На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Критика  

Версия для печати

Сокровенные люди

Сергея Фролова

С Сергеем Фроловым, прозаиком из Оренбуржья, ныне живущем в Гае, мы познакомились очень давно. В далёкие 60-е годы прошлого века в моём родном городе Новотроицке, что на Южном Урале, при газете «Гвардеец труда» активно действовало шумное и энергичное литературное объединение. Почти все были молоды, знали цену работе у горячих мартеновских и доменных печей, все были увлечены Есениным, хотя не клёны, берёзки и тополя, а вагранки, лётки и рольганги чаще прочего поминались в большинстве тогдашних грубовато сколоченных стихах, записанных на жёлтой редакционной бумаге с гранёнными бардово-сизыми отпечатками от стаканов из-под портвейна. В тех стихах в буквальном смысле звучал не только «глагол времён», но и натуральный «металла звон»! Сказать по справедливости, мы в ту пору ещё не представляли, что на «рабочую» тему, о рабочем человеке можно писать гениально, без всякого грохота и треска, пронзительно до слёз, как это позже открыли для себя в произведениях Андрея Платонова...

Появившийся на одном из занятий Сергей Фролов запомнился мне, школьнику, самому юному из участников, – своей непохожестью на других. Во-первых, он едва ли не единственный среди поэтов оказался прозаиком, пишущим рассказы (правда, и тогда уже я интуитивно воспринял его самого и его прозу как имеющие больше отношения к существу поэзии, чем многие из наших доморощенных стихотворцев). Во-вторых, он на самом деле в молодые свои годы был по-есенински красив: светло-русые волосы, ясные, лучисто-серые глаза, доброжелательно улыбающиеся навстречу собеседнику, живой мысли, строчке, и особенно девушкам. Несмотря на неуловимую печаль в его внимательных глазах, Сергей Фролов, крестьянский сын из многодетной семьи, родом из села Несмеяновка Самарской (Куйбышевской) области, – самим фактом этой подкупающей улыбки словно опровергал роковую предопределённость судьбы, заключённой в таком по-русски привычно-горьком названии места, где он родился. И только сейчас, по прошествии лет, перечитывая его старую и новую прозу (а он автор журнальных публикаций, коллективных сборников и антологий, книги повестей и рассказов «Земля детей твоих»), я невольно вынужден признать, что от судьбы всё-таки не уйдёшь, и уж если ты родился на земле, где нашим родным деревням и сёлам дают названия Несмеяновка, Погореловка, или, как там, у Некрасова, – «Заплатова, Дырявина, Разутова, Знобишина, Горелова, Неелова – Неурожайка тож...», – то неси с любовью до конца дней крест свой, разделяя общую невесёлую долю и глубокую думу с поколениями твоих горемычных предков...

  Так совпало, что в тот же день по объявлению в газете на занятие литературного объединения в первый (и последний) раз заглянул колоритнейший могучего телосложения высокий старик с тяжёлой тростью и огромной толстовской бородой, так странно одетый в форменные выцветшие бледно-синие брюки, заправленные в кирзовые сапоги, и в рубахе того же цвета и покроя, перепоясанной поверх брюк тяжёлым кожаным ремнём с потускневшей бляхой охранника. Стариком этим, как выяснилось позже, был Ицхак Капелевич Шмеркович-Галеви, бывший эмигрант, которого Октябрьская революция застигла в Харбине, вернувшийся в конце 50-х годов вместе с семьёй в Советский Союз, но не допущенный проживать дальше Оренбургского края. Старик этот когда-то, будучи гимназистом, посещал Толстого в Ясной поляне, учился в московской консерватории у Сергея Танеева, пел в опере Варшавы и записывал пластинки, встречался с Горьким и Куприным (показывал им свои литературные опыты), участвовал в первой мировой войне, а возвратившись на родину, на первых порах, чтобы не умереть с голоду, распродавал привезённую из-за границы прекрасную библиотеку, и со своими несколькими европейскими языками сначала работал грузчиком, затем охранником на металлургическом комбинате, и, наконец, последние годы жизни, донашивая форму заводского охранника, служил библиографом в технической библиотеке того же комбината и умер потом после перенесённого перитонита, вызванного банальным аппендицитом, который врачи не распознали, приняв его в разгар жаркого летнего сезона за дизентерию и опоздав с операцией. Странный старик, о котором мы, конечно, ничего не знали тогда, прослушав стихи и прозу, деликатно уклонился от оценок, полюбопытствовав только, слышал ли кто-нибудь из нас о толковом словаре живого великорусского языка Владимира Ивановича Даля, и посоветовал чаще заглядывать в эту бесценную для каждого русского писателя книгу. Думаю, была в той мимолётной встрече какая-то мистическая закономерность, связывающая в один узел времена и культуры, эпохи и судьбы, высоты и бездны; кажется, будто отголосок и тень неумирающих имён с лёгким шелестом пронеслись сквозь табачный дым прокуренной редакции, выбирая кого бы из нашей компании задеть своим золотым крылом...

