На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Христос Воскрес!

Повесть

От публикаторов:

Первый и единственный раз повесть «Христос Воскрес!» увидела свет в журнале Софьи Кашпирёвой «Семейные Вечера» за 1872 год в «Отделе для юношества или для семейного чтения». У этой повести два автора.

Первый – Пётр Алексеевич Бибиков (1832–1875), выпускник Николаевской военной академии, участник Русско-турецкой войны 1853-56 гг., писатель, выдающийся переводчик на русский язык и издатель трудов крупных иностранных философов и экономистов (Адама Смита, Фрэнсиса Бэкона, Адольфа Бланки и др.), сотрудник многих отечественных журналов и газет («Современник», «Военный Сборник», «Русское Слово», «Время, «Искра» и др.).

Второй автор – Екатерина Владимировна Новосильцева (1820 – 1885), замечательная русская писательница, подписывавшая свои произведения «Т. Толычева», внесшая значительный вклад в литературу для российского юношества, сотрудница журналов «Русский Вестник» М.Н. Каткова, «Семейные Вечера», «Детский Отдых» и других.

Повесть «Христос Воскрес!» – это ещё один самоцвет из сокровищницы так называемых «Пасхальных» и «Святочных» рассказов, так любимых народом, в которых всегда торжествуют любовь и добро, и не обходится пусть без маленького, но чуда. Однако эта повесть не просто добрая сказка с хорошим концом, а тонкий психологический и поучительный рассказ, раскрывающий историю размолвки, отчуждения и долгожданного примирения двух любящих братьев. И важный для каждого человека вопрос: «Что есть основа семейной жизни?» – здесь решается так: «Её основа – обоюдные уступки, обоюдное доверие, спокойствие духа и сознание мирных привязанностей, которые встречают человека у колыбели и проводят его до могилы».

Новая публикация подготовлена М.А. Бирюковой.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

ВЕСЕЛО ЖИВЁТСЯ

 

В барской усадьбе сельца Милкина происходила страшная суматоха и возня: выносили и выбивали кресла, передвигали стулья, вешали на окна чистые занавесы; доморощенные полотёры натирали крашеные полы, закинув руки за спину и немного перегнувшись наперёд; на кухне возился повар, не переставая бранить двух грязных поварёнков. Кучер Семён, запрягши тройку пегих, откормленных лошадей в вымытый и вновь обитый зелёным сукном тарантас, прикрикивая и помахивая кнутом, выезжал за ворота. Даже полуслепая ключница Авдотья засуетилась, Бог весть из-за чего, и, столкнувшись с поваром посреди обширного двора, услышала благосклонное приветствие:

– Куда ты, старая карга, бежишь? Эка ногами-то семенит!

Повара Василия за его грубость никто из дворовых людей не любил: все его ругали напропалую. Те же, которые были необразованнее, как например, ключник-грамотей, говорили, что он «мужчина суровый, и великатного обращения не понимает». Все суетились, кричали, бегали с озабоченными лицами; а спроси кого, куда он бежит? – так непременно станет в тупик. Одним словом, видно было, что в Милкине происходило что-то необыкновенное: ожидали Николая Дмитриевича, меньшого брата Милкинского помещика Андрея Толынского.

 

***

Андрей Толынский окончил университетский курс в ту минуту, как неприятельские пушки загудели под Севастополем. Молодой человек снял студенческий мундир, чтоб надеть военную шинель, и стал в ряды ополченцев. По окончании кампании он возвратился в Москву, где застал отца на смертном одре. Закрывши ему глаза и принявши, вместе со своей частью наследства, опеку над малолетним братом, Андрей перебрал все бумаги и счётные книги покойного и убедился, что за уплатою долгов, останется от дедовского богатства лишь небольшое село Милкино, да и то полуразорённое. О себе Андрей мало заботился: трудовая жизнь его не пугала, но он не мирился в горькой будущностью брата. Мальчику было всего восемь лет, и после смерти матери, которую он едва помнил, никто о нём не заботился, кроме старой няни и Андрея. Студент, возвращаясь вечером с дружеской пирушки, не забывал никогда зайти в детскую, чтобы взглянуть на брата и расспросить о нём старушку, между тем, как отец проигрывал остатки имения в английском клубе. Андрей покупал игрушки Коле, учил его читать и, собираясь в поход, уговорил отца взять к нему хоть грамотного дядьку, который мог бы с ним заниматься.

