На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Национальная идея  
Версия для печати

Земля

Выступление на X Всемирном Русском Народном Соборе

Валентин Григорьевич РаспутинВера. Земля. Человек. Три главных, коренных слова русской цивилизации, три основополагающих ее понятия, три кита, на которых она стояла и пока еще — удерживается, всеобъемлющее единство нации и государства. «У каждого народа есть Родина, но только у нас Россия», — убежден был русский философ Г.Федотов, уверенный, что словами этими нельзя никого озадачить в том роде, будто точно также только у француза есть Франция и только у немца Германия. Нет, полного уподобления с кем-либо быть не может: Россия для нас не просто место рождения, воспитания и проживания, место приложения своих сил и сыновьего преклонения — она полная самотканность нашего естества и духа. Только в России, крестьянской стране, в одном ряду с окружающим нас природным миром мы имели как бы почвенное, растительное происхождение: в свой черед всходили из засевов, как солнышко, впитывали веру, на общем поле поднимались в народ, и сами давали засевы и питали государство. И как верно это земное равенство подметил наш современник по XX веку М.М.Бахтин применительно к творчеству: «Времена года, возраста, ночи и дни (и их подразделения), совокупления (брак), беременность, созревание, старость и смерть — все эти категории-образы одинаково служат как для сюжетного изображения человеческой жизни, так и для изображения жизни природы... Время здесь погружено в землю, посеяно в нее и зреет в ней. В его движении слиты трудящаяся человеческая рука и земля, его ход творят, осязают, обоняют (меняющиеся запахи роста и созревания), видят. Оно плотно, необратимо (в пределах цикла), реалистично». Трудно удержаться, чтобы не привосокупить к этим словам ученого живописный образ года, годового природного цикла из народной загадки: «Выросло дерево от земли до неба; на том дереве двенадцать веток, на каждой ветке по четыре кошеля, в каждом кошеле по семи яиц, а седьмое красное». В древности и плоть человеческая именовалась землей: земля еси, и в землю отыдеши. Плоть в землю, а для душ небесное обетование.

Не было в мире народа, который бы так чувственно и родственно поклонялся матери родной земле и так органично ощущал ее в себе. Но и не было в мире народа, который бы, подобно нашему, принял веру как дыхание и назвался именем Христа. Только у русского поэта могли выдохнуться строки: «... всю тебя, земля родная, в рабском виде Царь Небесный исходил, благословляя». Два поля обрабатывал крестьянин с одинаковым усердием, от двух насущных хлебов кормился, и ни одно из них не запустил, пока жив-здоров был сам. В самодержавной Руси прежде всего самодержцем был народ, а уж потом царь. «Крестьянское богатство царственное, — говорил Иван Посошков из XVII века в «Книге о скудости и богатстве», — а нищета — крестьянское оскудение царственное», нисколько не сомневаясь, что государство живет мужиком. Деревня — отечество наше еще с беспамятных времен, оттуда прежде закона пошли обычаи и традиции, скрепившие народ воедино лучше закона в его хозяйственном, нравственном и обрядовом порядке жизни. Перед незаслоненным ликом красоты мира божьего деревня выпевала сладкие песни и творила язык... Подвиг творения народом русского языка невозможно ни переоценить, ни осознать в полной мере. Перед этим сокровищем, перед несметью самородного своего богатства немеет и сам язык; способный назвать все и вся, и даже больше, чем все и вся, под размер наших земных просторов и неохватной нашей души, перед собственной громадой и великолепием он невольно тушуется, говоря словом Достоевского, не в силах выразить свое состояние. Дело творения языка сейчас, кажется, кончено или почти кончено; все, чем он прибывает сегодня, имеет чуждое происхождение и вонзается в наш язык, как шипы, не давая выговаривать чисто, а ведь из поколения в поколение, из рода в род шла эта узорная ткацкая выделка сказывания сама собой, от душевной художественности и природного чутья. В.И. Даль замечает: «Ни чужие языки, ни грамматические умствования не сбивают его (мужика. — В.Р.) с толку, и он говорит верно, правильно, метко и красно, сам того не зная...»

