На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Критика  

Версия для печати

С высоты Божьих апартаментов…

Мыслительные вариации по мотивам прозы Николая Гребнева

Цветы полевые растопчут стада,

затмит пролетающий спутник звезду.

Я верю, что правду спасёт красота.

Но кто от неправды спасёт красоту?

Глеб Горбовский

 

сокровенный опыт личности – самый глубокий источник творчества.

Михаил Лобанов

 

И всё же остался я верен своему творческому началу:

прекрасное и удивительное можно видеть в скромном и простом.

Надо уметь описать, изобразить не только сам предмет или событие,

но собственные впечатления…

Николай Гребнев

 

 

БОЯН С КОЗИНИНОГО БУГРА

 

«Отец подозвал меня, положил руку на плечо.

Вон в том самом месте, где взошло солнышко, – родина твоя, Коммунар, там четырнадцать лет назад ты и родился. Так совпало: от 9 августа оставалось ровно девять месяцев до 9 мая – Дня Победы! Но радость случилась вперемешку с печалью – пришло известие: твой дядя Коля, мамин брат, сгорел в танке… Так что жить тебе и стараться за двоих».

 

Пока не дочитала книгу до этого места, уверена была, что буду писать об авторе как-нибудь иронично, в том же духе, как он сам до сего момента писал о себе. Уже были прочитаны разделы «Публицистика», «Биографии строки», ироничные «Советы начинающим», где с особенным удовольствием воспринимался рассказ о том, «Как мы в Тускари ловили рыбу». С некоторой даже ревностью пришлось мне прочесть те страницы, где внук писателя Дениска впервые выдернул из реки карася. Хотелось даже возмутиться: это же я так кричала на Сейме, когда у меня клюнул большой лещ! И я всё так же расписала про свою удачную рыбалку в маленькой зарисовке «Духов день на реке Сейм». Только показать свой опус не решилась никому из писателей. Напечатала его в детском журнальчике «Троицкий лучик», который сама же издавала, печатая на принтере, для детей и их родителей – прихожан Свято-Троицкого храма в Курске…

Дальше в книге шли рассказы «Домовой», «Хата-моргата и дуб-семицвет», «Тимошка прилетел!», «”Восток”-Озерки».

Вот про этого Тимошку читать мне уже не было мочи… Предательская моя натура и тут дала о себе знать: то и дело сглатывая комок, стыдилась я подступающих слёз, потому что казалось совсем уже нелепым плакать по всякому поводу, чему и кот, мурлычущий на коленях, был красноречивым свидетелем… Нельзя же принимать так близко к сердцу простенький рассказ про семью стрижей… Тем более что всё у них закончилось благополучно…

Да, нервишки надо лечить, – напомнила я себе, откладывая на время книгу «Домовой». Но дело, конечно, было не в том, что взволновал меня рассказ о птицах. Волнение от радости узнавания пришло раньше…

Ну, вот, бывает же так: знаешь человека несколько лет, он даже в некотором смысле твой начальник, руководитель. Председатель! По привычному порядку вещей глядишь на него чуть остранённо, как бы издалека. Ну, прочитаешь что-нибудь… Любопытно же! Три малогабаритных томика его сочинений были уже пролистаны навскидку, для общего впечатления… Тогда, по первости, больше интересовала публицистика, интервью, – хотелось получить отчётливое понятие о руководителе организации, в которую привела судьба и в которую довелось войти почти как в родную семью, где тебе всегда рады.

Серьёзность подхода или другое что сработало, только ничего похожего на нынешнее волнение тогда не возникло. Разве что почтение и восхищение: серьёзный человек – и с юмором! Живой, однако! Это ободряло, рождало чувство доверия к новой, «приёмной семье».

Любопытство и радость обнаружения каких-то «родственных» связей породило совпадение в неких биографических обстоятельствах. Ну, не то чтобы совпадение… А вот с «гербовой бумагой» у меня тоже вышел казус… Весь сознательный период домашнего и школьного детства получала я подарки на день рождения – 9 мая. Родители в этот день были со мной ласковы более чем обычно, в школе – праздник, День Победы, гремит музыка, на уроки приходят ветераны в медалях, мы все в белых нарядных фартучках и гольфах до колен, с белыми бантами в волосах, на переменках кружимся от весенней ошеломительной радости, сцепившись ладонями и нечаянно наступая на ноги друг другу…

И вот наступает момент, когда я, достигнув «гражданского» возраста и получив в районном центре соответствующий документ, везу домой эту «краснокожую паспортину» и, наконец-то отдышавшись от бега при попытке успеть на рейсовый автобус, заглядываю ей вовнутрь…

Дата рождения меня смутила... Неужели придётся менять документ? Они же ошиблись!

Дома выяснилось, что в свидетельстве о рождении у меня тоже стоит 10 мая. – Когда же я родилась? – чуть не плача спрашиваю у матери. – А кто там помнит… – отмахнулась мать. – Записали уже после праздника. А роды начались у меня ещё до двенадцати, точно помню, девятое ещё было… Вот и поздравляем тебя девятого... Праздник же!

Когда вышла замуж, в семье супруга суеверно решили: заранее поздравлять нельзя, надо как в паспорте, ждём десятого! Да и праздника тогда никто почти не помнил, начало 90-х было, в деревне картошку в этот день сажали, потому что выходной… Только школьная подруга Комаринская упорно звонила девятого и поздравляла, как это бывало раньше в классе, сначала с Днём Победы, а потом с днём рождения.

Потому, когда прочитала у писателя Гребнева о двух его родинах, не удивилась, потому что у самой – целых два дня рождения!

 

Пишу как означено в метриках: родился в селе Черничено Конышёвского района Курской области…

Однако в том и закавыка – это не так! Родился я в другом месте – в Коммунаре, сахзаводском посёлке, что на самом юге Курщины.

