На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Православное воинство - Библиотека  

Версия для печати

Осколок

Памяти наших отцов

 

Война…

Если бы кто-то спросил, когда она впервые коснулась сознания моих сверстников, то, наверное, никто не смог бы вспомнить.

Нас, родившихся через четыре года после Победы, всё оставленное Войной, окружало с первых минут жизни.

Ко мне это относится буквально.

Роддом, в котором я появился на свет, располагался в бараке постройки 1941 года, ровеснике нашего рабочего посёлка. У эвакуированного из-под Москвы в Каменск-Уральский Ступинского металлургического завода строить другое жильё тогда не было возможности. И называться завод стал по-другому: «Почтовый ящик № 4».

Вернее, в посёлке, кроме бараков, было ещё немного частных домиков с довоенной поры, но эвакуированные и прибывающие из госпиталей фронтовики получали направление во «временное жилое строение», как именовались в официальных документах бараки, спешно строившиеся один за другим.

То ли по недогляду кого-то из медсестёр, то ли по какой другой причине, но несколько детей, в том числе и я, простыли и заболели воспалением лёгких. Потребовалось переливание крови. Папина кровь подошла по группе, и мне переливали её. Сколько раз – не знаю, но когда я уже подрос, папа говорил порой: «Смотри, не подводи! В тебе литр блокадной крови!»

Самые ранние разрозненные отрывки из детской памяти, наверное, от первой поездки с папой и мамой на родину отца – на Рязанщину.

…Мне почти четыре года.

Поздний летний вечер в деревенском доме.

При полупригашенном свете керосиновой лампы, на кухне, около огромной печи, какой я ещё не видел, за столом сидят папа и один из его старших братьев – Михаил: в войну капитан, артиллерист, а сейчас – учитель математики сельской школы.

Расположившись рядом на лавке, сквозь дрёму, я слышу голос дяди Миши:

«… Помню, что бой был тяжёлый: они били из своих орудий по нам, мы – по ним. На батарее – грохот от стрельбы, взрывы впереди и где-то сзади. Вдруг один такой оглушительный, будто в меня самого попало...

А больше ничего не помню. Очнулся уже в плену. Два раза бежал из концлагеря. В последний – удачно. Дней пять мы с другом лежали в болоте, ждали наших.

Довоевать дали, награды есть, а дальше деревни жить нельзя… Как вспомнишь!.. Российская империя!..»

«Российская империя!..» срывалось у него сразу же, как только начинал волноваться. Я не знал, что такое «Российская империя», но перебивать старших не решался.

Другой вечер, что всегда помню.

Бабушка Дарья, здесь же, на кухне, процеживает парное молоко и рассказывает маме:

«…Как немец к Москве подошёл, Ванюшу, зятя, на фронт забрали, а Наташенька, доченька, на девятом месяце, к нам в деревню подалась. Добраться-то от Москвы добралась, да простудилась.

Родила Володеньку, внучка, тут и скончалась. Думали: «Что отцу на фронт напишем?» А писать-то уже некому было – убили Ванечку в эту же зиму, под Москвой. А Володенька рос сначала у меня, а потом у другой моей дочки. Её, как тебя, Анютой звать. В Москве сейчас живут…»

Ещё одно из ярких воспоминаний.

Мне около пяти лет. Мы с ребятами играем, спрятавшись в тень от нашего нового двухэтажного дома по улице Западной, 5.

Среди слепящего летнего дня, задыхающегося от густого аромата цветущих во дворе клумб, листьев клёнов и тополей, буйной травы, растущей сразу же за краем тротуара, на скамейке у подъезда сидит отец Вальки Майорова дядя Петя в своём латаном-перелатаном старом армейском кителе и с неизменными костылями. На землю он опирается одной ногой, а вместо второй – пустая штанина, подвёрнутая за поясной ремень.

Фронтовик курит «козью ножку» и, улыбаясь, подставляет лицо солнечному теплу. Сегодня ему принесли пенсию.

Через некоторое время рядом появляется его жена и громко, на весь двор, зовёт своих детей: «Люська! Валька! Галька! Идите есть картошку жареную – и, оглядев окружающих её соседей, победно завершает – с мясом!»

У Мещеряковых и Конычевых, наших соседей по коммунальной квартире, отцы погибли. У одного осталось трое, у другого четверо детей, и жёны в одиночку растят их. У Володи Румянцева, моего одногодка, из квартиры над нами, погиб дядя – Иван Иванович Баток.

В каждой семье не стало кого-то из родных.

Воевали отцы, но всё пережитое ими с рожденья окружало нас.

Оно впитывалось нами из разговоров родных между собой; из их разговоров с друзьями, тоже прошедшими фронты, госпитали и военный тыл с его трудовым фронтом. Впитывалось из случайно оброненных фронтовиками фраз, из всего видимого вокруг в тесном мире коммунального жилья и за его стенами, и, казалось, из самого воздуха, которым мы все тогда дышали…

Отцы вспоминали о войне, а мы слушали…

Слушали ещё дошколятами, сидя на папиных коленях, слушали в школьные годы и уже повзрослевшими, во время редких приездов в родительский дом…

И не один раз, и не от одного фронтовика слышали слова: «Это же книгу надо писать, чтобы все знали…»

Но из тех, кого я знал, ни один не написал такую книгу. Не то, что писать, они и говорить долго о Войне не могли…

А тех, кто вернулся, сегодня догнали раны и безжалостное Время.

С ними ушла их память о Войне. Но часть своей памяти они оставили нам.

У меня уже седая голова, а я всё не могу решить: имею ли право говорить об их Войне? Дано ли мне оно по праву сыновнего долга?

Но жить с невысказанным грузом такой памяти очень тяжело. Наверное, это тоже каждый решает по-своему.

Я решил попытаться пересказать эпизоды воспоминаний отца о войне.

***

…Ты спрашиваешь, сын, как я оказался в войну в Ленинграде?

Тогда, наверное, начинать нужно с самого начала, с моего рождения: уж очень, как мне кажется, одно за другое цепляется. Даже о самом рождении моём мама, твоя бабушка Дарья, без улыбки вспоминать не могла.

По её словам, они с отцом в то время пристрой из самана к дому делали: копали глину на реке, накладывали на телегу, привозили во двор, сгружали и опять на Молву, речку нашу. Сколько телег привезли, мама не помнила, но вдруг почувствовала: всё, начинается – не первенца рожала, я уже двенадцатым был.

Вот она и говорит папе:

– Митя, не могу больше, рожаю.

А папа в ответ:

– Даша, подожди немного. Давай ещё один возок нагрузим…

Так я и родился около речки.

 В то время в нашей Мурзинке было 75 дворов. Она считалась не самой маленькой из ближних деревень: в Луканетках насчитывалось 40, в Харламовке 50, и только во Владимировке было около 300 дворов.

Трудно жили, что там говорить. Вроде и работали и старшие и младшие, а каждый раз думали: как зиму перезимовать, чтобы запаса хватило?

Помню, когда коллективизация была, на ночь в каждый дом определяли одного уполномоченного, чтобы доглядывал за хозяевами. И в наш дом определили.

Сидят папа с мамой, разговаривают тихо: что же делать? Если хлеб отдать – хоть по миру иди, чем детей кормить?

А уполномоченный с лавки:

– Вы, хозяева, делайте, что вам нужно. Считайте, что меня нет.

Родители опять думают-гадают, как быть: если послушать уполномоченного – вдруг завтра сам же их и сдаст в тюрьму? Не послушаться – тоже не лучше…

Решили спрятать на свой страх и риск.

В хлеву, прямо под лошадьми, вырыли яму и туда положили шесть мешков зерна, остальное сдали.

Утром пришли, уполномоченного спросили как дела. Он ни слова о спрятанном зерне не сказал. Поискали немного, ничего не нашли, забрали выставленные мешки и уехали.

Вот так и спаслись.

Мама потом, уже вечером, говорит:

– Мить! А мы даже имени-то уполномоченного не знаем: за кого Бога молить?..

Потом был тридцать третий с голодом, а следом тиф брата Ваню унёс: тому только девятнадцать исполнилось.

Почему-то ещё одна история запомнилась. Это уже в колхозное время.

