На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Православное воинство - Публицистика  

Версия для печати

Вслед армии

Очерки военного корреспондента из Манчжурского фронта (продолжение)

***

Десятое октября, Томск, почти зима. Саней еще нет, но сибирская зима уже близка. Земля замерзла и не оттаивает, кроме самого верхнего слоя, в полдень, когда яркое сибирское солнце разгорится в чистом голубом сибирском небе и немного одолеет сибирский мороз. Это — в городе, а за городом, в тайге, которая еще сохранилась около Томска и тянется на восемьдесят верст к югу, вдоль железнодорожной ветки, соединяющей Томск с Великой Сибирской железной дорогой, в тайге уже лежит снежок, ручьи замерзли, осина и лиственница давно без листвы и хвои; зеленеют только ели, да сосны, да изредка попадающийся кедр. И за эту зелень спасибо. Под Томском — небольшие холмы, последние отроги Кузнецкого Алтая. И на эти холмы приятно смотреть. Ведь от Омска мы ехали целых тридцать часов знаменитой Барабой, родиной сибирской язвы, плоской, как стол, с такими же плоскими озерами, с зарослями редкой и тонкой березы, с лохматым войлоком отживших трав и тростников. В Барабе все голо, все серо, плоско. Рельсы проложены прямо, как по линейке. Месяц, заглядывающий к нам в вагон с правой стороны, неподвижен, потому что поезд не меняет направления. Огромный вагон сибирского экспресса почти не трясет и почти не гремит. И тысячеверстный переезд по Барабе представляется морским переходом: так однообразен пейзаж, так неизменно направление поезда и так незаметно движение. Уныла и скучна Бараба осенью, но я видел ее летом. Тогда она — неизмеримый, тысяча верст в поперечнике, березовый парк, заключающий в себе «лужайки» и «пригорки», по которым раскинулись многие миллионы десятин сенокосов и пашен, едва только початых. Еще больше болот, но эти болота с тучной почвой и, как показали недавние исследования, очень легко поддаются осушке. Недалеко то время, когда Бараба станет колоссальной областью скотоводства, а потом и земледелия. Неисчислимые богатства таит в себе Сибирь, наш «операционный базис» в грядущей борьбе с желтой опасностью!

Томска я не видел лет восемь и не узнал его, так он разросся за это время, не смотря на то, что его обошла железная дорога. Почему она его обошла, непостижимо, а если и постижимо, то уму инженерному, у которого, как говорят, всегда чешется ладонь левой руки. Город старый, город торговый, город, лежащий на великом западно-сибирском водном пути, идущем от самой Тюмени по Туре, Тоболу, Иртышу, Оби и Томи. А инженеры, вот, обошли же! Несмотря на эту обиду, город все-таки растет. Около города три железнодорожные станции и все они (опять волхвования инженеров!) в четырех верстах от города: Межениновка, Томск и Черемошники. И это преодолел город, — и сам подвигается к станциям. К инженерной Межениновке он придвинулся уже вплотную, к двум другим — тянется. Новые кварталы обещают быть лучше старых. В новых — великолепные здания университета, политехникума, технического училища, хорошие гостинцы, много частных особняков, часто очень затейливой и красивой архитектуры. Около особняков, неслыханное дело в Сибири, обширные сады. Сады созданы очень просто: из прежних зарослей березы, ели и пихты, которые покрывали городской выгон, ныне отошедший под новые кварталы.

Томск — первый сибирский город, который производит впечатление не только большого, но интеллигентного города. Учебные заведения, высшие и средние. Несколько больших книжных магазинов. На улицах, вместо верблюдов и киргизов, — учащаяся молодежь обоего пола. В Сибири колесные дороги все хороши, кроме вьючных троп в глухих тайгах, да улиц в сибирских городах. Томские улицы, это — нечто невообразимое, более того, нечто совершенно свинское. От вокзала до гостиницы я ехал около часа, лошадь надрывалась, пролетка то ныряла в глубь, то взбрасывала меня на сверхъестественную высоту. Ехали конечно не только шагом, но полушагом. И это была еще не самая худшая Томская улица. Три дня назад, когда мороз не закрепил грязи, тут прямо тонули. Какими эпитетами мой извозчик награждал томскую управу, я не решусь повторить. О том, что чувствуют больные и раненые солдаты, которых везут по такой улице в лазареты города, я боюсь говорить. В городе имеются две ежедневные газеты: они с чрезвычайной независимостью говорят о чем угодно, но только не о непорядках города, и по понятной причине: независимость они соединяют с кумовством с управой. Томск и Томская губерния, как здесь считают, на одних обозных лошадях, телегах и упряжи для маньчжурской армии получили больше пяти миллионов рублей, — неужели же и после такой получки тут ничего не будет, кроме лишних купонов у обывателя?!