Привычно рассказывал, писал и даже гордился пролетарской своей родиной во всякой школьной необходимости до самого аттестата зрелости.

И вот приношу номерной гербовый лист домой…

Взяв в руки аттестат, отец вдруг заявил: «Вот те раз! …Документ надо переделывать… Да, действительно: родился ты в Коммунаре, в доме у деда Тимони, все об этом знают, но в свидетельстве твоём, хоть ты там сроду и не был, записано ведь Черничено!»

Не воспринимал я эту паспортную родину долго…

 

Вот так, с самого начала повести о детстве «Родина моя…», которую сам автор назвал обыкновенной «биографией», стала я примечать в его прозе какие-то «вешки», с каждым новым текстом его всё более утверждающие меня в мысли о некоем таинственном нашем родстве, которое ведь не обязательно должно быть по крови, а гораздо чаще оно встречается в нашей жизни в том своём виде, трудно описуемом и слабо поддающемся чётким и убедительным обозначениям, но для самого человека, чувствующего это родство, совершенно отчётливом и неопровержимом, – ибо кто же может усомниться в искренности собственных чувств?! – в том самом виде, который нередко называют, испытывая при этом вполне возвышенные ощущения, ни больше ни меньше как родством по духу.

Сам автор «Родины моей…», пожалуй, усомнился бы в справедливости таких предположений. Дескать, выдумать легко это экзальтированному читателю. Такому про что ни напиши, всё ему будет близкое и родное, потому что нервы у него на взводе и готов он плакать и умиляться по всякому поводу.

И с критика такого спрос не велик. О художественных и всяких иных достоинствах книги он будет судить по одному, только для него одного безошибочному, критерию, а именно: по количеству слёз, закапавших ту или иную страницу читаемой им книги. И если случится, что в каком-нибудь месте листы сморщились и покоробились от оросившей их слёзной влаги, то будьте уверены: это самое лучшее произведение во всей книге, которую читает такой вот незадачливо-чувствительный, истомлённый экзальтацией критик.

 

Три книжных тома «про три гребневских Дома» (трёхтомное издание сочинений прозаика, где рассказано о трёх масштабных проектах Н.И. Гребнева – Издательском доме «Славянка», Доме литератора и Доме детской и молодёжной печати) у такого критика будут зачитаны в разной степени и на разный манер.

«Домовой», к примеру, без конца раскрывается и бесцеремонно разгибается то в одном, то в другом месте, так что «бревенчатой» обложке с птицей-Феникс в окошке уже с трудом удаётся удерживать содержимое книги внутри себя: то одна, то другая страница с карандашной пометой на полях норовит оторваться и улететь. Но пока птица на месте, никуда не летят и страницы…

А стилизованная веточка земляники в клюве той птицы почему-то напомнила о стихах поэта Игоря Шкляревского, в которых улетают не страницы из книги, а то, что на них написано:

Мелькнули в книге белые страницы,

И не пеняй на типографский брак.

С четырнадцатой – улетели птицы,

С шестнадцатой – ручей удрал в овраг!

И лес в леса ушёл из этой книги –

Опять стоит на берегу Днепра.

И две строки о спелой землянике

лежат на дне прохладного ведра.

 

У Николая Гребнева нет «белых страниц», из его книги не улетает ни птица Феникс с обложки, ни стриж Тимошка, и не удирают в овраг на Лысой горе ни хата-моргата, ни дуб-семицвет. И так же стоит на правом берегу Тускари, как лес на берегу Днепра, «престижный градострой» с тем самым домом, с высоты девятого этажа которого однажды «возрадовался открывшейся панораме» Евгений Иванович Носов, выйдя на балкон писательской квартиры. Но только не две строки о спелой землянике, а несколько страниц рассказа о грибах оказались на дне гребнёвского ведёрка… Как и полагается писателю – вместо самих грибов…

 

Присев на пенёк, поймал себя на мысли: а ведь здорово, что грибов нет! Приехать просто так полюбоваться лесом – и редкость, и роскошь. Ах, как хорош осенний русский лес! Разве воспримешь это очарование с ножом, палкой и ведёрком в руках. С мольбертом – да!

 

И тут уж, разумеется, возникнет рядом фигура Евгения Ивановича с его речью о Клюквинском лесе:

«По мне вся эта сторона – заповедная! Левее от железнодорожной просеки – поляна. Там тот самый дуб – «Среди долины ровныя…», – если помнишь мою живопись. Надо бы съездить проведать – недосуг пока что. Поодаль озерцо Линёво. А вон там, справа, за лесной окраиной, Толмачёво. Если отсюда встречать восход, аккурат в середине января, – начинается он как раз с тех мест. Ну, а по осени, вишь, лес наряжается разноцветьем: где тополиные рощицы – там блёклые краски, сосновые борки, понятно, в тёмной зелени, берёзы – в позолоте… Дубовые рощицы и те разные. Наш Петя Сальников любил собирать боровички в Братской роще. Это вправо, сразу за переездом. Дубы там растут посемейно, бывает до десятка в гурте. А у Миши Еськова своя делянка – чесночными грибами забавляется. Сам грибок с ноготок, а тронь – запах на всю поляну».

 

И хата-моргата и дуб-семицвет в повествовании Николая Гребнева – от внучки Александры. Ей за эти придумки Евгений Иванович «пятёрку поставил», а писателя предупредил, что если бы он сам сочинил такое, то получил бы за это двойку.

 

Небось сам придумал? Фата-моргана пригрезилась?!

И тут же избавил меня от протеста и возражений.

Ладно уж, верю. Конечно же, не сам, ибо на такое бузотёрство ты не способен.

Первая мелькнувшая мысль – лучше бы не затевался с этой «хатой…». Но Евгений Иванович бросил спасательный круг.