Положение братьев после смерти отца было не завидное и требовало немедленного решения; Андрей недолго колебался: он отдал мальчика в гимназию, а сам решился поселиться в Милкине, где, трудясь с утра до ночи, мог бы привести в порядок оставшееся имение и приготовить брату независимую будущность. Он был из числа тех, которые умеют жертвовать собой.

Коля очень плакал, прощаясь с братом, и просил его отвезти нарядный платок няне, оставшейся в деревне, и поливать цветы его Милкинского садика. Андрей выехал из Москвы с влажными глазами и грустным сердцем, но с твёрдой волей идти без оглядки по избранной дороге.

– Я дожил свой век, – сказал он себе, когда его тарантас поравнялся с воротами широкого Милкинского двора, – надо землю пахать.

Он разобрал огромный запас привезённых им книг, единственную роскошь, которую он себе позволил, привёл в порядок кабинет и зажил с двадцати трёх лет жизнью помещика-хозяина, жизнью деятельной, но однообразной и скучной.

Посевы или уборка хлеба, беседы со старостой, счётные книги, и завтра опять то же, и вечно то же! Однако хозяйственные заботы, которым он себя посвятил, в такой степени овладевали им с раннего утра, что ему некогда было думать о себе.

Но порой, когда наступал вечер, и Андрей возвращался утомлённый в пустой дом, где никто не откликался на его голос, когда среди большой залы накрывали стол на один только прибор, когда оканчивались полевые работы, наступала дождливая осень, и даже солнце не ласкало своим тёплым лучом его сиротский кров, или вьюга стонала зимой под его окнами, он уходил в свой кабинет и вынимал книгу из шкафа. Но как не напрягал он своего внимания, ему было невозможно следить за чтением; тогда закрывал он книгу, и взор его бродил без цели по комнате, пока не останавливался на одном из портретов, украшающих стены или письменный стол. Эти портреты изображали всё одно и то же детское лицо, в разных возрастах. Здесь, двухлетний ребёнок держал в руке деревянную лошадь, здесь он играл с собакой, там сидел на коленях у молодого студента, и, наконец, Андрей заглядывался с любовью и гордостью на портрет весёлого, румяного, двенадцатилетнего мальчика в гимназическом мундире. Долго смотрел на него Андрей, и грусть его уступала другому чувству, чувству надежды и радости, когда он говорил себе, что не пропадает его труд, что его дело идёт успешно, и что одинокой, полной лишений жизни, которая выпала ему на долю, не узнает Коля.

Соседей он большею частью избегал, но ездил однако к тем немногим, в которых видел людей простых и добрых, хотя неразвитых, и, наконец, он испытывал по временам потребность слышать живое слово, видеть другие сцены. У него были, однако, и радостные дни: Коля проводил летнюю вакацию в Милкине, и Андрей убирал заранее его комнату, трудился нас его детским садиком, и мечтал с отцовской нежностью о минуте их встречи.

Отличился ли опять Коля на экзамене? Много ли он вырос? Похорошел ли? По-прежнему ли будет к нему ласков? Но лето протекало быстро, и непрошеный Август приводил опять день разлуки. Опять начиналась грустная, сиротская жизнь Андрея, опять приходилось ему пробавляться лишь почтовыми днями. И вот он выходит на дорогу и смотрит вдаль, не едет ли посланный из города?

Показывается, наконец, телега в облаке пыли. Андрей спешит к ней навстречу, срывает печать с поданного ему письма и, пробежавши его быстро глазами, кладёт в карман и спешит уже не домой, но огибает двор и идёт по длинной липовой аллее к небольшому флигельку, виднеющемуся между деревьями. Своё горе Андрей привык нести один, но своей радостью ему надо поделиться. Кому же он её несёт?

Отворяется окошко маленького флигелька, и высовывается седая голова.

– Аль письмо от молодого барина? – спрашивает ласковый старческий голос.

– Письмо, Федот Самсоныч, – отвечает Андрей. – Коля здоров и тебе кланяется.

Плотная, подземистая фигура Федота Самсоныча, старого бурмистра, доживающего свой век на покое, показывается на крылечке.