В тот день Сергей Фролов читал только что написанный рассказ «Бетонщица Шура». Простенький на первой взгляд рассказец, из совсем ранних, в чём-то ещё наивных, но была в его интонации, в языке, в точности схваченного характера, жеста, необъяснимая правда жизни, которая сегодня вдруг приобретает неожиданные, словно на глубине таившиеся до срока, подспудные символические черты. И всякая идиотская глупость про социалистический реализм, будто бы кумачовыми веригами опутывавший свободную волю художников тех лет, даже на уровне тогдашнего провинциального городка отметается бесповоротно, всё зависело только от меры таланта и честности пишущего.

В рассказе речь шла о старой рабочей, которая всю жизнь проработала бетонщицей, давно уже была на пенсии, но доживала свой одинокий век на стройке, исполняя обязанности сторожа, живя тут же, в маленькой комнатке при конторе строительного управления. Типичная для того времени история. Были в рассказе и невыдуманный индустриальный пейзаж, в котором над «освещённым прожекторами котлованом... ...стрелы кранов подводят к заиндевелым коробам опалубки тяжёлые, полные бетона бадьи», после чего «гулко, утробно шумит» бетон «в арматурных каркасах». Попадались и точные детали, когда, к примеру, подмечалось, как «баба Шура» оглядывала панораму стройки, «движением рук о полы полушубка натягивая рукавицы». Казалось бы, маленький, для кого-то неприметный штрих, а по существу говорящий о многом, словно небольшое зерно, в котором сжаты опыт, навыки мастерового человека, привыкшего к выверенному жесту, к экономному движению рук.

Что касается пресловутой идеологии, то хотя, как признаётся героиня рассказа, она «никогда не носила красных косынок», у неё был свой личный «социалистический реализм», вся патетическая реальность которого заключалась в нескончаемом труде, в череде сменяемых городов – Кузнецка, Магнитки, «с бараками на пустырях, ветрами и непогодой вокруг них». И с бесстыдной высоты сегодняшней циничной эпохи неожиданно открывается в той святой простоте (что всегда лучше воровства!), – память поколения, которое уже никогда не повторится на земле, словно перед нами последние следы-воспоминания о затонувшей Атлантиде или о нашем российском, русском «Титанике», в отличие от своего британского тёзки вышедшем в путь без роскоши и спасательных шлюпок, и наткнувшийся на предательский горбачёвско-ельцинский айсберг, навсегда унося в пучину беспамятства и лживой мифологии о том времени – и тех людей, наших родителей, братьев и сестёр, и всё, чем мучилось и томилось их сердце, и судьбы их непростые, типичные и такие разные...