 Жил у нас на другой улице Митька с уличным прозвищем «Колчак». Работал трактористом – важная на деревне специальность, в трактористах всегда нужда. А местный врач у него вдруг обнаружил туберкулёз и дал направление в больницу в Рязань. А тогда ещё МТС1 были объединённые. Вызвали врача в райком и выговорили ему:

– Уборочная в разгаре, а ты тракториста – в больницу. Вот кончится уборочная, тогда и отправляй!

Врач вернулся, вызвал к себе Митьку, забрал у него направление в больницу и выписал таблетки.

Через несколько месяцев Митька умер.

После смерти Митьки его мама при встречах с односельчанами говорила:

– Врач-то наш поначалу отделаться хотел от Митеньки, в Рязань отправлял. Потом смилостивился, таблетки выписал, лечить начал, да Божья воля вмешалась! А за врача я молюсь, и молиться буду!..

После тридцать четвёртого дела в нашем колхозе стали заметно хуже: всё меньше стали получать колхозники за трудодни, хотя работали по-настоящему, никому и в голову не приходило улынивать, прятаться за спину другого.

«Первую заповедь колхозника», план обязательных поставок государству – а это от четверти до трети урожая, как район прикажет – нужно было выполнять. Да ещё и МТС за обработку полей колхоз плати…

Нашей семье было немного полегче, чем другим: всё-таки старшие дети жили и работали в Москве, а самый старший, Вася, – в Ленинграде. Помогали, как могли. Родители овечек несколько штук держали, птицу. Самая это морока гусей и уток пасти: чуть заигрался, а они по реке уже километра за два уплыли – беги берегом, догоняй…

Семилетки в нашей Мурзинке не было. Вот и отвозили на постой за километров семь с лишним в другую деревню – в Кумино. Время от времени папа привозил продукты: для нас и хозяевам в оплату за угол.

Учился я с удовольствием. Когда уже заканчивал, папа говорит:

– Давай, сынок, просись учиться дальше, в городе. Там не пропадёшь и к братьям поближе.

Дали мне в сельсовете справку на получение паспорта, направление на учёбу и поехал я в Москву: тогда наш район в Московскую область входил.

Поступил в школу фабрично-заводского ученичества2 при Московском электромеханическом ремонтном заводе. На этом заводе делали двигатели для электровозов.

Дисциплина в школе была строгая, учили по-настоящему, тройка не считалась за оценку. Преподаватели говорили:

– Двигатель, собранный плохим специалистом – это гарантия рекламации на продукцию. А рекламация – это брак в работе.

Никаких опозданий на занятия или в общежитие вечером без уважительной причины не признавалось; за грубые нарушения дисциплины наказывали вплоть до отчисления.

Но и опекали своих выпускников даже после окончания школы.

Мастера, обучавшие нас два года, приходили на завод, интересовались как дела у каждого, чем помочь могут. Ты, может, не поверишь, но у бригадиров спрашивали как про детей малых: ходим ли в обед в столовую, не перебиваемся ли всухомятку? Приходили и в заводское общежитие, смотрели: в каких комнатах живём, кто соседи; узнавали у коменданта: нет ли на нас жалоб, радовались хорошим отзывам о нас.

Как оказалось и заводские специалисты за нами внимательно наблюдали.

Однажды, во время перекура, подходит ко мне начальник участка Баладжан и просит закурить. Я даю ему папиросу, а он, раскуривая её, так спокойно, как всегда на «Вы», говорит:

– Товарищ Покидышев. Замечаний по работе у меня к Вам нет. Но вот я уже не первый раз нарочно спрашиваю у Вас закурить, и что же вижу? Курите Вы дорогую марку «Пушка». Я получаю больше Вас, но не могу себе позволить такие папиросы. Смотрю, опять пакетик с пирожками с собой, а столовая рядом. Не дело это!..

Запомнил я тот урок отношения к подчинённым.

…Уже после войны, когда заехал я на завод, встретил меня Баладжан как родного сына, звал в свой цех, спросил, где и кем работаю.

– Да, – сказал, – с оборонного предприятия так просто не отпускают…

Я любил свой завод и свои электродвигатели: ведь мы их собирали для первых электровозов в стране.

Я жил в столице. В спортивной форме два Первомая маршировал по Красной площади мимо трибуны Мавзолея, на которой стоял Сталин.

Накануне праздника нам выдавали по погоде белые майки или свитера, белые брюки и парусиновые теннисные туфли. Для ослепительной белизны туфли ещё с вечера мы начищали увлажнённым зубным порошком и оставляли сушиться…

В мае тридцать девятого меня призвали на срочную службу и направили в полковую школу Второго полка связи Ленинградского Военного Округа3.

Я сразу влюбился в этот город: в первом же увольнении, когда поехал в гости к старшему брату Василию.

Я ходил по ленинградским улицам, пока ноги не начинали гудеть. Вместе с другими курсантами назначал свидания своей девушке у знаменитых Пяти углов; смотрел и не мог насмотреться на белые ночи…

А сколько километров отмаршировали мы по Дворцовой площади, пока готовились к праздничным парадам!.. Отмаршировали не в сапогах, их ещё не выдавали, а в ботинках с обмотками, которые разматывались на ходу именно во время прохождения мимо начальника школы…

С какими ребятами пришлось вместе служить и учиться! Где они сейчас, мои тёзки: Саша Блинов, Саша Серебренников и Шура Бруква?..

Бруква – это его прозвище, потому что он никогда не мог чисто произнести слово «брюква» из-за своего белорусского выговора. А настоящую его фамилию я называть не буду.

Когда через несколько месяцев после начала учёбы мы стали пооткровеннее в своих рассказах о гражданской жизни, Шура огорошил всех.

По его словам, однажды летом, находясь в гостях на даче у своего дяди, они с двоюродным братом через небольшой пролом в заборе пробрались на соседний участок. Понимая, что так делать нельзя, из мальчишеского любопытства, осторожно, от куста к кусту, прокрались на несколько метров от забора.

Строения на участке были такие же, как и у них, но винный погреб оказался открытым. Рядом никого не было видно и мальчишки – им тогда было по двенадцать-тринадцать лет – вошли в погреб. Конечно, опять-таки из любопытства, отведали вино из высокой стеклянной бутыли, стоявшей на деревянном столе посреди погреба.

– Вроде бы и выпили всего по большому стакану, и вино было похожее на сладковатый густой сок, – рассказывал Шура, – а когда хотели встать из-за стола, то не смогли: ноги стали какими-то ватными.

В это время в погреб вошёл какой-то мужчина, наверное, за вином или проверить погреб перед тем, как его закрыть, и увидел непрошенных гостей. Он спросил, откуда они, а услышав, что с соседней дачи, рассмеялся:

– Так ведь у вас такой же погреб, как у Климента Ефремовича. Зачем сюда-то пришли?

– Интересно стало, – оправдывались неудачливые дегустаторы.

Видя, что им самим трудно будет дойти назад, мужчина вышел из погреба, кликнул кого-то, а потом вернулся уже с молодым красногвардейцем.

Вот в его сопровождении ребята, через запасную калитку в заборе, и вернулись на свою дачу.

Прощаясь, красногвардеец, не выдержал, заулыбался:

– Ну, посмеётся товарищ Ворошилов, когда узнает, какие гости у него в погребе побывали.

Слушавшие Шуру курсанты ахнули:

– Как ты сказал? Ворошилов? Ну, ты придумал! Да кто же тебя туда пустит?

– Как кто? Как кто? – разгорячился Шура. – У дяди и у Ворошилова конюшни рядом. Вот за ними мы и прошли.

– А кто же тогда у тебя дядя? – спросили мы.

Шура притих, потом серьёзно сказал:

– Тимошенко Семён Константинович4.

– Нарком обороны? – ахнули все. – Ври, да меру знай. Если у тебя дядя нарком, что же мы газету карандашами рисуем? Попроси у него краски и настоящий ватман.

– Хорошо, – также серьёзно ответил Шура.

Сказать сказал, но поверить было трудно: слишком необычным казалось такое соседство в казарме – с племянником самого Тимошенко!

Но примерно через месяц Шуру вызвали в штаб полковой школы, и оттуда он вернулся с большим пакетом из плотной тёмно-жёлтой бумаги. Вдоль верхнего края пакета чёрным крупным шрифтом было напечатано: «ПРИЕМНАЯ НАРОДНОГО КОМИССАРА ОБОРОНЫ СССР».