– Дай им Бог здоровья, что они меня, старика, не забывают, – говорит он и садится на скамейку по приглашению Андрея, который вынимает из кармана письмо и читает его вслух. Потом начинается беседа: толкуют о Коле, и, наконец, Андрей выслушивает преданья о старине. Они ему давно известны, но о чём бы ни заговорил Федот Самсоныч, он непременно кончает рассказом о бывшем богатстве семейства и о том, как прадед Андрея, «строгий барин», самым первым был помещиком в уезде, как угощал у себя по сту человек в свои именины и в храмовой праздник, и как после его смерти всё стало постепенно приходить в упадок.

Так провёл Андрей целые восемь лет – последние годы молодости, но он о них не горевал; он дожил наконец до желанной цели: имение приведено в порядок, Коля будет жить не роскошно, но без забот и без лишений. Кроме того, он выдержал с честью последний гимназический экзамен и едет в Милкино, где проживёт больше года, до тех блаженных лет, когда отворятся пред ним университетские двери. А там, братья поселятся вместе в Москве, и заживут вдвоём той жизнью, о которой мечтал так долго Андрей.

 

***

Андрей отвёл Коле особую комнату и убрал её всем, что может служить украшением студенческого кабинета. Задолго ещё до Колина приезда, старая ключница Авдотья, звеня и гремя ключами, остановилась у входа кладовой и долго возилась около заржавленного замка. Она принималась не раз ковырять булавкой во внутренности ключа, рассматривала его, прищуря левый глаз, потребовала маслица, которое впустила в ключ посредством пёрышка и, наконец, отворила массивную дубовую дверь. В кладовой хранились графины с разбитыми пробками, никуда не годные чугунные колёса с отшибленными зубцами, изломанные ящики и ящички, пустые бутылки, перины, столы и стулья на двух ножках, зеркала, старые хомуты, верёвки – словом, вся рухлядь, которую сюда сваливали в продолжение многих десятков лет. В этой кладовой никогда не выставлялись двойные рамы; внутри и снаружи покрытые пылью стёкла потускнели и еле-еле пропускали в комнату сероватый свет. По углам чернела отягчённая сором паутина. Отсыревшая и пожелтевшая вата между рамами превратилась в какой-то войлок и покрылась высохшими трупами мух, бабочек и моли.

Вслед за Авдотьей вошёл Андрей и, чихнув от набившейся в нос пыли, стал рассматривать этот странный музей. Он долго шарил, возился, отставлял сундуки и сломанные тазы и, наконец, остановил свой взгляд на старинном бюро и нескольких портретах. Авдотья стала стаскивать загорождавшие их дырявые пуховики, причём себя и Андрея обсыпала пухом, плюнула на фартук и стала им обтирать портреты. Но они были покрыты такими густым слоем пыли, что Авдотья только успела размазать грязь, но делу этим не помогла. Андрей взял их бережливо, перенёс в свой кабинет и принялся омывать всеми возможными чистительными снадобьями. Наконец, стали отделяться от тёмно-красного фона перевитые жемчужной нитью, напудренные и зачёсанные кверху волосы, потом очерк молодого женского лица и жемчужное ожерелье на белой, грязной шее. Андрей долго глядел на изображение красавицы.

– Как хороша! – подумал он. – Кто она? Чей взор остановился когда-то с любовью на этом заброшенном портрете? Много ли счастья дала ей жизнь? И кому улыбался этот прелестный рот?

Потом он занялся другим портретом. Этот портрет изображал мужчину с повелительным взглядом, гордо закинутой назад головой, в обширном двухъярусном парике, в лиловом камзоле, в кружевном жабо и с драгоценными перстнями на пальцах. Андрей нашёл у него фамильное сходство со своим отцом. Ему вздумалось послать за Федотом Самсоновым и спросить, не знает ли он, кто оригиналы этих портретов.

– Да это старый барин, Борис Андреевич, ваш прадедушка. Царство ему небесное! – сказал старик. – Я ещё при ихнем лице мальчиком состоял. Строгий был барин! А это ихняя сожительница, вот что ещё большая-то могила за церковью. Ведь Ярославское-то имение за ними в приданое шло.

И Федот Самсонов пустился опять в свои бесконечные рассказы о богатстве Ярославского имения, и о Борисе Андреевиче, «строгом барине».

Всё, что показалось Андрею достойным внимания, было приведено в порядок. С какой радостью принялся наш отшельник за убранство кабинета; сколько раз переставлял он мебель с места на место, и каким торжествующим взглядом окинул он совсем готовую комнату, украшенную остатками дедовской роскоши и новейшими изобретениями моды.

