На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Критика  

Версия для печати

Слово и время

Литературные размышления

Когда я написал эту рубричную фразу, то сразу же вспомнил, как однажды уже хотел использовать ее в подобном же стремлении, то есть пытался предварить ею какие-то свои заметки, на что редактор «Молодого ленинца» (а им в ту пору был Иван Данилов) сказал: «Размышления-то добыть нетрудно, но где взять литературу?» Не помню, то ли я придурился, то ли в самом деле понаивничал, но сказал, что постараюсь кое-что добыть. Тут стоит подчеркнуть, что разговор этот происходил в период книжного дефицита и бума буквально на все печатное. И вот на мою эту дуронаивность Иван Данилов ответил: «Настоящая литература настолько бесспорна, что о ней лучше молчать». И даже после этого разговора желание если не поговорить, то хотя бы поразмышлять на эту тему у меня не пропало, и сегодня я прибегаю к сему, хотя и без той трепетной нежности, которая в ту молодую пору преследовала меня, но с прежним ощущением, что выговориться на подобную тему просто необходимо.

Слово и время

Начну с одного бесспорного утверждения, что графоманы были всегда. Больше того, это самые преданные слову люди. Но если истинные писатели – повелители, то они – его вечные рабы. И еще одним выделяется из ряда графоман. Он не хочет признать, что талант – это Божий дар. Ему кажется, что писать может каждый, если проявить определенное усердие и терпение.

Небезынтересно знать, как большинство графоманов читают, скажем, ту же классику.

— Вот взял Бунина, – как-то мне признался один из них, – сплошные рассуждения и описания. Никакого действия.

И далее пооткровенничал, что красоты языка великих его просто бесят.

– Зачем писать, какой прекрасный закат, если день уже прошел?

И еще. Графоман — это, если так можно выразиться, продукт всеобщей грамотности. Внутри которой как бы подразумевается: мол, коли ты научился писать вообще, то не простится тебе, если ты – этак попутно — не станешь литератором.

Если судьей писателя является время, то с графоманами прошлого расправляются нынешние их собратья, которые, однако, не говорят, мол, побаловали и – хватит, а произносят примерно такие слова:

– Вы только вдумайтесь, какими были недалекими читатели прошлого, что воспринимали эту макулатуру за литературу.

И выдают образчики своих творений, ничем не отличающихся от тех, которые только что были так бесподобно охаяны.

Если некоторые думают, что графомания сама по себе безвредна, то очень глубоко, ежели использовать газетный штамп, заблуждаются. Это явление подобно бикфордову шнуру, подпаленному на дне, скажем, Тихого океана, который рано или поздно дошипит до детонатора, чтобы воспоследовал взрыв. И на пороге вот этой глобальной нравственной катастрофы мы сейчас стоим.

Правда, многие склонны думать, что основную часть молодежи отвратило от чтения нашествие цивилизации, то есть появление телевидения, а вослед за ним и Интернета. Отнюдь. Тут главную роль сыграли ортодоксальные графоманы, в наше время обретшие статус модных писателей. И таковыми они стали не оттого, что упал общий уровень культуры слова. А, скорее, наоборот, он повысился. Но вместе с тем значительно отошел от глубинного народного языка, съеденный всевозможными сленгами и просторечиями. И современный грамотный человек, уже не знающий, что художественная литература – это не столько кормилица ума, сколько души, с полным основанием полагает, что коли захочет, то напишет не хуже тех, кто сейчас вовсю модничает по всем литературным параметрам.

И коли пойдет по этому пути, то увеличит собой толпу графоманов, которые, если перерастают во множество, то начинают воинствовать, как не в меру расплодившиеся тараканы. А теперь есть смысл остановиться еще на некоторых аспектах в развитие того, что уже сказано, а может, и вопреки ему.

Мифы и рифы

Сначала сразу скажу, что я имею в виду под рифами. Ибо мифы вряд ли подлежат пояснению. Так вот, литературные рифы – это те «подводные камни», на которые надолго садится корабль читательского сознания, с одной стороны, готовый послать в эфир сигнал SOS , с другой, – увидев спокойствие команды, считающий, что негоже праздновать труса.