Русский язык, разумеется, имел не только самородный источник; в единой, сросшейся клади его мы и сами не всегда способны замечать заимствования. Но как только окунаемся мы в себя, в свои потайные созерцательные глубины, как только душевное наклонение убирает все лишнее — родниковой, чистой в обрамлении непорочного языка становится сама мысль, самое счастливое присутствие в мире.

Вот отрывок из дневника Б.Шергина:

«Попаду в деревню, и нет у меня сытости глядеть на эту светло-облачную небесность, на эти тропиночки меж дерев, на эти ряды белеющих, как свечечки, берез... Голуби на серебристой крыше сарая, стайка воробьев на изгороди. А по сторонам тропинки, ромашка. А вдали стена темных, важных, неподвижных елей.

Нет сытости слушать и внимать шелесту листвы, шуму ветра, шороху дождя. Музыка тонкая и сладкая, вожделенная, любимейшая! Иной гул хвойного бора, совсем иначе шумит березовая роща. Вокруг нашего дома темнеют ряды елей и белеют купы берез. Под ними кусты ягодника и трава-метляк. При ветре они все будто разные инструменты симфонического оркестра. Разные, но звучат согласно и стройно.

А речь и говоря дождя... Уж столько у дождя разговору со старинною крышею нашего домика! Видно, давно знакомы. Сначала редкие капли обмолвятся словом да помолчат. А потом все заговорят, зарассказывают спешно. Тучка-то торопится, деревень-то много надо облететь, каплям дождевым многое надо обсказать: то у них и спешная говоря-та. Ино в ночи долгую повесть дождь-от заведет. Я лежу да внимаю. Осенний дождь слушать люблю. Он мое мне рассказывает. Мерная говоря дождя, особливо осеннего спокой в душу приводит.

Дождь-то знает, что я его слушаю, ведает, что я слушать его люблю, и он подолгу со мной свою беседушку ведет, все мне обскажет. Мое говорит, моему уму норовит, речи- беседы дождей, радостных вешних или грозовых летних, или осенних тихомерных — всегда они, эти речи дождевые, уму-разуму и сердцу-хотению желанны и любезны».

Я сознаю, что представлять столь высокому собранию подобные слишком уж обыкновенные и как бы «погодные» настроения — надо ли? Но это наша живая пуповина от матери родной земли, наше неотмершее чувствилище. Из них, из этих незадачливых, казалось бы, проникновений в плоть природного мира, из нашей свойскости с ним, из способности внимать речам дождя и ветра, окунаться в невыразимом счастье самоотречения в солнечные закаты и восходы, уноситься с земли в полыхающее звездное небо — из всего этого и составляется наша особая мироощутительность, наша органичность, наша сыновность. Эти наши внутренние просторы и грады зазвучали и засветились потом в литературе, да и во всех художествах, а также в философии, которая не стала и не могла стать никакой иной, кроме как духовной. Но еще прежде эти дары помогли нам восприять веру православную с такой искренностью и глубиной, будто мы всегда ее чаяли; и это потому, что гнездовья наших душ для встречи с нею были подготовлены заблаговременно.

Деревня, в определении Даля, — крестьянское поселение без церкви, Так оно чаще всего и было, так и есть. Но вот удивительное свидетельство из времен Отечественной войны, притом не с нашей, а с немецкой стороны, документ, имеющий отношение к угнанным в Германию на физические работы женщинам. Цитирую: «Из Бреслау один начальник отдела учета доложил: остербайтеры должны у меня регистрироваться для заведения на них карточек. При этом они почти все заявляют о своей принадлежности к православной церкви. При указании, что в Советском Союзе господствует безбожие и пропагандируется атеизм, они объясняют, что это имеет место в Москве, Харькове, Сталинграде, Ростове и других крупных промышленных центрах; в сельской местности советские русские являются очень религиозными. Почти каждый из опрошенных русских доказывал свою христианскую веру тем, что имел с собой цепочку с крестиком». И второе свидетельство из того же Бреслау: «Фабрика кинопленки «Волырен» сообщает, что при проведении на предприятии медосмотра было установлено, что 90 процентов восточных работниц в возрасте с 17 до 29 лет были целомудренными. По мнению разных немецких представителей, складывается впечатление, что русский мужчина уделяет должное внимание русской женщине, что в конечном итоге находит отражение также в моральных аспектах жизни».