Зато комната самого Андрея лишилась своих последних украшений; но ему всё равно, лишь бы Коле жилось хорошо в Милкине, лишь бы Колин уголок смотрел весело и уютно.

 

***

Наконец, всё приготовлено, выметено, вычищено, убрано к Колиному приезду. Андрей вышел на большую дорогу и устремил вдаль нетерпеливый взгляд. Вдруг послышался слабый звук колокольчика. Он быстро приближался; на горе показалась тройка и стала тихо спускаться. Семён туго держал вожжи и вытягивал из хомута несчастную коренную, которая переваливалась с одной стороны на другую, сдерживала на задних ногах всю тяжесть экипажа. Пристяжные шли мерно, свободно, симметрически загнув набок головы. Колокольчик то замирал, то вдруг неожиданно, коротко вздрагивал, как только тарантас перескакивал через камень или через рытвину. Вот он спустился с горы и, несмотря на все усилия Семёна, тройка быстро помчалась по гладкой дороге; колокольчик бойко загудел, тройка лихо перелетела по маленькому, деревянному мосту с колыхающимися брёвнами и, при ободрительном крике: «Эй вы, касатики!», галопом поднялась на гору.

– Коля! – вскрикнул Андрей и бросился к нему навстречу.

Когда братья въехали на барский двор, их ожидали у крыльца Милкинские старожилы, и Федот Самсонов стоял впереди. Коля выпрыгнул проворно из тарантаса и дружески обнял старика, который ловил его руку и говорил дрожащим от слёз голосом:

– Соколик ты наш!.. Привёл меня Бог тебя дождаться… Ишь! Красавчик какой!

Вытирая глаза клетчатым носовым платком, он проводил своего любимца в столовую. Там уже накрыт был большой, дубовый стол с белой как снег скатертью, ещё пахнувшей сыростью, и которую ключница только в торжественные дни вынимала из заветного сундука. На столе красовались всевозможные затеи деревенской кухни. Василий к этому великому дню отличился на славу, и вылепил из янтарного масла чудного безногого голубя с зелёной веткой в клюве и с двумя черепочными ягодками вместо глаз. Тут же шумел блестящий самовар; остатки кирпичной пыли на вычурной каёмочке его крыши свидетельствовали об усердии, с которым его чистили. Он бросал на пол круглую, тёмную тень, а около неё неясно стелилась другая, дрожащая, бледная тень его густого пара. Весело и уютно смотрела комната: она также ожидала гостя.

Коля остановился на пороге, чтоб окинуть её радостным и приветливым взором, и принялся за сытный завтрак. А Андрей? Он молча сидел против брата и глядел на него во все глаза. Давно стоящий перед ним стакан чая успел остыть, и пар из него шёл уже едва заметной струйкой, а Андрей не подносил его к губам. Он старался удержать радостную слезу, изредка блиставшую на его ресницах, и когда взор его встречался с сияющим взором старого бурмистра, непривычная улыбка появлялась на его губах.

А Коля болтал без устали, рассказывал о своём Московском житье-бытье, от времени до времени ласково пожимая руку брата, и вспоминал с Федотом Самсоновым о старой своей няне, уже давно умершей.

Он доедал свой последний кусок, как вдруг на облитом золотистыми солнечными лучами поле обрисовалась сжатая, коротенькая тень, и из-за балконной двери выглянула неопрятная и растрёпанная голова.

– А, Тихон! – крикнул Коля. – По добру ли, по здоровью? Да ну – войди же! Аль, всё ещё серчаешь, всё ещё помнишь, как я тебя прибил?

– Э! Батюшка, ты тогда ещё малолетний был, – отвечал Тихон хриплым, густым голосом. Коля налил Тихону стакан чаю, и Тихон, помолившись и поклонившись на все четыре стороны, принял его с улыбкой и промолвил:

– Дай тебе Бог здоровья.

– А что, старина, – спросил Коля, – не забыл ты, какой был дом у Царя Давида?

– Не забыл, батюшка, не забыл. Прикажите, так расскажу.

И не дожидаясь ответа, Тихон начал свой рассказ.

