рядом, ходил из комнаты в комнату, ни о чем уже не думая, пока не устали ноги; тогда перекусил немного, вместо обеда, и лег себе на диван, тяжелой бекешей укрывшись. Спал спокойно и крепко, дыша глубоко и ровно и даже во сне усмехаясь спокойно.

Разбудил его частый стук во входные двери, когда уже в предвечерье густо засинели окна. «Кто-то чужой», – недовольно подумал он, зная, что у домашних есть ключи, и, накинув бекешу, пошел в прихожую.

– Свои, свои, – услыхал он наполовину знакомый голос и, открыв дверь, подумал, не снится ли ему все это: топтался перед ним, низко кланяясь и малые свои ручки потирая, рецензент Мюфке.

– Вы ко мне? – будто опасаясь, попытался Иван Семенович прикрыть двери перед патлатым дедком, но тот бочком протиснулся в прихожую и радостно дергая хозяина за полу пиджака.

– Да, да, он к нему, к товарищу Орловцу… Он так рад видеть его во здравии, так рад… Все они начали уже тревожиться о нем, так долго его не видели… Все, ей-богу. Все. Даже Ирина Эдуардовна, – вроде обсосал дедок это имя. Конечно, по ее поручению и посмел он побеспокоить дорогого товарища Орловца…

– Что? Вы от Завадской? – вырвал у Мюфке свою руку Иван Семенович, почувствовал, как щекотно леденеют его пальцы.

– Да, да, Мюфке от нее, то есть по ее поручению. Она уже не раз спрашивала, почему это не появляется товарищ Орловец, а сегодня так просто и сказала, что имеет к нему важное дело… Ну, а что же это, как не поручение ему, Мюфке, разыскать и привезти товарища Орловца? Конечно, поручение…

– У нее ко мне дело? – ухватился Иван Семенович за это слово, которое упрощало его положение: прийти, посоветовать или помочь – и все. Уйдет себе снова прочь… А там отпуск, отдых…

– А хоть бы и не было дела? Что же тут такого? – обеспокоенно удивился Мюфке. – Разве товарищу Орловцу так неприятно бывать в обществе славноизвестной певицы? Ой, какой певицы? – причмокнул он губами и посыпал перхотью из своей гривы.

– Хорошо, – зазвенел решительностью голос Ивана Семеновича. – Она дома сегодня?

– Да, ждет… Да, и действительно она теперь больше дома сидит… Целую неделю эту не поет… Хандрит почему-то…

– Так идем же сейчас?

Он одел бекешу, взял шапку и, так и не пустив гостя дальше прихожей, открыл перед ним дверь на крыльцо.

Не слушая о том, как то отстает, то догоняет его запыхавшийся Мюфке, думал Иван Семенович широко как-то и спокойно: ведь так должен он давно поступить, хватит ему трусить, закрывать глаза, нужно идти прямо к опасности…

Когда нашел извозчика, сели, прильнул к Ивану Семеновичу рецензент, рассказывая, какое интересное общество собирается у Завадской, какие интересные и несхожие люди… Перечислил, смакуя прозвища. И когда назвал наряду со Сквирским и Звирятина, остановил его Иван Семенович.

– Да… они не схожи, – вроде обдумывая что-то, проговорил тихо. – А скажите, Мюфке, – повернулся он к соседу лицом, – как, по-вашему, должен жить человек, чтобы познать самое большое личное счастье? Чтобы прожить как можно богаче, то есть взять от жизни самое важное? Или не хапаючись, каждую мелочь взвешивая, отбирая только самое необходимое…

– То есть как учит инженер Сквирский? – прикинул Мюфке.

– Да, как учит инженер Сквирский… Или же так, как считает Звирятин: забирая все, что сейчас попадается тебе на пути, ни от чего не отказываясь, не думая о жизни в целом, а хлопочи только о том, чтобы взять как можно больше теперь, сразу, в текучую минуту… Кто из них в конце концов возьмет от жизни больше?

Долго молчал Мюфке, изредка почмокивая губами и внимательно разглядывая широкую спину извозчика, потом, не торопясь, к каждому слову своему прислушиваясь, поведал Ивану Семеновичу коротенькую историйку отца и сына Биляйкиных.

Старый Биляйкин в люди из ничего вышел: в Золотоноше начал писарчуком нотариальной конторы, а в Санкт-Петербурге на всю империю ведущим правоведом закончил. И без образования всякого, можно сказать, одним махом своим сотни тысяч зарабатывал… Да… Дом свой, швейцар с булавой… А дела вел земельные исключительно и самые запутанные… Сын единственный у него был – в отца пошел, на юриста выучился. Как закончил науку, говорит ему отец: «Погляжу, какой из тебя делец вышел», – и передает ему одно дело, такое сложное и запутанное, сам он много лет сидел за ним. Обрадовался сынок, за дело взялся; и через какой-то месяц прибежал к старому, кричит-зовет: «Можешь гордиться, сына такого имея! Дело-то я за месяц разрешил и выиграл блестяще! А главное, гонорар какой – в месяц пять тысяч! Тебе, старому, и не снилось такое!» А старый помрачнел, головой качает: «Дурень, дурень ты, – говорит, – а не делец. Что из того, за месяц пять тысяч заработал, – я на том деле пять лет сидел, да и еще бы года три продержался – и ежегодно с него пять тысяч имел. Может, оно и меньше в месяц выходило, но сосчитай, сколько бы всего вышло…»

– Так вы за Сквирского? – довольный, спросил Иван Семенович.

– В теории – да. Но только в теории, ведь на практике все мы живем, как живется.

И попросил, чтобы высадили его, а то нужно ему в оперу идти.

«Все мы живем, как живется?» – покрутил головой Иван Семенович и, удобнее в санях усаживаясь, думал спокойнее, что он ко всем не принадлежит.

 

X

Возле дома, где Завадская жила, встретился Ивану Семеновичу маленький горбун, принаряженный так элегантно, что сразу бросалось в глаза его храброе уродство.

«Где я видел его?» – хотел припомнить Иван Семенович, а тот уже улыбался ему бескровными устами, выставив из богатых мехов птичий образ свой.

– Товарищ Орловец? – брызнул он слюной и, разочарованный, а может, обидевшись немного, пропискнул: – Забыли? Я – композитор Мурив…

– Нет, помню… – промямлил Иван Семенович и, поклонившись, хотел идти дальше, когда услышал:

– К Ирине Эдуардовне идете? Ее сейчас дома нет. Я от нее…

– Нет? – остановился Иван Семенович. – Как нет?

И не мог разобраться – досада или радость подняла ему дух.

– Но через полчаса она возвратится. Увидите ее – передайте мой привет, – откланялся Мурив.

«Значит, он не придет больше», – с радостью отметил про себя Иван Семенович, стараясь ступать так лихо, как и горбун.

– А я думал, сердитесь вы на меня… – крутил тот головой на тонкой, хилой шее.

– Нет… Почему же, – не понял Иван Семенович, за что мог бы он сердиться на этого горбатого человека.

– А помните нашу беседу у Ирины Эдуардовны? О любви…

Выговорил это слово так, будто застряло оно в гортани и должен был силой его вытолкнуть; слово прозвучало, вроде оборванная струна скрипки, скручиваясь, билась о деку.

– Разволновались вы тогда очень… Не попрощались…

– Нервы, – рассеянно ответил Иван Семенович, думая о том, как сложно все в жизни человека: раз, хоть бы и случайно, запутавшись, само собой не вырвешься, путаешься далее, и нужно усилие, чтобы освободиться из этих сетей. Придет само, случайное, непрошеное и нежданное, а ты должен отдать ему время и внимание, пережить его, приглядеться, чтобы из всей массы выбрать только нужное тебе, отринув прочь все второстепенное… «Это и есть – творить свою жизнь», – припомнил он Сквирского.

– А вы не правы тогда были, – покачал композитор головой. – Не правы. Нет. Утверждение ваше ошибочно…

И, вспомнив, что Иван Семенович, собственно, ничего не сказал тогда, пояснил, осмотрительно слова подбирая:

– Все мы поняли тогда ваш такой… чудный выпад против Звирятина и вообще… как своеобычное выражение вашего возмущения на мое утверждение о возможности и нормальности любви между особами целиком враждебных классов…

Он помолчал, выжидая, не возразит ли Иван Семенович, потом заговорил снова, чем дальше – все быстрее и, видимо, волнуясь:

– Да, вы были не правы, товарищ Орловец, не правы… Для меня это так очевидно, что я понимаю даже, в чем корень вашей ошибки… По-вашему, такие люди не могут любить друг друга потому, что они будут оставаться враждебны. Хорошо. Соглашаюсь. Но далее вы делаете скачок, какой я никак сделать не могу! А точнее: раз они враги – то как же могут совместно жить?

– Разумеется, – начал Иван Семенович, да не дал ему говорить горбун, задергался весь, слюной забрызгал:

– Ага! Ага! – тыкал он пальцем в Ивана Семеновича. – Вот тут и ошибка ваша! Вместо любви подставляете вы совместную жизнь, сожительство мужчины и женщины, одной из форм какого есть семья. Однако же согласитесь, что не всегда приводит любовь к тихой семейной идиллии, напротив, чаще она кончается трагедией! Вот же, коли говорить о счастливой, –  будто сплюнул он, – любви, какая вершится супружеством, я соглашаюсь: быть ее меж людьми враждебных классов не может. Но почему же замалчиваете вы любовь несчастливую, любовь-трагедию? – впился он глазами в Ивана Семеновича, и только теперь приметил тот, как хороши у композитора глаза   – вроде два больших синих цветка под высоким спокойным челом.

И, будто не выдержав их горячего блеска, зажмурившись, Иван Семенович, как из темной глуби, принимал голос композитора:

– Не страсти, даже не сласти ищут сейчас люди в любви, а только удовольствия, забывая, что в самой сути своей есть она борьба… Борьба! – зазвенел ему тонко голос, – а может,  ненависть…

Казалось, опустошило его это слово – сник весь и ослаб; подал на прощание Ивану Семеновичу ручку вспотелую и, слова больше не вымолвив, пошел прочь.

«Какие все они … нервные», – подумал Иван Семенович и почувствовал себя в сравнении с ними сильным и уверенным.

Открыла ему дверь та самая, в черном, горничная.

– Ирины Эдуардовны еще нет, – сказала, – но она просила вас подождать.

Иван Семенович, не торопясь, разделся и прошел в гостиную.

Горела только одна лампа под тяжелым шелковым абажуром; мягкие тени разливались по потолку и углам большой комнаты. Пристально, будто изучая, оглядел ее Иван Семенович, к каждой мелочи прикипая взглядом, потом опустился в кресло, где когда-то Звирятин сидел, и усмехнулся криво: на столике, в углу за пальмой, белым огнем поблескивал графин с водкой.

«Для Сквирского … – подумал Иван Семенович. – Значит, часто бывает…». И вдруг припомнил к чему-то, как с ним прощаясь в тот раз, поцеловала Завадская Сквирского в голову, а тот позже, уже у себя в квартире, назвал ее при Иване Семеновиче просто Ириной.

«Творец, – ехидно прошептал Иван Семенович. – Теории разводит, а сам, наверное…».

И не закончил, услышав звонок в прихожую.

Вскочил и ступил к двери навстречу быстрым женским шагам.

– Наконец, беглец! – окутал его глубокий грудной голос Завадской разом с тонкими запахами мороза и сладостной парфюмерии. – И не стыдно так забывать старых знакомых? – пожурила она гостя, протягивая руку.

– Целуйте, целуйте! – засмеялась переливчато. – Время привыкать. На девятом-то году, как говорит Звирятин...

Приклонившись к руке ее, видел Иван Семенович, как бьются на ней нежные голубые жилки, струйками прячась в пахучих мехах рукава.

– Ну, поскучайте еще минутку без меня, – попросила хозяйка, уходя в другую комнату. – Я только пальто сниму.

Почувствовав на губах что-то сладкое и опьяняющее, Иван Семенович решил, что хорошо было бы выпить чарку водки и уже ступил к столику, где графин стоял, как послышался из соседней комнаты шелест шелка и щелчки кнопок.

«Переодевается», – лизнул Иван Семенович губы и, почему-то, дыхание затаив, сел на диван.

– Вы давно уже ждете меня? – поплыл из-за драпировки голос Завадской.

– Нет, недавно.

– Это я нарочно припозднилась, – засмеялась она. – Чтобы наказать вас за тогдашнее поведение! Ах, вы же дикарь! – высунула она из-за драпировки голову, и показалось Ивану Семеновичу – голым плечом сверкнула. – Ну да, дикарь! При женщине, мало того – при очаровательной женщине, – игриво опустила она очи, – заявлять, что он не смог бы ее полюбить как буржуйку!

И уже из глубины комнаты крикнула:

– А правда, товарищ Орловец, неужели вы бы не смогли полюбить – хоть бы и меня, например, – только за то, что я когдатошняя буржуйка?

– Что назвать любовью… – тяжело ответил Иван Семенович, – чувствуя, что начинает его раздражать этот разговор.

– Вы как Сквирский. Тот все ищет границы страсти и любви…

– А вы не ищите?

Ответа не было.

Подавляя в себе желание сейчас же уйти отсюда, взял  Иван Семенович альбом и, второй раз перелистывая его грубые листы, тщетно пытаясь опознать ту чужую, в платке цветастом девушку,  что давно когда-то, там, в юности, улыбалась ему на качелях, стройные свои ноги выказывая.

«Да что же меня тянет к этой … самке?» – с мукой посмотрел он на Завадскую.