Церковь в деревне, разумеется, не помешает, казачьи станицы без церкви не жили, но и в отсутствие ее сама пропитанная верой почва, обнесенная везде и всюду житиями святых, внушала и поддерживала церковность как верховный закон народного бытия. Вера плодоносила здесь вместе с хлебом и здоровой консервативной жизнью, вместе со страдными циклами, в которые вводили и из которых выводили красные церковные дни, чтимые беспрекословно.

Еще столетие назад Россия на 90 процентов оставалась крестьянской страной. Это значит, что приток в города шел из деревни. Испокон веку приносила она туда свою силу, чистоту, трудолюбие, здоровье и умелость. Из былины доносится: «Гой еси, Чурила Пленкович! Не подобает тебе в деревне сидеть, подобает тебе, Чурила, в Киеве жить, князю служить!» А наипервый русский богатырь Илья Муромец, ставший русским святым?! Шли из деревни Ломоносовы и Менделеевы, Аксаковы и Лесковы, Некрасовы и Есенины, Коненковы и Васнецовы, Мусоргские и Рахманиновы; крепостная Параша Ковалева стала великой оперной певицей Прасковьей Жемчуговой, а затем графиней Шереметевой; Ваня Вениаминов из глухого села на реке Лене возвысился в своем великопастырском служении до Святителя Иннокентия, митрополита Московского и Коломенского.

Перечень этот можно длить и длить до бесконечности. В советское время, когда крестьянскому происхождению открылись дороги в университеты и академии... герой Василия Шукшина со свойственной ему горячностью говорит об этом так: «А в чем дело вообще-то? Да если хотите знать, почти все знаменитые люди вышли из деревни. Как в черной рамке, так смотришь — выходец из деревни. Што ни фигура, понимаешь, так — выходец, рано пошел работать».

Все это говорится не для того, чтобы возвысить деревню, идеализировать ее и доказать ее первенство в судьбе России. В этом нет необходимости. И город, и деревня всегда оставались на своих местах, как их Господь и власть устроили, каждая сторона исполняла свою службу. Одно не вызывает сомнений: деревня всегда была надежным фундаментом России, видимой и невидимой твердью, кладом, где всего-всего Богом и человеком заложено в избытке, тылом настолько бескрайним и могучим, что не могло быть ему, казалось, никакого износу. Сама земля взращивала своих детей на корне здоровом и бесшатком и закладывала в них силы и таланты, свойственные духовной плоти России. Оттого и повелось: потребовалась молодой Петровской академии защита от засилья немцев — и по тому же перекатистому зову, который скликал былинных богатырей, вышел из поморских лесов Михайло Ломоносов; зачастили в XVIII веке европейские сочинители насмехаться над Россией: не дано, де, русским даже до мышеловки додуматься — и самоучка Иван Ползунов первым в мире разработал проект паровой машины; приповадились в послереволюционной России литературу склонять то к местечковому, то к комиссарскому языку — и поднялся Шолохов с «Тихим Доном»; захороводились, заплясали в музыке нотки с рожками — и из курского песенного края выступил Георгий Свиридов; в самую лихую годину, когда над Отечеством нависла угроза быть ему или не быть, пришел на передовую Георгий Жуков... Мужика в деревне не надо было учить патриотизму — он был у него в крови; мужик не нуждался в понуждении к национальному чувству — он весь из него состоял, не всегда, впрочем, разбираясь, что это такое, но исполненный им настолько, что братство в многонациональной российской семье принималось им так же естественно и дружественно, как всякая необходимая Богоданность.

Как не преклониться перед мудростью народной, которая века и века назад указала направление грозящей России опасности! До чего просто и до чего верно: сверху небо, снизу земля, а с боков ничего нет — оно и продувает. Боковины свои мы и не сумели охранить. Это еще пушкинская мысль применительно к традиции: что пребывает в России, то ко благу ее; что не вмещается — то соблазн и опасность. От славянофилов и до Столыпина звучало предостережение: «Нельзя к русским корням и русскому стволу прививать чужестранный цветок» — и не предостерегло. Один из последних славянофилов XIX века А.Кошелев, работавший над программой освобождения крестьян, уверен был: «Скорее вода пойдет против своего обычного течения, чем русский поселянин может быть оторван от земли, упитанной его потом».

