На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Статьи  
Версия для печати

Сны Петра

Академия художеств. Какая она была...

Теперь все, что было тогда, кажется знаком нашей судьбы...

Караваны сухих листьев, сгоревших от мороза в пустом Румянцевском сквере, их кувырканье по чугунным мокрым скамьям, томительный шорох на панелях и таинственно светящийся иней на гранитных спинах невских Сфинксов, почерневшие пышные гербы на колонне графу Строганову в нашем академическом саду, и как внезапно в свежести зимней ночи проливались печалью крепостные куранты и летел быстрый снег под дуновением стужи вдоль набережного гранита — все, кажется, знаком судьбы.

На фронтоне Академии художеств вылиты медные буквы, старинные литеры: «Свободным Художествам». Я думаю, что нет прекраснее надписи на свете, чем два эти слова, и все слова — академия, куранты, сфинксы, колонны, Минерва, Нева — все слова, торжественным видением окружавшие детство, кажутся теперь магическими заклинаниями, таин ственной силы которых не знает никто.

Вот я стою перед дубовыми академическими дверями, вот тронул медную ручку, голову львицы.

Надо мной, опустивши курчавую темную голову, стоит Геркулес, опершись на палицу, в потоках зелени его тяжкие медные плечи. Слепая Флора с зеленоватой щекой улыбает ся надо мной, прижимая к груди узел медных одежд.

С Английской набережной, с другого берега Невы, прозрачна даль Васильевского острова, и стекла осьмиугольного фонарика на куполе Академии наук мелькают голубоватым светом, и реет узкий красный фронтон Университета, манежи, Кадетский корпус, Румянцевский сквер, — и вот на куполе Академии художеств сияет солнечным снопом шлем и острие копья медной Минервы.

После академического пожара, когда под Богиней погнулись в огне стропила, когда она угрожала обрушиться с вы соты в конференц-зала, Минерву сняли.

Но я вижу за Невой сияющий шлем богини, и чугунную решетку Румянцевского сквера, и покрасневшие клены. Туда в дни наводнений по обледенелым булыжникам бежала с хо лодным шумом невская вода.

Я могу пересчитать все светлые окна Академии, и я найду наше окно, направо от Флоры. За тем окном на Неву родился я и умер мой отец, академический натурщик.

На подоконнике у отца были птичьи клетки и тинистый зеленый аквариум. Я смотрел в его зеленоватую мглу, прижи мая лицо к стеклу, и видел свое отражение. Я сидел на подоконнике и видел обширную набережную, пристань Финлянд ского пароходства, Живорыбный садок, Сфинксов из Фив, а за Невой скачущего Петра и Адмиралтейскую стрелу.

В круглом академическом вестибюле две гранитные лестницы подымаются за белыми колоннами, они расходятся на широких маршах своих и замыкаются на верхней площадке в конференц-зале. Там меня отразит светлый паркет. Там залы Рафаэля и Тициана, круглая и по циркулю.

Посреди конференц-залы стоял бронзовый ковчег, стеклянный ящик с бронзовыми скобами, лапами львиц. Под граненым стеклом хранился указ императрицы Екатерины Вто рой об учреждении Академии и парадная мантия государыни, а я думал, что в стеклянном ящике покоится спящая царевна.

Я видел тогда картину академика Якоби: конференция при императрице Екатерине. Я хорошо понимал, что нет теперь в Академии таких улыбающихся румяных господ в пудреных париках с косицами, в голубых и светло-зеленых атласных камзолах, и нет таких дам, которые ставят золотую туфель ку с красным каблучком на атласную подушку, но я тогда думал, что, хотя их не видно, они ходят со мной светлыми толпами по академическим залам.

А со двора, где мы играли, был виден в высоком окне кусок Рафаэлевой копии: красная мгла пожара, и в ней стремится громадный человек со смуглыми жилистыми ногами, не сущий на плече старуху.

В коридоре у дверей с Литейного двора стояла тогда пыльная мозаика Ломоносова: Петр Первый в черной треуголке, с выкаченными глазами, скачет на сером в яблоках коне в дыму Полтавской битвы, в темной мгле барабанов, штыков и знамен, в трещинах и пыли. С самого низа мозаи ки мы выковыривали стеклянные камешки, ярко-синие, жел тые и зеленые. Мы ими играли и сквозь них смотрели на солнце.

Во всех академических коридорах, где гулко звенят шаги по плитам, тянулись тогда вдоль стен гипсовые барельефы. Застыли на барельефах древние герои в высоких шлемах, белые слепцы, возлегающие за столами пиров, застыли плакальщицы похорон, прикрывая одеждами головы, и слепые старцы, и юноши празднеств с поднятыми венками. Щиты героев, складки одежд, завитки кудрей и плечи были опушены желтоватой пылью.