Вот таким рифом, считаю я, является творчество Достоевского. Только двух, сугубо разных, но, как оказалось, предельно честных писателей повстречал я, которые решительно, но обошли сей «риф» — это Максим Горький и Владимир Набоков. Большинство же других классиков литературы превозносили безликую прозу этого несостоявшегося художника слова. Сразу оговорюсь, Достоевский далеко не графоман, просто степень его величия значительно ниже того, что было раздуто благодаря второму явлению нашей жизни – мифу.

Не удержусь процитировать: «В начале июля в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую нанимал от жильцов в С-м переулке, на улицу и медленно, как бы в нерешительности, отправился к К-ну мосту».

Да простит меня Господь, но из этой вот прозаичной чахлости, которой начинается «Преступление и наказание», я выудил сознанием только «С-м» и «К-ну», а душой почерпнул пустоту. Ибо ничего не увиделось мне из того, во что вознамерился ввести своего читателя оглушительно великий писатель. Но ушибленный желанием прочесть все, что было значительного создано до меня, я буквально вгрызался в подобную прозу, отчасти, конечно, оттого, чтобы все же знать предмет всеобщего обожания, а отчасти попросту попробовать самому себе доказать свою неполноценность восприятия великого. Я казнил себя Достоевским. Потом для отдохновения сознания, а может, в том числе и души, хватал томик другого классика и замирал на пороге повествования, пораженный близкостью всего того, что он преподносил мне в виде царского яства или королевского подарка: «Как упоителен, как роскошен день в Малороссии! Как томительно жарки те часы, когда полдень блещет в тишине и зное и голубой неизмеримый океан, сладостным куполом нагнувшийся над землею, кажется, заснул, весь потонувши в неге, обнимая и сжимая прекрас ную в воздушных объятиях своих! На нем ни облака. В поле ни речи. Всё как будто умерло; вверху только, в небесной глубине, дрожит жаворонок, и серебряные песни летят по воздушным ступеням на влюбленную землю, да изредка крик чайки или звонкий голос перепела отдается в степи».

Да, это Гоголь. Он, Николай Васильевич. Таким образом он ввел, завлек, заманил меня в дебри того, что собирался рассказать, а значит, в чертоги своей души, где и живет эта освященная словом красота.

Если этот классик во все времена признанный, то приведу цитату из того, кто многие годы был опальным, – из Владимира Набокова: «Огромная, черная стрела часов, застывшая перед своим ежеминутным жестом, сейчас вот дрогнет, и от тугого толчка тронется весь мир: медленно отвернется циферблат, полный отчаянья, презрения и скуки; столбы один за другим начнут проходить, унося, подобно равнодушным атлантам, вокзальный свод; потянется платформа, увозя в неведомый путь окурки, билетики, пятна солнца, плевки; не вращая вовсе колесами, поплывет железнодорожная тачка; книжный лоток, увешанный соблазнительными обложками – фотографиями жемчужно-голых красавиц, – пройдет тоже; и люди, люди, люди на потянувшейся платформе, переставляя ноги и все же не двигаясь, шагая вперед и все же пятясь, – как мучительный сон, в котором есть и усилие неимоверное, и тошнота, и ватная слабость в икрах, и легкое головокружение, – пройдут, отхлынут, уже замирая, уже почти падая навзничь...»

Я привел три отрывка, которыми разные писатели начинали введение в мир своих грез, ощущений, мыслей и чувств. Достоевский не позволил мне зацепиться душой за что-либо. Больше того, там не было обыкновенного писательского искуса, подобного такому, какой использовал, скажем, тот же Андрей Платонов: «Фома Пухов не одарен чувствительностью: он на гробе жены вареную колбасу резал, проголодавшись вследствие отсутствия хозяйки». Тут «крючковым», как я зову, словом стало «одарен». Другой бы наверняка написал «не обладал», и этим бы испортил весь мир восприятия образа Пухова. Но об этом, то есть о работе над словом, мы поговорим в другом случае. А сейчас мне хотелось бы сравнить два начала произведений – это гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки» и набоковское «Король, дама, валет».

В первом случае, если перевести на язык художества, присутствовала яркая живопись, а во втором – четкая графика.