Война шевелит Сибирь и в отдалении от великой железной дороги. Так в Томске громадные склады оружия и обмундировки. Запасные одесского округа здесь получали одежду и ружья и отсюда уже отправлялись дальше на войну. Томская ветка работает не меньше главного пути.

***

Когда меня спрашивают, как идет такое-то или такое русское дело, хорошо или худо, я отвечаю, что дело несомненно идет вперед, но не хорошо, не худо, а по-русски. Огромная жизнь огромной России представляется мне отнюдь не «птицей-тройкой», а большой русской рекой. Воды пропасть, но течет она медленно. Запрудить реку невозможно, но и сама она и водяные инженеры в местах, совсем не надлежащих, насыпают мели и перекаты. По берегам заливные луга египетской тучности, но пейзаж однообразен. В реке в ее старицах, затонах, протоках и озерах неисчислимые стаи рыб, но рыбу уничтожают кукельваном, густыми сетями, — и все-таки не могут уничтожить. Есть рыболовные законы, но они не исполняются, потому что никому не ведомы. Гидротехнические сооружения воздвигаются без достаточного изучения и понимания реки, а потому в лучшем случае представляют собою безвредные упражнения в инженерном искусстве. А река все-таки течет, все-таки несет на себе пароходы и баржи, все-таки кормит человека рыбою, а скотину сеном своих лугов. Все, что с рекою делают, то стесняя, то расширяя ее русло, ни хорошо, ни худо: русская река жива, а когда наступает время половодья, она становится величественною и проявляет великую мощь. Время такого половодья переживаем мы теперь. Русская река вздулась, сломала лед, поднялась над мелями и искусственными дамбами и потекла на восток по своему вековечному историческому уклону. Стремление этих «вешних вод» величаво, но в них попадается немало и мутных струй.

В вагонах главные беседы, разумеется, ведутся о японцах, и чаще всего говорят о японском патриотизме, который воспитывается во всех слоях народа с самого раннего возраста. Обыкновенно публика ошибается, принимая за патриотизм человеконенавистничество, глубоко коренящееся в желтой расе по отношению к европейцам и теперь с особенным старанием развиваемое правительствами Японии и Китая. Ошибаются и тогда, когда говорят, что русский крестьянин и русский солдат не патриоты. Если бы это было так, разве можно было бы собирать армию с таким малым количеством дезертиров, разве мог бы держаться Порт-Артур, разве возможны были бы лаоянские бои? Естественный русский патриотизм тверд, как скала; солдат и мужик едва только почувствуют себя в артели, в роте, в полку, просто в случайно образовавшейся толпе, в хоре, — как это хоровое целиком овладевает им; отдельные люди словно срастаются друг с другом, единичные силы сливаются в одну общую, каждый начинает жить повышенной жизнью целого, а это целое в конце концов — Россия. Однако этот патриотизм действительно примитивен и рождается чуть не исключительно в минуты непосредственной опасности, в моменты физического сопротивления; сознательного, дальновидного патриотизма действительно мало; школа, народные книжки и газеты в этом отношении действительно забросили народ. Результаты сказываются тотчас же, как только крестьянин уходит из деревни, из атмосферы хорового естественного начала, и попадает в город. «Русский буржуа» в теперешнее тяжелое время выказал себя очень черствым, и тем в большей степени, чем дальше на восток, тем буржуа невежественней, некультурнее и кулаковатее. В Самаре о местных «буржуа», среди которых много крупных миллионеров, говорят уже без негодования, а презрительно пожимая плечами. На флот эти миллионеры кое-как наскребли всего десять тысяч. Устроив санитарный отряд, не согласились дать средств на его содержание долее, чем на полгода, так отряд и не устроился. От солдатчины уклоняются кто во что горазд. Один поступил в псаломщики, другой в стрелочники на железную дорогу, третий в городовые.

