На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Критика  

Версия для печати

Вера и страсть

Двести десять лет бессмертия

Минувшие два тысячелетия дали человечеству две величайшие святости: в области духа – Иисуса Христа, в области слова – Александра Пушкина. И саморазрушения человека, которое предсказывали на конец двадцатого столетия, не случилось, потому как верно сказало «святое благовествование»: «Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». И всем стало ясно, что Христос так и остался бы одиноким факиром, не будь у него учеников, апостолов, которые пусть даже сомневались и даже отрекались от Иисуса, но именно в борении выкристаллизовывалась вера. У Пушкина учеников не счесть. И это не безликая толпа, а отдельные личности, на кого в назначенный день указал Божий перст.

Первое удивление Пушкиным пришло ко мне в детстве. Помню, долго и молча читал я стихи Александра Сергеевича, медленно и величаво повторяя про себя наиболее меня обворожившие строки, и мне они казались воплощением прошлого, окончанием какого-то торжества, которое хоть и производило приятное впечатление, но все же походило на некую старинную церемонию.

И еще я мог сказать наверняка, что у Пушкина была самая насыщенная жизнь, и друзья позднего призыва видели его непонятно изменившимся, не только верным музе поэзии.

Но он знал завосковевшие руки Гавриила Державина, которого нежданно удивил своими стихами, и потряс интересующихся русскими делами немцев и французов, о которых во все времена ходили темные слухи.

Я не знаю, в каком возрасте пришел первый триумф к Пушкину. Но я его ощутил в песне, видимо, давно, до моего рождения, ставшей народной. И пела ее с лицом без выражения молодая женщина, на руках у которой спал младенец:

Под вечер, осенью ненастной,

В далеких дева шла местах

И тайный плод любви несчастной

Держала в трепетных руках.

Да, руки у нее действительно были нервные и даже на вид холодные. Но рядом соседствовало нежное разновесие грудей, жалящая незрячесть сосков и колыхалое великолепие того, что, как от семечка, взошло от них и прикипело к телу женщины, до щемящего восторга облагородив его. И женщина продолжала петь:

Все было тихо – лес и горы,

Все спало в сумраке ночном;

Она внимательные взоры

Водила с ужасом кругом.

Я заметил, что ребеночек подпорчен какой-то метой. Некая ли-ловизна заползала в его чахлую шевелюрку и хоть и не виделась там, но угадывалась потерявшим ярчелость чернильным пятном, и его хотелось смыть с помощью слюней.

И был, помню, желтый, как обливной горшок, вечер. Даже ранние звезды на небе, и те казались выщербинами на этом горшке. И стояла тишина. И тоже хрупкая, с такими же выщербинами. Только не видимыми, а слышимыми, потому что они были звуками. И лиловела песня. И женщина продолжала вести сказ о неведомой, а может, и о своей собственной судьбе:

И на невинное творенье,

Вздохнув, остановила их...

«Ты спишь, дитя, мое мученье,

Не знаешь горестей моих –

Откроешь очи и, тоскуя,

К груди ты не прильнешь моей,

Не встретишь завтра поцелуя

Несчастной матери твоей».

Бабы, что сидели рядом с этой женщиной, слезливо смотрели туда, где чуть покачивался стеблитый чакан и немного волновался вислочубый камыш. А молодуха пела дальше:

Дадут приют тебе чужие

И скажут: «Ты ведь нам чужой!»

Ты спросишь: «Где ж мои родные?» –

И не найдешь семьи родной .

Помнится, первым не выдержал я и убежал от этой песни. Но от нее, как от судьбы, не уйдешь. Мотив долго еще преследовал меня. И я тоже чувствовал себя подкидышем, которого в свое время оставили на чьем-то пороге.

На тот час я не знал, что эта песня принадлежала 15-летнему Пушкину. Это много позже я нашел ее в собрании сочинений Александра Сергеевича и уличил певицу, что она несколько изменила текст. А тогда я просто осознавал некую потребность сопереживания, которая, собственно, и является знаком настоящей поэзии.

Второй раз я плакал над стихами Пушкина, когда какой-то бродяга пел знаменитого «Узника». В третий...

На этот раз я не плакал. Я изнурительно пел сам:

Я помню чудное мгновенье:

передо мной явилась ты...

Я был пьян от ощущения собственной греховности, тем более, что это лучезарное открытие требовало самых возвышенных стихов. Но, хотя я еще не знал, что жертвенная чистота объединяет, все же мне захотелось пережить раскрепощение духа и написать достойные свалившегося на меня пафоса строки:

Любовь, как книга долголетия,

Ее читаешь не спеша.

Хотя давно за все в ответе я,

Моя греховная душа.

И эти стихи я прочитал своей соседке, приехавшей на лето из Москвы, в трепе с которой как-то просто вычленил два обстоятельства: во-первых, что она замужем, и, во-вторых, что в супружестве не считает верность уважаемым чувством.

Помню, на ветлице над нами хорохорились воробьи. И, порешив, что именно соседка меня непременно поймет, я и прочел ей выстраданные в муках строки. Ее смех утонул в воробьиной говорьбе.

– Это ты мне посвятил? – спросила она.

Я молчал, про себя отмечая, что усовершенствованный огнями вечер смотрится куда привлекательней, чем при одних звездах. И я признался, что стихи написал той, которую... И она с гадливостью воскликнула:

– Не прикасайся ко мне!