Однажды вечером я шел к отцу академическим коридо ром, и мне показалось, что белые слепцы притворяются, буд то замерли на стенах, а все они живы.

Я услышал скользящий звон шагов за собой, не оглянул ся и побежал, я понял, что за мной бегут герои и боги, я слы шал звон мечей и щитов, шум одежд. Они погнались за мною. Слепой юноша откинул руку, чтобы пустить в меня диском, и прыгнул с барельефа на плиты белый римский воин, зазве нело копье.

Я тогда упал отцу головой в колени, спрятал лицо в его горячие, крупные ладони. А теперь, я думаю, что тот ребенок в темном академическом коридоре прошептал, не понимая, слова магического заклинания, от которого оживают слепые боги и слепые герои.

Я думаю, что все, что окружало наше детство страшным и великолепным видением: аркады и колоннады, инеющие в прозрачном холоде северной ночи, Минерва и Сфинксы из Фив и медная квадрига Аполлона, замерзшего в высоте, над пролетом арки, — все было магическим заклинанием, таин ственной силы которого теперь не знает никто...

Призрак показывался в наших коридорах. Все, кто там жил, слышали рассказ о том, что строитель Академии художеств Кокоринов повесился на стропилах под куполом, где Минерва, и ходит ночью в пустых мастерских и граверных с обрывком пеньковой веревки на шее. Многие видели его темное лицо и мерцающее золото шитья на его бархатном екатерининском кафтане.

Рассказывали еще сторожа с парадной, как в ночи наводнений, когда глухо гремят пушки из крепости и уже залива ет подвалы, в главные ворота, с Невы, стучится приплывший мертвец, скульптор Козловский, тот самый, кто похоронен на Смоленском кладбище и над могилой которого выбита ста ринная эпитафия: «Под камнем сим лежит Ревнитель Фидию, Российский Буонаротт».

Старики, сторожа из николаевских солдат, помнили, что при крепостном праве в натурных классах была опущена сверху люстра — охваченное железным обручем деревянное блюдо, полное конопляного масла.

Темный светильник едва освещал головы художников, мраморные торсы богов и натуру. Рисовали тогда олонецки ми карандашами на ольховой бумаге.

Тогда в натурном классе писали Распятие и натурщика подвешивали к кресту, вдевая в петли его вытянутые руки. Через несколько минут из петель вынимали изнеможденного. Так мигала однажды темная люстра, конопляный светильник, и никто не заметил, как отошел на кресте натурщик из полковых музыкантов-евреев. В верхних мастерских показывался его призрак, и я больше всего боялся мертвеца-музыканта.

Академические ученики носили в старину синие мундиры с фалдами и белые брюки, чем были похожи на шведов, рассказывали старики. «Смотри, угодишь под красную шапку», — говорили профессора ученикам из крепостных и дворовых людей. И я слышал рассказ, как уволили из Академии под красную шапку молодого рисовальщика Шевченко, из малороссов, который еще хорошо играл на гитаре, а жил в каморке на Литейном дворе, где был тогда выгон для академи ческих гусей.

Дошел до меня смутно, издалека, бормочущий рассказ академических стариков о том, как в старые годы был в Академии вице-президентом колдун и чернокнижник, действительный статский советник Лабзин. Позже я узнал, что хромоногий и плотный, с длинным бледным лицом, Лабзин был мистиком и масоном. Когда было предложено конференции избрать в почетные академики графа Аракчеева, Лабзин встал и сказал собранию: «Пошто же не избрать нам тогда в Ака демию императорского кучера Илью», и за эти слова был им ператором Александром Первым отставлен и сослан в глухие края.

Дошли до меня рассказы и о том, как академик Мартос, носивший темный перстень на указательном пальце, любил даже со сторожами говорить по-французски, и как нелюди мый академик Егоров в темной и пыльной мастерской, зава ленной рухлядью, писал Богоматерь со своей молодой жены, рано угасшей в чахотке, и как академик Бруни писал ночью «Медного Змия» и «Моление о Чаше», громким голосом рас певая немецкие псалмы, и как кашлял в шелковый платок Карл Брюллов, у которого такая бескровно-нежная, такая по никшая кисть руки на портрете.

Теперь и угрюмые рассказы академических дядек кажут ся мне голосами нашей судьбы.

Мешаются мои воспоминание и сны, но всегда приводят меня на ту темную площадку у канцелярии и академической лавки, где пахло холстами, лаком и красками, а продавец был похож на Жюля Верна.

С той площадки узкая лестница вела вниз, в наш коридор, к нам, к отцу, к домику с кроликом моих старших братьев, к моему ялику, к волшебному фонарю, к оловянным солдати кам в коробках из гнутой светлой дранки с голубыми буквами на овальных наклейках, «лейб-гвардии Измайловский полк» или «лейб-гвардии Гусарский полк», и к товарищам моего детства Виктору и Юзе, Жене и Сереже, у которого была сестра Клавдия, заика. Она испугалась чего-то в темном кори доре: может быть, и за нею погнались воины и плакальщи цы. Она стала заикой...