***

Как только выяснилось, что мужику, одетому в солдатскую шинель, надо идти на восток, тотчас же учреждение, туда же двигающее мужика, в сермяге, Переселенческое управление, предложило свои услуги солдату. У «мужицкого» управления в Сибири давно уже были налажены переселенческие становища, вдоль железной дороги, которая теперь повезла солдат. На становищах были дома для приюта переселенцев, бани, больницы, аптеки, при них врачи и фельдшера; на станциях имелись кубы для кипятка, кухни, сараи для лошадей, даже своя полиция, именуемая переселенческими стражами, на одних становищах наряженная урядниками, на других департаментскими курьерами. Все это явилось к услугам Красного Креста, все, что работало на мужика в зипуне, изъявило готовность работать на того же мужика, временно переодетого в шинель, козыряющего и именующего всякого, носящего кокарду, вашим благородием, вместо: господин, почтенный и барин. Отдано было, нельзя сказать, чтобы много, но и не мало, отдали сколько имели и что имели от Челябинска до Иркутска. Отдали помещение на 900 человек раненых и больных, отдали 9 переселенческих чиновников, 14 врачей, 28 фельдшеров и фельдшериц, 100 человек рабочих при становищах. Этого мало: отдали свою работу, свою умелость, свое знание местных условий. Последнее было особенно важно. В четырнадцати становищах нужно было в самый короткий срок многие десятки построек, приспособленных всего лишь к дневкам переселенцев, превратить, если не в образцовые, то в гигиенические госпитали. Новым людям сделать это дело было бы и трудно и не дешево. Только переселенческие служащие, много лет работавшие на месте, знавшие каждого торговца, подрядчика, мастерового и поставщика чуть не в лицо, могли справиться с делом наиболее успешно. Заведывающий делом Красного Креста, на «участке» Сибирской железной дороги от Иркутска до Челябинска, на протяжении 3000 верст, сенатор фон-Кауфман верно оценил все значение местных сил и предоставил им действовать вполне «автономно». Расчет оказался верен. Давно уже знакомые мне бревенчатые переселенческие казармы, пригодные для здоровых, пригодны теперь и для больных. Мшаные стены выштукатурены, выбелены, выкрашены масляной краской; пристроены ванны, теплые клозеты; расширены операционные, увеличен штат врачей, фельдшеров и сиделок. Добавочные расходы принял на себя Красный крест. Расходы по приспособлению зданий к больницам думают разделить пополам между Переселенческим управлением и Красным Крестом, потому что впоследствии приспособления могут служить и переселенцам. Если разделять, то переделка переселенческих казарм в больничные помещения обойдется всего в двадцать рублей на койку.

Другой пример сотрудничества мужицкого Переселенческого управления и военного ведомства.

Переселенческое управление прошлым летом приступило к устройству своих хлебозапасных складов. До сих пор у него готово 22 амбара, из которых три в самых хлебных местах: в Петропавловске, Омске и Оби, — имеют характер элеваторов. Амбары готовы, при каждом имеются особые заведывающие, от одной до трех веялок, 12 зерносушилок, из которых каждая может высушивать до 800 пудов хлеба в сутки, 200 000 мешков, огромный запас брезентов. Все это теперь Переселенческое управление передает интендантству. Теперь солдат работает для мужика, — должен же и мужик постараться для солдата.

Бедная ли сторона Сибирь? Солдат она дала для теперешней войны 180 000, и каких — сибиряков, рослых, бравых, трезвых, неутомимых, послушных, сознательных. Писали, что итальянский военный агент на театре войны говорил, что каждого сибиряка-солдата ему хотелось бы расцеловать. Командующий войсками Сибирского округа говорил мне, что во время мобилизации Сибири не было ни одного случая уклонения или буйства. Сколько выставит Сибирь запасов, если будет нужно, мы увидим. Сколько она дала лошадей для театра войны, это я могу вам сообщить: с 1 мая по 1 сентября она дала продажных, а не принудительно взятых по военно-конской повинности, — коней 170 тысяч голов.

Сибирь становится силой. Силою делает ее переселенец. О переселенце я поговорю в следующий раз.

***

Всего каких-нибудь пятнадцать лет назад очень многие и я, грешный, в том числе, думали, что переселение крестьян в Сибирь только ослабляет Россию, если не количественно, то качественно, разрежая ее население и задерживая ее земледельческий прогресс. Тогда говорили, и я это говорил, что если и толковать о переселении, то о переселении на запад, на границы с Германией и Австрией, куда тогда, пятнадцать лет назад, шла огромной волной колонизация немецкая. Тогда писали, что на наш Дальний восток вполне достаточно посылать одних казаков, которые сумеют сдержать напор на наши границы китайцев и корейцев, как уже сдерживали калмыков, киргизов, бурят и прочую инородчину. О японцах тогда как-то и не думалось. Японцы представлялись народом, хотя и большим и культурным, но предовольным своим существованием на цветущих, теплых островах. Зачем им переплывать с этих теплых островов на холодный и суровый алтайский берег, во Владивосток, к устьям Амура, на Сахалин? О Маньчжурии и Квантуне пятнадцать лет и помина не было.