Если ж Александра, скажу тебе – гениально! Действительно, так могут только дети…

С лёгкой душой я благодарил дорогого гостя за встречу. Он в свою очередь говорил, что сам нуждается в общении не меньше.

Евгений Иванович взял посошок.

Хм, хата-моргата… Надо же! Образ понятный, тем и забавный. Без рифмы смысл, конечно, теряется. И что интересно – на иностранный не переведёшь, да и по-русски запросто не объяснишь. Так-то вот, загадочный ты наш…

 

 

Вторая книга – «Нетореной дорогой» – с обложкой «в камне» и с Бояном в окошке. Выглядит неприступнее, основательнее, много строже, чем «Домовой».

Однако же Бояна из тёмного окошка почему-то хочется пересадить – вместе с гуслями! – на то самое окно девятиэтажки по улице Хуторской, куда закатывалась на восходе «малиновая коврижка», прихотью созерцающего её лирика тут же обращавшаяся в «роскошный каравай», и куда вернулся однажды весной, уже вместе с подругой, спасённый внуком Денисом от кошки стрижонок Тимошка, чтоб заселить родовое гнездо.

Впрочем, Боян в окошке «каменного» гребневского тома-дома, у самого начала «нетореной дороги», само собой, закономерен и объясним. За первую свою книгу рассказов и очерков «Чужая родня» писатель удостоился премии, которая будто специально для него и была придумана учредителями. Будто ради осуществления его детской и дерзкой мечты они дали ей такое название – Международная премия славянского единства «Боян».

А дело было так:

В череде прочих дел доверяли мне возить из райцентра в школьный буфет хлеб и булочки, заодно выполнял всякие заказы от селян.

Однажды привёз для распространения книги курских писателей. Оставил себе, что приглянулась – на обложке мальчишка в шляпе с удочкой. То был первый сборник рассказов Е.И. Носова «На рыбачьей тропе». И не случайно! Рыбалка – неутешная моя отрада и доныне. Мог ли я знать, даже мечтать в ту пору, что такое возможно: придёт заветный день, и этот самый что ни на есть настоящий писатель вручит мне рекомендацию в свой круг – Союз писателей России. И в свою очередь буду писать очерк о том, как вместе ездили на рыбалку…

А тогда я поставил книгу на полку в соответствии с ростом. В нашем доме с высоченными потолками стеллаж был во всю стену, и у каждого в семье был свой книжный ряд. Читая «программное», я нет-нет да и заглядывал в нижние полки, где были сказки.

Не забывай при этом Чехова и Шолохова… Дочитал бы Гомера, – торопил меня отец, – вот наверху – это всё тебе – «Боян ты наш… с Козининого бугра», – добродушно обзывался он. – Гуслей тебе не хватает…

 

С Бояном мы, кажется, всё выяснили, но надо, пожалуй, ещё уточнить, почему это он – «с Козининого бугра».

 

Этот бугор – карагодное место возле нашего школьного дома, пятачок земли, утрамбованный так, что на нём не росла трава. Среди прочих ребячьих забав были и вечера сказок – предмет особенной моей гордости. На Козинином бугре пересказывал я прочитанное. Взрослые умилённо радовались: из «припальных» не стреляют, значит, все пацаны с Колькой Школьным. Долго ли коротко, но книжным сказкам пришёл конец, и я вынужден был придумывать свои былины о Чёртовом лесе, самом дальнем и загадочном в окрестных местах. Казалось, мои сказки не хуже писанных. Но вот один из пацанов, Сашка-грамотей, сын учительницы, вдруг заявил:

Да брехня это, нет таких сказок на свете! Ненастоящие они! А если есть, докажи – покажи книжку…

Конфуз усугублён был тем, что возразить я не мог, – обман раскрылся! «Оказывается, Колька – брехло!» Никто не пытался защитить меня, кроме младшего братишки. Понурые, мы шли домой.

Мы докажем этому противному Сашке – сказки правдишние, – сжимал кулачки Василий.

Докажем, я тебе обещаю!

Тогда я был зол на обидчика… Нынче весьма благодарен! Желание «доказать» обернулось в мечту и стало жизненной потребностью.

 

Вот теперь, кажется, и нам всё ясно… Стать Бояном Николаю Ивановичу Гребневу пришлось поневоле… Жизнь заставила…

 

И вот, Боян этот, сидя с гуслями с тёмном проёме окошка своего каменного дома, теперь вдохновенно волает нам о свободе… той самой, которую даже корова весной на рогах ощущает…

 

Хмельной весенний воздух, наверное, вскружил бурёнке голову – никак не хотела она возвращаться в стойло. Уж так и сяк – намаялись мы, гоняя её по двору. Коррида, только наоборот. И вдруг Зорька разогналась, рогами вышибла дощечки из ветхого квадрата калитки, сорвала её с петелек и помчалась на выгон с этим деревянным ожерельем свободы.

 

Это ожерелье мы корове ещё припомним…

А ещё хороша у него песнь о «первом среди сильных», «храбром воине» Петре Чеканове. Вслед за всемирно известным русским буревестником Максимом Горьким «безумству храбрых» поёт и курский Боян свою песню:

 

Напрасно люди к такому понятию, как самолюбие, относятся с оттенком иронии и не воспринимают его как великую движущую силу. Не будь у Петра самолюбия, сидеть бы ему на печи да гладить кирпичи…

 

Может, и прав тут Боян касательно движущей силы, хотя в некоторое противоречие с традиционной моралью он всё же вступает – не уважает русская христианская традиция это качество в человеке, самолюбие, но всякое достойное проявление мужества и силы предпочитает величать дерзновением. Думается, Бояну нет дела до этих тонкостей, потому как самолюбие всё ж таки не самомнение, и если позволяет оно человеку достигнуть высоты духа и профессионального совершенства (вопреки болезненному несовершенству своего тела), то, значит, и неважно уже, как оно называется, а только очевидно, что в умелых руках оно человеку не повредит.