Но и в том, и в другом случае открывался мир реального ощущения того, о чем шла речь. Не было безликой названности. (А то даже и неназванности типа «С-ма» и «К-ну».) И прорисовалось столько очевидного, но вместе с тем нового. Потому что ощущения, цепляясь одно за другое, создают общую картину восприятия, которая, в свою очередь, отсылает памятью к тому, что было ранее или видено, или пережито. И чему положено всю жизнь подпитывать душу.

В долгу у прошлого

Долг прошлому, как правило, отдается угрызениями. Поэтому точнее эту часть повествования назвать бы «угрызения по старому долгу». Тут уместны несколько пояснительных слов. Многие считают, что прошлое — это что-то сугубо устоявшееся, почти окаменевшее. А на самом деле – это наша постоянная, живая боль. И осознавать мы это начинаем только тогда, когда это ощущение обретает вполне осязаемую реальность. Кто был в Москве, тот, видимо, не мог не заметить, что люди там постоянно куда-то несутся, чуть ли не бегут. Самое простое объяснение банальней самой захудалой прозы – они хотят как можно в большие места успеть. А на самом деле их гонит та самая сила, которая зовется прошлым. Потому как там она саккумулирована особенно жестоко. Даже два великих бунтаря Дона были привезены в Москву, чтобы там их лишить жизни. Я имею в виду Степана Разина и Емельяна Пугачева. А сколько в нашей столице разрушилось всевозможных судеб, рухнуло надежд, погибло стремлений. А через какие унижения прошло не одно поколение тех, кого москвичи презрительно считают периферией. И вот это не намоленное, а напроклятое место и гонит сейчас тех, кто никак не поймет, никак не хочет остановиться хотя бы затем, чтобы перевести дух. На состояние литературных дел Москва тоже влияет самым пагубным образом. Там зарождается признание. И даже мода. И совершенно не важно, что те писатели, которых признала Москва, понятия не имеют, что такое истинная литература. Но они – оттуда. А значит, должны войти в миф.

«Приказ об отступлении приходит совершенно неожиданно. Только вчера из штаба дивизии прислали развернутый план оборонительных работ — вторые рубежи, ремонт дорог, мостики». Вам, конечно, подумалось, что это фрагмент письма с фронта. Представьте, нет. Это образчик признанной Москвой, а вослед и всем человечеством прозы. Так начинается роман Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда».

А вот как формировал мое восприятие войны другой, почти никому в мире не ведомый автор: «Война все стронула со своих мест -и людей, и птиц, и погоду. Уже в середине ноября легли большие снега. Им бы еще бродить да бродить белыми облаками, но кругом ухало, гудело, и казалось, что небо прохудилось, и снега обрушились до срока». Это проза Ивана Данилова. Улавливаете разницу? И вот теперь, в канун 60-летия победы под Сталинградом, неожиданно понимаешь, в чем именно долг перед прошлым. Конечно же, в умных, талантливых книгах о том, что ушло безвозвратно, но подарило нам настоящее, а нашим детям и внукам – будущее.

Не только мы, на виду у кого каждый день маячит Мамаев курган, – все человечество в долгу перед Сталинградом, перед памятью тех, кто остановил лавину безрассудства. Вот почему нет скидок на актуальность темы.

О великом должен писать гений. Наверное, поэтому для осмысления нашествия Наполеона на Россию судьба приберегла Льва Толстого.

Наверное, я все же хитрый, потому как с первого же раза добился того, чего хотел, то есть вызвал огонь на себя. Недавно один мой знакомый, прочитав первую порцию моих заметок, казнил меня за то, что я не обнаружил гениальности у Достоевского.

— Его весь мир признает! — кричал он. — А ты хочешь доказать, что всех умнее?

— Нет, честнее, — возразил я. — А все, признавая очевидное, все равно уперто продолжают твердить, что он гений.

И в этой связи вспомнился мне другой случай. Один товарищ из детства как-то спросил:

— Вот мы все пили-ели одно и то же. По одним садам-бахчам лазили. Так сказать, одинаково изучали жизнь.

— Нет, – возразил я. – У меня в этой науке был определенный предмет.

— Какой же?

— Задница.

Знакомый хохотнул, мол, ты всегда был нормальной ориентации, потом подхватил:

— Я помню, как тебя пороли за наши проделки. Но только что это тебе дало?