Но история вдруг словно с цепи сорвалась. Америка перекусывает горло Испании и, забрав Филиппины, заинтересовывается судьбами азиатского побережья Тихого океана. Япония кидается на Китай и хочет забрать Маньчжурию и Квантун себе. Европа, при благосклонном участии Америки, Японию оттуда выгоняет, на ее место сажает нас, уезжает домой отдохнуть и оставляет лицом к лицу с Японией Россию. Этот приятный t ê te -à- t ê te кончается теперешней войной, которая заставляет нас задуматься уже не о Маньчжурии и Порт-Артуре только, а и об Уссури, и об Амуре, и о Сахалине, и о Камчатке. С Японией и в особенности с Китаем, который тоже того и гляди сорвется с цепи, одними казачьими поселками да станицами не справишься. Тут необходимы регулярные армии. Для армии нужны хлеб, мясо, обозы, лошади. Армия должна опираться на населенную страну. Такой страны у нас на Дальнем Востоке нет, и мы должны ее создать, — создать путем все того же «переселения».

Первым последствием теперешней войны будет конечно самое широкое развитие переселений в Сибирь, на первом месте — на Дальний Восток, а затем и в остальную страну. Конечно и до сих пор для переселения сделано не мало, но все же переселение и по закону было только одним из «вспомогательных предприятий», связанных с постройкою и упрочением великого сибирского железнодорожного пути. Теперь переселение должно стать предприятием архи-самостоятельным и по своим размерам еще более грандиозным, чем прокладка восьми тысяч верст рельсов, по которым оно должно двинуться. Еще до теперешней войны об этом сильно думали и покойный министр внутренних дел Плеве, и военный министр генерал Куропаткин. Когда генерал ехал через Сибирь послом в Японию, он забирал в свой поезд переселенческих чиновников и крестьянских начальников и часами беседовал с ними о деле переселения. Покойный Плеве поехал в Сибирь в сопровождении начальника переселенческого управления. В результате явились и более широкая законодательная постановка переселенческого дела, и ряд практических мер.

К числу последних относится децентрализация управления переселенческим делом, причем исполнительная власть из Петербурга была перенесена в Сибирь. В чем эта децентрализация состоит? Говоря попросту, в том, чтобы быть по возможности ближе к переселенцу. Вот пример. Переселенцев сажают в участок, отведенный для целого села, и затем предоставляют их самим себе: трудитесь в поте лица. В действительности каждый потеет на свой образец: одни делят землю подворно, другие — на хутора, третьи — общинники, но и им надо участок разделить на три поля. Без землемера этого сделать нельзя. Правда, существуют губернские и уездные землемеры, но им и так дела по горло. Пробовали увеличить число этих землемеров, но, и кроме переселенцев, дела так много, что нельзя осудить местную власть, которая и добавочных землемеров пустила частью на свои дела. Попробовали завести землемеров при петербургском управлении, но переселенцу до Питера далеко. Разрешили дело тем, что учредили штат землемеров при «филиальном» исполнительном отделении переселенческого управления в самой Сибири, в Омске. «Филиальное» отделение имеет своих чиновников, заведывающих водворением переселенцев, через этих чиновников получает сведения о том, кому и как нужно делить землю, и сейчас же куда следует посылает своих землемеров, которые уже ни на какое другое дело употреблены быть не могут.

Это частность, хотя и очень важная. Еще важнее образование участков, на которых селят крестьян, ссуды переселенцам, их продовольствие в первое время, врачебная им помощь, дороги к новым поселениям, гидротехнические работы: колоды, запруды, осушение и обводнение, заготовка лесных материалов в степях; лесные промыслы в тайгах, снабжение земледельческими орудиями. Вершить все это из Петербурга невозможно; еще менее возможно Петербургу узнавать о новых зарождающихся потребностях.

Сибирское отделение переселенческого управления официально именуется «переселенческой организацией в Сибири». Такие же организации покойным министром предполагались на Кавказе, в Средней Азии и на Дальнем Востоке.

Все это имеет значение в виду предстоящего неизбежного усиленного переселенческого движения на наш новоявленный «желтый фронт».