А коли так, можно Бояну и похохмить немного, чтоб не походил его рассказ на газетную передовицу эпохи развитого социализма:

 

Однажды в самый разгар страды в диспетчерском пункте зерносовхоза «Солгоновский» приняли телеграмму: «У Чеканова сломалась нога. Пришлите электросварку»…

 

Ну, понятно, что это не анекдот. Только на пункте-то не догадались, что тут без шуток…

А вот сам Пётр Филиппович любил подшучивать над собою, когда партийно-хозяйственные комиссии пытались выведать секрет его первенства в своём деле:

«Есть у меня главный секрет, то, чего никто сам по себе в жизнь не применит… ноги у меня железные, потому и не знают усталости».

 

Однако же, как свидетельствует Боян, «Чеканов, «подкованный» железом (как лесковская неутомимая блоха? – М.М.), работал с таким рвением, что не выдерживала даже его «собственная» сталь».

Отсюда мораль этой героической песни, кажется нам, такова, что у истинного подвижника своего дела усталости не знают не «ноги» или «руки», а прежде всего – могучий дух.

 

Словно сокровенный символ этого неутомимого духа, витает в небесном окошке третьего, «кирпичного» тома-дома Николая Гребнева (на «стене» которого значится «Сила неодолимая») ширококрылая голубица, белоснежной чистотой своей ободряя и просветляя и наш, читательский дух.

 

О ПСОВОСТИ И ГОЛУБИНОСТИ

 

Есть в этом томе удивительный рассказ. Называется он «Псы и голуби». Написан был одним из первых в творчестве писателя, аж в середине восьмидесятых годов прошлого века, а именно в 1984 году.

Много ли писали о нём критики, был ли он вообще на виду у читательской публики, трудно сказать. Но сегодня подумалось об этом давнем произведении, может быть, не случайно, не по личному произволу и предпочтению...

Верится, что это сама жизнь подвела нас к нечаянному открытию, подсунула в руки томик с обложкой, стилизованной под кирпичную стену дома, в арочном проёме окна которого, на глубоко-синем фоне далёкого бездонного неба, раскинула крыла та белоснежная голубица. Может, случайно пролетала она мимо, а может, спустилась откуда-то из-за облака именно к этому окну, чтобы встревожить обитателей дома, поманить их белым крылом своим к вечному совершенству…

 

...Всё постепенно: красота

подспудно зреет в юном лике,

цветок на куполе куста,

тревога в журавлином крике,

всё, всё внутри нас и вокруг

заботе внемлет безупречной:

не перестраиваться вдруг,

но совершенствоваться вечно!

 

Разве могло быть случайностью, что эти стихи прекрасного поэта Глеба Горбовского, совсем недавно ушедшего, вдруг «запросившегося в просторы небес», пришли, прилетели ко мне вместе с голубкою, красота которой явилась поводом для совсем неожиданных обобщений…

«Сила неодолимая» (так называется и книга писателя!) повлекла меня далее простенького сюжета и незамысловатой коллизии гребневского рассказа. И вот уже открывается новая красота в том, что зримо и грубо, как всякое житейское нестроение, как всякий конфликт, выпирало-топорщилось «прозой жизни», заслоняя глубинный, неподвластный, быть может, и автору, но предвечно задуманный в слове таинственный смысл.

 

Восточный ветер, стремительно пересекая широкую долину Тускари, вихрями обрушивался на её грудастый берег, на всё то, что противостояло его неистовой силе. Надсадно выли провода, звонко лязгала сорванная где-то кровля. Крикливые чёрные птицы кувыркались над крышами, тщетно пытаясь найти укрытие.

Из закоулков, прилегающих к Хуторской, было видно, как из-за горизонта неисчислимой ордой шли облака. Озарённые закатным солнцем, багрово-красные, взмывали они над крутояром вверх, таяли в небесной круговерти, не обронив и капли влаги. Вероятно, с солнечной стороны поверху навстречу шёл сухой, могучий поток, а здесь, где долина отчуждалась от возвышенности водной межой, пролегал воздушный фронт.

 

Николай Гребнев называет себя учеником Евгения Носова, и это тем более очевидно, когда читаешь два первых абзаца его рассказа «Псы и голуби». Думаю, не только у меня возникает ощущение, что здесь имеется оглядка, ну может, бессознательная, на ту самую тучу, с которой, по мнению многих исследователей и обыкновенных читателей, начинается русский писатель – творец одного из непревзойдённых шедевров лирической прозы, рассказа «Шумит луговая овсяница».

Автор учебного пособия для вузов «Введение в экофилологию», заслуженный деятель науки России, профессор Александр Хроленко в своём учебнике цитирует начало рассказа Носова как образец «красоты и мощи» русского языка, подытоживая мыслью, что «с этого абзаца началась всероссийская слава и мировая известность курского писателя…»:

 

В середине лета по Десне закипали сенокосы. Перед тем стояла ясная недокучливая теплынь, небо высокое, ёмкое, и тянули по небу вразброд, не застя солнце, белые округлые облака. Раза два или три над материковым обрывистым убережьем сходились облака в плотную синеву, и оттуда, с хлебных высот, от полужских тесовых деревень неспешно наплывала на луга туча в серебряных окоёмках. Вставала она высокая, величавая. В синих рушниках дождей, разгульно и благодатно рокотала и похохатывала громами и вдруг оглушительно, весело шарахала в несколько разломистых колен, и стеклянным перезвоном отзывалась Десна под тёплыми струями ливня. Полоскались в весёлом спором дожде притихшие лозняки, набухали сахарные пески в излучинах, пили травы, пила земля, набирала влагу про запас в кротовые норы, и, опустив голову, покорно и охотно мокла среди лугов стреноженная лошадь. А в заречье, куда сваливалась туча, уже висела над синими лесами оранжевая радуга. Оттуда тянуло грибной прелью, мхами и умытой хвоей… (Е.И. Носов «Шумит луговая овсяница»).