Во весь XX век отрывали его от земли — раскулачиванием и насильственной коллективизацией, изгнанием с поля потомственного пахаря, который по утрам солнце в поле выводил и по вечерам на покой его отпускал. А вместо него приставили на поле погонялу уполномоченного. Только стали обживать колхозы — появились совхозы; только притерпелись к укрупнению, началось разукрупнение, а потом опять укрупнение... В 80-х миновавшего столетия, когда без канадской и американской пшеницы и дюжить уже не могли, толстолобые ученые-экономисты объявили о неперспективности русской деревни, прекрасно понимая, что без деревни Россия — не Россия.

«Современники, страшно!» — по другому поводу воскликнул Гоголь, но слова эти поднебесным набатом бьют и бьют скорбно над бесконечным кладбищем, в которое превратилась русская деревня. Гробами торчат брошенные людские жилища, в руинах лежат разграбленные фермы, гаражи и склады, поля заросли кустарником и осинником, овраги, как гигантские змеи, наползают на вековую обжить; последние поселяне, кому некуда бежать, с лета и до поздней осени бесконечными живописными колоннами выстраиваются вдоль больших дорог, торгуя не плодами земли, а плодами тайги. Деревня разрушена, обесчещена, вывернута наизнанку и выброшена на свалку, а свалка эта занимает теперь пол-России.

Невеселую эту картину погибели русской деревни нельзя, конечно, назвать повсеместной: и сеют еще, и пашут, и урожай в богоданные годы собирают неплохой. Уцелела деревня в Башкортостане, на Белгородчине и Орловщине... трудно отделаться от впечатления, что уцелела благодаря стоящим на страже и окаменевшим в чистом поле былинным богатырям — иное, не сказочное, объяснение как-то не дается. Распахиваются заново кое-где и запущенные поля, сами себя принимаются кормить на арендованных землях промышленники, не надеясь на государство, которое по рукам и ногам, как в полоне, крепко- накрепко стянуто рыночными путами. Но у промышленнков и производство зерна промышленное, и называют они его не хлебушком, а продукцией, и ни лелеять, ни приласкать его не умеют. В теперешнем хлеборобном деле земля отчуждена от пахаря, а пахарь от земли, прервалась меж ними таинственная связь, исчезло родственное сцепление, произошло обоюдное чувственное остывание. Чтобы остаться деревне деревней — надо вернуть весь прежний строй бытия и миропорядка, поэзию, обычаи, вековечное чутье на доброе и дурное, способность рожать детей в неизносной рубашке все того же крепкого покроя, к которому никакая зараза не пристанет.

Возможно ли это — при существующем сегодня в нашей стране государственном строении чужой архитектуры и чужого духа — трудно сказать. Возможно ли — когда деревню не спасают, а добивают, изымая из нее последние общинные крепи — фельдшерские пункты, библиотеки, школы. Государство, пока оно обитает на земле, вынуждено и опираться на землю, другой опоры у него нет, но это опора не живой ногой, ощущающей токи тысячелетней почвы, а мертвым протезом, культей. Живая нога отмерла, атрофировалась от бездействия и глухоты. Но государство, кажется, этим мало озабочено. Оно, как вахтовик-остербайтер, продолжает качать нефть. А на голой нефти, оставив в небрежении и поле, и все иные труды, которыми кормилась и строилась Россия, можно далеко укатить, так далеко, что и Россию потом не найти.

Иван Солоневич когда-то сказал: «Народу с ослабленным чувством любви к своей стране (заметьте: не к родине, а к стране. — В.Р.) не могут помочь никакие законы, уставы или идеи. Нет инстинкта любви. Нет государственного инстинкта. Народ — кончен».

Солоневич имел в виду советское время, но пришлись его слова особенно метко по нашему. Будем надеяться, что народ все-таки устоит. В помощь ему теперь еще и вера, а она способна дать и инстинкт любви, и инстинкт справедливого государства под материнским началом России.

Валентин Распутин


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"