***

От Сызрани до Томска, где я теперь нахожусь, предо мной прошел длинный ряд лазаретов и госпиталей с ранеными солдатами. Ряды кроватей, а на них — тела, тела и тела, могучие и тщедушные. Ряды подушек, а на них головы, головы и головы, — белокурые, черные, рыжие, курчавые, прямоволосые. Целая галерея лиц, красивых и некрасивых. Целая этнографическая коллекция: русские, поляки, татары, евреи, грузины, осетины, белорусы, хохлы, мордва и прочие всероссийские народности, их же имена ты, Господи, веси. Тела и лица молодые и зрелых людей, с едва пробивающимися усиками и с солидными бородами. Приветливые, спокойные доктора водили меня по комнатам и «палатам» и вполголоса объясняли, кто чем болен, кто куда ранен. Потихоньку, с позволения солдат, снимали одеяла, разбинтовывали повязки, приподымали рубахи. Никто не был этим недоволен: рану показывают с такой же скромной гордостью, как и пожалованного «Егория». Я видел снова обнаженные тела, опять то сильные и цветущие, то на вид слабые, но переносившие и многодневные битвы, и холод, и голод и маньчжурские потопообразные дожди, мужицкие, выносливые, «тягучие» тела. Каких только ран я не видел! Чего только не вынесет человек! Вот солдат, которому пуля вошла в правый висок, а вышла из левого. И ничего, человек бодр, разговорчив, даже непринужденно шутит; только правый глаз видит плохо. Рядом с ним — получивший пулю в глаз и выпустивший ее из подбородка. Дальше — насквозь простреленный живот. Дальше — пуля, пронизавшая грудь и прошедшая около самого сердца. Потом тяжело раненые: пули, остановившиеся в мочевом пузыре, раздробленный шрапнелью таз, ампутированные руки и ноги. Сотни людей, сотни лиц и голов, сотни ран и болезней, сотни тяжко страдающих или радостно возвращающихся к жизни.

Я ходил, стараясь ступать осторожно, слушать тихие рассказы докторов и сестер, говорил коротко, стараясь не утомлять, с «трудными»; подолгу растабарывал с весело оживавшими выздоравливавшими; и все старался уловить «настроение», — как теперь говорят, — этих солдатских лазаретов и госпиталей. Теперь оно для меня ясно, хотя не знаю, смею ли его передать.

Если вы видели трудно больных детей, вы знаете эту картину тяжкого, не то что покорного, а безропотного страдания. Когда ребенок выздоравливает, нет более радостного, грациозного зрелища. Вот это «детское» настроение царит теперь в солдатских лазаретах и госпиталях. У людей умирающих и обреченных на смерть я не видел искаженных лиц, не слышал раздраженных криков. Бородатые, косматые, изуродованные пулями, шрапнелями и штыками люди отходили с ясными, как у детей, лицами. Такие же бородачи или младшие их сотоварищи с молодыми усиками, не смотря на простреленные груди и животы, разбитые коленные чашки и виски, ушедшие от смерти люди были тоже как хорошие дети: тихо веселы и тихо шаловливы. Вы говорите с ним, а он шаловливо потягивается под одеялом, улыбается доброй улыбкою и рад болтать с вами без конца. Разговоры конечно о войне. Заговоришь о ране — сейчас же показывается рана, этот знак отличия, которым он теперь навеки отличен от тех, кто на войне не был. Рану показывают так, как свой аттестат только что выдержавший экзамен школьник. Страхи экзамена миновали, на губах съеживается и распускается счастливая и стыдливая улыбка. Опять ложится, опять довольно и шаловливо шевелится под теплым и мягким одеялом и, по-детски улыбаясь, ждет дальнейшей болтовни, которой он рад.

— Скажите (теперь южане, малороссы и люди из фабричных губерний таковы, что на «ты» с ними неловко говорить), скажите, как вы думаете: побьем мы японца?

— И сомневаться нельзя! Вы посмотрите, какие у нас нонче орудия пошли, — без отдачи. Накатывать его не нужно: раз прицел взял — стреляй, только по уровню проверяй. Все равно как из пожарной трубы поливаем. Любо-дорого работать!

— А вы артиллерист?

— Артиллерист, да еще конный, и притом, можно сказать, начальство: старший фейерверкер!

Старший фейерверкер говорит о своем звании шутя, но и с сознанием собственного достоинства, с тактом говорит.

— Ну, а я двадцать лет назад бомбардиром уволен в запас.