— Во-первых, я узнал, кто вы. А во-вторых, помнишь, как ели угрызения моих казнителей, когда раскрывалось,   что я ни при чем?

— А в самом деле, обратился ко мне товарищ детства, — почему ты нас тогда не заложил?

— Чтобы стать писателем.

Поэтому сегодняшнему своему знакомому я более чем благодарен за то, что он отстаивает, как ему кажется, свою точку зрения, а на самом деле льет воду на мельницу мифа.

Душа народа

Вот назвали песню душой народа и тут же стали ее казнить. Вы не заметили, почти каждый солист, даже в народную, казалось бы, давно устоявшуюся песню вносит свою, как правило, бездарную, отсебятину. И почему-то никому в голову не приходит, что, прежде чем почти навсегда утратить автора, то есть стать народной, эта песня прошла не только обкатанность, но и — буквально в этом случае — естественный отбор. Ну взять хотя бы всем известную песню «Вдоль по улице метелица метет». Там есть такие строчки:

Ты постой, постой, красавица моя,

Дозволь наглядеться,радость, на тебя.

И многие певцы, невзыскательно подошедшие к трактовке образа страждущего простолюдина, вместо «дозволь», этого барственного, можно сказать, слова, употребляют безликое сочетание двух плебейских словосочетаний «дай мне». И этим снижают статус той самой красавицы, к коей обращен этот крик души. Тут может, конечно, возникнуть возражение. Поскольку песни, которые вводятся в статус народных, шлифует, естественно, сам народ. Все это так.

Но певец, или, как сейчас принято называть, исполнитель (так и хочется сказать: «исполнитель смертного приговора»), так вот этот самый поющий человек не должен забывать, что народ в данной песне установил свою планку. И все сверхдозволенное приобретает понятие отсебятины.

Иногда авторская глухота подталкивает избавить песню от косноязычия, на которое зарядил ее явно торопливый создатель. Взять всем известную «Катюшу» Михаила Исаковского. Вот как звучит ее первый куплет:

Расцветали яблони и груши,

Поплыли туманы над рекой.

Выходила на берег Катюша,

На высокий берег на крутой.

Последняя строка, видимо, убоявшись тавтологии, ужалась ударно бьющими в сознание спотычками: «На высокий берег на крутой». Потому народ тут же стал петь с подкупающей естественностью: «На высокий на берег крутой». В третьем куплете этой же песни снова образчик авторской глухоты: Ты лети за ясным

солнцем вслед.

Тут буквально убивают опять же выпирающие ударения. И люди стали петь:

Ты лети за солнышком вослед.

Больше того, рефрен первой строфы, которым кончается песня, был переделан, как мне кажется, более логично:

Отцветали яблони и груши,

Отплыли туманы над рекой,

Уходила с берега Катюша,

Уносила песенку домой.

Пример, близкий нам, из разряда авторской глухоты звучит в известной агашинской «Волгоградской березке»:

Трава под березкой не смята,

Никто из земли не вставал.

Уж точнее бы сказать, коли трава должна быть смята, «никто на земле не лежал». Помните:

Но не одна трава помята,

Помята девица была.

Какая убийственная логичность. Не знаю, как кого, а меня несколько коробит, когда народными зовут песни, авторы которых известны. Тот же «Ермак» на слова К. Рылеева, или «Вечерний звон» Н. Козлова, или «Не слышно шума городского» Ф. Глинки. Да спросите вы сейчас любого, вспомнит ли кто, что слова известной песни «Из-за острова на стрежень» принадлежат Д. Садовникову, а «Меж крутых берегов» – М. Ожегову? Очень не хотелось бы, чтобы авторы превращались сперва в пропавших без вести, а потом и в неизвестных солдат. Душа народа от этого не обмелеет. На очень многих современных песнях, к сожалению, лежит печать некоего искусственного осеменения. Они идут от мелодии (вернее, от ее отсутствия), от прихлопа и притопа. Когда от гаммы остается только «гам». Как раньше бы сказали, от «рыбы». И вот идет некая игра, сходная с той, которая затеяна дикторами: «Российское – это настоящее радио». Вроде до этого было если не поддельное, то игрушечное. И подобная игра перемещается на эстрадные подмостки, где рядом с певцами с великолепными вокальными данными со щенячьим дишкантом подпрыгивают безголосые бездари, и их объявляют с таким пафосом, что невольно думаешь: «За что же это так казнят нашу культуру, дав ей клички дворняги – Поп и Масс».