Через много лет, уже в двадцать первом веке, Сергей Фролов, словно вспомнив тот незамысловатый давний сюжет, напишет трогательный и невесёлый рассказ «Коммунариха», как бы доводя до крайней точки логику обесценивания нравственных человеческих качеств. Скажем, в повести «Не поле перейти» отношение к труду ещё оставалось мерой уважения к человеку, как у «деда Митяя», «вечно неугомонного работника и людского благодетеля, ставшего на долгие годы притчей во языцех у своих сельчан», хотя уже и там, «Когда кто-либо из доброхотов уж очень впрягался в колхозную работу, ему тут же пеняли: «Что уж ты разчертоломился, как Митяй! Угомонись, переведи дух-то». Теперь же, Коммунариха… «семижильная баба, волочившая за всех, как проклятая, несчётные воза колхозные… Всю жизнь несуразная – безответная, бестолковая, безотказная… И в самом деле – Коммунариха… На работе свихнутая, чуть не колхоз, чуть не коммунию эту заместившая… Всем селом, огулом, осмеянная. О себе понятия не имеющая. Бессменная… у коровьих грязных хвостов… Сама вечно в навозе, в сенной трухе… в каком-то немыслимом, заскорузлом до ломкости одеянии, многими слоями обмучнённом серой пылью дроблёнки, отрубями. Лицо, брови, выбившиеся неряшливые кудлы – тоже в муке. Пугало, страшила. И всё же – небом… небесами… скотинья заботница…» – теперь она, больная, вконец изношенная и измотанная непосильным трудом, дождалась одного только звания – «дуры», которой нет замены в развалившемся, полумёртвом уже колхозе. И такой же замученный, страшный от забот и беспросветности, председатель, цепляясь, как за последнюю надежду, за эту почти неживую старуху, предложившую кем-нибудь заменить её, «с перекошенным лицом крикнул на всю стылую контору: – Кем – «кем-нибудь»?! Где, по-нынешнему… дураков сыскать?..» И уже про себя, продолжая мучиться вопросом: «Где, где они? Нету их теперь, последняя передо мной…» Одним точным психологическим штрихом Фролов блестяще передаёт всю глубину и мудрость народного характера Коммунарихи: «А она и не обиделась даже. Будто сглупу, по простоте своей, не поняла ничего. Или в самом деле умнее была самого председателя»...

Что-то тоскливо беловско-шукшинское есть в этом коротком пронзительном рассказе, словно поставившем точку в недописанной прозе Фёдора Абрамова, Белова, Шукшина... Только без шукшинской спасительной улыбочки, усмешечки. Сменилась эпоха, и уравновешенное когда-то соединительным союзом «и смех и грех», ужесточилось до трагического «смех – грех», когда смех и впрямь становится грехом. Есть такое время суток, которого опасались наши предки, предостерегая от смеха в ночную пору, когда одни только бесы радуются смеющимся... Вот такую-то эпоху и выхватил из беспросветной тьмы наступившего века Сергей Фролов (неслучайно так смачно ржёт и пакостит сегодняшняя бесовщина на всех каналах телевидения и радио, забивая головы и убивая души замороченных людей, утверждая свой скотский официальный «сатанинский реализм» в культуре и в жизни). Но даже и в беспросветной тьме С. Фролов всё-таки оставляет просвет, и этот просвет – сама Коммунариха и тот зачумлённый председатель, на краю гибели стоящий, но не бросивший своего поста (словно Лёнька из рассказа Леонида Пантелеева «Честное слово»)... Так в чеховской пьесе старый слуга Фирс остаётся в покинутом доме, забытый своими хозяевами. Над ними смеются, их дурят, но без них остановится время окончательно, без них в часах не будет каких-то самых главных золотых песчинок и пружинок. Без них хлеб перестанет расти и сменится синтетическим суррогатом, от которого покроются смертельной телесной и душевной коростой дети последних времён...

Главный же трагизм в том, что в очередной исторической давильне опять оказалось крестьянство российское, с полей пришедшее, землю оставившее, котлованы бездонные роющее во имя грядущего счастья, доставшееся в конце концов пронырливым и хватким Ходорковским да Абрамовичам с Дерипасками и Чубайсами-Гайдарами... Не ведала та Атлантида, не знали те доверчивые «бабы Шуры», «Коммунарихи», бетонщицы и сторожа, о будущих своих могильщиках и гробовщиках!.. От того, быть может, так пророчески и звучал у Фролова совсем не политический финал рассказа: «Уходила в ночь моя молодость, моя дорогая комсомолия, улетала и рвалась на ветру моя щемящая сердце песня»...