В июне сорок первого, после окончания школы Шуру направили на фронт. Больше о нём я ни разу ничего не слышал… Но это – забегая вперёд.

А тем временем служба и учёба шли для каждого по-своему. Кому-то и то, и другое давалось без особых усилий; кому-то учиться было легче, чем заниматься строевой и физической подготовкой: что такое марш-бросок на лыжах для бойца, который на них ни разу в жизни не вставал? Я-то с наших крутых берегов скатываться научился, чуть на другой, пологий, берег не выносило. А каково, если впервые лыжи одел, да ещё с горы вниз съехать надо? Причём дорога вниз идёт не по открытому месту, а петляет между деревьями.

Привезли нас на занятия как-то на границу с Финляндией. Местные мальчишки как вьюны с самой высоты откуда-то из-за деревьев выныривают, с криками несутся вниз. Кажется, что деревья им сами дорогу уступают.

Вот на глазах у смеющихся над нами мальчишек мы и одолевали премудрости спуска на лыжах с крутых склонов…

Было и ещё одно непредвиденное обстоятельство. Часть новобранцев на гражданке зачастую не ела досыта. А тут от регулярного качественного трёхразового питания и нормального режима отдыха они стали заметно набирать вес. Причём некоторые до того поправились, что уже и одного раза на турнике подтянуться не могли. А в армии установленные нормативы выполнять нужно. Стали отказываться от добавок – с нормами справились. Как мы те добавки потом, уже в блокадные дни, вспоминали!..

Во время Финской войны нас только раза два привозили на станцию помогать перегружать раненых. В основном, как мне запомнилось, это были обмороженные солдаты. Откуда-то, откуда – не знаю: ведь нам не разрешали разговаривать с ранеными, пошёл слух, что обморозились они при взятии линии Маннергейма5. Якобы, одно из укреплений было сделано в виде канала. И когда наши бойцы ворвались на это пространство, белофинны открыли шлюз и затопили водой канал… Но о той войне из нас никто ничего толком не знал.

***

…В июне 1941 года я уже оканчивал двухгодичную полковую школу связи, когда объявили о начале войны. Почти всех курсантов сразу же отправили на фронт. Нас, нескольких выпускников, прошедших полный курс, оставили в школе инструкторами – обучать новобранцев.

С первых же дней войны стало ясно: радистов для фронта понадобится много!

Телефонные провода не укроешь от снарядов. Пока доползёт телефонист к месту одного обрыва, снаряд может повредить линию в другом. Сколько их уползло и не вернулось: кого пуля, кого осколок догнал… А без связи не повоюешь.

Уже в июле нарком обороны издал приказ6: у каждого командира должна быть переносная рация.

Наш полк стоял на окраине Ленинграда, и мы надеялись, что пополнение придёт из ленинградцев.

С командиром роты капитаном Рикедой и моим командиром взвода лейтенантом Павлом Васильевым мы проверили наши радиоклассы, исправность передатчиков и приёмников, казарму. Капитан доложил комполка о готовности.

Пополнение поступило. Но какое!.. Ограничено годные были подарком. Как в Ленинград так быстро попали новобранцы с Западной Украины и из Средней Азии – не знаю. А они почти не знали русского языка – языка, на котором их нужно было учить.

Проверяешь слух курсанта – ведь вся радиосвязь на нём держится – как слышит, как отличает точки и тире морзянки. Вроде отличает хорошо, улавливает разницу между знаками, правда, пока не зная какую букву принял. А как только начинаешь говорить с ним – тупик. С теми, кто без слуха проще: перевели в телетайписты или телеграфисты и пусть учатся. Но ведь и там язык знать надо. А приказ один – учить этих, других нет. И учить по ускоренной программе: три месяца – и готов.

Обстановка в школе тоже изменилась: мы стали боевым подразделением, несли дежурства в части и патрульную службу в городе.

Блокада началась 8 сентября, запасы в городе резко сокращались, подвозимых продуктов не хватало.

Первым исчез в полковой столовой белый хлеб, свободно лежавший на металлических тарелках. Потом исчез чёрный. Сам паёк почти с каждым днём становился всё меньше, а выдаваемый хлеб – сырой, тяжёлый, действительно не по сорту, а по своему виду чёрный – не насыщал, а ложился в желудке камнем. Чувство голода стало одним из постоянных ощущений.

Когда остановилась ТЭЦ, пришлось самим заготавливать в лесу дрова для отопления – похолодало как-то резко, сразу.

По-моему, к октябрю, в полковую столовую уже не ходили. Дежурные приносили оттуда котёл с полужидкой кашей и, пока курсанты были на занятиях, поднимали его на второй этаж, в столовую роты.

Но если недоедаешь так много дней подряд, да ещё рубишь дрова на морозе, а потом, чуть живой и мокрый от слабости, возвращаешься в полухолодную казарму, разве наешься миской каши?..

Всё чаще утром, при подъёме, кто-то от истощения не мог подняться с кровати: ведь, всё-таки, до войны этим людям не зря военно-врачебная комиссия ставила штамп «ограничено годен». Они не были подготовлены даже просто к военной службе, а на них свалилось такое тяжёлое, подчас непосильное, испытание!..

Однажды, с какой-то неожиданной оказией, в школу привезли мясо. Назначили наряд на кухню разделывать его, каждый грамм был взят на учёт, но один небольшой кусок пропал. Как и когда – никто не заметил. Обыскали всю столовую – не нашли. Не хотелось верить, но был только один очевидный ответ – мясо взял кто-то из наряда. Взял для себя, у таких же истощённых товарищей. Кто-то стал вором.

Это очень тяжело для голодного: смотреть на большое количество еды в твоих руках и удержаться, не съесть хотя бы маленький кусочек. Не только вид, а даже просто запах еды вызывал болезненные спазмы в животе. Поэтому, когда мы шли патрулём по городу, всегда, по возможности, старались обходить Адмиралтейство: откуда всегда вкусно пахло нормальной пищей…

Капитан Рикеда построил роту перед казармой и скомандовал:

– Наряд! Два шага вперёд! Круу-гом!

Потом встал между нарядом и остальными курсантами, помолчал.

– Товарищи бойцы, – негромко произнёс он. – Через час пятеро из вас пойдут в Ленинград нести боевую патрульную службу. Одна из ваших задач – борьба с мародёрами до расстрела на месте. С теми, кто, потеряв человеческий облик, грабит голодных и больных.

Сегодня впервые, подписывая наряд на патрулирование, я буду думать: вдруг один из уходящих и есть тот, кто ограбил своих товарищей? Как поступит он в трудную минуту? Не обратит ли своё оружие против вас? Своим поступком он уже перешёл на сторону врага, пытающегося сломить нас голодом.

У него есть час для решения: признаться и искупить вину по закону военного времени, как положено бойцу Красной Армии, или навсегда остаться врагом!

А теперь – разойдись!

Конечно, всем хотелось поскорее уйти с пронизывающего холодного ветра, укрыться от его порывов в казарме, но не успели мы ещё выполнить команду, как где-то сзади нас раздался громкий глухой хлопок и все поняли, что случилось: плотно уперев ствол карабина себе под подбородок, нажал на спусковой крючок курсант, укравший мясо…

Вскоре этот курс, обучавшийся по ускоренной программе, отправили на фронт. Пришли учиться другие и тоже ушли…

Когда лёд на Ладоге набрал нужную толщину и заработала «Дорога жизни», стало немного легче: вместе с неизменной пшённой кашей появились и другие продукты.

Да… А мясо нашлось – выдало себя запахом, когда, засунутое в небольшой закуток за печкой, стало портиться от тепла.

Никто не хотел прикасаться к нему. Просто смели, выкинули и забыли. Как забыли того, кто украл злополучный кусок.

Как его звали, каким он был, где похоронили – никто не запомнил. Никто не запомнил, никто не винил: не каждый мог вынести такую долю. Но каждый сам намечал для себя черту, до которой сегодня нужно дойти и не сломаться. А завтра…

А до завтра, сынок, ещё дожить нужно было…»

***

…Я так откровенно, как всё было, рассказываю тебе о блокаде, а сам думаю: «А нужно ли? Очень непросто человеку, не прошедшему через испытания, которые выпали другим, понять их, не осудить за поступки, кажущиеся из сегодняшнего дня некрасивыми, предосудительными».