 

***

Тихон был старик лет шестидесяти. Он слыл за юродивого, и потому был предметом вечных, и иногда даже грубых, насмешек со стороны дворовых людей; но он ими не обижался. Когда он был ещё молодым малым, его хотели отдать в солдаты. Но в рекрутском присутствии он прикинулся таким дурачком, что пришлось забрить ему затылок. С тех пор Тихон, постоянно и преискусно разыгрывая свою роль, кончил тем, что, может быть, и точно слегка помешался. Впрочем, его помешательство было самое тихое, до некоторой степени даже забавное. Иногда он поразит вас довольно складной речью, но вдруг он снова впадёт в прежнее состояние, и вы опять видите перед собою юродивого. Вероятно, в минуту забвения своей роли, Тихон выучился грамоте, и когда Коля был ещё ребёнком, он часто выпрашивал у него какую-нибудь прочитанную книгу.

– Вот барин, – заговорит он, получив её, – я Бога прославлю, да книгу почитаю. Что прикажешь делать, батюшка стар – а ты ещё малолетен. Пятачок бы на табак попросил, да ты ещё малолетен, своей казны нет.

И, взяв книгу в обе руки, он садился на корточки на пороге заднего крыльца и, прославив Церковной песнью Иисуса Христа и Пресвятую Деву Марию, принимался за чтение однозвучным голосом, с постоянным ударением на третьем слоге. Завидя Колю, он начинал ему рассказывать про голубятню, в которой при «старых господах» водилось до двухсот голубей, и про павлинов, которых Тихон, бывши мальчишкой-баловником, драл за хвост, когда они расхаживали по двору; под конец он уверял, что, видно, дедушке надоело жить в матушке Оке, и собирается он перебраться к ним в уезд, чтоб посушить на солнышке промокшую седую бороду.

– Ну, Тихон, расскажи-ка про Царя Давида, – говаривал ему Коля.

– У Царя Давида жёлтый дом на горе. Я там-то, батюшка, был: всё печи, да печи, а больше там ничего нет! Царь-то Давид Бога не боится, потому что злой в нём живёт, – так начинал он вечно свой рассказ про злого Царя Давида и благочестивого его сына.

Своим притворством Тихон отбился от всякой трудной работы. Он возил воду и рубил дрова для прачечной, и не знал другого дела. Если управляющий приказывал ему натаскать воды и в кухню, то Тихон отвечал: «Стар, батюшка, стар, сил нет; не до работы, до молитвы, одна нога в гробу».

Раз Тихон не захотел рассказать четырёхлетнему Коле про дом Царя Давида, и рассерженный мальчик ударил бедного старика.

На другой день Колина мать отвела его к Тихону, рубившему дрова, и заставила попросить прощения.

– Бог тебя простит, барин, – отвечал Тихон, продолжая махать топором.

С тех пор они окончательно подружились.

 

***

Со дня приезда Коли, Андрей словно помолодел, и словно всё с ним помолодело; везде заговорила жизнь. Так долго томившее его чувство тяжёлого, глухого одиночества исчезло; оно заменилось чувством счастья, отрадным сознанием, что достигнута цель, к которой он шёл так долго, так упорно. На всё стал он глядеть радостными глазами: скачет ли он с Колей по горам и лесам – как красивы луга и леса, и как ему хорошо, когда из-под быстрых копыт лошадей убегает сероватая дорога, а лошадь всё мчится, и у него занимается дух. Вот и созревшие ржаные поля. Андрей привык смотреть на них, как мельник смотрит на белые мучные мешки, рассчитывая, какой принесут они ему доход. А теперь! Как плавно колышутся спелые колосья, как миловидно выглядывают рассыпанные между ними синие головки васильков. Коля любит слушать невинные речи старого Тихона и рассказы Федота Самсонова о старине – слушает их, улыбаясь, и Андрей, как будто в них для него есть прелесть новизны. Сидит ли он свежим утром на террасе, в ожидании, чтобы ленивый Коля покинул постель, он улыбается при появлении Петра, а Пётр с заспанными глазами, в утреннем костюме, покрытом волосами и пухом, ставит на стол самовар и чайный прибор, и бормочет сквозь зубы обычную фразу, которую давно ждал Андрей:

– Молодой барин сейчас выйдут-с.

Напились чаю, пора и за занятия. Похлопотавши с хозяйственными распоряжениями, Андрей идёт в кабинет, где Коля, готовясь к университетскому экзамену, сидит с пером в руках пред своим бюро.