Уже с того, раннего рассказа, в сущности определилась основная тема Сергея Фролова, которой он остаётся верен до сегодняшнего дня. Подобно «сокровенным» людям из прозы Андрея Платонова, все герои Фролова – труженики, они работают в деревне, в городе, на заводе, на стройке, в котлованах... Кажется, будто автор повествует о последнем, реликтовом поколении, которое всю жизнь, от рождения до смерти, трудилось, трудилось и трудилось... И ничего не заслужило в результате, кроме нищенской пенсии, униженной старости и звания «дураков», или как теперь высокомерно выражаются, «лузеров», неудачников, «не успешных» людей, которые, дескать, зря горбатились... Вот их-то и показывает Сергей Фролов, их неповторимые характеры, их быт, их язык, их переживания, их любовь к земле, к детям, к дому своему, к работе как к исполнению вечного долга, о котором сказано: «в поте лица будете есть хлеб свой»... К ним-то и надо внимательней приглядеться нам, к этим простодушным, доверчивым, вымирающим людям, у которых когда-то отняли веру, но оставили терпение, энтузиазм и романтику... Без этих людей, без этой «уходящей натуры», не было бы страны, не было бы нас. Без них вся жизнь сводится ныне к чёрной опасной пустоте, куда с бесовским улюлюканьем устремились на наших глазах самые страшные и разрушительные силы. И Сергей Фролов бережно, словно остывающий пепел из некогда яркой русской печи, переносит на свои страницы судьбы, имена, дела дорогих его сердцу людей... Так в былые времена от одного крестьянского очага переносили в ковше жар для разведения огня в погасшей печи соседей... Но у нас, увы, вместо очагов паровое отопление, электронагреватели, искусственные печи, искусственные сердца, мысли. А ведь сохранение человеческого тепла и памяти необходимо для продолжения жизни. Ибо эти люди, герои Абрамова, Константина Воробьёва, Астафьева, Белова, Распутина, Шукшина, Крупина, Краснова, Фролова, – словно суровую прочную нить длили в своём труде жизнь предыдущих поколений. Что же будет, когда прервётся окончательно эта связь? – вот стержневой и мучительный вопрос, который лейтмотивом проходит через всю прозу Сергея Фролова. Для него нет и не может быть мёртвого прошлого, и значит, нет права на безответственное, бесстыдное отношение к тем, кто жил до нас. В «Повести о Поле Фимкиной» писатель великолепно передаёт ощущение живой и непрерывной связи поколений: «Вихрь достиг их двора, окутал и Полю с внучкой. В близком, горячем дыхании его Поля ещё яснее ощутила прикосновение не­успокоенного праха своих сельчан, а в сердитом, возмущённом шуме слились для неё их неутешные голоса... Души многих-многих людей, памятных Поле ещё с детства, витают сейчас в воздухе, разглядывают, что сделали оставленные ими на жизнь чада. Так же беспокоятся за всех, как и при жизни, не знают угомона. Наверно, плохо им, когда видят, какую неразумность творят на земле иные люди, и заслоняют в горе и плаче глаза от обиды...» Так чувствует и думает вечная труженица, простая деревенская женщина Поля Фимкина, которой без всяких Оксфордов и Гарвардов ведома философия бытия человеческого, то, что так хорошо и прочно знали герои Толстого и Достоевского, Лескова и Чехова, Шолохова и Платонова, то, что знают и герои Фролова: родство поколений и вечное присутствие и сопричастность всех со всеми и перед всеми, недаром Платонов называет своих героев «страной философов»...

Оттого-то русская проза становится сегодня единственной совестливой и честной летописью, будто бы из тёмной глубины веков доносящей до нас из вчерашнего дня глухие, затухающие отзвуки прежней жизни. И хотя все мы отчасти являемся осколками тех отсветов и сюжетов, мы тоже катастрофически что-то утрачиваем ежедневно и ежечасно из той чистоты, честности, искренности... Сокровенные люди Фролова – уже далеко не платоновские герои, у тех ещё оставалось какое-никакое будущее, они могли ещё сказать «без меня народ неполный», у этих же нет ничего впереди, одна враждебная пустота, и только прошлое за плечами, только угасающий свет глаз и памяти, только вздох «был народ, да весь вышел!..». Замечательно, что Сергей Фролов с есенинской нежностью и остротой любит, защищает, бережёт и боготворит этот гаснущий свет, очередную «Русь уходящую». Он – печальный певец угасания, исчезновения, и через его прозу мы тоже становимся сопричастными удивительно нежной сыновней любви, святой и светлой памяти... Наверное, закономерно, что так часто в его произведениях возникает образ дороги, с которой обычно в широкой просторами русской жизни начинались в нашем детстве былины и сказки, где всё предвещало неизбежность будущего. Приглядимся, каким светом озарено ощущение начала жизни у мальчика Горки (Егорки) из повести Фролова «Саман»: «Сразу за селом прямо по целику вилась тропка, протоптанная отцом и Горкой к самому полю. Она стала уже привычной и даже заветной для Горки, наводящей на размышления о том, как шёл тут рано утром отец, покуривал и думал о чём-то своём. Отрадно было, что и он, Горка, шагает сейчас его же следом, и от их каждодневной ходьбы тропа становится всё заметней в траве, всё торнее. С этими мыслями Горке не одиноко и не скучно в знойном безлюдье и в безмолвии вдали от села. Через тропу то и дело шныряют суслики, ящерицы, иногда побежит и начнёт трепыхаться на месте синица, будто не может взлететь. Это она заманивает, чтобы кинулись её ловить, а на самом деле уводит от гнезда с птенцами». Даже в самом письме, в живописании того восприятия природы и жизни, чувствовалась чистая и благодатная школа тургеневской прозы с её «Бежиным лугом», и школа чеховской «Степи», аксаковских целомудренных переживаний из повести «Детские годы Багрова-внука», платоновской «Июльской грозы», когда в языке, в теме, не напрямую, но тонко, тактично возникают та основательность, тот фундамент, та нравственная сила, которыми держались Россия, русский человек... Те краеугольные камни, без которых не может стоять и держаться дом. Но проходит немного времени, и разорёнными гнёздами выглядят уже и села, и души людей, и сама природа. Меняется язык народа. И дороги, эта вечно движущаяся, живая философия народа, уже никуда не ведут, то есть, ведут в никуда: «Давняя столбовая дорога, тоже оставшаяся только в памяти, шла в хлебах через это ставшее ненужным для жизни поле», «Дорога, что проходила когда-то через хлебное поле за речкой, быльём поросла. Только вот память о ней, о той дороге, по которой уходил когда-то, чтобы прийти к тому к чему пришёл, слишком больна, ни чем зарасти не хочет...» («Не поле перейти»).