 

Туча Евгения Носова пролилась и благодатной влагой напоила плодородную русскую почву. Это была вторая половина семидесятых годов, а именно 1977-й. К середине восьмидесятых, когда писал свой рассказ Николай Гребнев, «неистовая сила» «неисчислимой орды» уже медленно и неуклонно приближалась «из-за горизонта» к пределам державы, через год объявившей новый курс – на перестройку. Напрасны были предостережения поэта: не перестраиваться вдруг, но совершенствоваться вечно! «Битва ветров», сухих и бесплодных, «не обронив и капли влаги», кажется нам, длится до сих пор…

А современный писатель, оставаясь верным родному русскому слову, пытается быть «над схваткой», как когда-то француз Ромен Роллан, ища опоры в том, что незыблемо, что не сгорит в «пожаре», разгоревшемся «в лесу Европы» и перекинувшемся к нам…

 

Впрочем битва ветров вскоре перестала интересовать Володьку. Шквалистый ветер мог опрокинуть голубятню, и он крепил её к плоской крыше казённого гаража, всё с большей тревогой поглядывая туда, где в мареве поднебесья едва заметными точками мерцала пара голубей.

То была Монашенка с Саксонцем – чистопородным гонным голубем. Монашенка – первогодка. И на развод её Володька оставил из-за редкостного её наряда. Аспидно-голубые крылья. Маховые перья с белой каёмкой. Матово-чёрный хвост со светлой поперечиной. Но самое привлекательное – «галстук», оперение зоба. Винно-красное пятно словно таяло и расплывалось на груди в маково-голубые цвета. Любуясь роскошьем Монашенки, не раз думал Володька, в скольких-то голубиных поколениях таилась и всё же отозвалась на свет Божий эта дивная красота…

 

Как и в поколениях человеческих, где «красота подспудно зреет в юном лике» (Глеб Горбовский), вызревает, оказывается, и в голубиных поколениях дивная красота Божья.

Удивителен эпитет «маково-голубые» в описании оперенья голубки. Неужели знает писатель, что есть на земле место, где растут голубые маки? Путешественник Камиль Зиганшин, прозаик из Башкирии, недавно рассказал на сайте «Российский писатель» об этих дивных растениях, вернувшись из высокогорного королевства Бутан, расположенного в Гималаях. Разве Николай Гребнев побывал там раньше него? Ведь больше нигде в мире не цветут голубые маки!

Значит, не ошиблось воображение художника…

И нет сомнения, что это она, Володькина любимая голубка-первогодка победно реет на обложке гребневского тома. Да, конечно, оперение Монашенки не было белым, а как раз наоборот – «Аспидно-голубые крылья. …Матово-чёрный хвост…». Ну и что ж с того? Ведь и человек не остаётся в земном своём «оперении», когда возносится душою своею, как Володькины голуби, «в безмятежную, бездонную высоту».

Но прежде предстоит ему на земле преодолеть и шквалистый ветер, и лютую ненависть, и злобное рычание диких свор

 

Всего двенадцать неполных страниц занимает в книге рассказ «Псы и голуби». События успевают развернуться и свершиться за один вечер и утро следующего дня. Никаких сюжетных изысков, ни одной усложнённой завязи, фабула линейна в своей последовательности, как внезапно пробивший асфальт цветок. Вечером конфликт, утром развязка. Вчера ещё только бутон, сегодня уже дивные лепестки над серым поземьем…

Так раскрылся Володькин характер, обещая читателю зрелую личность, хоть уже и за гранью повествования…

А сюжет вкратце таков. Володька, «ясноглазый крепыш с тёмно-русыми кудрями», воздушный десантник, у которого воспоминания об армейской службе были ещё совсем свежи, в штормовую погоду забрался на крышу гаража, где была оборудована его голубятня, чтоб подвергнуть испытанию пару своих любимых чистопородных голубей, Саксонца и Монашенку. Подброшенные Володькой вверх, будто камни, голуби, достигнув положенной высоты, стремительно расправили крылья и ушли высоко в небо. В эту минуту к Володьке на голубятню заглянул дед Евсей, местный сторож, бродивший по округе в неизменном сопровождении стаи бездомных дворняг, беззаветно любивших и тщательно охранявших своего кумира, которого кормильцем, впрочем, вряд ли можно было назвать. Дед оставил у Володькиной голубятни маленького щенка овчарки, выменянного «за чекушку самогона» у Машки-алкашки, лихой сынок которой грозился замучить животину до смерти. По поводу утраченной чекушки дед сильно переживал, однако щенка было «жальче». Ему грозила участь пойманных голубей, бросаемых ватагой пацанов в костёр живыми, а в лучшем случае – злобное натаскивание до озверения. Евсей полюбовался красотой уходящих в бездонное небо Володькиных голубей и пошёл со своей собачьей сворой восвояси. Однако к Володьке тут же подступила свора озлобленной шпаны, требующей вернуть щенка. Володька помнил слова армейского капитана-инструктора о том, что главное для парня – уметь постоять за себя и, при необходимости, защитить родину, а потому легко разделался с нападающими, несмотря на их большой численный перевес. Голуби его в это время витали в далёком небе, их снесло ветром в сторону. Володька уже не мог их вернуть. Спасённый щенок доверчиво устроился в широких его ладонях. Утром Володька обнаружил на крыше изувеченную Монашенку и взъерошенного, мечущегося над ней одинокого, «будто бескрылого» Саксонца…

 

Мигом забравшись наверх, на чёрной смоляной крыше возле голубятни увидел Володька и голубку, распростёртую и недвижную. Даже изувеченная, она не лишилась редкостной красоты своей. Только расписной галстук на широкой грудке казался теперь не дивным сочетанием цветов, а пятном кровавым. Володька… взял в руки Монашенку и, открыв леток, выпустил всех голубей на волю. Прижимая голубку к груди, глядел он, как стая кругами шла в безмятежную, бездонную высоту.