Но, наверное, чем честнее рассказываешь, тем достовернее твои слова, тем легче они находят отклик у собеседника.

Так вот, я хочу вернуться к новобранцам, что пришли в нашу школу в первые дни войны.

Многих из них в мирное время признали ограничено годными по здоровью. В армии они не служили, были людьми сугубо штатскими, но в военкоматы пришли сами.

Им было труднее всех. От войны и так не ждут ничего хорошего, но такие страшные испытания и лишения и представить себе никто не мог.

 Им было труднее всех ещё и потому, что первая осень и начало зимы до открытия «Дороги жизни» были самыми тяжёлыми для каждого, кто оставался в Ленинграде: таким внезапным оказался перелом от мирного уклада к невыносимым и душевным, и физическим мукам.

Все верили в непобедимость Красной Армии, никто не думал, что война может стать долгой и настолько кровопролитной. И все каждое утро, каждый час ждали сообщение, что наши войска отбросили силы противника, перешли в наступление и начали разгром врага.

Но такого сообщения не передавали. Говорилось о новых и новых потерях, об оставленных населённых пунктах, а на город, лавина за лавиной, налетали самолёты с крестами и сыпали, сыпали бомбы.

Навстречу им взлетали наши, краснозвёздные, но наших было так мало! Несколько фашистских машин набрасывались на одну краснозвёздную, и, несмотря на всё мастерство и упорство, на бесстрашие наших лётчиков, принимавших такой неравный бой, горели самолёт за самолётом.

Мы, с земли, напряжённо следили за ходом каждого воздушного боя, всем сердцем желая своим уцелеть, сбить хотя бы одного гада!.. А когда немецкие асы беспощадно, почти в упор, расстреливали из пулемётов прыгающих из горящих машин лётчиков, их только начинающие раскрываться парашюты, слёзы ненависти и горечи непрошено, сами появлялись на наших глазах.

После команды «Отбой воздушной тревоги», по возвращении в классы, очень трудно было снова сосредоточиться на учёбе: эпизоды воздушного боя стояли перед нами…

4

Уже больше двух месяцев прошло с начала блокады. Уменьшить ещё норму пайка означало бы не оставить ни одного шанса на выживание. А люди держались…

Не было еды, не было тепла.

Начальник медсанчасти полка, кадровый офицер, многое повидавший в финскую войну, заставлял каждого при нём выпивать мензурку хвойного настоя от цинги – горького и противного. И если кто-то пытался обмануть, уйти, не проглотив самодельного лекарства, не церемонился в выражениях:

– Глотай, а то расстреляю как дезертира! Я заставлю тебя выжить. Вы мне, сопляки родные, живыми нужны. Это – мой воинский долг.

Боец глотал, а военврач, наливая порцию для следующего, говорил:

– Теперь тебе точно цинга нипочём! Но не зазнавайся – ты ещё на фронт должен здоровым отбыть.

Никто не обижался на его грубоватые шутки. Этот много повидавший офицер знал своё дело, но при необходимости действительно мог применить оружие, чему я сам оказался свидетелем.

…Среди курсантов военного набора оказался один, который начинал ссылаться на недомогание, как только нужно было поработать физически. Пару раз ему поверили. А тут нашему взводу выпал наряд на заготовку дров.

И опять этот «больной» за своё:

– Так плохо себя чувствую, что еле на ногах стою.

Комвзвода Васильев не выдержал:

– На товарищей своих посмотрите: они тоже доппаёк не получают и еле на ногах стоят, а молча собрались. Пойдёмте к врачу в медсанчасть. Если он признает Вас неспособным к физической работе, то останетесь в наряд по взводу.

Мы взяли пилы, топоры, несколько больших санок и, скорее маленьким караваном, чем строем, направились к медсанчасти.

У входа лейтенант скомандовал:

– Всем ждать. Больной – со мной.

Не прошло и пяти минут, как дверь распахнулась, и из неё, с перепуганным лицом, выскочил, в наполовину одетой гимнастёрке, с шинелью и шапкой в руках, «больной» курсант.

Следом, с трудом передвигаясь, пытался выйти военврач с крепко обхватившим сзади его руки лейтенантом Васильевым.

– На месте… как дезертира… по закону военного времени…, – выталкивая из себя каждое слово, кричал военврач, пытаясь правой рукой достать пистолет. Но комвзвода по-прежнему с силой сжимал руки офицера.

–У него… у него боках… жир свисает… а он больной? – также, словно задыхаясь, выкрикивал военврач, а комвзвода всё старался его завести назад в медсанчасть.

Наконец ему это удалось, дверь захлопнулась.

Через некоторое время Васильев вышел, торопливо сбежал по ступенькам, осмотрел нас, продрогших без движения на холодном ветру, и вплотную подошёл к уже одевшемуся «больному»:

– Ещё хоть слово – сам пристрелю, даже если под трибунал отправят. Ясно?

Не сдержавшись, свой вопрос он выкрикнул прямо в лицо «больному».

Тот стоял, не в силах от страха ответить, лишь его нижняя челюсть мелко-мелко дрожала.

Лишь когда в лесу бойцы начали укладывать в санки заготовленные дрова, Васильев попросил:

– Саш, сверни покурить. До сих пор руки трясутся.

– Что случились-то?

– Он ведь знаешь, что спросил у военврача? – жадно затягиваясь самокруткой, начал Павел. – Нельзя ли ему получить заключение о негодности к службе, нужные справки о болезни его родные принесут. А сам здоровее всех нас: стоит без гимнастёрки – весь розовый, упитанный. Хорошо, что врач сгоряча кобуру расстегнуть не успел. Я, как понял к чему дело идёт, обхватил его. Еле смог удержать: вроде худой, а жилистый…

Где-то недели через три с нами в патрульную группу назначили «больного».

Недалеко от центра города, он обратился к комвзвода:

– Товарищ лейтенант! Мои родители недалеко живут. Разрешите всем вместе зайти, согреться.

Вечер, действительно, был холодный и ветреный.

Другие тоже поддержали:

– Может, правда, погреемся, товарищ лейтенант?

Немного подумав, Васильев кивнул головой:

– Не больше пятнадцати минут.

Дом и в самом деле оказался неподалёку.

Дверь открыла мать «больного».

Увидев сына с сослуживцами, ахнула. Как и каждая мать, первым делом проводила нас к столу, побежала было на кухню. Лейтенант попробовал остановить её:

– Не беспокойтесь, мы только обогреться немного.

Но она и слушать его не стала:

– Что Вы, товарищ лейтенант! Какое беспокойство! Такая радость! – и ушла.

Мы наслаждались теплом.

От окон, закрытых для светомаскировки плотными тёмными шторами, совсем не дуло. И так приятно было видеть радость матери от встречи с сыном, словно каждый из нас вернулся в свой родной дом!

Но вот женщина вернулась и начала расставлять на столе тарелки с едой.

Мы не верили своим глазам: в блокадном Ленинграде, где по карточке выдают в день умещающийся на ладони кусок тёмной массы, называемой хлебом, перед нами поставили тарелки с настоящим хлебом, и сыром, нарезанными ровными тонкими кусочками!

В отдельных маленьких тарелочках лежали комочки сливочного масла, ещё с капельками влаги и следами чайной ложечки, которой, наверное, их отделяли от куска. Следом появились настоящий чай в стаканах с подстаканниками и сахарница с белоснежным сахарным песком.

Не отрывая глаз, мы смотрели на расставленные яства и не могли сказать ни слова.

Как нам хотелось съесть всё за один присест!

Но одновременно появилось ощущения соучастия в бесчестном поступке.

С побелевшим лицом комвзвода тихо приказал:

– Ни к чему, кроме чая не прикасаться!

И уже обращаясь к хозяйке, жёстко добавил:

– Уберите, пожалуйста, всё, кроме чая!

– Почему, почему, товарищ лейтенант? Пусть кушают, нам не жалко! – не поняла та.

– Эта еда убьёт их! Они давно отвыкли от неё, – стараясь быть вежливым гостем, пояснил Васильев, а у самого желваки по скулам заходили.

С обиженным видом хозяйка унесла масло и сыр, оставив на столе только хлеб, но к нему никто не мог прикоснуться.