Ощущение надвигающейся пустоты, словно рушатся устои мироустройства, неотступно преследует героев Фролова повсюду – в городе, в дороге, среди людей, но особенно в деревне, там, где мир всегда казался наиболее прочным, укоренённым, уравновешенным моралью, трудом, памятью поколений. Отсюда постоянная тревога, боль: «А я приехал – что такое? Никого нет нигде», – говорит деревенскому отцу приехавший в гости сын, герой повести «Не поле перейти». – «Пусто кругом. Аж жуть взяла». «Она хоть кого возьмёт», – отвечает немногословный отец. – «Пусто… Как ведро без дна». И даже в доме, под родным кровом, где ещё теплится жизнь, кажется уже вытесняет всё живое зияющая безнадёжность: «Полуотвернувшись, с какой-то давней усталостью в глазах глядел (отец) за отдёрнутую занавеску в материн стряпчий чуланчик. Но, по всему, ничего там не видел. Как в пустоту смотрел».

Но там, где отец молчанием даёт красноречивый ответ, там у матери отыскиваются слова, и ещё страшнее становится не то от её причитания, не то от вселенского плача: «Всё! Всё тут дичает! Уж и жизнь не хочет копошиться в углах. И самим хоть не живи – всё поперёк! Ноги никуда не хочут идти. Руки чужими становятся. Хочу, хочу вернуть всё назад, как было – и во сне, и наяву! Вот, вот они! – Мать, наклоняясь к самому полу, торопливо хватала пятернями пустоту. – Они, они самые! Чую, слышу ваши топоточки, ловлю ваши пяточки босенькие, резвые!.. – распрямившись и разжав пальцы рук, некоторое время недоумённо смотрела на пустые руки, затем проговорила с безнадёжным вздохом: – Нету ничего. Никаких ножек-пяточек. Один-разъединый морок! – снова, обведя воспалёнными, просохшими от слёз глазами избу и воздев руки, проговорила с надрывом: – От стен немых, окаянных помрачиться можно! Шумлю я на них, – она метнулась к простенку меж окон и, ударяя в его глухую неподатливую твердь, опять запричитала: – Что же вы молчите, как проклятые?! Ведь вы насквозь их голосами пропитались да всё схоронили... И как же вам только без них?! Куда девалась ваша крепь? – устав колотить, она со скрипом провела ладонями по обоям простенка, опустясь на скамью под ним. Посидела, словно поджидая, что ей скажут стены в ответ. Не дождалась.

– Молчите? Ну и молчите… Домолчитесь. И вы достоитесь. Без нас, последних, и вы осыпетесь, рухнете. И всё, всё наше – все наши горя–беды зряшные вашим прахом станут… – проговорила она уже тихо, тоном заклинания, вещим полушёпотом и, сгорбясь, смолкла».