У меня перо не поворачивается, чтобы приводить тут стихотворные перлы. (Так и хочется сказать «перлы».) Но огорчительно другое: всему этому бездарному конгломерату подыгрывают все, включая президента.

Ну а душа народа, как мне кажется, только затем и существует, чтобы было во что плевать. Причем всем, кому ни попадя.

Реквием по...

Когда-то одни из своих записок я назвал «Плачем о самом себе». О чем же или о ком мне рыдать теперь, когда в мире возобладал искусственный, а оттого и банальный ум, ибо все синтетическое банально? И перестала работать душа. Помните, как Господь распорядился людским восприятием всего прекрасного? Как поэты собирали стадионы? А в очередях за книгами возникали конфликты, словно людей хотят лишить последнего в жизни?

Тогда душа не просто работала, она мыслила, она пыталась с помощью чувств овладеть миром, приумножив те ценности, которым, как всем казалось, не грозит никакой крах.

А чем же насыщалась душа и откуда? Конечно же, тем наследием, которое так до сих пор и необъяснимой глыбой нависло над человечеством в XIX веке.

Я не буду называть имен. Только скажу, что они напомнили мне некое созвездие, которое своей сверкающей мантией сошло на землю, самым своим хвостиком чуть подзацепив начало XX века.

А что было потом? Потом были попытки. И пытки. Все было. Но тяга, которая оставила это пролетающее созвездие, эта комета неожиданного озарения осталась. Она копошилась в клоаке революции, сжигала себя в безумстве Гражданской войны. Но она была. Существовала. Наличествовала. И несмотря на то, что нам подсовывали разное несовершенство, выдавая его за абсолют, мы выбирали то, что было ближе к душе, а значит, и к тому вечному, что было порождено той неведомой силой. Можно быть белым, красным, коричневым – любым. Но только не пустым. Вслушайтесь в исповедальное мандельштамовское:

Господи! – сказал я по ошибке,

Сам того не думая сказать.

И что же?

Божье имя, как большая птица,

Выпорхнуло из моей груди.

Ну и?

Впереди густой туман клубится,

И пустая клетка позади.

Но весь ужас, что она оказалась впереди.

Причем распахнутой настежь.

Даже со сломанным запором.

Как это было у мнимого классика:

Если выставить в музее

Плачущего большевика...

Вот если бы выставить на площади нечитающего интеллигента, на него бы приходили смотреть, как на главную диковинность XX века. Читали все. Пусть порой не то, что нужно. Ибо как опять же сказал классик:

Старый враг не дремлет, Сатана.

Не дремали. И подсовывали нам советских бездарей. И орали, что они и есть настоящие и истинные. Но мы верили самим себе. Своему вкусу. Своей душе. Ибо она жила.

Я помню, как, захлебываясь от восторга, прочел такую фразу: «Она любила его ревниво, дико, до какой-то душевной хрипоты...» — я на неком безумном порыве поклялся, что, если бы узнал ранее о существовании такого писателя, как Владимир Набоков, то никогда не взял бы в руки перо, поскольку писать так, как он, был бы не в состоянии, а хуже бы не захотел.

Незнание творчества Набокова подарило вам, дорогие читатели, пусть не очень милое, но ощущение меня как писателя. Очень многое из того, что впоследствии произошло в мире, я или предугадал, или банально прогнозировал. Но я никогда не думал, что умнеющий с каждым поколением человек утратит связь между сознанием и чувством, образовав каньоны цинизма и пошлости. В этот каньон летят остатки интеллекта и совести, осколки судеб и несостоявшихся амбиций. На дне же его истлевают кости динозавров наших устремлений. И я никогда не думал, что такой жалостливый человек. Не слез ливый. Даже, может, мужественный, но мучительно жалостливый. Мне жалко вон того парня, который вылысился в двенадцатиградусный мороз. Уши у него сизые. На лбу две — и тоже сизые — морщинки. За щекой что-то жевательное, наверно, банальная жвачка. А жалко мне его потому, что он никогда не узнает, «почем в Ракитном радости», о чем мне некогда поведал Константин Воробьев своим «трогательно схитрившим сердцем». И не разрыдается, как это сделал я, над нелепой судьбой булгаковского Николки Турбина.