Дети Санкт-Петербурга, дети отставных солдат, полковых музыкантов, натурщиков, сторожей, департаментских пис цов, дети тех, кто жил в подвалах громадных зданий и дворцов Империи, ее аттических храмов, — какая судьба открылась всем нам! Мы все угодили под красную шапку, и кто из нас убит, кто расстрелян, кто в изгнании, кто коммунистичес кий комиссар, — не все ли равно.

Я рассказываю не о людях, прошедших толпой глухонемых видений по высоким залам, а об огромном свете тех зал, которые высятся за Невой, были мы там или не были, и о стремительных лестницах, по которым будут вбегать и после нас, о колоннаде вестибюля и о медной Минерве на куполе, о магических заклинаниях, окружавших нашу колыбель.

Я думаю, что это вымысел слабых душ, не знавших ничего, кроме своего темного страха, будто наш Санкт-Петер бург — город-призрак, будто наш Санкт-Петербург — город- видение.

Призраки погнались за нами и настигли нас, свершилась наша судьба, но несдвигаемый город-камень Санкт-Петер бург и его Академия художеств все так же смотрятся в быст рую невскую воду. В нем все магия застылых заклинаний.

Открылись знаки нашей судьбы, и сбылись все злейшие пророчества о нас, о толпе живых, о толпе призраков Санкт-Петербурга, но он сам стоит, затаенный и неразгаданный, ма гический Санкт-Петербург, таинственно светясь в прозрач ном холоде северной ночи, и его граниты, его Аполлон, и Ми нерва, и Сфинксы, не дрогнули от нашей судьбы.

Сходили, как волны, поколения до нас, и мы сойдем, и через пятьдесят лет и отзвука не будет от наших голосов и на ших шагов...

А стремительные лестницы и гранитные марши моей Академии художеств, и просторный свет ее зал будут светить кому-то иному, как светили мне, и кто-то иной благословит свое рождение в величественной колыбели, под куполом Минервы, и кто-то иной в радостном изумлении увидит скло ненную, в потоках зелени, курчавую голову Геркулеса, ко торый опирается на палицу свою между колонн академичес кого фронтона, где старинные литеры: «Свободным Художествам».

«Быстро вбежал я по лестнице, которой бы сам Пиронези позавидовал в величии рисунка, мимоходом приветство вал высоконогого коня Консула Больбуса, но в зале Антиков невольное чувство остановило стремление моего любопытства.

С каждым шагом я протекал века: минувшее ожило в со ображении и одушевило окружающие меня предметы. Здесь все красноречиво говорило глазам и сердцу. Взоры мой по переменно порхали то на группы атлетов, дивясь живой игре их мускулов, то на прелестных Нимф, скользили по льющим ся формам Бахуса, Антиноя, Мелеагра и с благодарностью устремлялись на божественную фигуру Аполлона. Сила про текала по жилам моим, когда я стоял у подножия Геркулеса Фарнезского, веселость лилась в душу, когда я смотрел на резвящихся фавнов, и ужас оковывал дыхание при виде стра даний Лаокоона и Ниобеи, стократно умирающих в детях своих.

Казалось, я слышал стоны дочерей ее и свист роковой стрелы Феба, я обмирал, как сама Ниобея, и звук исчезал на губах, как в мраморе сего изображения. Я оторвал от нее взо ры и, поклонясь земляку своему, Скифу, с совершенно рус ской физиогномиею, поспешил далее.

Полюбовавшись прекрасною, легкою чугунного лестницею, освещенною греческим куполом, барельефами, ее окружавшими, особенно Мартоса, и тремя фигурами, писанными альфреско, я вышел из Академии...»

За сто восемь лет до меня написано это неведомым автором А.Б. в «Сыне Отечества» за 1820 год, в той тоненькой синей книжке, которая лежит на моем столе, иссохшая от ветхости, с желтоватыми шершавыми листами.

Так и я поверну медную львицу на дубовых дверях и вый ду из Академии...

Все мы ушли, и уйдем, и наши стоны, и свист роковой стрелы Феба умолкнут, но какая радость отдохновения в том, что и после нас кто-то иной ступит в высокие залы на отражающие паркеты и снова увидит страдание Лаокоона и Ни обеи, стократно умирающих в детях своих, и Антиноя, и Ме леагра, и Скифа с совершенно русской физиогномиею...

Реющему шлему Минервы, сияющему видению, быть еще подняту над высоким куполом, быть, и еще видеть чьим-то глазам золотую Богиню за светлой Невой.

Иван Лукаш


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"