– Ну, теперь здравствуйте! – примостилась она возле него на диване. – И признайтесь, почему так долго не показывались?

– А зачем? – спросил Иван Семенович, потирая ладонями колено, будто мучила его острая боль.

– Чудной вы, Орловец, – покачала женщина головой. – То сами ищите знакомства со мной, самые мельчайшие воспоминания обо мне собирая, то… Странный, – протянула задумчиво.

Почувствовав, как веет от нее пахучее, легонькое тепло, отодвинулся немного Иван Семенович и сказал сурово и холодно:

– Мюфке передал, что вы хотели меня видеть…

– А вы не хотели видеть меня? – зазвенел насмешливо ее голос. – Ну, скажите – не хотели?

– Хотел, – вздрогнул Иван Семенович, и глубокие морщины вспахали ему лицо.

– Ну, не буду, не буду… – положила ему на рукав руку Завадская. – Я-таки вправду хотела увидеться… У меня к вам просьба есть… Вы работаете вместе со Сквирским, давно его знаете, – так я хотела бы, чтобы вы все-все мне о нем рассказали… Мне это так нужно… Так нужно… – сплела она пальцы.

– Ах, так… О Сквирском… – прошептал Иван Семенович разочарованно и мертво.

– Мне некого больше спросить, – тоже шепотом посетовала Завадская. – И мы же с вами старые знакомые… Еще с качели, правда? Даже больше – мы с вами друзья… Правда же, мы – друзья? – близко приклонилась она к нему, в вырезе платья выказывая нежные линии пышной груди.

– Да, мы с вами … друзья… – повел он на нее задумчивые глаза и засмеялся горько и презрительно.

Зарделась и, дыша тяжело, вызывающе кидала:

– А, знаю, знаю! Враги мы! Как же – классовые враги! – перекрикивала сердито. – А через полжизни, даже через тысячи встреч пронести воспоминание о единственной встрече со мной – это враждебность? А, узнав меня, чужую и незнакомую, тянуться ко мне – это тоже враждебность? Эх, вы, враги! И вы, и ваш Сквирский! – выкрикнула она уже с болью.

– Причем тут Сквирский? – хрипло, с трудом разнявши челюсти, бросил Иван Семенович.

– А притом!

И, вся вздрогнув, покачивая, как на качелях, бедрами, прошлась по комнате.

– Говорит он, что нельзя любить, не зная человека. У, знахарь! – закинула руки за голову. – Ну, а вы…

– Я вас не люблю… – медленно ответил Иван Семенович и вдруг выкрикнул люто: – Ненавижу!

Посмотрела внимательно и насмешливо:

– Ну, а что же вас тянет ко мне?.. Может, ненависть? Классовая ненависть?

И, прищуриваясь, хищно удивилась:

– Ну а сильнее что: эта ненависть ваша или воспоминания о моих коленях? Помните, там, на качелях?.. Как это было? Как? Говорите!

И розовыми кончиками пальцев мяла платье на бедрах, открывая стройные по-девичьи ноги.

– Так?

– Нет, выше… – стиснул руки Иван Семенович, широко раскрытыми глазами глядя куда-то мимо нее.

– Ах, выше! – задохнулась гневно.

– Да, выше! – поднялся Иван Семенович.

Смотрели друг на друга остро, и, когда улыбкою озарился взгляд женский, прошептал растерянно:

– Выше…

– Так? – засмеялась звонко и рвущим взмахом открыла лезвие кружев над краями черных чулок.

– Да не надо же! – умоляюще вскрикнул Иван Семенович. – Не надо.

И, широко шагнув, упал перед ней. Горячими и тяжелыми руками обхватил ее колени, утонув лицом в пене кружев…

– Пустите! – прошептала она, склоняясь над его головой и острыми ногтями царапая ему сжатые пальцы. – Слышите, вы! Пустите! – рванулась крепче, круглым коленом зацепив ему лицо.

– Ах, вы же… – начала горько и с отвращением и – недоговорила: почувствовал, как обмякла вся и выпросталась. Свел глаза и похолодел: стоял на пороге Сквирский, усмехаясь спокойно и иронично.

– Я – как раз вовремя, кажется, – просипел тот деревянным голосом и, пройдя к своему столику, налил чарку водки.

– Вы всегда вовремя, – отступила от стенки Завадская и брезгливо разглядывая мелкие капельки крови на розовых своих блестящих ногтях, пошла из гостиной.

Иван Семенович поднялся с колен и обтирал поцарапанные пальцы.

– Нате, выпейте, – подал ему чарку Сквирский.

Тот поглядел на него бессмысленно и, рукой махнув, направился в прихожую.

Дрожал мелко и чувствовал, как страшным звоном наливались жилы; потом вдруг завихрились мысли и одна, внезапная и коротенькая, молнией рассекла иные: «А как же Наталка? Жена как?»

Бежал вниз, через две ступеньки перепрыгивая, и в такт шагам приговаривал: «Как же Наталка? Как же жена?» – и уже внизу, сонного извозчика толкнув, крикнул ему с отчаянием и мукой:

– К Кунице вези меня! Слышишь, ты, – к Кунице!

 

ХI

Слушал Куница Ивана Семеновича, усы свои покусывал, а когда начал тот говорить о последней встрече с Завадской, о том, что только что случилось, прикрыл плотнее дверь соседней комнаты, где сын, подросток, над радиоприемником склонился.

– Что ж это ты, Иван? – спросил растерянно. – Насильничать пытался, что ли?

И сжал сурово губы, под ноги Ивану Семеновичу глядя.

– Нет! – будто под обстрелом заметался тот. – Нет, Куница! Ей-богу, нет!

Положил тяжелые ладони ему на плечи и, дыша в лицо горячо, с болью вырвал из себя:

– Эх, Куница! Ты же знаешь меня! Разве же я… Разве же ты…

И, обессиленный, упал на стул:

– Эх, Куница…

– Да ты не экай так, Ванька, – в раздумье ходил по комнате Куница. – Ты, браток, слов не пугайся. Слово – шелуха. Да…  Говоришь, не было и в мыслях трогать бабу?.. Хм… Ну а за каким чертом домогался к ней? Гм? Не пойму я, Ванька, этого; не по мне такие задачи… Психология, можно сказать… Любишь ты ее, значит?

Будто последние силы собрав, прошептал Иван Семенович безнадежно:

– Да пойми же ты, что не могу я ее любить… Не могу!

И уже совсем тихо уронил:

– Ненавижу…

– Как? – остановился Куница. – Ничего не пойму! И тянет тебя к ней, как осу на мед, и ненавидишь ты ее… Чепуху мелешь! Просто недуг, хворь какая-то…

– Точно – недуг! – выкрикнул Иван Семенович. – Недуг, Куница! Настоящая хвороба!

И вздрагивая весь, говорил, что больной вправду, что тяжелый, неприятный недуг жизнь ему опустошил: что вроде раскололся он надвое, на двух Иванов Семеновичей; что борется он сам с собой, утомляясь чрезмерно, последние силы теряя…

– Ты же пойми, Куница! – вывел хрипло, руки между коленями тиская. – Ты же пойми меня! Врывается в мою жизнь что-то такое, чего я не хочу, не могу – понимаешь, не могу! – хотеть и все же хочу… И борюсь ним, борюсь с собой… Да, борюсь, Куница…

И снова шепотом, концы слов глотая, добавлял, волнуясь, что не может с этим не бороться, ведь не нужно оно ему чужое, враждебное… Ведь это недуг, который необходимо перебороть… И он переборет, не может не осилить, ведь весь он, все сознание его, все существо  его восстает против этого… Только нужно, чтобы помогли ему все: и Куница, и Писаренко, и другие… А главное – Наталка, жена…

– Ты хочешь признаться ей? – внимательно посмотрел на него Куница.

– Мне не в чем каяться. Не в чем! – ответил ему ясно. – Я не грешен перед ней, не изменял ей. А главное: я не хотел и не хочу этого.

Говорил спокойно, вроде все поняв, все взвесив.

– Кому же, как не ей, быть со мною рядом, Куница? Сейчас, когда нужно поддержать, посоветовать… Не для того же мы женились с ней, чтобы переспать в одной постели, сошлись для совместной жизни. И теперь, когда угрожает ей опасность, против какой я сам восстаю, разве не обязан я сказать жене прямо и откровенно – помоги?

– Оно, конечно… – неуверенно как-то протянул Куница и хотел еще что-то сказать, да не слушал его Иван Семенович, второпях одеваясь.

Теперь пусть не беспокоится о нем Куница, говорил, ведь он знает, наконец, что нужно делать. Он даже сам успокоился, уже понадеялся, что все будет хорошо. Лишь оставлять не надо: пусть Куница сейчас же бежит к Писаренко и приводит его к Ивану Семеновичу. Они все вкупе, вместе с Наталкой обмозгуют и решат…

– Писаренко? – обрадовался Куница, пальто надевая. – Вот это хорошо, Ванек, придумал! Писаренко – да! Тот посоветует… Тот выручит… А я думал, что после того разговора…

Да и спохватился.

– Идем, идем, – заспешил. – Только ты ничего Наталке сам не говори… Подожди Писаренко, посоветуешься…

И вдруг замялся у двери, проговорил нерешительно:

– А может, бы, Ванек, той-той… По-другому все это… А? Может, не понял ты самого себя? Может, просто влечет тебя к бабе этой! Поволочился бы немного…. И все такое… А так бы и прошло само собой… Без психологии… А?

Иван Семенович, как был, в тяжелой бекеше, так и опустился на стул, какой жалостливо и тонко скрипнул, и долго молча смотрел себе на поцарапанные пальцы. Потом перевел мрачный взгляд на Куницу и усмехнулся зло да презрительно: глядел на него сквозь лицо Куницы, золотые коронки показывая, Звирятин.

– Нет, – поднялся Иван Семенович, – этого не будет.

– Ну, так я за Писаренко побегу. Ты же жди нас дома, Ванька, ничего сам не делай…

– Не хлопочись, – успокоил приятеля Иван Семенович и, не дожидаясь его, вышел на улицу.

Жил Куница у завода близехонько, но не торопился домой Иван Семенович – нарочно плутал заулками: обдумать все хотел, успокоясь. Удивился искренне, что раньше не пришло ему в голову позвать других в подмогу…

«Вот она, слабохарактерность, – думал, – настоящее мещанство: замучиться, завраться, лишь бы другие не знали, лишь бы другим себя не показать… А что же плохого или преступного сотворил Иван Семенович, что сделал он такого, с чем должен бы крыться от других, а главное, прежде всего – от жены? Разве виноват он, действительно, что правят в его жизни темные и непонятные силы, вот как та, что толкает его к этой певичке… К человеку, с каким он лишь трижды виделся, с каким даже  не говорил толком…».    

Иван Семенович усмехнулся с укоризной, внятно – словами думая: «Не играй в жмурки, Иван! Не прячь голову, как тот страус… Зачем говоришь ты «человек» там, где должно стоять «женщина»… Ведь не человек интересует тебя в Завадской, какую ты не знаешь совсем, а влечет тебя в ней женщина, какую ты видишь… И сила эта не темная для тебя, а понимаешь ты ее хорошо… Возможно, потому так и восстаешь против нее… А теперь, поражение потерпев, хитришь: женщину женщине хочешь противопоставить…».

И, почуя, что снова покой покидает его план,  казавшийся таким простым и естественным, усложняется невыразимо, поддал ходу Иван Семенович, почти бежал – то хотел идти подольше, а теперь понадобилось ему, как можно быстрее Наталку увидеть…

– Это ты, Иван? – позвала она из своей комнаты, когда Иван Семенович проходил мимо. – Не обедал еще?

– Я ел, я ел… – заспешил он к себе, плотно двери прикрывая.

Горячая волна стыда охватила его. Черт знает что! Не иметь мужества самому говорить себе! Потому и гнало его к Кунице, потому-то и послал его к Писаренко.

И, боязливо прислушиваясь, не слышно ли шагов Наталки, думал Иван Семенович, что, значит, он сам, не давая себе отчета, осудил себя перед женой, почувствовал себя виноватым… Но – в чем же та провинность его? День за днем припоминал он жизнь свою, пока не вынырнули из памяти слова древние: «… всяк, иже воззрит на жену, ко еже вожделети ея, уже любодействова с нею в сердце своем».

– Тьфу! – рассердился Иван Семенович и, включив свет, пошел на звонок в прихожую.

Молча, отводя глаза в сторону, разделись и прошли в его комнату Писаренко с Куницей.

«Следовательский…» – подумал Иван Семенович о Писаренко, глядя на тяжелый набрякший портфель у него под мышкой и припоминая свою с ним последнюю беседу.

– Ну, здравствуй, Иван, – сказал тот, положив свою ношу на стол, и, по-прежнему не глядя на приятеля, слова подыскивал:

– Сказал мне Куница… Да… В последнее время у тебя все чрезвычайные истории.

И, пройдясь из угла в угол, утверждал уверенно: – А все через то, что начал ты носиться с этой личной жизнью.

– Омещаниваюсь? – кисло намекнул Иван Семенович.

– Не забыл? – остановился Писаренко. – Возможно. Но твой последний проект, о каком Куница рассказал, нравится мне… Есть в нем новое кое-что… Не мещанское… Да… – бросил он, уставясь глазами в Ивана Семеновича и, усмехнувшись молодцевато, прикинул: – Эх, ты! Крутилка…

– Да лишь бы выкрутился! – вздохнул Куница и кивнул на двери. – А Наталка дома?