Так может говорить только истинная, большая литература, которая не боится правды, которая не хочет понравиться, приправляя ядом иронии и самолюбования претензии на отражение действительности. Истинная литература в сиюминутном, реальном явлении прозревает отражение вечности, в каждом факте жизни, в мельчайших деталях быта отыскивая потайную дверцу в вечность, без которой земная жизнь человека теряет всякий смысл. И действительно вещие слова матери, обращённые к старым стенам родного дома, показались бы просто больным бредом, если бы нечто большее не стояло за этим прекрасно написанным монологом. Есть физика и есть метафизика, есть посюсторонность и есть потусторонность. Понятно, что слова матери, – а тем более, слёзы её, – обращены к высшей правде, к высшему суду, к высшей инстанции. К тому же, приехавший погостить к деревенским родителям сын Дмитрий трагически погибает в конце повествования. И тут вещие слова матери о рассыпающейся в прах жизни следует воспринимать ещё и как эхо вещего материнского сердца, в котором предчувствие скорого несчастья уже требовало надрывного крика.

Нельзя не заметить, что Сергей Фролов по сути своей писатель трагической темы. Дважды изображает он гибель героев – смерть разбившегося в реке Дмитрия и самоубийство мальчика Горки в повести «Саман», и оба раза невозможно избавиться от мысли, что гибель того и другого похожи на какое-то непостижимое жертвоприношение, как если бы Господь не успел или не захотел остановить руку ветхозаветного Авраама, занесшего нож над сыном своим Исааком. С подлинным мастерством и тончайшим проникновением в иррациональные глубины психологии С. Фролов рисует ситуацию, в которой предчувствие и неизбежность трагического исхода словно разлита в воздухе. Поразительно, что в обоих случаях предстоящая гибель сыновей, как у Исаака в «Страхе и трепете» Кьеркегора, вольно или невольно связана с отцом. Так, символична сцена, когда отец говорит Дмитрию, что к его приезду «баранчика резал – не знаю, кто кого измучил», и Дмитрий берётся помогать отцу рубить тушку. «Только рубить мясо у Дмитрия не сразу получилось. Как ни старался, топор не очень-то слушался его рук. Отец топтался рядом, что–то пытался придержать, что–то подсовывал, но лишь мешал настроиться на нужный лад». Груда этого сырого, окровавленного мяса («не знаю, кто кого замучил»), разумеется, в ином виде, словно на искажённом снимке отзовётся в страшной сцене гибели Дмитрия, всплывающего после смертельного удара о дно реки: «Из водной глуби вспучилось что-то размыто-окрашенное, угрожающе-бедовое, но, явно Дмитриево, и медленным потёком стало вытягиваться из омута, а затем по перекату быстро понеслось куда-то в безвестность».

В повести «Саман» сводит счёты с жизнью подросток Топорков Горка, доведённый до последнего отчаяния бедностью, тоской по арестованному по доносу отцу, страхом за нечаянно испорченный в школьном учебнике портрет Молотова... Опять же символично, что вешается мальчик на верёвке, сплетённой отцом в ту пору, когда беда, казалось, ещё не так близко подобралась к их дому: «После ужина разместились в жарко натопленной горенке, освещённой единственной на весь дом лампочкой под потолком, и ангел добра и уюта, витавший над столом за ужином, перелетел следом. Горка сел читать «Путешествия Гулливера», отец принялся вить верёвку из льняных прядей. Начальный конец её был зацеплен за крюк в столбе, подпирающем матицу, а сам отец сидел на табурете. При удлинении он наматывал готовую верёвку вокруг крюка...» И уже в безысходном финале в невыразимой тоске призовёт ребёнок отца: «Па-а-па... Мне тяжело-о... Я больше не могу-у...», будто повторив в отчаянии другие Сыновние слова: «Или, Или! лама савахфани?», то есть: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» И потянет ребёнок узелок подпоясывающей брюки бечёвки: «Горка однажды расплёл конец льняной верёвки, свитой в тот зимний вечер отцом; одну из прядей приспособил вместо ремня на брюках. Всем, всем и даже этой вот верёвкой повил и не отпускал Горку отец. Дёрнул за кончик петли, брюки свалились к ногам, обнажившиеся мослатенькие колени зашлись от страха в судороге. Сам он ещё раз посмотрел в размытое небо, на ощупь перебирая в непослушных, онемевших пальцах бечёвку...» Так похоже это жуткое описание на Голгофу Николая Ге, где в голом пространстве на кресте изнемогает худое истерзанное тело Христа. Тот же ужас во всей вселенной, та же катастрофа. И уж если ребёнка, который хотел жить, довели до такого греха, до такого шага, то, может, Бог простит ему тот грех страха и отчаяния... Ведь и Дмитрий и Горка, – всего лишь жертвы в каком-то непрерывном мистическом жертвоприношении, словно ими в разное время и в разные эпохи заслоняется Россия всё от одной и той же, неизменной в своей ненасытности, наступающей на мир каиновой пустоты, пожирающей не только наших безвинных детей, но и их будущее... Это чувство особенно тонко и правдиво передано в поэтичной, звучащей как поэма, повести С. Фролова «Далёкие предвестия», в основе которой послевоенная история, сиротство детей и взрослых, вдов и обезлюдевшей земли, держащейся на последних крохах добра и любви. Но всё равно сиротская детская душа Гринькина, героя повести, «леденела от ужаса, от жуткой мысли, что она изъята из привычного, согретого людьми быта и летит в жизнь иную, потустороннюю, страшную безмолвием и холодом, вернее, в безжизненность, откуда уже невозможен возврат».