Мне жалко девушку, которой кажется, что высшим проявлением интеллекта является увенчанный чем-то золотым пупок. А ведь, как утверждают ученые, именно у женщины оба полушария мозга работают на интеллект. Вот уж где сегодня грандиозная безработица! Да не ханжи люди, запомните! Доступная склонность женщин всегда возбуждала мужчин. И еще никому не была чужда. Но даже блуд в былое время стоял ближе к искусству, потому как содержал внутри себя элементы художественного вымысла и поэтической находчивости. Мне одна женщина сказала: «Я пережила обман, но он стоил целого романа по своей ухищрительной тонкости». Теперь блуд – это тяжелая, порою изнурительная работа, в которой участвует все что угодно, кроме интеллекта. А всеобщее тяготение к кайфу требует чего-то нового, диковинного, сногсшибательного. И тогда появляются наркотики. Недавно мне один юнец заявил, что прошлые поколения обокрали себя, не испытав того, что сейчас доступно молодежи без особых на то потуг.

Я таких видел женщин! – кричал он. – Что вам и не снились.

И я, не собиравшийся ему возражать, все же сказал:

— Мне согласиться легче, чем вступить в спор. Но я сделаю нечто среднее. Я просто сообщу тебе то, что заполучить в массовом варианте вам не удастся никогда.

— И что же это такое или кто? – нарывуче спросил он.

— 30-летние девственницы. Вот этого, мой юный друг, ты не увидишь в ближайшем обозримом и через сто лет.

 

Реквием по...

Нашими наркотиками было чтение. Жизнь других людей, талантливо пересказанная ярким, самобытным языком, который далее и нам, читателям, позволял мыслить образно, – вот что заставляло душу работать, обогащало чувства и обновляло мысли.

Стихи из дома гонят нас,

Как будто вьюга воет, воет

На отопленье паровое,

На электричество и газ!

 

Скажите, знаете ли вы

О вьюгах что-нибудь такое:

Что может их заставить выть?

Кто может их остановить,

Когда захочется покоя?

 

А утром солнышко взойдет, -

Кто может средство отыскать,

Чтоб задержать его восход?

Остановить его закат?

 

Вот так поэзия, она

Звенит — ее не остановишь!

А замолчит – напрасно стонешь!

Она незрима и вольна.

 

Прославит нас или унизит,

Но все равно возьмет свое!

И не она от нас зависит,

А мы зависим от нее...

Это было подмечено удивительным русским поэтом с трагической судьбой Николаем Рубцовым. И вот эта зависимость от всего прекрасного, от яркого слова и от порожденных им чувств и не давала нам грань, которую хорошо подметил Юрий Кузнецов в «Атомной сказке»:

Эту сказку счастливую слышал

Я уже на теперешний лад,

Как Иванушка во поле вышел

И стрелу запустил наугад.

Он пошел в направленье полета

По сребристому следу судьбы.

И попал он к лягушке в болото,

За три моря от отчей избы.

– Пригодится на правое дело!

Положил он лягушку в платок.

Вскрыл ей белое царское тело

И пустил электрический ток.

В долгих муках она умирала,

В каждой жилке стучали века.

И улыбка познанья играла

На счастливом лице дурака.

Сейчас мы многое познали. Но еще дальше отдалились от познания себя, от ощущения пусть не совершенства, то хотя бы относительной доскональности, умеющей больше рассуждать, чем диктовать.