 

И если этот эпизод ещё недостаточно красноречиво свидетельствует о возможности созвучия человеческой и голубиной судьбы, то далее писатель, сам того не подозревая (ибо писано было до религиозного ренессанса в России, который мог бы навести автора на нужную мысль), распахивает духовные горизонты своей, казалось бы, незатейливой ранней прозы.

 

Виделось далеко и ясно. В той стороне, откуда исходило вчера ненастье, словно дозорные витязи в шлемах («А мои-то куряне… под шеломами взлелеяны…» М.М.), угадывались белокаменные храмы с позолотой на куполах. Тягостные чувства смешались со светлым восприятием всего, что окружало. То ли от дуновения свежего ветерка, то ли от лучезарного сияния неба слезились глаза…

Птицы ещё не были в зените. Но они стали терять очертания. Расплываясь и мерцая, и вовсе слились с голубым простором…

 

Кажется, что Володька просто отпустил птиц. И даже писатель, может быть, не замечает, какой мир распахивает для своего героя. Если бы в слове не было Бога (строка поэта Геннадия Иванова), этот мир, может, и не открылся бы нам теперь, сколько бы мы ни читали строчки и буковки. Но, видимо, в том и тайна художественного слова, что оно таит до времени свой главный, глубинный смысл, открываясь читателю лишь по мере его готовности проникать глубже и глубже, лишь по мере его стремления не довольствоваться поверхностным, очевидным…

И ещё в большей мере тут работает другая закономерность. Художественное слово «отдаёт» смысл свой, глубину свою, подсознательно даже вложенную в него художником (ибо дар слова – Божий дар, и не всякий пророк пророчествует сознательно), только тогда, пожалуй, когда приходит этому смыслу срок, когда люди и время готовы принять этот смысл.

Вот и летали Володькины голуби целых тридцать пять лет (с момента создания рассказа «Псы и голуби» и по сей день) над встревоженной, а потом и вовсе разорённой страной-голубятней, пока не стали для нас убедительным символом не той свободы, которая деревянным ярмом-ожерельем обнимает шею взбесившегося скота (помните корову Зорьку?), а той настоящей, истинной, которая даёт человеку светлое восприятие всего, что его окружает.

Той свободы, что даёт ощущение свежего ветерка, «глас хлада тонка», по библейской образности.

Той свободы, что позволяет любоваться сиянием неба до слёз на глазах.

Той свободы, что возносит в зенит… до слияния душ с их Творцом где-то там, за незримым пределом… где теряются очертания естества, растворяемые, будто след самолёта, голубым небесным простором… там, где даже самая изувеченная душа не лишается редкостной красоты своей, изначально дарованной Богом.

Ведь не рождается младенец сразу подлецом или вором. Человек становится то ли «псом», то ли «голубем» уже по земным своим обстоятельствам.

А немощная совесть его – как тот щенок лопоухий, «скуливший жалобно», что затих, «свернувшись калачиком», на широких Володькиных ладонях…

Володька тут – наподобие божества. Не зря же дед Евсей говорит: «Ты во-о-он какой из себя, а в небо тож ладишься…» На самом-то деле дед Евсей сам его, Володьку, в небо и «приладил». И голубей Володькиных называет «птицами от Бога». Восхищают его голуби как самая настоящая Божья красота.

 

И то, – согласился дед, задрав голову, снова загляделся на голубей и спросил вдруг: Слышь, Володь, я вот чё подумал-то… Почему у тебя – голуби, а у меня – собаки, а? Отчего так?

Что ты привязался…

Отчего тебе голуби дороже, а мне – собаки? – не унимался дед Евсей.

Сам ты голубь, дед…

Ай, вправду ты сказал, в точку. О другом мечталось, да не вышло. Нестыковка, брат: душа голубиная, а дело… дело у меня псовое…

 

Дед играет словами. Это ещё не та «псовость», от которой холодеет душа человеческая. Напротив, его «псовое дело» – тепло, забота. Щенка Володьке подбросил, чтоб местные живодёры его живьём в костёр не кинули, как опутанных голубей кидают. И хоть протестовал Володька против такого подарка, а всё же остался этот «тупорылый, лупоглазый» щенок (это пока неприязненный Володькин взгляд) на крыше вместе с голубями. Но затем никакие угрозы уже не заставили Володьку отдать этот вроде бы и навязанный дедом «подарок» подступившей к нему воинствующей шпане.

Нет сомнения, что автор, называя свой рассказ «Псы и голуби», вовсе не подразумевал при этом противопоставления, скажем, «отцов» и «детей», деда Евсея с его беспородными, зато преданными псами и Володьку с его чистопородными великолепными голубями. Может, он вкладывал в такое заглавие какую-то долю философского обозначения земной (псы) и небесной (голуби) красоты? «Небесной» не в самом «высшем» смысле, а в обыкновенном, атмосферно-географическом?

И вот теперь, когда мы прочитали этот рассказ, когда открылся нам многослойный подтекст его, когда обозначились несколько уровней понимания, теперь уже выглядит очевидным тот смысл, которого автор, может быть, сам и не предполагал.