— На фейерверкера не выдержали?

— Да, провалился на экзамене. Спросили, как по невидимой цели стрелять, а я ответил, что это невозможно...

— И закатили вам ноль! А по невидимой цели стрелять вполне возможно! Вот я вам сейчас объясню.

Мы с доктором выслушиваем целую лекцию. Видно, что лектор свой предмет знает и увлечен им, но изложение, надо сознаться, не вполне вразумительно, — «солдатское».

Идем дальше. Новые выздоравливающие дети и юноши.

— Что, господа нижние чины российской армии, вы Куропаткину верите?

— Вполне. Хозяин настоящий.

— Стало быть, можно вас обрадовать: Куропаткин главнокомандующим назначен.

Это сообщение эффекта не произвело: выздоравливающие ребята разницы между командующим и главнокомандующим не знали. Это нехорошо: должны бы знать.

В следующую палату. Тут рассказы о Мищенко.

— Чудит! Солдаты чай пьют. Он к ним: «Ребята, дай полстаканчика!» — А тут вдруг японская граната. — «Не надо, не надо, некогда: японский сахар летит!»

Говорил ли это генерал Мищенко — неизвестно, но выздоравливающие смеются от всей своей детской души. В это время из другого угла комнаты раздается голос:

— Дело, видите ли, в том, что генерал солдата любит. И пошутить с ним любит, и поругать его любит, и пожалеть его любит. Ему с солдатом весело. А кому скучно — какой уж тот начальник! Тот уж из «Маленького гарнизона», повесть Бильзе.

Подходим к голосу. На руке у него между большим и указательным пальцем нататуированы два дубовые листа, накрест.

— Вы не моряк ли?

— Нет, это знак нашего училища, — лесного кондукторского.

Дальше.

— Японцы подбрасывали разные бумажки: что не нужно царя, что нет Бога, что под японским царем лучше. Видали такие?

Сначала молчание: никто таких не видал. Потом снова голос из угла:

— Я видал: черная молитва.

— Какая черная молитва?

— В старину деревенские колдуны такие молитвы читали, богохульные, чтобы им нечистый помогал: вместо «отче наш» — «отче не наш»; вместо «избави нас от лукавого» — «не избави», а потом «введи нас в искушение», «царствию твоему будет конец». Старая штука, а противно.

Не думайте, что я сентиментальничаю, что я придумываю какие-нибудь «белые молитвы». Я пишу то, что видел и слышал. Не думайте, что я обобщаю эту детскую чистоту и жизнерадостность. Эта солдатская молодежь — далеко не идилические пастушки. Тут и наши азиатские казаки, до сих пор не оставившие дедовских барантовок, и полтавские аграрии — на выворот, и полубосяки — горные и портовые рабочие Юга, и «беспокойные» элементы, и пьяные элементы, и всякие элементы с невероятной быстротой усложняющейся России. Но что я видел, то видел. А насмотрелся я на русскую душу, в чистом ее виде. Оторванная войною, подвигом, страданиями, близостью к смерти, затем возвращением к жизни, сознанием своего подвига, своего достоинства, согретая и ободренная нежным, бережным, стыдливым сочувствием во всех этих санитарных поездах и лазаретах, — оторванная от суеты мирской, эта душа являет себя такой милою, такою детски чистою, такою раскрытою для всего доброго, что не поверить в нее, не полюбить ее нельзя.

***

Из Томска — в Красноярск. Но сначала маленькое пополнение недоимок: кое-какие мелочи и подробности, о которых не случилось сказать.

Моя самарская телеграмма дала повод газетам наговорить нашему купечеству порядочно горьких истин. Наговорили, и — довольно. Я о русских ничего не прибавлю, а обращусь к самарцам неправославным и даже нерусским. Знаете ли, кто стяжал славу самарского «доктора Газа»? Это — Яков Львович Тойтель, еврей Моисеева закона, замечательный еще и тем, что он единственный еврей, служащий по министерству юстиции. В Самаре он был следователем; теперь он член окружного суда в Саратове. Другой самарец, всегда приходивший на помощь доброму и полезному делу, — австрйиско-поданный г. фон-Вакано, местный пивовар. Несколько лет назад директор уфимской учительской семинарии А.И. Тарнавский (об этом энергичном деятеле в «Новом Времени» писал г. Меньшиков) решил построить церковь при семинарии, питомцы которой шли главным образом в инородческие, часто языческие школы. Тарнавский пользуясь каникулами, сам пошел с книжкой за сбором на церковь по приволжским городам и на нижегородскую ярмарку. Нерусские купцы, лишь только выслушивали сборщика, тотчас же понимали, что церковь — дело христианское, миссионерское, и жертвовали охотно и щедрою рукою. Русаки или давали гроши, или даже издевались. Один волжский всем известный миллионер сказал, что подумает, и велел придти завтра. Назавтра он сказал, что нужно подумать до послезавтра, а послезавтра объявил, что додумался: ничего не даст. Мозг у этих людей какой-то особенный.