Он задумался над математической задачей, и следит бессознательно за плавным ходом облаков или за жужжащим полётом неотвязной мухи.

Андрей входит, горячо и нежно целует его в загорелый высокий лоб.

– Занимайся, занимайся, – говорит он и садится в дальний угол и ждёт не дождётся, чтоб Коля закрыл тетрадь.

Наконец, Коля размахнулся последним штрихом и поправил рукой пришедшие в беспорядок кудрявые волосы.

– Ну, теперь и погулять можно, – говорит он, потягиваясь и закуривая папироску.

И братья идут в дедовский, давно оставленный сад. Там в глуши вырыт в горе грот. Ведущая к нему тропинка давно уже заглохла, и тёмная сосновая роща выросла кругом. Говор и звуки отдаются в нём глухо, как будто замирая под пустынными сводами. Кругом идёт каменная скамейка, а посреди возвышается безносая статуя какого-то безобразного старика с длинной, угловатой бородой и сильно выдающимися мускулами на изувеченных руках.

 Коля любил сидеть там с братом в полдневный жар, и из-под каменного свода глядеть на тихие, как будто сияющие и утомлённые горячей лаской солнца верхушки сосен. Не раз вспоминал он, как сиживал тут с няней, и как её сказки о привидениях и колдунах, среди таинственной обстановки грота, наводили на него страх и трепет. В особенности помнил он один случай, долго тревоживший его детское воображение: раз, они с няней запоздали в поле и спешили добраться домой до собирающейся грозы; но вдруг хлынул дождь, зашумела сосновая роща – и гроза разыгралась со страшной силой. Они добежали до грота. Коля дрожал от холода и страха. Со сводов падали на его голову и шею крупные капли, и текли ледяной струйкой по спине и лицу. Старая няня, забившись в тёмный угол, читала молитвы и судорожно крестилась, а Коля, подобравши под себя ноги, настоящим ежом тесно к ней прижался. Он глядел на белеющуюся во тьме фигуру старика и старался напрасно оторвать от неё взор. Всякий раз, как молния обливала её с ног с головы ярким светом, глаза статуи блестели и останавливались на нём. Вдруг ему почудилось, что старик медленно сходит со своего пьедестала, разгибает свои каменные мускулы и протягивает к нему длинную руку. Няня дотронулась до него, и ему кажется, что он почувствовал у себя на плече холодную руку чудовища, что её тяжесть его душит и давит...

– Няня! Няня! – крикнул он...

Няня взяла его к себе на колени, и он спрятал свою голову под платок, приколотый у её груди. С тех пор ему не раз снился ночью страшный старик, и долго не смел он заглядывать в грот.

Как дороги Коле все эти воспоминания его детства! Он встречает их повсюду: всякое деревце, всякий кустик, всякая былинка – всё ему знакомо, всё мило, всё полно смысла, как будто везде поёт для него постоянный голос о давно минувших днях.

Настало воскресенье; Коля встаёт рано. Он слышит звон колокола. Все ещё тихо на барском дворе. Дорожки и газон ещё покрыты свежей росой. Только что восшедшее солнце ещё не успело её высушить. Его луч ещё не греет, но пробудил уже весенних птичек.

Сидя в чаще листвы, они чистят и расправляют клювом пёрышки крыльев. Лёгкий ветерок дует в нижних слоях атмосферы, и твёрдые листья осин бьются друг о дружку в весёлом трепете, а тёмные ветви сосен и елей как будто запевают таинственную песню. Запах рябины и бузины вытесняет уже ослабевший аромат ночных фиалок. В кухне господской усадьбы открылось окно, и показался повар в ситцевой рубахе, с засученными рукавами. Он высунул голову и приступил к умыванию лица и рук. За неимением рукомойки, он набрал воды в отдувшиеся щёки, и скупо выпускает её тонкой струйкой из широкого рта. На дороге из села к паровым полям поднялась пыль из-под ног крестьянского стада. Коля, стоя у своего окна, слышит блеяние овец, мычание коров и ржание двух-трёх кобыл с рыженькими жеребятами. Раздавались похожие на выстрел щёлканья длинного кнута, которым пастух погонял отсталую и пугал разбегающуюся по сторонам скотину. Овцы подвигались сжатой толпой, и клали свои волокнистые головы друг дружке на спину. Колокольчик передовой с чёрными пятнами коровы сливался с гуденьем церковного колокола. Пастух, седой старик с длинным, перекинутым через мощное плечо кнутом, и его подпасок в армяке с лохматистыми полами остановились перед церковью и, перекрестившись три раза, ударили кнутами и побрели за сгустившимся облаком пыли, в котором совершенно исчезали овцы и лошади, и виднелись одни острые коровьи рога. Шествие заключала старая, как армяк пастуха, еле тащившаяся собака.