Неприятное чувство охватило Ивана Семеновича: жалость и досада на самого себя, злоба на этих двоих. Как он мог дойти до того, чтобы позволить им вмешиваться в его жизнь, раскрыть им ее… А главное – какое нахальство надо иметь, чтобы приставать к нему, какую самоуверенность и спесь! «Судьи!» – окинул он неприятным взглядом товарищей и, вдруг остыв, испуганно и растерянно поправил себя: «Лекари», припомнив, как давно когда-то, еще молодым, дрожал мелко и стыдливо, стоя голым перед операционным столом…

– Ну, так поговорим прямо и открыто, – начал Писаренко, рядом с Иваном Семеновичем садясь. – Верь мне, друже, то что ты обратился сейчас к нам, не только тронуло меня, что ли… Я принимаю это не только как проявление твоей откровенности, а как что-то большее… Да… Как намек на то, как каждый из нас должен строить свою личную жизнь… Не замыкаться в своих переживаниях, в своей спальне… Запутался я, – засмеялся он, и почувствовал Иван Семенович, как смех этот успокаивает его…

– Нет, я понимаю тебя, – проговорил он задумчиво. – Я понимаю. Я сам смотрел на это, как на попытку по-новому подойти к жизни… Приблизиться к новому быту… Как на попытку не коптеть, а осознанно строить свою жизнь…

– Вы бы без философии, хлопцы! – попросил Куница. – Конкретнее. А? Ведь тут не теория, можно сказать, а сама практика…

Снова молчали, склонившись над столом, в волнах табачного дыма скрываясь; казалось, играют двое сложную партию в шахматы, а третий внимательно следит за обоими, за того и другого переживая.

– А почему ты думаешь, Иван, что все это так серьезно? – не рассчитывая на ответ, спросил Писаренко. – Вся эта история с Завадской… Да, может, и не она тут виной, а только ее ноги? Ты понимаешь меня? Ноги. Женские ноги…

– Нет, никакая другая женщина меня не интересует.

– Тэк-с… Ну а может, все это быстро проходящее? Легонький флирт, например…

И вдруг, как удар, внезапно голосом суровым кинул:

– Ты, Иван, скажи нам просто – чего ты сам боишься этой певицы? Почему ты тревогу бьешь? Ведь что же тут страшного, наконец, что тянет тебя к этой женщине! Вещь естественная. Значит, привлекательнее она тебе, нежели жена; значит, перестала супруга подходить тебе как женщина… Тысячи «значит» может быть!

– Хорошо. Я скажу, если вы до сих пор сами не поняли…

Голос Ивана Семеновича звенел спокойно и железно. Ребром ладони по столу такт отбивая, говорил себе, а не другим, казалось, объясняя:

– Все равно мне, почему влечет меня к этой певичке. Важно, что тянет. И важно, что не хочу я этого. Не на словах, а вправду, глубоко и откровенно. Я вроде раскололся надвое, сам с собой ссорюсь… Или недуг это, как Куница сказал, или нет, не знаю; но мука страшная. Да долго так быть не может; какая-то половина моя должна взять верх, должен я вновь стать цельным.

– Тэк-с, – задумался Писаренко. – Но почему же ты думаешь, что пересилит воля твоя, твой рассудок, что ли, а не эта … страсть? Отчего ты так уверен?

Иван Семенович уныло покачал головой.

– Я не уверен, – зажмурился он. – Для того и вас позвал, наверное… Для того и Наталке… Чтобы было на кого опереться.

Улыбнулся жалостливо и устало, но не дал ему продыху Писаренко, спросил:

– А зачем тебе бороться с этим? Может, лучше покориться?

– Да слушай же – не хочу я этого, – не подтвердил, а будто пожаловался Иван Семенович.

– Почему не хочешь?! – как счастливый шахматист -«шах и мат!», выкрикнул шепотом Писаренко.

Иван Семенович посмотрел на него внимательно да слепо и тихо-тихо уронил:

– Омещаниваюсь…

Долго курили молча, потом отворил дверь Куница и позвал смело:

– Наталка! А зайди-ка сюда!

Заслышав шаги жены, Иван Семенович отодвинулся от стола так, чтобы тень от абажура падала ему на лицо, сидел недвижимо, тихо покуривая.

– Что это у вас? Совещание? – спросила, на пороге встав, Наталка.

– Угу, – пробормотал Куница. – А вы – как представитель женотдела…

И глянул умоляюще на Писаренко.

– Да что это вы все какие-то… Что случилось?

– Ничего не случилось, конечно, – выступил из угла Писаренко. – А есть у нас сложное очень дело, какое нужно развязать с вами вместе…

– Вместе? Со мной?

– Да… Только вы не волнуйтесь…

– Я не волнуюсь, – побледнела слегка Наталка и, присев, приказала:

– Выкладывайте.

– Дело, видите, такое сложное и чрезвычайное, что я даже не знаю, как начать, – погрыз Писаренко спичку. – Конечно, все это мог бы сказать вам сам Иван, однако же…

– Черт знает что! – выкрикнул вдруг Куница и, бегая из угла в угол, фразы обрывая, объяснял, что это все совсем не так сложно, как эти два остолопа представляют, что это все чрезвычайно просто, как палец, просто и каждому понятно. И нечего крутить да путать, а нужно все ребром и открыто сказать… Ведь Наталка – свой человек, с нею нечего сюсюкать; небось – истерики не закатит!

И сразу подступил к ней, раскрасневшийся и взбаламученный:

– Ну, вот представь, Наталка, что грешен ваш муж перед вами, а теперь пришел к вам…

– Не представляю, – тихо и по складам ответила та и, поднявшись со стула, выпрямилась посреди комнаты.

«Какая она … нескладная», – мелькнуло у Ивана Семеновича, а Куница замахал перед нею руками, будто овевал ее, чтобы в обморок не упала:

– И не представляйте! – выкрикивал. – И не надо представлять! Ведь и нет ничего такого! И не было! И не будет! В том-то и дело, что не будет! О! Никакой измены!

Отпихнул его Писаренко.

– Хватит! – и положив руки на плечи Наталке, заставил ее  сесть снова и сам сел рядом. Приглушенно, как детям сказку,  рассказывал ей все, что сталось с Иваном Семеновичем, а закончив, долго восхищался красою его поступка, этим великим вкладом в новый быт.

– Вы же поймите, Наталка, как это ново и важно; вместо того, чтобы крыться от вас, врать вам, муж доверяет вам всего себя как другу, как наилучшему помощнику в сложном и трудном деле строительства жизни! Там, где обычно свивает гнездо свое вранье, измена, вражда, там у вас – взаимное доверие, взаимная помощь, понимание…

И разве вас, как жену, как подругу мужа, не тешит то, что можете вы помочь ему в трудную минуту, в час, когда борется он сам с собой, восстает против слепой воли инстинкта, какой угрожает ему разрушить его – вот же, и вашу, отчасти, жизнь… Это наивысшая помощь жены мужу!

Не карайте его за измену, а щедро помогите ему избежать ее, раз он сам искренне ее не желает…

Замолчал, и все молчали, отводя глаза в сторону. А когда поднялась Наталка, скрестили на ней напряженные взгляды, ожидая, что одним словом – каким, не знали – развяжет крепко затянутый узел, а она же промолвила только, уголки губ поджимая:

– Пошли, кто желает, чай пить.

 

ХII

Была у Наталки привычка: всегда говорила отрывисто, вроде сердилась, на собеседника чаще не глядя. Знал то Иван Семенович и давно не обращал внимания, однако сейчас начала беспокоить его эта манера жены: чувствовал, что избегает она говорить с ним, смотреть на него. Из-за этого сам не мог обратиться к ней, а когда случайно встречались глазами – косил взгляд куда-то в угол или на потолок его переводил. Ощущая себя в ее присутствии так, будто знал, что известно ей про какую-то его провинность, а мужества не имел в том признаться – она корила его за это молчанкой…

Сколько раз чувствуя, что нельзя и дальше молчать, понимая, что должен первым заговорить, возвращался Иван Семенович домой решительный и суровый – сейчас же, будь что будет, объясниться с ней, положить конец этим ненормальным отношениям. За что мучат они друг друга, правда? Точнее, она. За что мучит она его этими испепеляющими быстрыми взглядами? Разве не выказал он своего глубокого доверия и открытости к ней, сам, по доброй воле, во всем признавшись? Разве не он решился на самый тяжелый выбор – не крыться, изменив, а ее лично позвал на борьбу против возможной измены? Как же может она корить его теперь ни за что? Да и не кажется ли ему, что и раньше она всегда говорила коротко и сухо, без единого лишнего слова, без ласковой нотки в голосе?

Однако же всякий раз – как поднимала навстречу она ему глаза и кидала вроде разочарованно немного: «Ты уже вернулся?» – терял Иван Семенович уверенность и решительность и, делая вид, что занятый он страшно, спешил в свою комнату, плотно дверь за собой прикрывая. Не одну версту из угла в угол по комнате прошагал, и чем больше думал, тем все прочнее утверждался в своей правоте, все больше на Наталку досадовал…

Тогда шел к Кунице.

– Ну, что, Ванька, как? Все еще молчит? – каждый вечер спрашивал тот товарища и, не дожидаясь ответа, кончал учтиво: – Нда… Психология…

– Молчит, – говорил Иван Семенович. – Точнее, молчим. Ведь и я слов к ней не имею.

А однажды добавил растерянно и безнадежно:

– Не знаю, чем закончится эта молчанка.

Почувствовал тогда, что не в силах ее нарушить, а Наталка не хочет: все чаще избегает его, все реже дома бывает.

– Да что же она совсем бросила разговаривать с тобой, что ли? – несмело спросил Куница.

В последние дни начал замечать Иван Семенович, что уклоняется Куница смотреть на него просто и никогда ни о чем не расспрашивает; выслушает внимательно, вздыхая глубоко и нудно, и сразу постарается о чем-то ином заговорить.

– Ты не крути, Куница! – попробовал Иван Семенович поймать его взгляд. – Чего расспрашивать, если не интересно тебе? Деликатничаешь!.. – сказал насмешливо.

Куница подергал себе усы и ответил рассудительно, бросив ясный взгляд:

– Дурень ты, Ванька, вот что. Такой дурень, что и мы с тобой все подурели. Ну, ты подумай, с какой бы стати начал я тебя сам выпытывать, в душу твою – или куда там – лезть?

– Вот же, и говорю – деликатничаешь. Цирлих-манерлих показываешь…

– А, по-твоему, как? – И окончательно рассердившись, зашипел: – Да пойми же ты, остолоп трехвершковый, что не только я, всякий бы тут не знал, как поступить… Ведь дело какое? Ин-тим-ное! – по складам произнес он. – Хочешь – скажешь: не хочешь – нет…

– Вот, вот! Интимное! – согласился Иван Семенович. – Вот это тебя и пугает. Ведь в деле таком мало советовать, нужно советовать сердечно! То есть не только чужую душу разглядеть, но и свою показать… Чтобы советовать мне, должен себя на мое место поставить и говорить не о том, что я – по твоему разумению – должен делать, а что ты сам делал бы… Ну а такая сердечность не под силу нам…

Будто пробуя слова на вкус, пожевал Куница, языком причмокивая.

– Туман, Ванька. Морось.

И добавил довольно:

-Ну и интеллигентик бы из тебя вышел! Ан-тик!

Иван Семенович промолчал – иначе ответил бы зло и возмущенно. Не обижало, а раздражало его то, что начали они – Писаренко, а теперь и Куница – относиться к нему как-то свысока, с какой-то едкой жалостью или еле прикрытым презрением. «Мещанин!», «интеллигентик!». А что же разнит его с ними? В чем он провинился, в конце концов? Разве тем, что – против воли его – принудила жизнь переживать такое, чего не изведали другие? Или тем, что восстал он против этого, чувствуя, что это не нужно ему? А может, тем, наконец, что, на себя не надеясь, он других – самых близких – позвал на выручку? А они? Разве попытались они по-хорошему его понять, помочь ему искренне?

– Интеллигентик? – переспросил он, уже одеваясь. – Не знаю, Куница… Но знаю, что это не совет и не помощь. А я за ними приходил к тебе… И, не слушая, что говорит хозяин, стукнул дверью.

Тихо было во дворе и пустынно, так тихо, что громким показался Ивану Семеновичу скрип его башмаков, и эта досадная мелочь сначала рассердила его очень, а дальше опечалила: увидел он себя почему-то забытым-затурканным и одиноким бескрайне… Блуждает он этими темными и тихими заулками и никак дорогу не найдет, и никто не хочет помочь ему, кидают его на произвол судьбы, одинокого как перст… Конечно, одинокого. Все, даже Наталка, на чью поддержку и помощь он спокойно надеялся… Даже она. Ведь все ее поведение теперешнее: это бесконечное гнетущее молчание, эти колючие, исподтишка  взгляды – разве не свидетельствуют о том, что имеет он в ее лице, скорее, врага, нежели друга… Ведь не хочет она помочь ему, сама отталкивает его туда, к другой…

Иван Семенович сжал губы и, не думая, к скрипу башмаков прислушиваясь, ускорил шаг.

Дома застал Наталку одну; сидела за чаем, над книжкой склонившись.

– Ну, здравствуй! – сел напротив Иван Семенович и сразу почувствовал – быть разговору: здоровался как-то особенно, тоном непривычным.

Наталка помалу – до точки дочитав – отодвинула книгу и кинула на него пристальный, немного удивленный взгляд.

– Здравствуй.

