Дрина текла мимо нас лениво, будто потягиваясь. Но на самом-то деле она, обманщица, шла раза в три-четыре быстрей нашего шага. Тончайшие слои расплавленного стекла наплывали друг на друга, выдавая нервную дрожь стремительных водоворотов. Глубина позволяла реке скрывать свою скорость. Будь здесь мели-перекаты, она бы клокотала без умолку. И вся была бы седой. А не такой вот таинственно-малахитовой.
– Ах, ты, Дрина, ах, лепотица! – не удержался я.
Миша никак не откликнулся на восторг гостя. Теперь, когда они покинули своё село в горах Боснии и переселились сюда, он видит Дрину каждый день и, наверняка, привык к её притворной глади.
– Будь другое время, мне бы на такой реке удочку… Целыми бы днями глаз от неё не отрывал…У вас тут есть рыбаки?..
– Ну, – Миша уклончиво мотает головой, и я снова догадываюсь, что надо бы угомониться со своими совсем неуместными восхищениями. Может быть, тут люди забросили рыбалку ещё с прошлого лета. С той поры, когда в её водах снова, как полвека назад, замелькали распухшие, в багровых и тёмно-фиолетовых пятнах, трупы.
Мы идём мимо моста и контрольно-пропускного пункта. Вчера ночью, когда вдвоём по этому вот автомобильному мосту перешли с сербского берега на боснийский, ни там, ни тут патрульные не остановили нас. Мишу все знают, просто кивнули ему: све у реду, всё, значит, в порядке.
Он устроил меня ночевать в доме своего дяди, рядом со зданием, где размещается воинский штаб. А сам ушёл к родителям. Почему не взял с собой? Может, это мера предосторожности? Ещё в Москве, в день знакомства, Миша пригласил тихим, будто не очень уверенным голосом, побывать у него на родине, если вскоре окажусь в Белграде.
Разбудили меня простуженные взвывы грузовика. Наверное, подсел аккумулятор, потому что мотор никак не схватывал и после нескольких громких чихов снова глох. Я подошёл к окну и разглядел сквозь туманную изморось человек восемь в зелёной форме бойцов Сербской Республики. Упёршись руками и плечами в кузов, они выталкивали машину с площадки перед крыльцом штаба.
А вскоре объявился Миша и сказал, что завтракать будем у его родителей. И вот теперь идём с ним по единственной в посёлке асфальтированной дороге над берегом Дрины, и он объясняет:
– Обрати внимание вон на тот дом на склоне горы. Оттуда два месяца назад дорогу обстреливали диверсанты. Ещё одну группу как-то ночью обнаружили прямо на мосту. Они подплыли на лодке и, видимо, намеревались взорвать мост.. Но патруль с нашей стороны их засёк и обстрелял… А вот в этом доме, видишь, тут поселился один русский доброволец. Он женился на нашей, на сербке. Сегодня ты с ним познакомишься.
Сойдя с асфальта, мы забираемся по крутому взгорку, пересекаем чей-то огород с почерневшими капустными бодыльями, с грудами коровьего назёма. Тропа выводит к побелённому двухэтажному дому, от стен которого веет угрюмой насторожённостью.
– А кто тут до вас жил?
– Мусульмане, – говорит он с какой-то извиняющейся полуулыбкой. – Мы не хотели поселяться в чужом доме. Но не на улице же оставаться на зиму... Мусульмане тоже не любят селиться в наших домах. Чужое есть чужое. Отец хочет поскорее вернуться в деревню.
Мишиного отца, моего, как тут же выясняется, одногодка, мы встречаем на лестнице. Он важно спускается по кафельным ступеням с карабином через плечо. Сейчас его очередь дежурить на заводе, где работает и сын. А мать моего друга ждёт нас в единственной отапливаемой комнатке на втором этаже.
В чреве металлической печки по-птичьи попискивают дрова. От плиты исходит жар и аромат кипящего варева. Похоже, хозяйка будет кормить нас мясной чорбой. После промозглого утренника и выстуженной лестничной клети тут, в тесноватом жилье тебя обволакивает древним крестьянским теплом, которое ценишь тем паче, что оно распространяется лишь на два-три метра от плиты, а ближе к окну – там копится почти уличная стылость.
Миша наливает в гранёные стакашки прозрачную сливовицу.
– Отец принёс из нашего села. Недавно ходил туда – это километров тридцать от берега. Впервые ходил после того, как они подожгли ночью село.
– И что там теперь?
– Дома стоят пустые. Что сожжено, что пограблено. Вся моя библиотека сгорела. У меня там было много русских книг, я годами их собирал – и когда бывал в СССР, и здесь: учебники, поэзия… Потом отец пошёл в лес и откопал посудину с этой вот сливовицей. Она в лесу пролежала больше года.
– А как зовётся ваше село?
– Брежаны. Много берёз растёт в округе, оттого так и назвали… У меня в библиотеке был Есенин. И был очень красивый однотомник Пушкина, юбилейный, я его купил в Москве… Они пришли 30 июня, ночью, около тысячи человек. А нас в селе оставалось восемьдесят три, в основном, женщины, дети, старики. Остальные разбежались раньше. Мы кинулись в лес, и вскоре отец отстал от нас – вернулся поглядеть на пожар. Мы о том, что он жив, узнали только через неделю…
Я представил себе, как Миша уходит из родного села, и на стволах берёз, напоминающих ему есенинскую Россию, скользят сполохи пожара. И он лихорадочно думает: то о своём отце, то о библиотеке, которая помогла ему так хорошо узнать русскую речь.