Хотя я не делал никаких поползновений.

А когда она с омерзением отвернулась, я неожиданно понял, как ранит женщину любое противоположное понятие.

И я стихов той, кому посвятил, так и не прочитал. Сперва этому воспрепятствовала определенная осторожность, и потому улови-лась ненатуральная манера, с которой я собиралась это сделать, а потом Небесный Покровитель – ум – дал понять, что первобытнее моих чувств может быть только банальная глупость.

И на меня навалилась какая-то болезненная усталость. И вот, пребывая в этой хандре, отказавшись от мысли и дальше нащупывать эротические точки радиоприемника, настройку которого терзал, я и погрузился в чтение стихов Пушкина. И подпал под поэтический диктат гения.

Я знал, что он, собственно говоря, был первым. Его предшественники никак не составлялись в понятие предтеч. Он начинал с нуля. С голой степи, над которой пышело отбеленное зноем небо.

Потому внутренняя архитектура души у Александра Сергеевича не была подпорчена какой-либо похожестью. И с ней его поэзия делалась ребячливее, что ли. Словом, менее серьезной, чем могла быть и слыть.

Помимо всего прочего, она как бы вошла в культурный обиход как не просто поэзия, а некое нравственное чувство, сумевшее сконцентрировать эффект слова.

Его стихи как молитва. Они стоят над временем. Они несут какое-то глубокое правдоподобие, как бы давя на неврологические точки мира. Пушкин если смеется, то победительно. И у него нет утлых мыслей, которые воспринимаются только при определенном настроении.

А ежели он живописует...

Не знаю почему, но это стихотворение звучит редко. Но именно оно подтверждает всю широту гения Пушкина, потому как оно о красоте, о той невременности, которую неспособны затушевать века:

Все в ней гармония, все диво.

Все выше мира и страстей;

Она покоится стыдливо

В красе торжественной своей;

Она кругом себя взирает:

Ей нет соперниц, нет подруг;

Красавиц наших бледный круг

В ее сиянье исчезает.

Куда бы ты ни поспешал,

Хоть на любовное свидание,

Какое б в сердце ни питал

Ты сокровенное мечтанье, –

Но, встретясь с ней, смущенный, ты

Вдруг остановишься невольно,

Благоговея богомольно,

Перед святыней красоты.

Именно в «Красавице» Пушкин определил, что должно быть пропуском в наш духовный мир. И как бы воскликнул словами Соломона: «Бойся всего хранимого!»

XX век был богохульным веком. Потому как использовались дьявольские методы. И тиражируемый шаблон, который часто оставался за кадром мысли, не высвечивал того, что было скрыто под покровом жизни.

Так рождались мифы.

И богохульство продолжается по сей день. До сих пор обманутые не подозревают, что их обманывают. А серая стая литературоведов (и литературоведьм тоже) вкупе с критиками (заодно и с критикессами) рассказывают, сколько у Пушкина было любовниц и какой по счету уестествлвенных женщин была Натали.

Да на кой дьявол это нужно моей душе, которая впустила в свое лоно поэзию гения и ничего больше? Он упоил меня стихами, и пусть это воздвиженье длилось всего секунду, или подмывный излет произошел, когда я уже обзавелся и седой гривой, и больной головой, я все равно испытал за это время, что вся моя последующая жизнь будет управляться чужой, неведомой мне жизнью, и, как культурному дикарю, мне будет трудно привыкать к раскинутым специально на мой отлов сетям цивилизации.

Но оживание явления было не только в том, что отошли на второй план все нейтральные чувства, ускользала та суть, которой суждено было стать бесспорной.

Помню свою учительницу словесности. Одной ногой она стояла в прошлом веке, второй – в могиле. Ее лицо дожигало остатки живых красок. Но она заученно и безнадежно лгала не мне, а, скорее, себе, доказывая, что Маяковский великий поэт, а Пушкин, конечно же, призывал к свободе падших, но вот не пошел на Сенатскую площадь, когда его товарищей вздернули на виселицу.

Всем почему-то казалось, что революция – это праздник бедных. А на самом деле – это шабаш авантюристов, где система доказательств больше тяготеет к гильотине, нежели к высокопарному объяснению своей правоты.

Эгоистические попытки доказать что-либо всегда тщетны. И все же я рискну доказать, что будущее поэзии опять же за Пушкиным. Все эти вознесенобродские и прочие им подобные канатоходцы стихосложения во все времена будут вызывать только цирковое любопытство: на каком же шаге они сверзятся со своей верхотуры. И пусть любой притяза-тель на вселенскую славу, потонувший в хвалах и в не измеренных здравым смыслом желаниях, скажет так естественно и просто: «Унылая пора! очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса...» И за всем этим любовь, близкая к помешательству.

Конечно, поэты будущего не остановятся в поиске. Но они только будут усовершенствовать поэтическое видение, делать неожиданным образ, а их тяготение останется прежним, пушкинским, – к изяществу и простоте, и дай им Бог пережить все мировые поветрия, которые в пику русской религиозности впрямую служат сатане. И я верю: в конечном счете поймется всеми, что красота — это земля, дух – небо, а молния, что их соединит, – Пушкин.

Евгений Кулькин


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"