Приглядывались друг к другу, будто припоминая, – застила глаза обоим задумчивость, – будто узнавая друг дружку после долгой разлуки… Погодя тронула усмешка уголки губ Наталки:

– Хочешь чаю?

– Нет, я пил, – сам не зная зачем соврал Иван Семенович, вспомнив всю ту сцену в своей комнате, когда рассказывал Писаренко Наталке о нем, Иване Семеновиче, муже Наталкином, а он сам прятался в тени от абажура, чувствуя, что начинает краснеть, попытался и теперь свое лицо за самоваром скрыть, но выглянула из-за него Наталка, усмехнулась:

– Душно тебе, что ли? Красный весь.

– Спешил очень, – опустил он глаза и, расстегнув ворот френча, дышал жадно, вроде не хватало ему в груди воздуха.

– Отдохни, – сказала спокойно, снова книжку к себе подсовывая.

Рассердился чуток Иван Семенович – нарочно она, что ли?

– Разве не видишь, Наталка? – сказал с укоризной. – Я же поговорить с тобой хочу.

– Говори, – она откинулась на спинку стула и посмотрела на него хмуро.

И только сейчас заметил Иван Семенович, что не такие у нее глаза, какими знал, –  не голубые с брызгами золота, а почти черные, с холодными огоньками посредине. «А может, это из-за освещения?» – подумал он. – Не может же быть, чтобы я так не знал ее…».

Поднялся и, бурю мелких воспоминаний, малых осколочков их жизни в себе заглушая, сказал тихо, будто жалуясь:

– Я давно уже хочу поговорить с тобой, Наталка… Еще с того вечера…

Снимал и надевал пенсне, то беспомощно, по-детски, моргая, то остро, сквозь стекла, на нее поглядывая.

– Но изменилась ты очень… Ты нарочно теперь избегаешь меня… А я же хотел только хорошего… Я хотел…

И умолк.

– Ты закончил? – спросила погодя Наталка. – Все сказал?

– Нет, – рванулся к ней Иван Семенович, мне так много нужно сказать тебе… Объяснить…

А сам махнул безнадежно рукой, и в угол отойдя, прошептал:

– Говори ты…

Наталка усмехнулась в чашку и, дважды тепленького чаю прихлебнув, сказала задумчиво:

– Чудак ты, Иван… Волнуешься, когда нужно спокойным быть… Вот и кажется тебе, что я не такая, как раньше. А я та же самая. Прежняя. Это ты иной, – подняла она на него спокойные, внимательные глаза. – Это ты теперь все по-новому видишь, с другой стороны… А что молчаливая я стала – возможно. Ведь пойми же ты, что должна я теперь много чего передумать. Понимаешь? Переосмыслить. А когда станет мне все ясно, тогда и поговорим.

И неожиданно закончила иным – будничным – тоном:

– Садись, я тебе чаю налью. С вареньем.

Как в детстве, в блюдечко наливая, выпил Иван Семенович два стакана, смакуя пахучее с антоновки варенье и хоть не хотелось, выпил бы и третий, и четвертый, так понравилось ему около этого беленького стола: допевает, угасая, самовар, шелестит страничками Наталка, ну вот и закрыла книжку и, доброй ночи пожелав, ушла к себе.

И тихий, с нотками вечерней усталости голос ее, а точнее, скупые несуетные ее движения, даже блеск гладеньких белых дверей, за какими скрылась она, – все навевало Ивану Семеновичу покой, уверяло, что все хорошо будет…

«Как это прекрасно сказала она – переосмыслить, – улыбался Иван Семенович, ложась спать и чувствуя, что спать будет крепко. – Не пережить – нет, а переосмыслить… Так и нужно. Ведь там, где действуют инстинкты, надо противопоставить им светлый разум».

И думая, что с таким союзником, как Наталка, выйдет он победителем в своей борьбе, выключил Иван Семенович свет.

Но сон не приходил. Спокойные мысли о Наталке вылились незаметно в досадливые о себе – как мог он быть неуверенным в ней, так заблуждаться, ее природное, такое вразумительное молчание принять за выражение неприязни?.. Теперь он видит свое несправедливое отношение к ней, весь свой постылый эгоизм! Свалив ей на плечи тяготы, какие самому ему не под силу, он не только надеялся на ее помощь, он еще и ждал, что она утешит его… «Какая дикарская жестокость! Нет, какая подлая трусость! Ведь страх же, только страх не давал ему первому заговорить…» «Боязнь чего? – задумался Иван Семенович и сейчас же нарочито завихрил мысли – гнал одну за другой, волей вызывая самые мелкие и незначительные: о том, что нужно подольше и жарче топить печку в доме; о текущих управленческих делах; о Звирятине – сможет ли тот заменить его в отпуске… А в памяти проплывали обрывки разговоров со Сквирским, Писаренково «омещаниваешься», последние встречи с Куницей…

Иван Семенович скинул одеяло и босиком, от касания  к ледяному полу вздрагивая, пошел к столу за куревом, не дойдя, повернул и, тихо дверью скрипнув, оказался на кухне.

«Будто злодей», – подумал он, осторожно, чтобы стулом не загреметь, прокрался дальше и уже под дверью Наталкиной комнаты окликнул тихо:

– Наталка? А, Наталка?

Писклявый, несмелый голос поразил  его самого. Неприглядным  увиделся ему он сам – взлохмаченный, в несвежем белье, босой, стоит под холодной белой дверью и умоляет: «Наташа!» Вздрогнул противно и, чувствуя, как обливает ему тело липкий да холодный пот, отступил от двери, и представилась ему картина пригляднее: лежит она в теплой мягкой кровати, до подбородка пуховым одеялом укрытая…

– Наталка! – хрипло позвал он, и тонким звоном ответили ему хрустальные побрякушки на большой лампе под столом.

Но там, за дверью, было тихо.

Иван Семенович хищно прислушался, но ничего, кроме стука собственного сердца, не услыхал. Тогда охватила его горячая злоба, взрыв невыразимой обиды и обманутой страсти.

«Тебе переосмыслить нужно?» – вроде выговаривая Наталке, злился он в пустой темной комнате. «Прикидываешься, что молчишь, будто спокойная? Врешь! Слышишь, ты, врешь! Это ты кричишь так!.. Молчанием кричишь! Ведь, хоть какая ты, а не можешь простить, женское в себе перебороть… Святость двуспальной постели порушить!»

Сжал кулаки Иван Семенович, чтоб одним ударом открыть дверь, но защемили его недавно до крови поцарапанные пальцы… Сникнув и дыша с присвистом, на мебель натыкаясь, удирал к себе, боясь, чтобы не открылась дверь, чтобы не позвала Наталка.

А у себя курил за цигаркой цигарку, горьким задыхаясь дымом, пока не замерз, на углу стола сидя: после лег и, угревшись, впал в тяжелую дремоту, будто нырнул в темный, густой, мутный пруд.

 

ХIII

Ночь истомила Ивана Семеновича. Проснулся с разбитой головой и долго лежал, вяло прислушиваясь к тому, что делается за дверью. «Завтракает уже», – довольно подумал он; выходит, избежит коротенькой утренней встречи с ней – встанет минут за двадцать, когда уйдет Наталка на службу…

– Иван! Ты спишь? – вдруг постучала она в дверь.

– Нет, – нарочито, вроде сквозь сон, отозвался он, натягивая одеяло на голову: не знал, как встретить испытывающий взгляд ее.

– Пора вставать. Я уже ухожу.

Издали добавила:

– А завтрак на кухне возьмешь. В духовке…

Это привычное внимание к нему рассердило Ивана Семеновича – почувствовал в нем хитрую неискренность, желание спрятать за мелким что-то важное и большое. Зачем обманывает она сейчас, всегда честная такая, зачем притворяется она, что не изменилась совсем?.. Изменилась, – вспомнил он минувшую ночь и, не одеваясь, прошел умыться.

Грубым, в холодной воде смоченным полотенцем обтираясь, чтобы горячее бежала по жилам кровь, все спокойнее думал Иван Семенович о том, что обманывает Наталка его и саму себя, враки все то, не переосмыслить – как вчера сказала – а пережить все случившееся ей нужно. А раз так, то и рассчитывать он на ее помощь не может, потому что перестал быть в ее глазах человеком, какой в поддержке нуждается, он – просто муж, какого простить или покарать можно…

– Судьи! – пробормотал он зло, до красноты кожу на груди растирая. – По какому праву? – подытожил неожиданно прорву бестолковых, дразнящих мыслей, но не ложилась ни одна в этот короткий вопрос – разрасталась в большее: «Ну а ты? Сам ты, по какому праву добиваешься от нее покоя и помощи?»

Иван Семенович прошел к себе, оделся и, не торопясь, направился завтракать.  В столовой жалостливо и тонко, как муха в паутине, допевал, угасая, самовар. Это напомнило Ивану Семеновичу вчерашний вечер, пристальные и немного насмешливые Наталкины взгляды, – и то, что уже чувствовал он, но не хотел принять окончательно, стало враз бесспорным.

«Изменилась Наталка, – констатировал он про себя. – Не зря же даже глаз ее не узнал»… Но в чем те перемены, не мог разобраться, не мог припомнить, какой раньше была Наталка: только представлял смутно ее еще девушкой – романтичной и задорной – давно, в голодные и великие годы… Но прошли после того годы совместной их жизни – хлопотные, работой прекрасные дни – врозь, короткие и привычные уже ночи в купе – и что знает он о ней сейчас? Да разве пытался он это узнать, не кончился ли его интерес, коль скоро из женщины стала она супругой?

«Супруга… Друг», – прихлебывая тепленький чай, усмехнулся Иван Семенович, и не чувство, а болезненное ощущение собственного одиночества охватило его. Все равно из-за чего, и должен он в эти трудные минуты своей жизни сам, собственными силами, без иной помощи за себя бороться…

– Прекрасно, – сжал он зубы, – я поборюсь. И тяжело ступая, ушел из дому.

В последние дни охотно шел он в управление, ведь меньше пугали его беседы со Звирятиным, нежели раздумья в одиночестве. Да и не выпадало ему разговаривать со своими помощниками:  Сквирский почти не показывался в управлении, все время не вылезал из цехов, а Звирятин не разгибал спины за столом – столько было работы. Только вчера, узнав, что Иван Семенович вскоре уходит в отпуск, а он, Звирятин, на то время его замещает, скосил на директора хитрые глаза и уже хотел что-то сказать, вероятно, но сдержался – поклонился покорно, вежливый и корректный службист.

«А знает ли он о … том?» – взволновался тогда Иван Семенович, низко к бумагам склонясь, и сразу успокоился. – «Нет! – ведь иначе бы обходился с ним Звирятин, насмешливее. Значит, не раззвонил…», – признательно подумал он о Сквирском и припомнил, как встретился с ним на другой день после той гадкой  сцены у Завадской: смотрел на Ивана Семеновича Сквирский так, вроде не видел его, не был свидетелем случившегося…

Но сейчас безразлично Ивану Семеновичу. Что ему до того, как понимают все это другие, как относятся к нему чужие и в жизни его случайные люди, к нему, взявшему на себя самый большой срам – при живой жене другой признаться. Да и не по тому, как началось это, надо судить, а по тому, как закончится…

– Инженер Звирятин пришел уже? – спросил Иван Семенович курьера, что встретился ему, когда проходил через бухгалтерию. – Передайте ему, что я жду его.

Безостановочный быстрый цокот счетных костяшек всегда волновал Ивана Семеновича, эта величественная, в простоте своей бескрайне сложная машина – бухгалтерия – поражала его необычным своим механизмом, непредвиденными результатами своей работы: гнутся над большими белыми страницами малокровные с землистыми лицами люди в заношенных пиджаках с залоснившимися локтями, скрипят перьями, длинными, как у хороших пианистов, пальцами щелкают, не глядя на счеты – и вырастают ровные, четкие колонки чисел, где в рублях и копейках точно-точно подсчитана каждая капелька пота, что упала с таких же малокровных людских лиц там, за стенами стукотливой управы, в стенах громохливых цехов… Слушая эту настырную и монотонную музыку, начинал всегда думать Иван Семенович о том, что, может, и все в жизни можно свести в маленькие цифры, обсчитав и подытожив, точнехонько цену назначив, – и тогда припоминался ему инженер Сквирский, склоненный над сверкающим графинчиком.

– Товарищ Звирятин еще не приходил, – догнал Ивана Семеновича курьер.

– Не приходил? – удивленно переспросил тот и уже в кабинете своем закончил: – Вот тебе и на! Именно сейчас, когда работы много…

И время от времени, отрываясь от срочного дела, звонил: «Не пришел ли?» Беспокоило его отсутствие Звирятина, заболел он, что ли? А как же тогда с отпуском у Ивана Семеновича, кто его заменит?

– А я уже тревожился о вас, – встретил он Звирятина, какой в конце дня вошел в его кабинет, веселый и озабоченный.

– Беспокоились? – не поверил тот. – Обо мне? – И, широкими желтыми зубами сигару подкусывая, пояснил спокойно и назидательно:

– Неточное высказывание, уважаемый. Не обо мне – с какой стати? – а о себе. О себе, директор. В связи с отпуском.

– Да, я боялся, что вы заболели.

– Я? Заболел? – искренне удивился Звирятин. – Да я, уважаемый, за всю жизнь только пять раз болел: впервые, когда зубы резались, еще маленьким, а четыре раза – дипломатично, при сменах власти.

–   Нет, я здоровый, – с удовольствием закурил он сигару. – Понимаете, совсем здоровый. Полностью. «Sane mens in sano corpore»*, – подмигнул неуместно.