И тут нужно отдельно подчеркнуть ещё одну черту прозы С. Фролова, роднящую его с прозой А. Платонова – его верность теме детства, матери, семьи, отцовства, родного дома... Самые светлые и нежные страницы посвящены Сергеем Фроловым этой теме, которая проходит буквально через все его произведения. Мы уже упоминали повести «Не поле перейти», «Саман», «Далёкие предвестия», «Повесть о Поле Фимкиной». Как исключительную драгоценность, равной которой нет ничего на свете, сохраняет писатель негасимую свечу материнской любви, ибо без неё сиротеет весь мир. От того и невозможно без волнения читать строки Фролова, в которых словно личное наше переживание описывается горький сиротский сон мальчика Гриньки: «Оттуда, из неведомости, как в прежние сновидения, едва долетал до него протяжённый и печальный, недосягаемо далёкий мамин зов: «Сыно-ок!.. Сыно-ок!..» Он мгновенно узнавал его, голос своей мамы, ни с каким другим несравнимый по сердечности и скорби в нём, хотя никогда в жизни не видел её саму. И тут же пронзительно и торопливо, взахлёб, боясь быть не услышанным, неопознанным, кричал во тьму: «Ма-ма! Ма-ма! Услышь меня! Только услышь меня, мама моя!» А оттуда, встречь его недошедшему, бесполезному крику снова доносился монотонный, усталый, то приближаясь, то снова удаляясь, блуждающий в вечности зов: «Сыно-ок! Сыно-ок!..» Он внятно слышал её, но голосом своим, сколько ни силился, не мог достичь и в отчаянии плакал и кричал, задыхаясь от бессилья («Далёкие предвестия»). Нет, здесь не просто тоска живого по ушедшему, тут всё гораздо сложнее. В прозе С. Фролова мать как материк, как матёра у Распутина, где основа жизни, мира, мироустройства, лада, человеческого тепла. Отец – это небесная родина, отец – работник, мастер, труженик, творец мира, «Отче наш», вертикаль, связывающая материк с небом... В своей прозе писатель создаёт оду матери, оду русской женщине. Его можно без преувеличения назвать тончайшим психологом женского характера. Одной деталью может он передать историю жизни целых поколений. Так, в рассказе «Свет жизни», мать «каким-то уж очень своим, простодушно-домашним жестом, тоже говорившим о перемене настроения, смирения гордыни в ней, почесала голову под наглухо повязанным платком». И сразу этический и эпический смысл встаёт за обыкновенным бытовым наблюдением. Ах, эти наглухо повязанные платки наших матерей и старух, эта целомудренная, веками выработанная черта, при виде которой трудно сдержать слёзы – все они прожили вдовью, безмужнюю, всегда то военную, то предвоенную, то послевоенную жизнь, в которой были только труд, труд и дети, дети... И вот уже последние капли святого и чистого света догорают в глазах наших матерей. «Мне страшно представить, что когда-то он угаснет, – пишет С. Фролов. – С ним угаснет и жизнь в нашей старой избе. Тут же подумал и обо всём селе... Нет, пусто, неуютно без этого света на земле...» («Свет жизни»). «Бабушка, за кого ты молишься? – спрашивает герой другого рассказа С. Фролова. – За весь род людской, дитятка...» («За карпами») Её слова ребёнок неожиданно вспоминает, столкнувшись с несправедливостью от заезжих городских гастролёров в село: «Если Зуиха молилась за весь род людской, вспомнил о бабке Лёня, то она, наверно, молилась и за этих горожан на пруде. Но молитва её была, видно, напрасной...» Нет, не напрасной была её молитва. Мир стоит, верно, ещё и потому до сих пор, что в какой-нибудь глухой заброшенной деревне и сейчас, в эту минуту, какая-нибудь одинокая бедная Зуиха, чья-то старая мать, продолжает молиться за весь род людской, за грешную нашу землю. И потому, что бесконечная эта смена на молитвенном посту, словно на своём скромном домашнем Афоне под лампадой и перед иконами, не кончается, – не кончается и наша жизнь, как не кончается и не кончится до самого Страшного суда наша русская Голгофа...