Между тем, оживилось и село: старушки, покрытые белыми платками, потянулись к церкви, охая и крестясь, и о чём-то важно между собой рассуждая; а молодёжь, в пёстрых праздничных нарядах, шла, весело смеясь и широко размахивая руками.

– Знакомая картина! – промолвил Коля, и прошлое воскресло опять перед ним: он лежит пятилетним мальчиком в своей кроватке, и к нему наклоняется бледное, болезненное, печальное лицо матери.

– Завтра тебя няня поведёт к обедне, – говорит она, – а я не могу, помолись за меня.

И ему показалось, что слёзы блеснули на её ресницах, между тем как она крестила его дрожащей рукой. Коля нескоро заснул: ему стало грустно. Бог весть, почему он вдруг припомнил несколько слов няни и прислуги о болезни матери. Он уловил их нечаянно, и смысл их неясен для него; однако, вспоминая о них теперь, он начинает смутно догадываться, что что-то недоброе таится в слабом голосе матери, в её впалых щеках. Ему грустно вспомнить о её влажных глазах, грустно, что не она поведёт его в церковь, и болезненно действуют на него слова «Помолись за меня». Но недолго грустит ребёнок: воцарившаяся около него тишина и тусклый свет теплившейся перед образами лампадки манят его ко сну. В голове Коли мысли понемногу стали путаться, облекаясь в неопределённые образы, всё уходившие в неопределённую даль. Наконец, усталые его глазки закрываются, и он засыпает невозмутимым детским сном.

Яркий утренний луч солнца пробуждает его рано. Он встаёт весёлый и свежий. Здоровый сон разогнал вчерашнюю грусть. Няня поспешно одевает его, ведёт в церковь и ставит на коврик около себя. Но служба длится. Запели: «Иже Херувимы». Коле наскучило всё стоять на одном месте, он дёргает няню за полу её праздничного платья.

– Няня, скоро кончится?

– Аль ты устал? – говорит няня и сажает его на чугунную подоконницу. Отсюда Коля видит, сквозь железную решётку окон, как кучер Семён выводит из конюшни пару лошадей, которые фыркают и брыкаются.

– Пр! Пр! Ну вас, лешие! – кричит Семён.

– Пр! – подхватывает Коля, передразнивая Семёна.

Голос няни напоминает ему, что он в церкви.

– Что ты, бесстыдник этакой! Отец Кондратий просвирки не даст. А мама-то спросит, умно ли ты за обедней стоял...

Имя матери напоминает Коле о вчерашнем. Ему сделалось стыдно. Священник уж выходит с крестом из Царских дверей, а он и не помолился за мать, он забыл о её просьбе. И Коля становится на колени и лепечет:

– Господи, помилуй мама!

Когда же няня взяла его за руку и вывела из церкви, он даже забыл спросить о просвирке и молча, понурив головку, побрёл за старушкой. Ему было так больно, что даже при воспоминании о грусти ребёнка сжалась сердце и у молодого человека. И молодой человек старается припомнить черты матери и закрывает невольно глаза. Долго напрягает он все свои усилия, чтоб сосредоточить мысли на одной и, наконец, бледный очерк женского лица выплывает из тумана и отчётливо от него отделяется. Ещё мгновение, и он пропадает в неясной дали. Образ скрылся, но последняя мольба умирающей матери: «Помолись за меня!» раздаётся упрёком в ушах и в сердце Коли; давно не вспоминал он о ней, давно не молился за неё! Он идёт на её могилу и долго, пристально глядит на чёрный, мрачный камень, перечитывая бессознательно первые слова надписи: «Здесь покоится тело боярыни Анны...». Слёзы потекли по его щекам. Он медленно опускается на колени и тихо касается губами до плиты. Звон к «Достойной» отрывает его от раздумья. Он встаёт также медленно, расправляет разноцветные головки стелющейся кругом могилы вербены и входит в церковь. Он становится на то же место, на тот же дырявый коврик, на котором стоял ребёнком. Сердце его полно тихой грусти и сладостной молитвы, и он молится...