Действующие лица его рассказа словно разделились на два лагеря, на два человеческих типа, из коих один – псы, а другой – голуби. При этом дед Евсей с его приблудными псами явно стремится в «голуби», поближе к Володьке и его голубятне. А вот те, кто бросал голубей живьём в огонь, кто метал железную арматуру и камни Володьке в голову, кто подступал к нему с заточкой и рваным куском водопроводной трубы, вот это – псы, хоть и цепные, «одомашненные» (у всех же есть родители-воспитатели), но живущие «по диким законам своры». Им до Володькиной красоты поднебесной никакого нет дела. Они даже из малого лопоухого щенка злобную «зверюку сделают».

Так что по всем идейным соображениям, проступающим сквозь канву повествования, как соль сквозь отсыревшую стену кирпичного дома, сопровождающая деда Евсея свора дворняжек – это тоже «голуби»!

А вот та свора, у которой дед Евсей не решился несчастного спутанного голубя отбить, брошенного затем в костёр, эта свора пострашнее будет… Эти уже ни перед чем не остановятся, этим слаще нет занятия, как надругаться, растоптать небесную красоту…

 

Ах, красота-то какая! На земле дворно, да не просторно, а там благодать! – дед снял картуз, чтобы не сдуло ветром, расправил седые усы, словно по случаю торжества, и для крепости расставил ноги. – Ах, батюшки! – продолжал восторгаться он. – Так высоченно, почитай, в Божьих апартаментах! А небось, оттудова всё видать… Что ж не всех выпустил, а? Володь? Ястреб?

Да какой там… Погода не лётная, самолёты военные – и те сидят…

 

Вот в этом-то и вся тайна. Самолёты сидят военные, а красота Божья – летает! О том и дед Евсей взялся «пофилософствовать»:

Отраду для души можно, конечно, найти. А вот красоту – не каждому, не всякому – только сильному!

 

И так же, как в «Повести о Петре Чеканове», здесь не только и не столько о силе мышц человеческих…

Повесть написана пятнадцатью годами позднее рассказа «Псы и голуби» (1984 и 1999), но в конце её всё та же мысль о недосягаемой, священной в этой своей недосягаемости красоте:

 

И всё ещё ему чудится: далеко-далёкое, призрачное, как мираж, видение: в родной Евгеньевке, на тихой улочке, за калиткой, под сенью берёз и сирени красная в цветочках косыночка и грустные прекрасные девичьи глаза…

 

Казалось бы, здесь горькая память о том, что «не стала любимая, сердцу милая девушка его наречённой». Но тогда нам трудно будет признать героический образ Петра Чеканова победительным.

Тогда, значит, всю жизнь томился он своей неразделённой любовью, хоть и «дом построил, двух сыновей и дочь вырастил»? То есть оставалась в жизни какая-то ложь? А у личности было раздвоение?

Нет, не смог бы он стать победителем, если б всю жизнь горел в его сердце «вместо пламенной любви огонь обиды». Не обида сделала его сильным, а мужество её перетерпеть и простить! И тот образ «прекрасных девичьих глаз», что может показаться лишь миражом любовным, должен пониматься нами лишь как символ любви, которая, оставаясь недосягаемой, всю жизнь вела его и вдохновляла, ничуть не мешая любить живую реальность и тех людей, которые были рядом с ним в этой реальности.

Чем отличается такая животворная любовь от томительной любви-тоски, можно уяснить себе, если вспомнить, к примеру, повесть Виктора Астафьева «Пастух и пастушка». Трогательная любовь девятнадцатилетнего лейтенанта Бориса Костяева с девушке Люсе, хозяйке одной уцелевшей после боёв избушки, где располагается на ночлег его взвод, вспыхнув за одну ночь, овладевает лейтенантом настолько, что приводит его к душевному недугу. Получив в общем-то лёгкое ранение и оказавшись в санитарном поезде, Борис тем не менее умирает. И умирает он не от раны, а от тоски. «Тоска эта красной и жаркой корью испекла его душу, высушила её до пустоты». Страшные слова. Астафьев предполагал сочувствие для своего героя. Однако критик М.П. Лобанов, комментируя их, заметил, что «представление о трагедии изменяется, когда знаешь, какой была судьба командиров взводов на войне, когда они обычно гибли в первый же час наступления».

Вспомним, что точно так мог погибнуть и сам Михаил Лобанов, раненный уже в первом своём сражении на Курской дуге. Потому неприемлем для него герой, умирающий от тоски по возлюбленной, не сумевший побороть соблазн саможаления и обиды на людей, затеявших войну.

А вот курский солдат Пётр Чеканов, потерявший на войне один глаз и обе ноги, из-за чего и любимая оставила его, не умер от жалости к себе, а победил и войну, и самого себя!

 

Вот и Володька в рассказе «Псы и голуби», прижимая любимую голубку к груди, – мёртвую, как бы уже недосягаемую, не могущую уже дать ему радость обладания земной её красотой – выпускает остальных голубей на волю, радуясь вместе с ними их свободе.

Нет здесь томления и горечи – «Тягостные чувства смешались со светлым восприятием всего…»

И образу Петра Чеканова через пятнадцать лет писатель «подарил» этот нетягостный ореол, дал характер, в котором пережитые боль и обида не заслонили окончательно свет, а только «смешались» с врождённым внутренним светом Петра Филипповича, что и позволяло ему сохранять «светлое восприятие всего» в течение длительного периода мужественной борьбы за право быть «равным» физически здоровым людям, которые когда-то решили, что он слаб и беспомощен.

Здесь та же идея спасительной силы красоты.

«Прекрасные девичьи глаза» стали символом стремления к идеальному в самом себе. Это не образ любви-вожделения, любви-тоски. Это, напротив, образ смирения, принятия жизни как она есть во имя того, что остаётся в ней свято. Это не та красота, которая «страшная сила». Это именно та, которая, по Достоевскому, спасёт мир.