Среди самых светлых рассказов С. Фролова – удивительный, на одном дыхании, рассказ «Стихи» – о военном детстве, о человеческой доброте, о тепле, о горе и радости... Пожалуй, это редкий случай столь проникновенного и неожиданного детского отношения к поэзии и к Пушкину. Такого Пушкина – глазами ребёнка – ещё не было в нашей литературе. И какой кристально чистый язык. Вот бы какую прозу в школьные учебники по литературе!.. А ещё бы в детские хрестоматии я включил светлый и добрый рассказ С. Фролова «Золотая ножовка» из цикла «Рассказы строителя», чтобы вспомнило когда-нибудь человечество, как умели работать и как ценили свой труд наши отцы и деды... Что в нашей стране когда-то умели не только штамповать моральных уродов на «фабриках звёзд», волоча всё на продажу – и чистоту, и душу, и память отцов, преданную и поруганную на этой блудливой ярмарке тщеславия и бесчестья человечества!

У С. Фролова вообще редкий для нашей литературы дар описывать труд, процесс труда – крестьянского ли, рабочего. О красоте труда увлекательно написать мало кому удаётся, только тот, кто сам прошёл школу труда, испробовал его на себе, на своей судьбе, начиная с детских лет, может просто, ясно и честно передать волнующую радость особого человеческого творчества, веками складывавшегося и передававшегося не только опытом, традициями, но и с генами, с генной памятью...

Заметим, кстати, что пожизненная высшая привилегия на такое не выдуманное знание у С. Фролова – наследственная. Крестьянский сын, уже с детства испытал он все прелести тяжёлого труда и далее, десятилетиями, без передышки, честно зарабатывал свой кусок хлеба. Учился в строительном техникуме, работал на целине, на строительстве металлургического комбината в Новотроицке (строил домны, мартеновские печи, прокатный стан), был прорабом, инженером на горно-обогатительном комбинате. Можно сказать, что писателем он стал, «без отрыва от производства», видимо, благодаря своей исключительной мужицкой, крестьянской двужильности. И нельзя не изумиться, как при этом, живя вдали от литературного и столичного центра, он овладел и настоящим мастерством, и великолепным языком, и сохранил ещё мужество не отказаться от проклятой и неблагодарной писательской стези, где справедливой и честной оценки творчества приходится ждать порою всю жизнь. Я ничуть не сомневаюсь, что у Сергея Фролова в его лучших произведениях есть все качества истинного русского писателя, что без его красок, без его языка, без его героев действительно «народ неполный», и Россия и современная литература неполная... Вспомним исполненный грустного очарования его рассказ «Свет жизни»: «Село, из конца в конец видное с взгорка, лежит, как сиротливое убогое захолустье, двумя кривыми улицами вдоль протяжённого извилистого пруда. Невольно останавливаюсь, как перед преткновением, перед этим захудалым видом внизу. Тут невозможно не сострадать...» Вот эпиграф ко всему творчеству Сергея Фролова, вот суть нескончаемой великой русской литературы, которая если и может кончиться когда-нибудь, то лишь с окончанием этого великого русского чувства: «Тут невозможно не сострадать». Тут радостная и мучительная русская традиция, которую Фёдор Тютчев верно определил как: «Эта скудная природа, эти бедные селенья»... Но счастье наше в том, что именно эту землю, нашу родную землю, «в рабском виде Царь Небесный исходил, благословляя».

Геннадий Красников


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"