Вернувшись, женщина встала за спиной у сидящего сына, положила руки ему на плечи и вновь заговорила:

– Товарищ лейтенант! Что нам нужно сделать, чтобы сына забрать из армии? Он у нас один.

Павел даже чаем поперхнулся:

– Вы что же думаете: если я у матери четвёртый, так меньше дорог ей?

И, не слушая ответа, поставил на стол стакан с недопитым чаем и скомандовал:

– Всем встать, одеться!

И вполоборота к хозяйке уронил:

– Нам пора.

Её сын вышел из квартиры последним. Карманы его шинели оставались такими же плоскими, как и до посещения дома, и всё равно никто не мог заговорить с ним.

Дней через десять его уже не было на утреннем построении. Вернувшись из штаба, Васильев жирной чертой зачеркнул фамилию этого курсанта в списке взвода. Потом поднял на меня глаза и без всякой злости, с какой-то обречённой усталостью пояснил:

– Комиссовали. По состоянию здоровья...

***

Хотя военврач, как мог, заботился о нашем здоровье, но здоровыми были не мы, а те мародёры, которых встречали при патрулировании.

Сытые, с тугими, а не ввалившимися щеками, они легко таскали в ожидавшие их машины картины, мебель из чужих опустевших квартир. Увидев нас, сразу бросали выносимый скарб, запрыгивали в автомобиль и, смеясь, уезжали с тем, что уже было нагружено в кузов.

Вскинуть быстро тяжёлый карабин… Если бы мы могли это сделать, то мародёры не ушли бы от нас. Быстрыми наши движения не получались при всём желании задержать преступников.

Иногда становилось, казалось, совсем невыносимо.

Не раз, и не два приходила мысль: «Ещё один такой день я не переживу. Уж лучше на фронте от пули…»

И сразу же накатывала злость на себя: «Это что же? Сдаюсь?..»

Я шёл к баку с ледяной водой и пил её, чтобы, пусть хоть ненадолго, обмануть желудок, без конца требовавший еды.

Раньше я уже рассказывал тебе, что примерно с октября мы не ходили в полковую столовую, а еду оттуда дневальные приносили в столовую роты, пока курсанты были на занятиях.

Но как-то с доставкой опоздали. Уже прозвучала команда: «Перерыв», а дневальные ещё не дошли до лестничной площадки между первым и вторым этажами. Услышав команду, они заспешили, один из них оступился и упал, выпустив ручку котла.

Тяжёлый котёл опрокинулся, и горячая жижа полилась на упавшего, на ступеньки.

Как на притчу, к лестнице уже подходил взвод, закончивший занятия чуть раньше других.

Они видели и чувствовали запах пищи, которую так ждали, и которая на их глазах, на глазах тех, кто привык ценить каждую кроху еды, разливается по лестнице, а значит, пропадает, необратимо растрачивается зря, никого не насытив, никого не поддержав своей живительной силой.

Злая обида на растяпу дневального, обида за самих себя, взломала воинскую дисциплину, и вместе с неутоленным голодом толкнула нескольких курсантов, что стояли у ступенек, к опрокинутому котлу.

Обжигая ладони, они черпали кашу и жадно глотали её. Не в силах ещё раз зачерпнуть обожжёнными ладонями из котла, стали собирать её со ступенек. А сзади их толкали другие, которые тоже поняли, что сегодня останутся без еды, и хотели хотя бы немного получить её. Из окончательно перевернувшегося котла остатки вылились на ступеньки…

Командир взвода закричал: «Прекратить! Разойдись!» Но его не слушали. Тогда он, с сержантами, начал оттаскивать курсантов от каши. Те плакали – горько, как дети, у которых отбирают самое вкусное, самое желанное…

Подоспели сержанты других взводов, и скоро порядок был наведён. Обожжённого дневального и курсантов, обжегших ладони, отправили в медсанчасть. Вместо каши принесли и выдали сухой паёк, занятия продолжились. Но отпускать с занятий стали только после доклада дежурного о готовности столовой.

И ты, сынок, не думай плохо о тех, кто не сдержался, бросился к каше. Ребята они были что надо!

Через какое-то время, помню, сидим с Пашей Васильевым у него в кабинетике, составляем план занятий на неделю, а один из «любителей каши», коренной ленинградец, входит, мнётся.

Павел его спрашивает:

– Что случилось?

А курсант так несмело говорит:

– Товарищ лейтенант, разрешите обратиться. Ко мне родные приходили. Холодец из кошки принесли. Можно Вас с товарищем сержантом угостить?

Разворачивает небольшое полотенце, а в нём неполная литровая банка холодца – незамёрзшая до студня жидкость с тонкими, тоньше спички, бледными прожилками мяса.

У нас с Пашей аж горло перехватило: ведь сам на ногах еле держится! Пока шёл от пропускного пункта у ворот части мог бы один съесть. Родственники тоже, наверняка, голодают. Значит, обменяли свои рабочие или иждивенческие карточки, решили сына поддержать самым бесценным – едой.

Паша разволновался – желваки на скулах ходуном ходят. Встал, подошёл к курсанту, заглянул в глаза, спрашивает:

– Что сами-то не едите? Ваши родные о Вас позаботились.

Курсант опять с виноватым видом:

– Не могу я один, товарищ лейтенант. Нехорошо получится, как будто тайком.

Разлили мы тот холодец по кружкам, выпили. Привкус его мыльный до сих пор помню, а как курсанта звали – забыл.

Поблагодарили мы его тогда, конечно.

Но стыдно мне, что имя его забыл…

***

Весной сорок второго пришли приказы о переводе нескольких офицеров и сержантов школы в действующую армию, то есть на фронт. В их числе были и мы с Пашей Васильевым.

Перед отправкой все пережившие блокадную зиму вначале проходили обязательную военно-врачебную комиссию. Тех, кто прошёл ВВК, вначале ненадолго направляли в госпиталь, и только после этого – на фронт.

В мае я уже был на передовой. Доехать до неё из Ленинграда можно было на попутке.

Стояло затишье, изредка вспыхивали бои чисто местного характера: где-то мы немного продвигались вперёд, где-то, выравнивая линию обороны, немного отходили назад. Разведка боем и с их стороны и с нашей велась осторожно, без вовлечения значительных сил. Всё это чем-то походило на первый раунд у боксёров, когда оба пытаются прощупать друг у друга слабые места, с той разницей, что здесь обе стороны были вымотаны предыдущими боями. Но все понимали, что долго затишье продолжаться не может.

Как-то в конце июля командир роты приказал мне сходить в штаб батальона за поступившими документами.

Уже на выходе из штаба я услышал близкий взрыв.

Только выскочил за порог, как раздался характерный свист мины и чей-то крик:

– Ложись!!!

И почти одновременно раздался взрыв…

В первое мгновение, когда я пришёл в себя, левый глаз ничего не видел и горел от боли. Казалось, что голова раскололась на две части. Я попытался сжать обе половинки руками, но опять потерял сознание.

Во второй раз очнулся от того, что начал задыхаться. Рот был полон крови. Я попробовал приподняться и сесть. Правой рукой затронул шею там, где было горячо: вся рука покрылась кровью. Тогда я плотно прижал ладонь к ране. Ни говорить, ни кричать, конечно, не мог.

Пробегавшая мимо женщина-военврач, увидела меня.

– Здесь ещё один! Санитары, быстрее! – полуобернувшись назад, скомандовала она.

Подоспевшие санитары хотели уложить меня на носилки, но военврач остановила их:

– Этого перевозить только сидя!

Меня усадили к борту полной раненых полуторки. Со стороны передовой гремело и грохотало.

Военврач подбежала к водителю полуторки:

– Гони быстрее! Видишь, начинается!

…Уже в госпитале сосед по палате, с которым нас вместе привезли, рассказал, что в тот день даже команды о подготовке к бою не было:

– Пристрелялись гады, наверное. Сколько уже друг напротив друга стоим. А они ещё и на небольшой высотке. Ладно, медсанбат не задело: там как раз раненых к эвакуации готовили. Считай, что нам повезло!

Его ранило в грудь, и он наделся на скорую поправку.

Осколок из шеи мне достали, а с глазом пока ничего не было ясно, только перевязки делали постоянно.