И таки, вроде тайну какую-то выпытывая:

– Ну а ваши нервочки как? Теплых краев вымогают?

– Как? – не понял Иван Семенович.

– А так, – грустно пропел стихи:

В теплый край, за синее море

Улетают до весны…

– На курортик тикаете?

Резануло это слово ухо Ивана Семеновича, однако же ответил спокойно и даже удивленно немного, сам на спокойствие и удивление дивуясь:

– На курорт? Да с какой стати?

Сбился с толку тогда Звирятин, даже пеплом сигары светло-серый костюм припудрил:

– Не понимаю, – как-то по-птичьи, один глазом, посмотрел он на Ивана Семеновича. – Да разве вы не уедете отсюда на время отпуска?

– Нет, я тут остаюсь, – вроде что-то давно решенное высказал Иван Семенович, не понимая, зачем пристало ему такое говорить.

«А, действительно, разве это не лучшее, что можно теперь сделать?» – подумал он и, не раз в мыслях к тому возвращаясь, убеждался все больше, что решение целиком правильное да и не такое уж для него самого неожиданное: не чувствовал он никогда настоящей потребности куда-то отсюда тикать, как сказал Звирятин, – это все Куница его подбивал…

Да и с какой стати он должен куда-то ехать? Лечиться и тут сможет, ведь и здесь немало всяких специальных лекарей, а тикать – какая это безмозглая затея! Только всполошившись, о деле толком не поразмыслив, мог он серьезно об этом заявлять. А сейчас, столько передумав, такой решительностью вооружившись, – теперь он может спокойно тут оставаться: ничего ему не угрожает. Вообще все это страшно преувеличено и искажено – вся эта  история с Завадской. Спокойному и со здоровыми нервами человеку все это показалось бы бесконечно смешным – столько накрутить чрезвычайных трагедий там, где все просто, естественно, и, наконец, ничего не стоило… Подумаешь, событие какое – привлекла его на какую-то неделю к себе красивая и малознакомая женщина! Ну что же тут такого, вправду, ради чего бы так нервничать и других нервировать? Пустое. Дурь. Было – и нет. Ведь может он спокойно обо всем этом думать, как о давно минувшем, совсем закончившемся… Остается только последнюю точку поставить: пойти к этой самой певице, поведать ей все и хорошо посмеяться…

К вечеру это стало решенным: ему непременно нужно идти к Завадской, – нельзя же даже не показаться после той нелепой выходки… Придет, попробует все это как-то ей объяснить, попросит простить – и конец. Конечно, неприятно теперь попадаться ей на глаза, но и не навестить не годится: черт знает что подумает о нем и она, и этот Сквирский…

А что тяжко ему идти к ней, это уже хорошо, еще больше оттолкнет это его от нее. Единственное, чего не может мужчина женщине простить – это чувство стыда перед ней…

Открыла ему дверь не горничная, а пожилой уже, дородный с роскошной седой бородой человек; походил он, не мог припомнить Иван Семенович, на какого именно писателя.

– Вы ко мне? – недовольно, тоном человека, от интересной книжки оторванного, спросил он Ивана Семеновича.

– Нет, – растерялся тот. – Я к Завадской.

– Так чего же вы звоните так? – рассердился немного бородач. – К Ирине Эдуардовне – два звонка. На двери написано…

И быстренько скрылся в прихожей.

Не знал, что делать, Иван Семенович: или, возвратившись на лестницу, позвонить как следует – выйдет тогда в прихожую девушка в черном, служанка; или, пройдя вперед коридором знакомым, постучать к Завадской в дверь…

«Да ее, возможно, и дома нет – в опере…», – подумал он, заметив, что нет пальто на вешалке, и, не раздеваясь, пошел дальше.

«Нет, дома», – услыхал он в коридоре живую чью-то беседу за дверью гостиной у Завадской: казалось, спорили там двое – захлебываясь словами, дрожал негодованием и близкими слезами теплый женский голос, а ему отвечал коротко и сухо скупой и насмешливый – мужской.

«Сквирский», – качнуло назад Ивана Семеновича, но в миг тот донесся отчаянный женский голос.

– Пожалей же меня! Да пожалей же! – проплыл из-за двери низкий контральтовый выкрик.

Иван Семенович рванулся вперед, всей тяжестью тела открывая дверь.

Говорила Завадская горько – лежала она на диване, бессильно свесив руки.

– Видишь, до чего дошла – жалости у тебя мало…

Сквирский промолчал. Глубоко в карманы пальто руки засунув, стоял он посреди комнаты к двери спиной, спокойно и внимательно рассматривая распластавшуюся перед ним женщину.

– Молчишь? – свела на нем горючие очи.

– Молчу, – согласился Сквирский и шагнул к столику, где графин поблескивал.

– Ну, так я скажу! – кинула люто.

– Говори, – налил рюмку водки.

Дышала тяжело, ноздрями, тонко очерченными, дергая:

– Чего ты хочешь от меня, Владимир? Мало тебе муки моей? Доказательств тебе мало?

– Не мне, – прохрипел нудно Сквирский. – Тебе. Я уже много раз говорил это…

Не мог понять Иван Семенович – гневом или страстью полыхнул голос женщины:

– Мне, Владимир? Мне? Ой, нет! Мне все ясно… Так

ясно! – только заломила руки. – Только ты, Владимир! Только ты!

И враз выпроставшись, как будто бросая вызов, выкрикнула:

– А не ты, так все равно! С каждым жить буду! С первым-лучшим! Вот с ним! – гордым кивком подняла она голову, пренебрежительно в сторону Ивана Семеновича плечом повела.

– С ним? – обернулся удивленно Сквирский, да, узнав Ивана Семеновича, посветлел, казалось, пришла ему на ум идея богатейшая:

– С ним? – задумался он на минутку, вроде сложную задачу разрешая. – Попробуй.

Тогда подошла к нему Завадская и, руки ему на плечи положив, глаза в глаза поглядела, будто хотела увидеть, что там в них, если в глубину заглянуть.

– Ты это серьезно? – еле ворохнула устами.

– Попробуй, – протянул тот замысловато. – Вот поживешь с другими, может, и не будет тянуть тебя ко мне… А? – свел он на ней любопытный взгляд.

А она опустила голову и молча ушла из комнаты.

– Пошли и мы, – предложил Сквирский Ивану Семеновичу, пропуская его в коридор.

Шли молча. Только на перекрестке, где нужно было ему свернуть, спросил инженер:

– Разобрались?

– Разобрался, – усмехнулся Иван Семенович, вроде драгоценное что-то, в обе руки принял узкую, длинную ладонь Сквирского.

 

ХIV

Постучав, Наталка вошла, не дожидаясь ответа.

– Ты очень занят? – задержалась она на миг у двери.

– Н-да… То есть нет.., – пробормотал Иван Семенович, чувствуя, что все одно теперь, занят он или нет… Допишу сейчас…

Заложив руки за спину, стала Наталка в углу возле печки, серым силуэтом в тени вырисовываясь. От зеленого света лампы казалось ее лицо неестественно бледным, с темными впадинами вокруг глаз, а сами глаза светились только иногда – как поворачивала голову – остро поблескивая. Внимательный ее взгляд не давал Ивану Семеновичу писать: казалось, овивал он руки ему невидимой, но крепкой и тяжелой сетью.

– Вот и закончил, – спрятал он руки на колени, хоть и не дописал до точки.

Наталка молчала.

Может, это она так только … посумерничать?.. – подумал Иван Семенович. Но не становилась от этого молчанка легче: все одно, надо было положить ей конец.

– Ты что, Наташа? Дело какое или просто так?

– Поговорить, – ответила устало. – Все нервировала тебя, что молчу, теперь поговорим. Час настал… Или, может, не хочешь?

Хотел сказать Иван Семенович, что не нужно этого: не потому, что он не желает, а совсем не надо, никогда, поскольку и говорить не о чем – кончилось… Да и кончилось так удивительно и неожиданно, вроде очнулся после тяжелого и неприятного сна, в котором, как обычно бывает во снах, все переплетено фантасмагорично, в облике одном иное понимать надо. Хотел, но не сказал, ибо что с того, что кончилось для него, – для Наталки ничего не кончилось, для нее, возможно, лишь началось…

– Ну что же, поговорим, – скосил он на жену удивленный взгляд, видел, что нервничает она, непривычно мается, кутаясь в шаль. Не мог припомнить Иван Семенович, чтобы видел ее такой, напротив, помнит ее всегда спокойной и выдержанной, уравновешенной и холодной… «Значит, важное что-то», – подумал спокойно, и чем больше убеждался, что нервничает Наталка, тем все спокойнее становился – рассудительнее.

– Ты не волнуйся, – посоветовал, когда, закусив губу, начала ходить из угла в угол: и добавил неожиданно для самого себя: – Наташенька…

Хотелось ему сказать ей что-то такое ласковое и товарищеское, что дало бы ей почувствовать близость его; постичь его силу и незаурядность, потому как казалась она беззащитной и маленькой, изнуренной так, что не обойтись ей без его, мужниной руки. Это наполняло его забытой радостью – значит, вправду близкий он ей и необходимый, если так переживает; значит, не ошибся он, когда в минуту слабости желал на плечо ее опереться… Значит, друзья они… Больше – супруги.

– Я обдумала все, Иван, – вдруг задержалась она напротив него, но не остановилась и через плечо, с угла уже, добавила: – И теперь ясно мне: мы должны развестись.

Не дослышал, казалось, Иван Семенович – все улыбался ласково, но уже только губами, вроде забыл их сомкнуть, а верх лица стал серьезным, зеленой – из-за лампы – бледностью отливая.

– Как ты сказала? – вроде тугой на слух, повернул он ухо.

– Должны развестись.

И вроде с этими словами спала у нее тяжесть с плеч – выпрямилась и вздохнула с облегчением; да уже не смотрела на Ивана Семеновича, отошла к окну и, ногтем о стекло поскрипывая, подчеркивала этим тишину, которая установилась за спиной.

А когда обернулась, – дергался правый уголок губ у Ивана Семеновича, в кривую гримасу переходила улыбка.

– Зачем это ты? – со смешной, как у старого граммофона, хрипотцой выкрикнул он. – Зачем, Наталка?

И уже остановиться не мог – все, что за долгое молчание было передумано, рвалось на язык, искало выражения. Кидал беспорядочно слова, обрывал неожиданно предложения и снова торопился говорить; казалось, боялся, что, замолкнув на миг, не сможет больше заговорить. Зло и едко укорял, что поняла его по-мещански, нет, совсем понять не захотела; то умолял искренне не спешить – ведь не обсудили они всего, не обдумали вдвоем, – а как же, его не выслушав, может она все это решать; то заверял, что все кончено, что ему даже смешно вспоминать…

Чем дальше говорил, тем волновался все больше, а чем больше он волновался, тем все спокойнее становилась она. Это раздражало мужа.

– Из ревности? – поставил вопрос прямо, неосознанно стараясь унизить ее, чтобы хоть так свою силу почувствовать.

– Нет.

– Нет? – растерялся он перед сложностью того, что в коротеньком этом ответе крылось, и, желая опровергнуть это и доказать свое, кинул:

– Врешь! Уходишь, потому как простить не можешь…

– Мне нечего прощать тебе, ведь ты не виноват передо мной. Ну, скажи, в чем вина твоя, какой я простить не могу? Скажи! – усмехнулась она глазами. – Нет, Иван, не то. Совсем не то…

Он молчал. Правда, в чем грех его перед женой? Его нет и не было. Он не обидел ее, он не изменял ей, он не оскорблял… Тогда что же? Что отталкивает ее от него?

– Укоряешь, что не поняла тебя… Так вот попробуй меня понять, то и увидишь…

Она села возле стола напротив него и, тупым концом карандаша узоры выводя, говорила:

– Попробуй понять меня, Иван… По-хорошему понять, как товарища. Как человека. А главное – верь самому малому слову моему: только правду скажу, не кроясь, не выдумывая; так искренне, как, может, никогда с тобой не говорила; так правдиво, как тяжело жене с мужем разговаривать…

Ты вот думаешь, что из ревности я… Нет, я не ревную, Иван. Верь мне в этом, как я каждому слову твоему о той певице. Да и как же я ревновала бы тебя – разве не дал ты мне самое большое доказательство своей верности, за помощью ко мне обратившись? Да, ты думал тогда только о себе, тебе безразлично было, что, может, больно мне; больше занят собой, ты совсем обо мне не думал… Но это же не убеждало меня, что ты вправду от меня не оторвался, ведь только к близким так эгоистично относятся…

– А ты вранья хотела бы? – несмело усмехнулся Иван Семенович.

– Нет, ты знаешь. Но я хочу подчеркнуть природу твоей искренности, честности в сравнении с моей… Эта откровенность больше тебе была нужна, понимаешь, тебе; а нужна ли она мне, ты даже не ставил этого вопроса, ведь ты вообще не думал обо мне. Ты не думал даже о том, как я ко всему этому отнесусь, ведь ты и не допускал мысли, что я могу отнестись не так, как тебе надо… Ты ведь во мне только жену видел, забывая обо мне, как человеке… Это и успокаивало меня, как жену.

Она поднялась – и широкими мужскими шагами ходила перед столом. Ступая, наклонилась вся вперед, смешно как-то в поясе ломаясь, – сразу натягивали серенькое байковое платье острые лопатки. «Как она сухощава», – представил Иван Семенович ее малогрудое тело, острые локти да твердые колени; и испуганно приглушив воспоминания об ином – круглые колени, как крупные спелые яблоки, – думал о том, что и характером она суховата… Вот и сейчас… Вроде задачу какую решая, поясняет… «Вроде Сквирский», – припомнил он длинноносого поджарого инженера. 