Мода

Нет ничего более преследующего человека, чем мода. Вот уж настоящий опиум народа! (Господи, даже стихами заговорилось!) Хотя это дело сугубо прозаическое. И я не собираюсь ни осуждать моду, ни казнить тех, кто ей привержен. Я просто хочу порассуждать. Но сперва о жертвах этой моды. В моей юности, которая своим краем захватила войну, и не столько саму войну, сколько ее финал – возвращение после победы и мужчин, и женщин, видавших не только смерть в глаза, но и ту раскованность, в которой пребывал пусть и раненый, но поразительно живучий Запад. Так вот в те годы с фронта приходили курящие женщины. Но их пример не вошел в ранг моды. Больше того, они заметили, что парни от них если не шарахаются, то довольно решительно сторонятся. И многие тут же избавились от этой пагубной привычки. А из проживающих в тылу девушек не курил никто. И именно в ту пору много понялось, что надо не только не уважать, но презирать себя, если позволишь любимому тобой существу безраздельно обладать самими же нами осуждаемыми мужскими слабостями. Поэтому в курении женщин я вижу поголовное унижение мужчин. Они их, можно сказать, ни во что не ставят. Даже хуже, чем затаптывают в грязь. И вы думаете, что все женщины курят с удовольствием? Посмотрите на их лица! В лучшем случае на них оттиснута тоска. А чаще – болезненное изнеможение. Преодоление какой-то пагубы. А откуда возникло массовое женское курение? Опять же от моды. От нее, сердечной. И перекочевала она к нам из-за океана. Но только теперь там (хоть не совсем вовремя), однако, спохватились. Американцев заинтересовало, что это у них рождаемость пошла на спад? Сперва грешили на продукты. А потом натолкнулись на весьма неожиданное: потомство от курящих женщин во втором поколении, то есть у внуков, и именно у мужчин, при нормальной потенции весьма ограничено в оплодотворении. И вот тогда-то в США возникли драконовские методы борьбы с курением. Некую попытку, уже при Путине, сделали и у нас. Но она очень уж напоминает кампанию Горбачева с алкоголизмом. И потому, кроме кривоватой ухмылки, других эмоций ни у кого не вызывает. Сейчас еще одна дебилизация преследует нас, как неуправляемая эпидемия, -это шляние в холодное время года без головных уборов. Я уже не говорю, какое количество попадает в больницы с менингитом. Но вот опять же американцами подмечено. Два института занимались одной и той же проблемой. Один находился в теплом климате, другой – в холодном. И вдруг стали замечать, что там, где погода ледовита, ученые работают с неким сбоем. И не оттого, что частенько болеют от переохлаждения. А вот заторможены, и все тут. И опять за работу взялись аналитики. И неожиданно, как это всегда бывает, выяснили, что виной такого состояния является переохлаждение го ловы. Причем было установлено, что это напрямую ведет к дебилизму. А мы почти сплошь щеголяем распокрывшись. «Красиво мерзнем на морозе», – как в свое время подметил Пушкин, словно давая нам понять, что подобные модники были всегда.

Вы, дорогие мои читатели, наверно, уже подумали: а какое отношение рассуждения о моде имеют к литературе, о чем, собственно, в моих заметках идет речь? А все дело в том, что художественная литература давала возможность человеку открыть в себе тот кладезь заветного, который именуют личностью. Личность не только обогащает нашу душу, она порождает моральные правила и освещенные всем добрым привычки. Она позволяет нам по-настоящему реализовать себя. Потом же личность заведует моралью. А мораль, как говорят умные люди, – грамматика религии. Личность же позволяет человеку обрести мудрость, о которой в Библии сказано, что она – начало ее.

«Вера есть осуществление того, на что надеешься, и уверенность в невидимом» – сказано в Библии. И это все может ощутить и осознать только личность. Вот почему люди, отворотившие себя от чтения, уподобляются тем, кто живет впотьмах, да еще с закрытыми глазами.

 

Стайность и стадность

Парадокс жизни всегда состоит из неких открытий: скажем, волки собираются в стаи, чтобы было сподручнее охотиться, а те же антилопы, сколачиваются в стада, чтобы был шанс выжить. И между этими двумя действиями как бы пролегает поэзия сосуществования.

У людей же все более чем прозаично. Они собираются в стаи, чтобы означить свою мерзость, и сбегаются в стада, чтобы подчеркнуть свою дебильную одинаковость.