С месяц назад из России за границу было выслано несколько десятков японцев обоего пола, которых при объявлении войны выпроводили из Маньчжурии. В Берлине и Гамбурге свободомыслящие немцы приветствовали их кликами и сниманием картузов. Бедные свободомыслящие немцы, если бы они знали, пред кем они снимают свои немецкие картузы! Немцы приветствовали шпионов, а добродетельные немки — проституток весьма невысокого разбора. Эта теплая компания в конце прошлой зимы проживала в Томске, на переселенческом пункте. Переселенческий пункт — место весьма уединенное, верстах в четырех от города, в роще молодых берез. Первыми соскучились японские «девицы», в числе 84. Девицы выбрали депутатку, которая предстала пред заведующим пунктом переселенческим чиновником, на сносном русском языке в ярких чертах, и даже со ссылками на физиологию, изобразила, до какой степени тяжел для нее и ее товарок, привыкших к мужскому обществу, монастырский режим пункта, и просила отпустить их в город, где можно, по ее выражению, «марьяжить» мужчин. Шестьдесят три шпиона мужского пола были насчет своего общественного положения не столь откровенны, но таковое, если и не было доказано, то все же не оставляло сомнений. Несмотря на раскрытое инкогнито японцев, даже в Томске находились люди, выражавшие симпатии сынам и дочерям «свободной нации»; только люди эти носили большею частью звучные имена Дрейфусталей и Искариотензонов.

Шпион — всегда шпион, какими бы высокими целями он ни прикрывался, — всегда сродни «хинеснице». Совсем иначе отзываются в Томске о двухстах японских солдатах, все лето проработавших на хуторах здешнего женского монастыря. Они внушали и уважение, и жалость, и удивление. Это были как будто и не люди, а какие-то пчелы-работницы, муравьи войны. Так их вымуштровали их политические порядки и религиозные верования. Воевали они с нерассуждающей храбростью. В плену — образец покорности судьбе; ни жалобы, ни скуки, ни непослушания. Японцы должны быть очень восприимчивы к гипнозу и внушению. На монастырском хуторе они работали с полным усердием и, надо думать, не скоро в другой раз монастырские огороды дадут такую крупную капусту, а луга — так хорошо высушенное сено, как при японской работе.

Чем дальше я еду на восток, тем труднее находить в городах, переполненных военными, помещение. В Омске, прежде чем найти номер, я объехал две гостиницы. В Томске — три. А в Красноярске, откуда я теперь пишу, пришлось поселиться в отдельном кабинете ресторана. В Красноярске сахар — 30 коп. фунт. В гостинице мне дают порцию и рекомендуют на всякий случай расходовать порасчетливей, а вдруг в магазинах его не окажется, что говорят, временами и бывало. То же с керосином и со свечами. И это еще за тридевять земель от войны. Что же будет в Иркутске, в Чите, в Харбине, в Телине, в Мукдене? Цена на рабочие руки поднялась невероятно. Уже в Томской губернии, вблизи железной дороги, плотники, штукатуры, маляры получают от двух до трех с полтиной в день; простой чернорабочий, будь он просто баба, берет рубль восемьдесят. Рабочим в городах, где и жизнь дорога, барышей достается мало, но крестьянство вблизи железной дороги, на которой работы кипят, набивает кошели.

Кто сердит на войну, так это придорожные трактирщики и виноторговцы, заведения которых, при проходе больших масс войск, то и дело запирают. У них и физиономии, и мысли кислые: бранят «наши порядки». Должно быть, чтобы эти порядки исправить, на платформах станций и на путях появились тучи продавцов водки из-под полы по двойной цене. Перед солдатскими вагонами поставили часовых из ратников ополчения, да еще с ружьями и штыками; тогда продавцы сменились продавщицами. Ходит такая баба по платформе, плачет горькими слезами и усердно баюкает ребенка на руках, с головой окутанного в платок. Странно только, что ребенок, несмотря на сильные встряхивания и пошлепывания, не плачет.