Однажды пришёл лечивший меня врач и предупредил:

– Для дальнейшего лечения будете направлены в тыл.

***

Документы на отправку подготовили быстро. На следующее утро нас погрузили в закрытые машины и повезли к Ладоге: другого пути на Большую землю не было.

Полог кузова был опущен, но один край оставили приоткрытым для свежего воздуха. Водитель хоть и торопился, но вёл машину так, что нас почти не трясло. А, может, мы просто не замечали этого.

Как-то вдруг стало ясно: с Ленинградом мы расстаёмся надолго.

Пока он вот ещё рядом, за бортом машины, но это последние наши минуты вместе. Вместе с городом, который нас встретил в невозвратимое мирное время, стал дорог сердцу, с которым вместе в июньское воскресенье услышали слово «Война».

Вместе с ним впервые увидели в небе над городом самолёты с крестами на плоскостях крыльев, но ещё не могли поверить до конца, что кто-то из сидящих в этих самолётах, привычным движением руки откроет бомболюки, и на улицы и дома нашего Ленинграда, с воем, рванётся сверху Смерть…

Вместе с этим городом мы пережили самую трудную первую блокадную зиму, когда не раз казалось, что даже и жить-то не осталось сил… Само собой вспоминалось виденное в ту зиму:

…Мы в патруле идём по Ленинграду по назначенному маршруту. Навстречу нам медленно, неуверенно движется человеческая фигура, обвязанная платком. И, не доходя метров двадцать до нас, начинает оседать на сугроб. Мы спешим к человеку, но у него уже нет сил встать. Из-под платка на нас смотрит истощённая пожилая женщина и почему-то пытается улыбнуться. Паша Васильев, начальник патруля в этот день, спрашивает:

– Бабушка, Вы далеко живёте?

И еле слышный шёпот-шелест в ответ:

– Бабушка… Мне, мальчики, двадцать лет…

Она скончалась у нас на руках, и мы не стыдились своих слёз.

Паша, с силой выдохнув, негромко сказал:

– Запомните эту девушку, бойцы! Запомните! А когда война кончится, мы расскажем о ней, чтобы все знали…

…Снова мы в патруле. Уже отзвучал отбой воздушной тревоги. Мы видим, как впереди, метрах в сорока от нас, люди потихоньку начали выходить из бомбоубежища. И вдруг фасадная сторона пятиэтажного здания, из которого они выходят, будто нехотя и почти беззвучно, вернее, со звуком похожим на шуршание высыпаемого сухого песка, начинает оползать вниз. Никто ещё не успел осознать опасности и сбежать от неё, как в одно мгновение всё стремительно меняется, и стена, уже с жутким грохотом, рушится на выходящих людей, заполняя своими обломками улицу до противоположной стороны тротуара…

…Середина марта. Всех, кроме дежурной роты, сняли с занятий. Мы грузим на машины вытаявшие из-под снега трупы: сделать это надо до прихода настоящего тепла, иначе эпидемии не избежать. Никогда не видели сразу столько убитых и умерших от голода…

А сегодня мы расстаёмся с этим городом.

И в горле у меня снова ощущение удушья, как в минуту ранения. И другие раненые смотрят в щель полога на уносящиеся назад улицы, и никто не пытается притвориться спокойным…

Я ехал и не знал, что ещё осенью сорок первого мой старший брат Василий ушёл с народным ополчением, а в декабре погиб при защите Ленинграда. Только в тылу меня догонит эта весть…

***

…Помню маленький пароходик у Ладожской пристани, как опять быстро, почти в полной тишине, в трюмы и на палубу, погрузили нас, часть гражданских и детей. Дети не плакали, а доверчиво шли за родными: кто с узелком, кто с игрушкой в руках.

Погода была пасмурная, стоял лёгкий туман.

Мы понимали, что туман – наше спасение. Все уже были наслышаны об «охоте» фашистских самолётов на речные суда с флагом Красного Креста.

Когда отплыли, и пристань спряталась за кормой в полосах тумана, невольно все стали вслушиваться: не гудят ли в небе самолётные моторы?

– Неужели капитан не может что-нибудь сделать, чтобы наш пароход не шумел так сильно? Ведь нас, наверное, на всю Ладогу слышно. И самолёты могут услышать, – такие мысли непрошено лезли в голову, но никто не произносил их вслух.

Временами небо начинало проясняться, и глаза всех на палубе устремлялись к светлому разрыву в облаках.

Слух, казалось, обострился до самой крайности. Возникало ощущение, что слышишь пульсирование крови в висках.

А мы всё плыли и плыли…

Как все вздрогнули, каким оглушительным показался нам неожиданный гудок паровоза!

– Что он так громко гудит? Ведь фашисты услышат и налетят бомбить! – обожгла первая мысль.

И только потом поняли: где-то там, уже очень близко, другой берег!

Неужели доплыли, и впереди, пока ещё невидимая из-за спасительного тумана, нас ждёт пристань Большой земли? Только в тылу так безбоязненно громко, в полную силу, могут гудеть паровозы!..

Снова нас перегрузили с парохода на машины, перевезли на железнодорожную станцию, находившуюся неподалёку, и разместили по вагонам военно-санитарного поезда.

Вскоре, после переклички между собой дежурных по вагонам, захлопнули двери, и состав тронулся…

Мы ехали в тыл. Кого-то из нас там ждали тяжёлые операции, кого-то лечение после них, но, казалось, что самое страшное уже позади.

Беда подстерегла с другой стороны.

На первой же большой остановке часть ходячих раненых выскочили на перрон.

Даже в те тяжёлые годы к поездам местное население выходило торговать кто чем, но в основном, конечно, продуктами питания. Пусть выбор был скудным, но продавали квашеную капусту, репу, морковь, а главное – отварную домашнюю картошку! Правда, прошлогоднего урожая, но и такой мы не пробовали почти год.

И ещё продавали хлеб! Не по карточкам, не на граммы, а буханками, как в мирное время. Конечно, он не был таким, какой ты привык покупать в магазине, но и совершенно не был похож на блокадный ленинградский – липкий, сырой, тяжёлый.

Перед отправкой нам по денежным аттестатам выдали деньги. И те, кто вышел на перрон, хотя нас нормально кормили, не удержались: купили и картошку, и хлеб. А когда вернулись в вагон, сразу накинулись на еду.

Медсестра бегает, упрашивает:

– Нельзя вам, опасно при вашем состоянии!

Ведь сами знали – нельзя, а оторваться не могли: голод слова не понимает.

Пока упрашивала, некоторые уже всё съели и корчатся на своих полках. Медсестра бегом за врачом. Вернулись, скорее объевшихся забрали на промывание желудка. Кого-то спасли.

Когда ужин начали разносить, отдёрнут занавеску на полке – а там кто-нибудь из тех, кто тайком купленное съел, уже холодный лежит. Унесли их и сняли с поезда на следующей остановке. И мы на ус намотали, и контролировать нас стали строже…

***

Наконец, приехали к месту назначения в Свердловск.

По прибытии в госпиталь заново всех обследовали, а через несколько дней вызвали меня к лечащему врачу.

Вхожу, а он сидит, мою медицинскую карту просматривает. На взгляд ему лет за сорок, а волосы из-под шапочки – седые.

Поднял глаза на меня, кивнул на стул рядом:

– Садитесь, сержант.

Потом отложил медкарту, ещё раз внимательно всмотрелся:

– Ну, давайте прямо говорить. Ознакомился я со всеми записями в карточке: и военного госпиталя, и результаты нашего обследования. К фронтовым врачам у меня замечаний нет: с ранением в шею всё сделали толково, осколок извлекли, швы наложили грамотно, мы здесь ещё кое-что сделаем, и шея Вас беспокоить не будет. Но вот с глазом…

Он замолчал, покрутил в руках взятый со стола карандаш, и, словно приняв решение, закончил:

– В очень нехорошем месте второй осколок застрял. Он маленький, но трогать его опасно: слишком близко важные нервы глаза. И прирос он там за это время. Не тронуть – значит, есть шанс, что хотя бы свет и темноту глаз различать будет, и удалять глаз не потребуется: он чистый, а кровоизлияние рассосётся. Но как поведёт себя осколок потом – сказать не могу: голова она и есть голова. На сегодня прогноз благоприятный. Что решаете? Оперируемся или нет?