 

Удивительные созвучия иногда возникают между произведениями разных писателей, в разные годы размышляющих, каждый по-своему, о чём-то родственном всем людям…

Красота спасёт мир. Вряд ли стоит рассуждать тут о линии Достоевского, что, дескать, это именно его идеи развивают современники в том, что касается понимания сущностного смысла и духовного назначения красоты…

А если это так, то что есть красота

И почему её обожествляют люди?

Сосуд она, в котором пустота,

Или огонь, мерцающий в сосуде?

(Николай Заболоцкий)

 

Видимо, каждому из художников мысль о красоте ниспосылается независимо от других… Но в художественном слове каждого из них мы начинаем слышать какую-то общую, роднящую их мелодию…

Вот дед Евсей у Николая Гребнева никак не может успокоиться и, задрав голову к небу, захлёбывающимся от восторга голосом снова и снова повторяет: – Ах, красота-то какая, какая красота!

Вот такой же старик, только более образованный, интеллигентный, в повести «Запретный художник» Николая Дорошенко, в величайшем восхищении рассматривая картины художника Шадрина, задумчиво произносит: – Среди такой красоты да прожить бы всю жизнь…От начала и до конца прожить!

Может показаться, что говорят они о чём-то внешнем, о какой-то материальной земной красоте: о чистопородном голубе или прекрасной живописи на картине гениального художника…

И даже Достоевский, кажется нам, не без восторга перед великолепием облика своей роковой героини Настасьи Филипповны вдруг задумался о силе явленной красоты.

А ещё и Лесков своего героя-курянина Василия Богословского по прозвищу Овцебык в одноимённом рассказе поставил в трагическую зависимость от его телесной некрасоты. То есть он в конечном итоге всё равно возвращает нас к той же идее «сосуда» и мерцающего в нём «огня». Правда, Овцебык свой огонь погасил, огорчившись непривлекательностью сосуда (потому, иллюстрируя идею в целом, из ряда наших героев он выпадает).

 

Но если присмотреться, будет очевидно, что сквозь все эти внешние проявления просвечивает красота «неявленная», та красота, которую являет, по слову апостола, «сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа, что драгоценно пред Богом» (1 Пет. 3:4).

И «документальный» герой Пётр Чеканов, и литературные герои Володька и дед Евсей, как и Антоновна из рассказа «Райские яблоки» или дед Пантелей из рассказа «Грачи», все они, эти бесхитростные персонажи прозы Николая Гребнева, конечно, даже не подозревают, насколько они красивы!

А в рассказе Антоновны о своих уже ушедших односельчанах-хуторянах находим и неожиданное подтверждение нашей мысли о людях-«голубях», о том, что истинная красота нередко голубиного духа:

 

Да-а. Надоть такому случиться: нашла Степанида себе в пару, да не кого-нибудь, а Марьяна. На шутки не обижались, как голуби были.

 

Кажется забавным, что на ум тут приходят и четвероногие литературные герои, о коих можно было бы сказать, что они голубиного духа, в то время как главное их природное качество «псовость».

У Бориса Агеева в очерке «Собачья будка» (из цикла «Места силы») дворовый пёс Тобик настолько добродушен, что его «невозможно разозлить или вывести из себя», и по сравнению с другими дворовыми псами Тобик воспет здесь как существо с голубиной душой. У Сергея Щербакова в рассказе «Рабочая собака» охотничий пёс Малыш оказывается «человечным», даже духовно перевоспитывает своего хозяина. У Камиля Зиганшина в рассказе «Лохматый» псу пришлось ценой своей жизни спасать хозяина от стаи волков, причём концовка произведения такова, что читатель оставлен в неведении относительно реальной судьбы собаки, а появление животного перед глазами изумлённого хозяина воспринимает как галлюцинацию последнего из-за страшных мучений совести. То есть пёс здесь кажется нам всё-таки ближе к «голубям», нежели его владыка, вытолкнувший пса ногой из саней...

 

Может, мы упрощаем ситуацию? Думается, нет.

Мы просто пытаемся сделать то, что Михаил Лобанов называл «умением увидеть в герое то, что он сам о себе не знает»!

Может быть, и писателю мы рассказали сегодня нечто такое о нём, чего сам он о себе до сих пор не знал…

А поскольку в одном из своих рассказов он увлекается нумерологией, рассуждая о тайне числа «девять» в его судьбе («Не имел ста рублей»), дадим ему ещё повод для размышления: родился он 9 августа, в день церковной памяти целителя Пантелеимона, горячо почитаемого в народе святого, в тот самый день, когда был ранен Михаил Петрович Лобанов в боях на Курской дуге, долго болевший и чудом выживший (быть может, благодаря молитвам святого)… за девять месяцев до 9 мая, Дня Победы, того самого дня, когда родилась автор этих строк…

Согласитесь, есть тут над чем задуматься…

 

Но закончить хочется на серьёзной, искренней ноте.

Борис Агеев в очерке «Старший брат» (из цикла «Собиратели») сказал удивительные слова о своём собрате по цеху, вспомнив его давнее могучее деревенское имя – Мыкола Гребнёв (могучее, потому что он из тех, кто по коридору идёт – стены гнутся):

«Его рассказы, как это становится всё заметнее, согреты особым отношением, когда повествование касается того, что он любит. Читатель чувствует сердечным чувством, как автор обживает, отепляет внутренний мир героев своих рассказов, образ самого рассказчика. Читатель приближает их к своему сердцу, возвращается на страницы его рассказов, выделяет любимые эпизоды...»

Что же здесь удивительного? Да так… не про себя же только сказал это уважаемый Борис Петрович, правда? Может, и про нас тоже?

Не всеохватный анализ творчества предполагался на этих страницах, а только несколько «приближений к сердцу», только несколько «любимых эпизодов»…

Курск

Марина Маслова


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"