– Ты думал, что как жена я не могу не помочь тебе в борьбе с тем, что нашей семье угрожает. А раз так, то ты ждал, что помощь моя – особое внимание к тебе, горячие ласки мои, что ли, дадут тебе силу перебороть себя… Привычкой ко мне, как жене, надеялся ты превозмочь влечение к другой…

Она перегнулась через стол и прямо Ивану Семеновичу в глаза глядя, закончила:

– И, возможно, это так и было бы… Когда бы я того захотела.

Так, вроде вспыхнул перед ним нестерпимый, никогда невиданный свет, зажмурился Иван Семенович, еще и руку положил на глаза, и – показалось ему – долго сидел недвижно, прислушиваясь, как развивается вокруг него и в нем самом широкая звонкая пустота. Из дальнего далека, с другого берега долетел к нему приглушенный, безразличный какой-то голос жены:

– Я того не захотела. А почему? Слушай дальше. Что я имела бы за свою помощь тебе против тебя же? Тебя. Но такой ты был бы заработанным. Пойми это, Иван, заработанный. А я, как и каждая, могу принять мужа как дар, могу завоевать его как добычу, но заработать – нет! Ну а отвоевать тебя… От кого? Ведь никто не отнимает тебя у меня, не хочет тебя отнимать. Это ты сам, сам уходишь от меня.

– Знаю! Знаю! – замахала на него рукой, когда Иван Семенович лишь нерешительным движением пытался не согласиться. – Скажешь – неправда: все твое поведение, говоришь, возражает этому. Не тикаешь от меня, а цепляешься… А кто уверит меня, что не страх это говорит в тебе, страх порушить привычку… Может, ничто иное, а только привычка держит тебя около меня…

Тогда сказал муж, как самое большое оправдание свое:

– Я не люблю ее. Ты знаешь.

Но усмехнулась жена, немного скорбно:

– Так. Это и есть мой главный довод. Потому-то я и ухожу. Ты не любишь ее больше, ты даже не знаешь ее, и все же тебя тянет к ней, так тянет, что сам, без помощи моей, не можешь противостоять… Ну, а о чем это говорит, для меня ясно: значит, не довольствую я тебя чем-то как жена…  Значит, ищешь бессознательно другую.. И может, будешь искать, пока найдешь. Тогда привычкою ко мне, как к жене, не спасешься…

Замолчала и долго ходила из угла в угол: девять раз туда, девять назад, двести шестнадцать шагов; знал Иван Семенович – по диагонали в комнате – двенадцать.

А потом, вроде деловой совет закончив, вывод всей их жизни повторила:

– Так я все это понимаю, Иван, и иначе понимать не могу. Вот же и вывод у меня один: должны разлучиться. Живем отдельно, не связывая один другого. Может, я ошибаюсь, тогда возвратишься когда-нибудь ко мне… Но сам. По доброй воле, хорошо себя перепроверив, как к женщине, которую желаешь, а не как к супруге, к какой привык. Ведь и я, как и каждая женщина, ищу любовь, а не брак. Ведь и я, как и всякая, хочу строить жизнь, а не быт.

Когда закрылась за ней дверь, сидел неподвижно Иван Семенович, все еще руку с глаз не снимая, слушал, как плывет отовсюду безбрежная, звонкая пустота… Она заливает его, тихо колыхая, несла в безвестие, а далеко-далеко, в туманной синеве проплывали все те, кого знал он и считал близким, то вновь выныривал с иной  стороны – казалось, кружились около неведомого центра; сближались на минуту и снова расходились – и кружили, кружили, кружили…

«Дурнота», – приневолил себя подумать Иван Семенович, через силу открыв глаза, глотнул холодного чая, какой давно стоял на столе.

– Фу, гадость! – промямлил вполголоса, сам не зная: или чай сладкий чересчур или внезапная слабость ему неприятны, и, тяжко башмаками поскрипывая, пошел в прихожую, не мог оставаться и дальше в одиночестве в этой комнате, потянуло на свежий воздух, а главное – в гомон и движение.

Безлюдные окрестные заводские улочки не манили Ивана Семеновича. Темные, хоть и во тьме хорошо знакомые, они угнетали его морозной тишиной, не развивали чувства безысходного одиночества, что расстилалось перед ним, как широкая снежная пелена… Неосознанно он устремился в суетливую вечернюю толпу, на неестественно ясный свет больших улиц, к новым, незнакомым лицам, чтобы, отдавая им внимание свое, не прислушиваться к самому себе…

Дождавшись трамвая, он не пошел в середину громыхливого старого вагона, – стал на задней площадке и глядел, как исчезают позади в серой мгле неясные очертания предместья, темя точили думы о том, что вот так точно убегает от него и вся его дотеперешняя жизнь… Она, а не он от нее… Что он? Он даже не знает, хотя бы ее остановить… Да и что значит его, Ивана Семеновича, желание?

Ну, вот вернулся бы он сейчас домой и сказал бы: «Не надо. Пусть все остается по-старому», – так это же ему «не надо», а не Наталке… Она обдумала все, пережила, и ей – нужно. И разве может он не признать ее расчета, разве не права она, как и он? В том-то и сила, что каждый из них прав, и не их вина, что правота не единственной бывает…

«Вот и строй!» – припомнил Иван Семенович беседы Сквирского.

Да разве ж только от твоей воли зависит твоя личная жизнь, разве это только твое строительство? Нет, каждый, кого ты хоть раз допустил к себе, положил в строение свой кирпич, а коль захочет  назад взять-то, может, и весь дом закачается; в любом случае план нарушится, архитектура не та будет… Это – как кружево: один узор, да ниточек много; дерни одну – все запутается…

«Ну что же, пускай…», – вяло подумал Иван Семенович, ныряя в густую толпу на перекрестке. Бурный людской поток подхватил его и понес вниз широкой улицей вдоль залитых холодным светом витрин, где сквозь разукрашенное морозами стекло играло красками все, что работа и прихоть сотворили на нужды и развлечение людям. Выбиваясь из общего русла, роились перед витринами толпы любопытных – тех, кто в ближайший час собирался что-то купить и потому с удовольствием разглядывал все и всюду, и тех, кто уже долгое время не мог себе ничего приобрести, следовательно, имели возможность спокойно все разглядывать… Еще больше роилось людей около широких подъездов кинотеатров и кафе. Тут движение заметно утихло, а разговоры взрывались живо, и сразу бросалось в глаза, что все эти люди совсем не желали куда-то торопиться – разве как можно больше услышать и увидеть за короткий вечер, за те столько свободных часов, что оставалось им после рабочего дня…

И еще отметил Иван Семенович: все тут толпились парами или же пару себе искали. Даже голосистые стайки подростков паровались, серьезно – вроде во взрослых игрались – исполняя и в простоте своей сложный ритуал ухажерства, тогда как взрослые нарочно ребячились, незаметно нарушая самими же заведенные правила, чтобы хоть так немного усложнить ту простую игру, что меж ними текла…

А дальше все сильнее волновало Ивана Семеновича желание тоже не одному быть, чтобы мог и он, как все другие, приклоняясь, в чьи-то глаза засматриваясь, почувствовать под рукой чей-то круглый доверчивый локоть… Почему он – лично он – должен отказывать себе в том, что доступно каждому; почему у него получается так сложно все то, что у других элементарно просто?

Да, теперь, когда все в его жизни упростилось так неожиданно, не будет он усложнять ее снова – будет брать то, что дается; надо жить, а не разглагольствовать о жизни… Вот приятно ему в обществе Завадской быть, тянет его к ней – нечего противиться, себе и другим голову морочить: а как оно, а из-за чего оно… Жизнь сама покажет, как и что может быть.

Он прочел афишу – Завадская нынче вечером не пела; кликнул извозчика и поехал к ней, надеясь, что в многолюдном – как обычно у нее – обществе сможет он незаметно развеять невеселые раздумья свои. Но у Завадской не было никого, а сама она или приболела, или была очень встревожена чем-то, так показалось, по крайней мере, Ивану Семеновичу: говорила отрывисто и мало, все время курила желтые тоненькие папироски, чего обычно не позволяла себе.

После нескольких незначительных фраз замолчали, тоскливо наблюдая за синими кольцами дыма. Почувствовал Иван Семенович: должен он что-то говорить, но и слов найти не мог, улыбался только некстати, неуместно и виновато; так мучительно было это, что невыразимо обрадовался, когда снова заговорила певица:

– Давайте побеседуем, товарищ Орловец, откровенно… Сумеете?

– Попробую, – ответил серьезно, не разобрав, шутит она или нет.

Завадская прошла по гостиной и неожиданно остановилась перед ним.

– Чего, собственно, ходите вы ко мне? Думали вы об этом?

Сам чувствуя, какой комично растерянный вид у него, поднялся Иван Семенович и переминался с ноги на ногу, вроде пересидел обе сразу или же согреться захотел; затем подумал, что это безрассудство – вытанцовывать перед ней, и растерялся совсем, выпрямился, свесив руки, и стоял, вроде школяр наказанный…

– Не кажется ли вам наше знакомство неестественным немного? – снова заговорила Завадская. – Вы смотрите – у нас даже путевой беседы не было… Вы совсем меня не знаете и, подождите, совсем не хотите знать. А вместе с тем – мы говорим честно – вас тянет ко мне… Не кажется ли вам, что действует тут исключительно специфичный мужской интерес к женщине? Что приходите вы ко мне… ну как к проститутке, что ли…

– Как? – удивился Иван Семенович и сел. Она поглядела на него свысока, посмеиваясь:

– О, я не говорю, что вы сознательно считаете меня такой, неосмысленно, невольно поступаете так… Да и не только вы, Орловец, все вы, мужчины, хоть и такие разные, в этом сейчас одинаковы – всякая женщина для вас – проститутка. Только к одним вы подходите просто и грубо, затрачивая на то минимум времени и по возможности – минимум денег; а к другим кропотливее… Но в обоих случаях схоже: достигнув своего, уходите вы так же легко и спокойно, как и не добившись, – искать иной, моложе вас, называют это гордо «свободной любовью», старше – втихаря – «распутством»; однако же все нахваливают страсть…

И не это возмущает меня, поймите… А то, что каждый из вас считает, что вправе он навязывать себя женщине! Кому-то глянулась женщина, и он, даже не спрашивая, хочет ли она иметь его среди претендентов на ее ласки, спешит пристать в компанию! О ней самой он не хочет говорить с ней самой; он желает соперничать, бороться, если не торговаться за нее с другими … кавалерами. И коли не посчастливилось в одном месте, он торопится в иное. Ей– богу, иногда кажется, что многих из вас интересует не добыча, а сам процесс охоты…

– Вы упрощаете, – не зная, что скажет далее, начал тихо Иван Семенович и сразу пояснил: – Бывает и любовь!

– Любовь? – снова остановилась она перед ним. – А что называете вы любовью? Ну!

– Я? – и засмеялся с облегчением: послышался в прихожей звонок и следом – звучный женский голос.

– Это балерина, – вздохнул он, встречая блондинку с лорнеткой, радостный, что нежданно так закончился разговор.

 

ХV

Те самые комнаты и в комнатах все, как раньше, вот же и кажется: возвратится скоро Наталка – дело какое-то задержало, а может, к подруге заглянула… Работая вечерами, прислушивался иногда Иван Семенович, не позвонит, не постучит в дверь, хоть и знал, что ожидания напрасны, – жена не из таких…

Как уходила, сказала спокойно:

– Вот мы и разлучаемся, Иван…

Ждал этого, знал, что будет, а все же поразился – так неожиданно. Думал, что долго и много еще поговорят, обсудят обстоятельно все, взвесят, а вышло просто как – собрала сумку небольшую, да и конец!

Поглядел на нее растерянно, непонимающе вроде.

– Ухожу я, – пояснила, – насовсем.

– Уже? – поднялся из-за стола Иван Семенович; заканчивал обедать сам, задержался в управе чуток.

– Чего же ждать? – будто усмехнулась жена. – Зачем?

– Да, конечно, –  вяло согласился он, себе удивляясь, что не жалость, а удивительное безразличие угнетает его. Отложив салфетку, сел снова, упираясь ладонями в колени, и молча глядел, как будто впервые видел ее или же навсегда насмотреться хотел на нее. Перекладывая сумку из руки в руку, стояла она перед ним тоже молча, потом села, а сумку у ног поставила.

– Вот это и все? – указал на сумку Иван Семенович глазами.

– Остальное позже возьму. Чего спешить.

– Конечно.

Еще посидели молча, как малознакомые, кому говорить не о чем.

– Брысь! – вдруг прикрикнула она на кошку, которая подкрадывалась к столу с едой, и поднялась.

– Ну, я пошла, Иван…

Он и сам поднялся и вышел за ней.

В прихожей подал ей пальто. «Не впервые ли?» – подумал.

Она усмехнулась, сказала:

– Я не хочу, чтобы ты думал обо мне плохо… Слышишь, Иван?

– Слышу.

– Ты пойми: не ревность во мне и не гордыня.

– Понимаю.

– Я знаю: не любишь ее… Но и меня не любишь, наверное… Тянет тебя к иным – ищи, пока успокоишься. Я тоже среди других стоять буду; почувствуешь, что я тебе нужнее – приходи. А быть для домашнего употребления не могу. Только я. Понял?

Он кивнул головой.