Меня словно опять взрывом об землю ударило.

До этой минуты я надеялся, что в тыловом госпитале мне вылечат глаз: ну, засорило его тогда, воспалился он, но на то и врачи, чтобы лечить! А теперь вон как дело оборачивается: ещё и осколок в голове останется на память, и как поведёт себя потом неизвестно. Но одно я твёрдо знал: никаких операций больше не хочу. Так и сказал военврачу.

Он пододвинул мне медкарту, карандаш и показал где расписаться. Потом встал, подошёл ко мне.

Я вскочил, а врач крепко пожал мне руку:

– Всё, что в наших силах, сделаем, сержант. Только и Вы постарайтесь... – и, помолчав, добавил – без глупостей. Вам ещё жить да жить.

Потекли госпитальные, похожие один на другой, дни.

Нет, здесь я не совсем прав: похожи они были утренними обходами, лечебными процедурами, перевязками, но в свободное время перед нами с концертами выступали и школьники, и разные артисты, даже из Свердловского оперного театра. И мы для них всегда своё, пусть небольшое, ответное выступление готовили. А таланты среди раненых всегда находились! Всё было от сердца: и у артистов, и у нас, потому и запоминалось надолго.

До сих пор помню, как ещё на фронте, в начале лета сорок второго года, перед нами выступала Клавдия Шульженко: на поляне, без микрофона, около часа она пела для нас. Да как пела! Казалось, начнись сейчас бой, мы без оружия в атаку встанем и победим! Разве такое забудешь!

…После разговора с врачом я продолжал надеяться, что глаз будет видеть лучше, чем предполагают медики. Отказаться-то от операции я отказался, но иногда становилось страшно: а как на самом деле поведёт себя оставшийся осколок?

Я учился прятаться от этой мысли, пытаясь вспоминать что-нибудь выученное раньше наизусть, повторяя по нескольку раз одно и то же стихотворение. Слабость брала своё, и наплывал сон.

Спать и есть теперь мы могли без конца: проснулся какой-то, без преувеличения, волчий аппетит.

Выздоравливающий организм, наверное, хотел наверстать упущенное. И снова, как в дни блокады, когда невыносимо хотелось есть, я начинал пить воду, чтобы обмануть желудок. Я вспоминал происшествие в санитарном поезде и мысленно спрашивал себя:

– Ты этого хочешь?

Не так уж и велики были по нынешним временам нормы госпитального питания: откуда им тогда было взяться большим? Но мы начали набирать вес, а некоторые – нездорово опухать. Врачи объясняли, что после голода такое возможно, но никогда не ставили блокадников на раздачу пищи…

Наступил день, когда мне сняли повязку с глаза.

Военврач оказался прав в своих прогнозах: я мог отличать им только свет и темноту. Внешне глаз почти не отличался от здорового, и это почему-то помогло справиться со злой обидой за рухнувшие надежды. Осколок не беспокоил, и при повороте головы в глазах не вспыхивали искры, как в первое время после ранения.

– Но, но, но, – видимо, поняв моё состояние, начал военврач. – Не так уж плохи Ваши дела. Застрянь осколок чуть дальше, Вы бы не здесь сейчас стояли, а в братской могиле лежали. Возьмите себя в руки.

– Через пару дней выписываем Вас, а что дальше делать – военкомат решит.

В день выписки, с документами из госпиталя, мы, признанные негодными к службе в военное время, явились в военкомат и получили направления на оборонные заводы области.

– А ты, сержант, останься на пару минут, – приказал мне оформлявший документы майор.

Когда все вышли, он продолжил:

– Хотя тебя врачи списали как военного человека, но военную твою

специальность радиста они отобрать не могут. Мне вот тоже после ранения дорогу на фронт закрыли, а я у них добился права служить здесь. Приказ Наркома о радиосвязи никто не отменял, поэтому до особого распоряжения будешь при заводе после работы обучать призывников радиоделу. Вот тебе документ на это: я его заранее подготовил – не так часто нам радисты с полной довоенной подготовкой попадаются.

Работать меня направили на «Уралмаш».

Не раз от усталости, вместе с другими, спать оставался прямо в цехе: и теплее, чем в общежитии, и ехать никуда не надо. Особенно в те дни, когда после смены я шёл в заводской клуб ОСОАВИАХИМа7 обучать призывников радиоделу.

Хотя время было и суровое, но, как и в мирные годы, каждому заводскому новичку старались по возможности устроить проверку и для каждого придумывали что-нибудь новенькое.

Помню, заканчиваю отладку радиостанции, установленной на танк, а ко мне подходит один из «старых» рабочих и с серьёзным видом спрашивает:

– Саш, тут у нас одного на другой участок отозвали. Ты помочь нам немного не можешь? Делов-то минут на пять.

– А чем помочь могу?

– Да на днище танка края вмятины чуток отрихтовать, Я первым ударом место показываю, а ты, следом, по нему – кувалдой. Вдвоём быстрее.

Сразу понятно стало: они, наверное, решили, что если я радист, то не понимаю можно ли рихтовать кувалдой броню на днище танка. Но виду не подал.

Подошли к другому танку, а около него уже больше обычного рабочих крутится и все стараются со мной взглядом не встретиться.

Берёт мой провожатый одну кувалду, подаёт мне другую:

– Пойдём в яму, а то скоро смена кончится.

А я спрашиваю:

– Где рихтовать-то будем: под трансмиссией или на корме?

– Да под трансмиссией. Тебе-то какая разница?

Тут я и пояснил ему:

– Разница есть. Меня учили, что под трансмиссией толщина брони до тринадцати миллиметров, а на корме раза в три толще. Там уж никак кувалдой не выправишь.

Понял он, что розыгрыш не прошёл, как засмеётся, а за ним и другие. Перестали занятой вид делать, подошли ко мне:

– Не обижайся, Сашок! Традиция – дело святое. Не думали, что ты про броню наизусть помнишь…

В ноябре сорок пятого пришло письмо от родных: умер папа.

Два года они с мамой не знали, где их сыновья: живы или нет? Потом начали приходить письма то от одного, то от другого, пришли с опозданием похоронки на Васю, на зятя Ивана.

Папа сам прошёл русско-японскую и войну знал «изнутри»: неприкрашенную, не пересказанную чужими словами.

Как написала сестра, иногда вечером садился к столу, брал письма сыновей, начинал перечитывать. Одно прочитает, разволнуется. Соберёт их опять вместе, унесёт, а потом себе места не находит.

«Врач сказал – от сердца помер. Думаем: не выдержало оно радости, что четверо живыми вернулись» – так было написано в письме сестры.

Конечно, пока письмо дошло, отца уже похоронили, но я хотел хоть свежей могиле его поклониться. Прибежал к мастеру просить краткосрочный отпуск на родину, но мне его не дали: на оборонных заводах были свои порядки.

– Отец Ваш похоронен. За сколько дней Вы доберётесь до дома и обратно при такой «скорости» поездов – неизвестно. Да ещё в военной комендатуре разрешение нужно заранее оформлять. А у нас – план, госзаказ, каждый человек на счету. Сочувствуем, но разрешить не можем.

Сгоряча я хотел уехать без разрешения, но сосед по комнате, тоже бывший фронтовик, остановил:

– Не дури! Первый же патруль задержит. А тогда, сам понимаешь, и на прежние заслуги не посмотрят!8..

Только через год я смог приехать на могилу отца. К тому времени нас, несколько человек, направили на металлургический завод, в Каменск-Уральский.

Кто и почему так решил – не знаю. Не знал, конечно, и того, что уже навсегда моя жизнь окажется связанной с этим заводом и с этим городом.

***

После войны отец писал запросы в архивы Ленинградского военного округа, в Центральный архив Министерства Обороны.

И за всё время отыскался только один однополчанин – Серебренников Александр, который жил тоже на Урале, в Свердловской области. Отыскался через тридцать два года после начала войны, в 1973.

Погостил у нас его фронтовой друг, оставил на память свою небольшую фотокарточку. На обратной стороне написал: «Дорогому другу по совместной службе в рядах Советской Армии Саше Покидышеву от его однополчанина Сашки Серебренникова». Потом провёл поперечную черту и ниже неё добавил стихи:

«Когда призвала нас страна

Мы в Армию пришли.