Литература была призвана, чтобы дать бой тому и другому. Она обогащала людей широтой взглядов, глубиной чувств, облагораживая души приобщением к мышлению в образах. И тогда равно как от стаи, так и от стада отпочковывались те, которые претендовали на то, чтобы именоваться личностями. Сообщество же личностей и порождало то, что способно двигать культуру, науку, общество. Раньше шло обыкновенное соревнование между настоящими писателями и графоманами. Сейчас идет противостояние тех, кто ничего не может, с теми, кто не читает. И век, как сложивший крылья ястреб, стремительно несется к земле, имя которой Невежество.

Как заметил Гераклит, «из разнообразия возникает совершенная гармония». И вот этого разнообразия величайший дефицит намечается в наше время. Наугад открываю журнал «Знамя». Арнольд Каштанов. Оказывается, земляк. Родился в Волгограде. Правда, сейчас живет в Израиле. Роман называется «Каньон а-Шарон».

«Мама сказала «кара», – выкладывал Гай последние новости.

«Хорошо», – сказал я.

Нам нужно было пройти бульвар напротив «Макдональдса», мы остановились у перехода. Машины на бульваре тоже остановились. И для нас, и для них горел красный. Они стояли в три ряда, в ближайшей к нам новенькой синей «субаре» сидел молодой араб».

Прочитал я это и подумал: неужели кого-то такая проза может увлечь? И невольно пришли на память слова Михаила Пришвина: «Творчество – это страсть, умирающая в форме».

Так вот у этого писателя и намека нет на эту самую «страсть», а есть хилая, лишенная каких-либо красок описательность, никак не двигающая сюжет, словно действительно со всех сторон перекрестка горит красный свет.

Упал взор на книжном развале: «Долгожданный новый роман». Называется «Волкодав». Автор Мария Семенова.

Раскрываю наугад: «Прав был Должник, причисливший Щенка к живучей породе. Во всяком случае упрям парнишка был страшно. Спустя несколько дней, когда Гвалиору снова пришла очередь стоять на мостках у отвалов, он убедился: Щенок в самом деле таскал увесистую тележку один». Прочел я это, потом кое-что еще из подобной, так сказать, литературы. И у меня создалось впечатление, что, в общем-то, пишет один человек. А фамилии – и то наугад – подставляются потом, чтобы хоть ими скрасить это серое однообразие. Потому и не видно никакого утруждения. Тем более, искуса. И, может быть, эта одноликость тоже сыграла свою пагубную роль.

Как-то беседовал я с одним старцем на темы, близкие к нашему бытию, и он мне сказал:

– Человек в мир приходит на все готовое.

Я вопросительно воззрился на него, ожидая не столько продолжения, сколько прояснения сказанного.

— Бог бесплатно дает нам право прийти в этот мир. Никакой мзды не берет и за дарованный воздух.

Больше того, он одаривает его талантом. И вот за все это божественное Сатана делает все возможное, чтобы сократить наше пребывание на земле. Мы начинаем курить, пить, употреблять наркотики. Словом, делаем все, чтобы досадить Богу. Вот почему сейчас такое тяготение к стадности и стайности.

«Люди перестают мыслить, когда перестают читать», – сказал Д. Дидро. У. Дэвенант ему подвторил: «Книга — памятник ушедшим в вечность умам». И тогда захочется повторить сто раз известное тургеневское откровение: «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык!.. Нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!» И страшно больно, что этот язык сейчас планомерно и настойчиво уничтожается. С одной стороны, иностранными словами, применяемыми к месту и не к месту, а с другой — всевозможными сленгами.

Не берусь утверждать, но у меня такое впечатление, что существует некая подпольная структура по разрушению русского языка. Потому что, почти исчерпав «русскую феню», в сленг стали вводить словечки, и отдаленно не напоминающие суть явления.

Кончая свои литературные заметки, я позволю себе еще одну цитату, которая принадлежит Л. Фейербаху: «Настоящие писатели -совесть человечества». Так не будем подстраиваться под лад, к которому нас решительно подталкивают враги православного Бога и русского языка. В конечном счете враги души. И пусть у каждого из нас появится вкус к бессмертию. К бессмертию наших дел, которым бы не затеряться среди хаоса сразивших нашу действительность катаклизмов.

Евгений Кулькин


 
Ссылки по теме:
 

  • Евгений Кулькин. Литературные размышления

  •  
    Поиск Искомое.ru

    Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"