– Возможно, переборол бы себя, если бы остались с тобой… Но зачем я буду неволить тебя? Честный и свободный выбор признаю, а не принуждение или привычку…

– Ну, прощай, – протянула она руку и уже из-за двери крикнула: – Адрес я на комоде оставила!

Иван Семенович закрыл двери на ключ и долго потом ходил по комнатам, думая о том, как в простоте своей чрезвычайно сложна жизнь.

На другой день, встретив на заводском дворе Куницу, сказал ему:

– А Наталка ушла.

– Куда? – рассеянно спросил Куница.

– Не знаю… Совсем ушла… Развелись…

– Ёо? – подсвистнул Куница и, не зная зачем, расстегнул свою кожанку. Потом, поискав неведомо что в боковых карманах, снова старательно застегнулся и сложил руки.

– Н-да… – поглядел он вверх на высокую антенну над управленческим домом. – Дела… А все ты, Ванька, все ты… Психология! Философия. Накрутил – вот теперь и разматывай… Да…

И вроде оправдываясь, а Ивана Семеновича обвиняя:

– Я же говорил, а может, не надо. Баба, она, Ванька, баба и есть… У нее, браток, своя мерка. Она знает: черное – черное, белое – белое… А ты с экспериментами всякими… Вот и вышло… А главное, понять не могу: еще и не грешил, а уже каяться начал…

– Не каяться, – покривился Иван Семенович, и начал долго и обстоятельно пояснять Кунице, как по его плану могло все это выйти, да как оно вправду из-за Наталки закончилось; потому – не так товарищу, как себе самому, повторял все, что она говорила.

– Здорово! – покрутил головой Куница. – Так здорово, что аж чересчур… А может, правда ее? Проверь себя, Ванька? – поглядел он несмело на Ивана Семеновича и сразу заспешил: – А впрочем, не советую ничего, не могу советовать… Твое дело, Ванька, сам думай…

Но о чем мог думать теперь Иван Семенович? Разве не решено все за него; разве все они, даже Наталка, не толкают его к тому, против чего он артачился? Разве не Наталка поставила его перед необходимостью искать другую? Она! Только что означает искать для него, Ивана Семеновича? Ведь изо всех он знает лишь двух: Наталка сама уходит, значит, Завадская?

Чем больше уединенными вечерами думал обо всем этом Иван Семенович, тем сильнее злился на певицу. Это все из-за нее пошло, если бы не она, текло бы все по-старому, тихо и покойно… Но в чем он может упрекнуть ее? Разве покушалась она на него? Заманивала? Уговаривала? Напротив, она и пальцем не поманила его. Он неинтересный ей, ненужный, безразличный! В общем, он не существует для нее! Больше никто не существует для нее, только Сквирский! И если б не этот долговязый пьяница, возможно, и она была бы не такая; во всяком случае, не говорила бы с Иваном Семеновичем так, как в последний раз… Потому и не думала бы так, потому и относилась бы к Ивану Семеновичу иначе.

Однажды зародившись, мысли об этом не покидали Ивана Семеновича до тех пор, пока не смутили как-то вечером: почему бы ему самому не изменить всю ситуацию, почему не попробовать ему устранить инженера Сквирского? Напрасно он гнал мысли прочь, они одолевали его все сильнее. Начинаясь о чем-то ином, они незаметно переходили на то же самое, запутанное и невыразимое, короткое и яркое… Без Сквирского он смог бы, собственно, взять от нее то, что можно взять от всякой женщины, ведь больше ему и не нужно от нее. А раз так, это вернуло бы ему утраченные покой и равновесие; во всяком случае, убедило, что Завадская, как Завадская, нужна ему в жизни ни меньше ни больше, чем всякая иная случайная женщина. Отринувши же ее, он, конечно, возвратится к Наталке…

Что до инженера Сквирского, то устранить его довольно легко: Иван Семенович мог бы отправить его куда-нибудь, когда нужно, даже на долгое время… Пусть бы покатался!

Простота плана озадачила Ивана Семеновича – тяжело было его отринуть. Иван Семенович попытался убедить себя, что это незаконно, но интересы завода давно требовали две важные командировки, какие дальше отодвигать невозможно: надо, чтобы они состоялись до ухода в отпуск Ивана Семеновича. Звирятин должен его подменить, значит, посылать его в командировку нельзя – надо принимать дела, много чего совместно обдумать; выходит, остается Сквирский – из молодых самый серьезный. И не Ивана Семеновича вина, что все так сошлось… Не будь этой Завадской, отправил бы Иван Семенович Сквирского? Отправил бы. Так почему же повинен он теперь думать о том, этично ли? Глупости!

Иван Семенович растерялся. Знал, что не додумает до конца, чувствовал, что и  додумав, развязать сам ничего не сможет: перепутано все, а главное – не одного его касается. Как может он за всех решать, да хоть бы и за самого себя, если величин, какие входят в задачу, не знает? Дело сложное, а он видит его только с одной стороны, советоваться нужно, с другими сообща обсудить. А главное – не горячиться, не спешить; прав инженер Сквирский – все наши беды оттого, что на первом – лучшем – останавливается…

И мысль об этом привела его к двери Сквирского.

– Какой неожиданный гость! – встретил его в прихожей Мюфке. – Я, говорю, какой приятный гость, товарищ Орловец! Сколько лет, как тот говорил, сколько зим!

Он вытер волосатые ручки о полы засаленного пиджачка своего и кинулся стягивать с Ивана Семеновича бекешу. Низенький, тянул он ее вниз, волоча по полу, удивленный неожиданной тяжестью ее.

– Хорошая бекеша, – приговаривал он, – теплая бекеша! Сразу видно, любит товарищ Орловец тепло… А раз любит тепло – укромное местечко, значит, любит… Гнездышко… Но и другое любит товарищ Орловец – теории всякие… Любит о жизни нашей задуматься… Вот и приходит он к инженеру Сквирскому!

– Да, приходит, – подтвердил Иван Семенович. – Дома он?

– Дома, дома, товарищ Орловец… И при вдохновении, целый вечер и прикладывается. Гость к вам, Владимир Петрович! – постучал он к Сквирскому и, не дожидаясь ответа, подтолкнул Ивана Семеновича к нему в комнату.

– Кто там? – поднялся из-за стола Сквирский и не удивился никак, увидев Ивана Семеновича. – Прошу! – пододвинул он ему кресло и вытащил из-за книжек еще рюмку.

– Читаете? – лишь бы сказать что-то, поинтересовался гость, показывая на раскрытые книжки на столе.

– Да… В общем, – налил Сквирский по чарке.

Выпив, он зажмурился и, казалось, совсем забыл о госте.

– А я к вам, – начал Иван Семенович и замолчал, не находя слов.

– Да, – согласился Сквирский. – Говорите.

– С повинной.

Сквирский глянул на миг и снова зажмурился так быстро, что показалось, подмигнул он Ивану Семеновичу весело и с намеком.

– А грех в чем? – спросил он равнодушно.

Иван Семенович встал и прошелся по комнате.

– Видите, Сквирский, я хотел вас услать отсюда… Дела делами, а мне лично нужно это… По крайней мере, кажется иногда, что нужно…

Сквирский раскрыл сначала правый глаз, потом левый, а правый зажмурил – вроде сравнивал зрение; дальше открыл оба и налил себе чарку.

– Рассказывайте.

«Какого черта я тут?» – подумал Иван Семенович, глядя в безвыразительные, казалось, рыбьи какие-то глаза хозяина, и сразу разразился словами простыми и искренними, вроде как на исповеди. Говорил тихо и вразумительно, будто не о себе сказывал, не скрывал ничего и не стыдился; рассказывал все, что пережил, о чем задумал, и с каждым словом чувствовал, как ему становится легче, спокойнее.

– Все, – закончил он, когда поведал об искушении отрядить в командировку Сквирского.

– Все? – довольно переспросил тот и вдруг прошелестел тихим и счастливым смешком: – Это хорошо…

– Что хорошо? – оторопел Иван Семенович, проливая водку мимо чарки. – Что хорошо, наконец? – выкрикнул он оскорбленно, когда рассмеялся Сквирский еще громче.

– Все! – торжественно провозгласил тот, будто тост какой, и, встав, поднял высоко чарку. – Поймите, что этого я сам хочу!

Он подошел к Ивану Семеновичу и молча, положив ему руки на плечи, глядя какое-то время на него, будто убеждался, можно ли ему все сказать.

– Вы меня откомандировать хотели – именно этого я и хочу. Вру, простите, не в командировку хочу, а желаю совсем отсюда уехать, в другое место перевестись. Потому и радуюсь, вижу, что поможете. У меня уже все готово, уже и приглашение на новую службу в кармане; надо только, чтобы вы не задерживали, чтобы дал завод свое согласие…

Он помолчал, паузой подчеркивая просьбу.

– Вот как человек человека, не как начальство прошу я вас: помогите мне отсюда перевестись. Вы же знаете, бывают обстоятельства… Всякие бывают обстоятельства, –  неожиданно подхихикнул он и, подойдя к столу, налил себе чарку.

– Поможете? – поднес он ее на уровень глаз и пронзительно посмотрел на Ивана Семеновича.

Блеск ясный нестерпимо мелькнул то ли в очах его, то ли в чарке; острый такой, что заставил отвернуться Ивана Семеновича.

– Ну? Поможете? – вскрикнул нетерпеливо Сквирский.

– Зачем вам? – хотел спросить Иван Семенович, да, чувствуя, что важны для него не причины, а последствия, ответил:

– Конечно, коли надо вам…

Сквирский выпил и, сев, задумался.

– Теперь поговорим. Только откровенно, – опередил он Ивана Семеновича, а тот, подойдя к книжному шкафу, тупо глядел на непонятные ему на иностранных языках надписи на корешках книг.

– Значит, вы думаете, что это не любовь? – не акцентируя вопроса, процедил Сквирский и сразу же, не дожидаясь ответа, подтвердил: – Разумеется. Чтобы полюбить женщину, надо полюбить ее, как человека. Искать в женщине человека – это суть любви; в ней разность полов подчеркивает единство естества. Но что вам Завадская как человек?

Иван Семенович молчал, да Сквирский и не потребовал его реплики; опершись на локти, говорил сосредоточенно, будто диктуя что-то важное стенографистке:

– Итак, это обычное влечение, элементарная страсть, для какой женщина есть женщина; это есть вожделение, для какого часть имеет значение лишь женская стать. Это явление потребности, что толкает мужчину к женщине, независимо от ее индивидуальности и сути; это есть надобность вообще – в женщине, персонификация которой не обязательна и в большинстве случаев целиком случайна.

Иван Семенович посмотрел на него, не понимая, зачем тот все это говорит.

– Я упрощаю, – успокоил его инженер. – Подытоживаю. Любовь – это поиск и выбор; страсть – это стихия и случай. В любви каждый из нас выбирает кого-то среди тех, к кому он может пылать страстью.

Он помолчал, чтобы с удовлетворением закончить: «Вот мы и поговорили!» – хоть Иван Семенович за все время и слова не вымолвил.

– А теперь едем!

– Куда? – удивился Иван Семенович.

– К Завадской.

Так решительно заявил это Сквирский, что Иван Семенович сразу почувствовал – возражать поздно. Скрутил большую цигарку и пошел одеваться.

Ехали молча, только Сквирский приговаривал иногда: «Прекрасно… Погляжу…» У двери, подняв уже руку, чтобы звонить Завадской, сказал:

– Пусть не удивляет вас, что я с вами откровенен… По-моему, так и надо – не прятаться со своей жизнью. Меньше ошибок сделаешь.

Завадская вышла в гостиную вялая и неприветливая.

– Что с тобой? – сразу заметил это Сквирский.

– Пустое, не беспокойтесь, мигрень.

И удивленно, не понимая, к чему он снова здесь, посмотрела на Ивана Семеновича.

– Садитесь.

– Мигрень? – недовольно протянул Сквирский. – Досадно. Я надеялся на коротенькую, но важную беседу, обязательно в присутствии товарища Орловца… Предпоследний акт нашей драмы! И под занавес!

И, вроде забыв о ее мигрени, повернулся к Ивану Семеновичу:

– Мы говорить будем просто, как люди, что встретились на узкой тропке над пропастью… Такова наша жизнь: пропасть и узкая тропка над ней…

Он налил себе чарку водки и выпил.

– Этой женщине, – показал он на хозяйку, – кажется, что она любит меня.

Иван Семенович посмотрел на Завадскую: она сидела, откинувшись на спинку дивана и, не то боль, не то смех трогал ее щеки.

– Говорю «кажется», потому все это нужно еще хорошо испытать: может, это и не любовь, а что-то гораздо элементарнее. Вот и у вас, – серьезно поклонился он Ивану Семеновичу, – есть все для того, чтобы казалось, что вы любите ее, даже очень…

Он усмехнулся иронично и повысил голос:

– Следовательно, каждый из вас должен крепко и внимательно себя перепроверить. Для этого я уезжаю отсюда.

– Куда? – не шевельнулась Завадская, только по ее лицу пошли серые пятна.

– Далеко и навсегда. Я исчезаю, чтобы дать тебе возможность поставить на мое место других: может, и не обязателен я, Владимир Петрович Сквирский, инженер и пьяница. Это бывает: субъект возбуждает в ком-то страсть, а неудовлетворенное вожделение чье-то само ищет себе объект. Об этом напоминать тебе будет присутствие товарища Орловца.

– Ну а если проверю? – едва слышно спросила Завадская.

– Тогда приедешь ко мне.

– Куда?

– На Урал. Я нарочно выбираю его – там нет оперы.