Когда нагрянула война,

Мы смело в бой пошли.

Погибли многие друзья –

Не перечесть числа.

Но радость встречи ждёт живых

И, в том числе, меня.

Твой Сашка. 23.2.1973 г.»

Прощаясь, оба понимали, что второй встречи может и не быть.

Теперь та фотография у нас дома хранится среди фотографий наших родных.

А военврач из Свердловского госпиталя, говоря об осколке, оказался провидцем.

Два раза папа неожиданно терял сознание: первый раз в 1959 году, а потом в 1964. Оба раза «Скорая помощь» увозила его, не зная, какой поставить диагноз. А к обеду, он сам возвращался домой из больницы, и, смеясь, рассказывал, как дежурный врач упрашивал его:

– Александр Дмитриевич! Миленький! Ради науки дайте Вас прооперировать! Я хоть посмотрю, что у Вас там такое случилось!

И обижался на отказы папы:

– В другой раз и спрашивать не буду! Прооперирую – и точка!

***

В последние годы жизни отец часто вместо любимого баяна брал в руки балалайку.

Настраивал её то на один лад, то на другой, поясняя мне:

– Так играли на нашем краю деревни, а вот так – на другом… Вот это называется балалаечный строй, а это – гитарный… Ты послушай как под него пели…

И пел частушку за частушкой, а потом вдруг отставлял балалайку и уходил в свою комнату.

Я, конечно, слушал его, но ещё не мог понять: отец знал, что здоровье уже не позволит ему приехать в родные места, встать на высоком берегу Молвы и запеть, как раньше, чистым баритоном:

Вижу чудное приволье,

Вижу нивы и поля –

Это русское раздолье,

Это Родина моя…

Он всегда во время приездов «здоровался» этой песней с родными местами.

В вечерней летней тишине далеко слышно. И в домах, стоявших около реки, услышав папин голос, говорили:

– Шура домой приехал!..

Он знал, что больше не приедет туда, а песни его были поклоном далёкой родине и прощанием с нею.

Ни разу после войны он не смог заставить себя приехать в Ленинград. В Москву, на свой первый завод, МЭМРЗ, приезжал. А в город, где встретил войну – не мог… Но баян себе в начале пятидесятых выбрал именно Ленинградской фабрики «Красный партизан». На лицевой стороне правого полукорпуса ярко выделялась накладная надпись из белой пластмассы с нижним подчёркиванием: «Ленинград»…

В последнюю минуту жизни, словно услышав чью-то команду, он вскочил с края кровати, на которую только что присел, шагнул вперёд и упал навзничь, будто встав в атаку, не уберегся от вражеской пули.

…Сегодня уже нет в живых ни моего отца, ни четверых его воевавших братьев.

До сих пор мне не удалось найти могилу, в которой похоронен самый старший из братьев, ополченец Василий Дмитриевич Покидышев, 1906 года рождения, погибший за город, что стал ему родным.

Не смог отыскать могилу своего отца Богданова Ивана Алексеевича и мой двоюродный брат Богданов Владимир Иванович. Ни Иван Алексеевич, ни его жена Наталья Дмитриевна, умершая почти сразу после родов, так и не узнают, что их сын окончит Московский медицинский институт, и будет работать в Звёздном городке, в Центре Управления полётов.

Нет Алексея Дмитриевича. В двадцать девять лет, в сорок первом, он ушёл на фронт, а летом сорок второго, как специалиста-железнодорожника, его отозвали назад, на Московскую железную дорогу. Но вскоре снова направили на фронт. Воевал в пехоте, участвовал в освобождении Праги, был ранен. После войны вернулся в вагонное депо станции Перово и работал здесь до пенсии.

Михаил Дмитриевич был ранен в боях под Минском, попал в плен. Ему только-только исполнилось двадцать четыре. При ликвидации первого концлагеря пытался бежать, но неудачно: перевели в другой лагерь с более жёстким режимом. При подходе наших войск снова бежал с группой своих товарищей. Рассредоточившись по два человека, они несколько дней прятались в прилегавшем к лагерю болоте. Дождались наш танковый десант. Опять воевал – уже до Победы. Имел награды. До ухода из жизни от сердечного приступа работал сначала учителем, потом директором Владимировской сельской школы Кораблинского района Рязанской области.

Самый младший из братьев Николай Дмитриевич, 1924 года рождения, не дожидаясь призывного возраста, ушёл добровольцем и тоже воевал до Победы. Войну, как и его старший брат Алексей, закончил под Прагой. Орденоносец, внесён в Книгу Памяти и славы Рязанской области. Похоронен в родной рязанской земле.

Нет и моего деда Степана Степановича Черепякина – уроженца Тамбовской области. Вместе с другими работниками эвакуированного Ступинского металлургического завода приехал с семьёй на Урал. Он тоже добровольно пришёл в военкомат и был направлен на железную дорогу. Вначале работал кочегаром, потом – помощником машиниста: водил поезда от станции Синарская (ныне станция Каменск-Уральский) до Екатеринбурга, Перми на запад и до Омска – на восток. В войну было понятие «турная езда»: за тендером паровоза цепляли «теплушку», в которой жили члены локомотивных бригад во время их поездок.

В разное время они ушли из жизни.

Но часть их памяти осталась со мною. И тот отцовский осколок остался в моей памяти. Он всё чаще напоминает о себе, и мне подчас очень трудно жить с ним.

Поэтому сегодня, может быть, слишком поздно, но я решился рассказать услышанное об их Войне.

Пусть это будет попыткой вспомнить за тех, кто не написал свою книгу, попыткой вспомнить за отца …

 

Примечания

1. Совет труда и обороны 5 июня 1929 года принял постановление «Об организации машинно-тракторных станций». Созданные государственные машинно-тракторные станции (МТС) обеспечивали производственно-техническое обслуживание колхозов. В системе МТС обучались кадры сельских механизаторов.

2. Школа фабрично-заводского ученичества (школа ФЗУ) – основной тип профессионально-технической школы в СССР с 1920 по 1940 год. В 1930-1939 годах обучение проходило в основном на базе 7-летней школы и, из-за сокращения часов на общеобразовательные предметы, срок обучения снизился до 1,5-2 лет.

3. «…После окончания войны с Финляндией части связи, сформированные 20 запасным полком связи, выполнив специальные задания командования ЛенВО, прибыли для расформирования в

20-й запасный полк связи округа.

На базе этих частей и 20 запасного полка связи вновь сформирован 2-й полк связи округа.

В ходе Великой Отечественной войны выявилась необходимость создания целого ряда частей связи. В1941 г. 2-м полком связи Ленинградского округа было сформировано и отправлено на фронт несколько частей связи, в том числе 14-й отдельный линейный запасной полк связи и 26-й отдельный полк связи (командир полка полковник А.Н. Коровников), который предназначался для обеспечения связи штаба Северного фронта, а в последующем Ленинградского фронта…» (Из истории 95 Ленинградской Краснознамённой бригады управления имени 50-летия образования СССР, в/ч 13821, 188651, Ленинградская обл., Всеволожский район, пос. Чёрная речка)

4. «Тимошенко Константин Семёнович (1895-1970) – Маршал Советского Союза (1940), дважды Герой Советского Союза (1940,1945)... В советско-финскую войну командовал войсками Северо-Западного фронта. В мае 1940 – июле 1941 нарком обороны СССР…». («Великая Отечественная война. 1941-1945», энциклопедия)

5. «…система долговременных фортификационных сооружений и заграждений Финляндии на Карельском перешейке...» («Великая Отечественная война. 1941-1945», энциклопедия)

6. «…В июле 1941 издан приказ наркома обороны «Об улучшении работы связи в Красной Армии». В нём отмечалось, что неудовлетворительное управление войсками в значительной мере является результатом плохой организации работы связи, и в первую очередь игнорирования радиосвязи...» («Великая Отечественная война. 1941-1945», энциклопедия)

7. ОСОАВИАХИМ (Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству) – общественно-политическая оборонная организация (1927-1948 гг.), предшественник ДОСААФ.

8. Только 25 апреля 1956 г. будет принят Указ Президиума Верховного Совета СССР «Об отмене судебной ответственности рабочих и служащих за самовольный уход с предприятия или учреждения и за прогул без уважительной причины».

Николай Покидышев (Курган)


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"