– Мы с приятелем шли впереди всех, в разведке, метрах в двухстах, с оружием, на случай, если они устроят засаду. Потом поджидали, когда остальные нагонят и снова уходили вперёд. И вот на каком-то переходе мне сообщают, что мать тоже исчезла…
Она сидит неподалёку от плиты, вяжет из серой пряжи шерстяной носок, и мне трудно сообразить, понимает ли она рассказ сына или погружена в какие-то свои сокровенные думы. Меня восхищает это почти всегдашнее благородное молчание старой сербской крестьянки, когда мужчины в её доме заняты беседой за трапезой.
– И вот получилось в ту ночь, что я чуть не застрелил свою маму, – ещё тише, чем обычно, говорит Миша. – Она заблудилась, потерялась от горя, а нам надо было продолжать путь, и я шёл с ручным пулемётом в руках. Под утро, когда стало чуть рассветать в горах, мы вышли к какому-то лугу, где как раз можно было ждать засаду. Я всматривался – в деревья, в кусты. И вот вижу: крадётся кто-то. Сердце у меня заколотилось. Приготовился стрелять. Но тут приятель меня одёрнул: «Ты что, ослеп? Да это ж мать твоя…»
Я смотрю на Зорицу – так зовут Мишину маму, – она всё так же занята спицами, но в её опущенных глазах чудится мне отсвет грустной улыбки.
– Мы уходили двадцать шесть часов, почти без отдыха, а другая группа, где оказался и отец, петляла в горах более двух суток. Всего в общине Сребреница они сожгли около тридцати сербских сёл. У нас в Брежанах погибло тогда двадцать шесть человек. Мы их останки, как только появилась возможность, свезли сюда и тут похоронили. Ты видел…
Да, сегодня утром он показал мне это новое маленькое кладбище на луговом берегу Дрины. Мы постояли возле свеженасыпанных холмиков, желтеющих глиной и песком, ещё не поросших травой. Всё, как и положено на сербском православном кладбище: огарки свечей, воткнутых в землю, кресты с именами и фамилиями односельчан, мужчин и женщин.
– Тела многих с трудом опознали. Кто был обезображен до неузнаваемости ударами ножей и секир, кого жгли на огне…
Пока Миша приглушённым голосом произносил свои поминальные слова, я невольно вспомнил ужасные кадры видеохроники, совсем недавно показанные в Белграде: камера медленно приближается к груде тел…. Женщина с задранным подолом юбки, глубокие ножевые раны на бёдрах и в области лона… Молодой, судя по сложению, человек, но совершенно седой. Камера, неверно подрагивая в руках оператора, склоняется над его головой и – о, Боже! – это не седина, это полчища червей копошатся в изуродованном черепе…
– А рубашки на крестах почему? Такой обычай? – спрашиваю у Миши.
– Да, у нас так принято хоронить мужчин – на крест надевают рубашку. А у женщин на крестах, видишь, платок или полотенце.
Что-то есть щемяще-трогательное в этом обряде боснийских сербов. Рубашки и платки выцвели под солнцем и дождями, и мне кажется, что каждый чёрствый сантиметр сиротской ткани напитан солёными слезами – родственников или самой земли?
– Рубашка у нас на свадьбах считается лучшим подарком для жениха, для сватов. И когда провожают парня в армию, дарят рубашку. И на крест надевают чистые, неношеные…
А вечером, как и предполагалось, к Мише зашли на огонёк его здешние русские приятели – Сергей из Харькова и Алёша из подмосковного Голутвина. Они мне, по виду, в сыновья годятся, но в этих краях уже старожилы. Неспешные свои и негромкие рассказы пересыпают именами боснийских городов и сёл, гор и речек, с которыми связана их здешняя добровольческая служба. Ну, и конечно же, то и дело звучат названия разных систем оружия. Нашего брата, известное дело, хлебом не корми, но дай ему щегольнуть безукоризненным знанием всевозможной боевой амуниции.
– Мне тут неделю назад в качестве трофея новенький «кольт» достался, – поглядывает на меня Алёша, ожидая, наверное, что я примусь выклянчивать у него эту трофейную штуку.
Но на что мне «макаровы» или «калаши», или ТТ, я и так неплохо экипирован: московская моя пишущая машинка выстреливает за час пять-шесть страниц текста…
* * *
Дрина
Река любая сразу мне мила:
в лесу, в ущелье или в степь ушла,
где лишь трава, песок и глина.
Но есть ещё на свете Дрина.
Холодная, струистый малахит.
Какая страсть в глуби её кипит?
Какие колобродят страхи?
На берегу – кресты,
а на крестах – рубахи.
Так напоследок мать одела сына.
Оглянешься: то всхлипывает Дрина.
Мы миновали ночью сербский пост.
Я с другом вышел на железный мост,
чуть вздрагивающий от стужи.
Молчала Босния в ночи без огонька
угрюмо и пустынно.
Но вспыхивала блестками река –
в жгуты свивала ужас Дрина.
Обломок контрабандного весла
и кровь, и трупы скрытно понесла
тугая, жадная пучина.
Воркует мрак, ползёт во все края.
Засмотришься, дыханье затая.
Поверить нелегко, что там – струя,
что есть ещё на свете Дрина.
А утром снова холод и туман.
Оглянешься: уходит, как в проран.
Но не уйдёт. Задумалась невинно.
Я поднимаю ракии стакан
за честный норов и за твой обман,
о, вила* горная, о, бешеная Дрина.
*В сербской мифологии вила – покровительница гор и рек.
1993
Юрий Лощиц
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"