– Что? – побледнела Завадская, прикрыла ладонью глаза, будто боялась глянуть в ту пропасть, что пролегла перед ней.

– Да, это последнее твое испытание: я или музыка. Допустим, что, перепроверив себя с другими, признаешь; из всех люб только я… Чем же ты докажешь, что снова не ошиблась. Отдашься мне? Доказательство наименьшее. Ведь при некоторых условиях ты можешь отдаться и другим. Нет, этого мало. Говоря: «Только ты!» – должна дать доказательство, какое ты не дашь никому больше: не совместное ложе, а частицу себя самой!

Дивное чувство окутало Ивана Семеновича: разве не то же самое говорила ему Завадская, когда в последний раз виделся с ней? К чему же глядеть теперь на Сквирского потрясенно, так будто и мысли не допускала, что такое слышать можно…

– Я не знаю, – шептала она растерянно. – Я не знаю… Это же безумие! Пойми же, что ты сумасшедший…

– А ты же любишь меня, – усмехнулся он горько. – А возможно, и не знаешь, какой я…

Он налил себе чарку, а руки его дрожали, и тихо звенело стекло…

– Зачем это вы? – устало допытывался Иван Семенович.

Тот повернулся к нему, бледный, как никогда:

– Недогадливый вы, товарищ… Я же люблю ее.

 

ХVI

Провожала Сквирского Завадская с Иваном Семеновичем.

Прибыли на вокзал, когда Сквирский уже управился со своим багажом и, не суетясь, расплачивался с носильщиками. На перроне было малолюдно, и они еще издалека заметили высокую и тощую фигуру инженера.

– Вот и он, – испуганно прошептала Завадская, на миг остановившись так неожиданно, что Иван Семенович, спешивший за ней, едва успел отступиться.

Сквирский встретил их спокойной улыбкой.

– Добрый вечер! – поклонился он, не подавая руки, но уже Завадская сама ухватила ее порывом таким, как будто хотела спрятать ее у себя на груди. Казалось, не отпускает она Сквирского, чтобы много-много – короткими да болючими, обжигающими, как уголек, словами – сказать ему, но не успевала слова те находить, и только смотрела на него с укором и мольбой.

«Как собака», – с досадой подумал Иван Семенович, припомнив, что таким влажным блеском темнеют глаза борзых, когда забирают у них щенят…

В замешательстве почувствовав себя лишним, он, купив не нужный и не интересный ему журнал, отошел на несколько шагов в сторону и, невнимательно перелистывая страницы, думал о том, как могло случиться, что взял он на себя эту незадачливую и нехорошую роль молчаливого и неуместного свидетеля… Но он не винил себя: все из-за Сквирского. Накануне тот, расставаясь с сотрудниками в управе, только кивнул головой Ивану Семеновичу: «С вами я не прощаюсь, – сказал, – ведь мы еще увидимся». Такая уверенность слышалась в его голосе, что не возразил Иван Семенович, а потом до вечера думал, где же может он встретиться со Сквирским, где его искать надо и решил, что у Завадской.

Там они и вправду свиделись. В тот вечер было у певицы большое, незнакомое Ивану Семеновичу, общество; среди многих бритых мужчин и стриженных дам, какие живописностью поз и многозначительностью пауз искупали пустоту своей беседы, узнал он только грузного антрепренера Скорика да горбуна-композитора. Все они были настроены весело, и за вином – счастливым даром Крыма и Кавказа – мало кто заметил печальную фигуру трезвого Ивана Семеновича, какой, войдя, сразу скрылся в углу за пальмой. Там, такой, как и всегда, в той самой позе, цедил Сквирский за чаркой чарку.

– Вы хотите мне что-то сказать? – подсел к нему Иван Семенович, когда поздоровался с хозяйкой.

– Я хочу поблагодарить вас за помощь. Без вас я бы не смог так быстро оформить перевод на другое место работы, а вы же знаете, как мне это нужно. И вам, – добавил инженер после паузы.

– Это все? – Иван Семенович сам не знал, что бы он еще желал услышать, и уже хотел подняться, уйти прочь, как подошла Завадская.

– Ну, что же, товарищ Орловец, – подала она бокал искристого шампанского. – Выпьем!

И в нижнем регистре – арфой – простонала:

– Это ж меня пропивают…

Да взяла себя в руки и уже просто – хоть и боль не скрывая – попросила:

– Завтра уезжает Владимир… Так вы поможете мне… проводить его…

И вот должен теперь Иван Семенович стоять около этого желтого вагона, слушать их обрывистый и несвязный разговор.

Когда позвонили дважды, сказала Завадская, вроде только сейчас поняла:

– Значит, уезжаешь…

– Да, еду.

Он взял ее руку без рукавички и бережно поднес к губам.

– И больше ничего не скажешь? Ничего не передумал? – как от боли прижмурила она глаза, будто упал его поцелуй ей на горячую и растревоженную рану.

Он молчал.

– Только такой ценой? Не меньше? – совсем зажмурила она глаза, боясь его ответа, как удара.

Но он засмеялся коротко, как к ребенку:

– Чудачка! Ты сама с собой торгуешься.

– Ну, тогда дай я поцелую тебя, – промолвила она виновато и, став на цыпочки, поцеловала его глаза.

– Прощайте, товарищ Орловец, – протянул инженер руку Ивану Семеновичу. – Возможно, что мы заблуждаемся, а все же мы делаем наименьшую из возможных ошибок.

Поезд тронул. Сквирский заскочил на площадку и, махнув рукой, исчез в глубине вагона.

Дивно рванулась за ним женщина и враз остановилась, бессильно свесила руки.

– Вот и поехал, – лишь губами прошептала она, когда мелькнули красные фонари последнего вагона. – Зачем он так? Ну, зачем? – обернулась она к Ивану Семеновичу и неожиданно позвала его:

– Орлик…

Тихим теплом окутало Ивана Семеновича это слово – так его никто никогда не звал. «Орлик», – попробовал он про себя повторить ее интонацию и всю молчаливую дорогу, к самому дому ее, думал, что теперь он не самый ли близкий этой женщине, ведь ни перед кем она так не открывалась…

С той поры он стал бывать у нее каждый вечер.

– Вы непременно приходите ко мне, Орлик, – просила она, – мне с  вами хорошо. Людей видеть мне не хочется теперь; какое-то время даже не приму никого… А вы какой-то такой… И здесь, и нет вас… Я и не одна, и никто не мешает мне думать… А мне так много теперь надо обдумать… Вы же знаете.

Это «обдумать» напоминало Ивану Семеновичу Наталку; оно тянуло за собой ее же схожее «проверь себя», и от этого рушился тот мир и покой, что в этой комнате поселялись было в его душе. Тогда понимал, что все это не его, Ивана Семеновича, жизнь, а инженера Сквирского странный и нелепый эксперимент.

Он забивался в угол за пальму, там больше не искрился на столике графинчик и старался не думать, гнал мысли прочь шелестом страниц театральных альбомов певицы. А она притворно, а может, и вправду, не замечая его настроения, расспрашивала без интереса в голосе о его жизни, о заводе, о всяких новостях…

Потом пили чай в просторной белой столовой с тем, похожим на какого-то писателя, бородачом, который открывал когда-то дверь Ивану Семеновичу. Это был хозяин жилища, адвокат Шпара, давний – как дознался Иван Семенович – приятель отца Завадской. Возвращался он домой только к чаю, утомленный и раздраженный, говорил мало и обрывисто, скоренько выпив стакан чая, поспешал в свой кабинет. Представился он Ивану Семеновичу с самого начала как-то странно – не то как старый, крепко докучливый знакомый, не то как случайный и совсем неинтересный незнакомец; почти не обращался к нему, зато часто ласково и одобрительно посмеивался.

– Ну как, Ирок? – спрашивал он каждый вечер, незаметно окидывая ее внимательным и озабоченным взглядом. – Веселимся?

И неведомо кого укорял, ласково улыбаясь Ивану Семеновичу.

– Эх, вы, алхимики!

– Веселюсь, – отвечала она обычно, а однажды так горько, что помрачнел Шпара.

– Никто не виноват. Сама. Обабилась. Раскисла. Зачем забросила музыку? В опере петь охоты нет, концерт бы…

– А… музыка! – фыркнула она ноздрями. – Что мне музыка…

– Без него, – закончил серьезно Шпара.

– Да, без него! – зазвенел зло ее голос.

– Но, раз так, – отважился Иван Семенович, – значит…

– Значит, довольно! – отрубила Завадская и уже погодя, как ушел к себе Шпара, сказала:

– Вы никогда со мной об этом не говорите. Понятно? Никогда! А еще запомните: при любом «значит»… для вас лично ничего не меняется. Хоть как решу я то, что должна решить, вы не проиграть, не выиграть не можете, ведь вы всегда остаетесь для меня тем, кем были и есть. Не больше.

И, наверное, прочитав что-то в его взгляде, закончила неожиданно мягко:

– Душевным, хорошим Орликом… Да? Другом, какой не будет серчать на меня за откровенность…

Иван Семенович не обижался, но на душе у Ивана Семеновича болело. Не сердился, так как знал ее манеру понимать его так, как понимала; болело, так как не понимал себя, зачем ему – третьему – путаться в этой сложной игре двоих, в какой он вправду не выиграть, не проиграть не может…

Два дня не появлялся он у Завадской – зачем ему вообще ходить к ней? – а когда на третий вечер пришел, встретил на лестнице большое и  веселое общество.

– А, начальство! – пьяно приветствовал его Звирятин и, усмехаясь не без намека, объявил: – Вот хорошо, что вы явились! Теперь полный комплект! Все второстепенные персонажи на месте! Ну, а герой…

Он вдалеке, он не услышит…

– Врете вы… на полтона…– сурово остановила его Завадская, и к Ивану Семеновичу: – Это правда прекрасно, что вы подвернулись, Орлик! Идемте с нами! Мы гуляем… То есть кутим второй день…

– Не пьянствуем, голубка, а только собираемся, – поправил ее серьезно Скорик – антрепренер. – Эти два дня – это лишь интродукция.

– Правда, пан отче? – хлопнул он по плечу Иеронима Трехсветского, какой не то смехом, не то кашлем зашелся.

Сколько дней тянулось потом чадное похмельное кружение из ресторана в ресторан, пока сказала Завадская:

– Хватит!

– Давно пора, – поддержал Шпара, какой в тот вечер вышел к собравшимся в гостиную. Он поглядел на ее осунувшееся с темными кольцами вокруг глаз лицо и осуждающе покачал головой.

– Возмущаетесь? – прищурила она глаза.

– Нет, Ирок, – мягко ответил он, разглаживая свою роскошную бороду. – Возмущаться я перестал еще в седьмом классе гимназии. Теперь я только удивляюсь иногда.

– И…

– И больше всего удивляет меня предрасположенность большинства к тому, чтобы совершать то, что им совсем непотребно: самим себе жизнь портить…

– Вам, юристам, – вмешался в разговор Звирятин, – следует позаботиться, чтобы впредь карали не только тех, кто другим жизнь коверкает, а  и тех, кто свою собственную переводит.

– О, нет! – возразил Шпара. – Эти несчастные сами в себе носят свою кару. Их можно только жалеть.

– Жалеть? Я таких жалеть не могу, ведь все такие, как вы говорите, несчастливые – это или дурни, или же непробиваемые бездельники. Их не жалеть, а бороться против них нужно, как против опасного и вредного элемента.

– Для кого? – пискнул горбатый композитор.

– Для вас, Мурив, для меня, для каждого. Для всех. Вы же поймите, что они снижают общий тонус жизни, навевают мысль, вроде человек и вправду может быть несчастным.

Легкий смешок пробежал по гостиной.

– Я не вижу, что тут смешного, – удивился Звирятин. – Для меня это аксиома: нормальный, здоровый человек несчастным быть не может, ведь не может он хотеть этого.

– По-вашему, все совершается так, как вы хотите?

– В моей личной жизни, разумеется. Из всего, что происходит вокруг, из бескрайности жизненной в мою личную жизнь я беру лишь то, что хочу, то есть то, что мне нужно, и борюсь против всего, что навязывают мне другие, а я не хочу…

– Что до хотения, – заметил Мурив, – не станете же вы возражать, что люди часто желают не только того, что будет им портить жизнь, а и того, чего они просто добыть не могут. В этом тоже корень несчастья.

– Вы ошиблись, как раз с этим я  и не согласен, – довольно усмехнулся Звирятин. – По-моему, нормальный человек хочет только то, что возможно, что достижимо.

– Парадокс, – незаметно в бороду зевнул Шпара.

– Глупости! – вспыхнула белокурая балерина с лорнеткой. – А в любви? Посмотрите, сколько несчастных возлюбленных!

– Да! Да! – послышалось со всех сторон. – Девяносто процентов! Сто! Хоть кого возьми – каждый!

Кто-то начал даже называть имена всех присутствующих.

– Минутку! – крикнул Звирятин, подняв руку, и как наступила тишина, поклонился:

– Дорогие мои! Вы же забыли маленькую деталь: я все время говорил лишь о нормальных!

Раскаты смеха покрыли его реплику.

Эта беседа злила Ивана Семеновича. Все время было у него такое чувство, что это о нем говорят, даром, что не называют, а он никак уразуметь не может, на кого намекают. После непривычных пьяных возлияний голова тупо болела, думалось вяло и невыразимо, и только тогда, как о желаниях заговорили, почувствовал Иван Семенович ясно, что хочет он только одного – спать…

(окончание следует)

Евген Плужник


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"