— Ты, баба, зачем тут ходишь? — спрашивает ополченский штык.

— Мужа, батюшка, пришла на войну проводить.

— А на руках у тебя мальчик или девочка?

— Девочка, девочка.

Развертывают девочку, она вся составлена из «мерзавчиков»: и ручки, и ножки.

***

Из Томска я вам передал по телеграфу о предстоящих крупных работах на Сибирской дороге, которые должны усилить ее провозоспособность до такой степени, чтобы дорога была во всеоружии не только в мирное, но и в военное время, что бы в случае новой войны, от чего, впрочем, Боже упаси, с Китаем ли, с Японией ли, и войска можно было провозить, и сахар не доходил бы в цене до тридцати копеек за фунт.

Красив участок между Ачинском и Красноярском. Это повторение грандиозных видов восточного склона Урала с тем преимуществом, что здесь воздух несравненно чище, а солнце ярче. Затем спуск с Урала продолжается час, два, а здесь вы любуетесь горами на протяжении почти двухсот верст. Это последние отроги Саянского хребта, на юге, близ китайской границы, подымающего свои вершины выше снеговой линии. Это только предгорья, но как грандиозны и они! То вправо, то влево громадные холмы, поросшие лесом и травами, расступаются, как две гигантские волны, и показывают бесконечную даль горной долины. Эти долины — целые страны, местами позолоченные солнцем, местами голубеющие тенью от тучек и облаков. По долинам бегут быстрые горные речки с зеленоватой водой. Увядшие травы тут никем кроме дикого зверя не топтаны. Беспредельные леса никому пока не нужны, гниют на корню, валятся ветрами и в особенности гибнут от пожаров. Непонятно только, кто заносит сюда огонь. Неприкосновенною тайга сохранилась только на холмах, со всех сторон окруженных мокрыми лощинами и ручьями, остальное — попорченное огнем редколесье. Но пейзаж все-таки поистине великолепен и своеобразен. Удивительно, почему сюда до сих пор не едут наши пейзажисты. Такого величия, такой неиспорченной присутствием человека девственной природы, а главное такого кристально-прозрачного воздуха и ослепительного, белого, как в Италии летом, солнца они нигде не найдут. В особенности Сибирь ждет Аполлинария Васнецова, который один понял и почувствовал эти пейзажи «страны» в своих картинах Урала и Оренбургских степей-гор. Его сотоварищи, кроме маринистов, любят пейзажи детальные, пейзажи-уголки, пейзажи-лопухи и бурьяны, и только покойный Шишкин да здравствующий Сергеев пробовали временами подняться над землей повыше. И мало ли в Сибири природных красот! Ачинский пейзаж еще из самых скромных. Кокчетавская Швейцария, островом подымающаяся среди ровных, как стол, Киргизских степей, красочней и эффективней по линиям. А величественный Алтай! А окрестности Байкала, горы Забайкальской области, а неизведанный Саян!

Ачинские холмы, несмотря на свою величавую красоту, пока — забракованное место в Сибири. Земледелец сюда не идет и ищет равнин, с черноземом, с летом пожарче и с зимою полегче. В долине Енисея, у Красноярска, теперь грязь и ездят на колесах, а тут, на горах, снег и сани. Правда, за Енисеем, к востоку — черноземы, а тут — суглинки. Но придет время, когда и суглинком перестанут пренебрегать; и здесь, на Саянских холмах, тоже распашут пашни и настроят сел и городов. Неизмеримо богата Сибирь, неизмеримо она велика. Из моих спутников: офицеров всех родов оружия, чиновников всех разновидностей тужурок и плечевых знаков, молодых людей Красного Креста, врачей, вызванных в действующую армию со всех концов России, от Калиша до Златоуста, от Архангельска до Карса, самоотверженных сестер милосердия, русских купчиков и купцов, из всех спутников лучше всего понимали, какое это сокровище — Сибирь, странствующие приказчики еврейского происхождения. Это были отлично одетые господа, пахнувшие хорошими духами, с бравыми усами, с безукоризненными чемоданами и саками, в которых хранились образчики всевозможных товаров. Странствующие приказчики смотрели на великолепные пейзажи между Ачинском и Красноярском и со слезами умиления говорили о том, какие чудовищные богатства таит в себе Сибирь. «Пустите сюда иностранные капиталы, — говорили они, — и Сибирь процветет, как Кривой Рог, как Донецкий район, как Варшава, как Западный край»!

Владимир Дедлов


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"