 

***

Из числа немногих соседей, с которыми водил знакомство Андрей во время своей одинокой жизни, он искренно привязался лишь только к двум бездетным старичкам, знавшим его с детства.

Пётр Петрович Авилов и жена его Наталья Гавриловна были помещики 50-ти душ. Маленькая их усадьба, с фруктовым садом, двумя-тремя липовыми аллеями и палисадником перед окнами чистенького домика, была в пяти верстах от Милкина. Наталья Гавриловна была старушка высокого роста, не по летам румяная, не знающая устали, и пользовалась тем несокрушимым здоровьем, которым уже не может похвастаться наше поколение. Все хозяйственные заботы были на её руках, и Пётр Петрович никогда в них не вмешивался, твёрдо зная, что Наталья Гавриловна всё лучше его устроит; он ни в чём ей не прекословил, не то, чтоб её боялся, и не то, чтобы она не допускала противоречия, а так просто: он ей подчинялся, как ребёнок подчиняется балующей его няне.

Наталья Гавриловна привыкла к деятельной жизни и не тратила даром времени. Она занималась с раннего утра, то солением огурцов и грибов, то краской шерсти; то отправлялась на огород, то на гумно, то в поле. Она смотрела за тем, как складывают скирды немногочисленные мужички, как пашут, как сеют, как делают замолот. Она поспевала всюду; на кухне, на погребе, на скотном дворе – везде побывает старушка, всё увидит, всё узнает, всё подметит. Она отправляла на мельницу рожь, выдавала месячину, и торговалась с купцами, покупавшими у неё хлеб. Но не одни хозяйственные вопросы занимали Наталью Гавриловну: была для неё и поэтическая сторона в жизни – цветы. Она любила и лелеяла их, как можно любить и лелеять лишь живые существа, и цветы как будто понимали её ласку: всегда у неё цвели первые розы, и душистее пахли левкой и желто-фиоль. Скромный домик стариков, за неимением роскоши, отличался чистотой и массой цветов и зелени, что придавало маленьким, незатейливым комнатам уютный, весёлый, и даже нарядный вид.

Наталья Гавриловна была на всё мастерица: и рукоделье ей далось, и за больными она ходила не хуже любой сердобольной. Раз занемог не на шутку Пётр Петрович, и долго лежал в тёмной, душной комнате. Наталья Гавриловна сидела у изголовья больного, не отходя от него ни на шаг. Она сама давала ему лекарство, готовила освежительное питьё, поправляла подушки; и лишь когда он засыпал, и дыханье его становилось ровнее, она дремала немного на своём кресле. Но и тут она не совсем выпустила из виду хозяйственные заботы. Она часто подходила на цыпочках к завешанной одеялами двери, и шёпотом передавала старой служанке Марфе, своей ровеснице, необходимые распоряжения насчёт хозяйства. Наталья Гавриловна всё обдумала, всё устроила, что могло облегчить положение больного, всё удалила, что могло хоть мало-мальски его обеспокоить. Когда же Пётр Петрович выздоровел, она велела отслужить благодарственный молебен и, как ни в чём не бывало, принялась опять за хозяйство, за цветы, и всё без остановки пошло по-прежнему.

Но когда случалось прихворнуть Наталье Гавриловне, то Пётр Петрович обнаруживал самое глубокое, самое бесплодное отчаяние. Он суетился, бросался из угла в угол и, как ни старался ходить на цыпочках, но всем нашумит, всё зацепит, всё уронит, и напустит холода в комнату сквозь отворенную дверь. Наконец, больная скажет ему, что ей хочется заснуть, и чтоб он шёл к себе, но неугомонный старичок каждые пять минут подходит к двери жениной комнаты, забрасывает вопросами Марфу и получает от неё постоянно тот же ответ:

– Им немного полегчило, сейчас заснуть изволили.

Однако ж и Пётр Петрович не любил сидеть без дела: он постоянно клеил рамки для украшения гостиной и картончики для смоквы, для очков или для клубка Натальи Гавриловны. Все столы уставлены его ящичками, мало того, и у окружных помещиков всегда можно найти произведения Петра Петровича. На картинки, вставленные в его рамки, он неприхотлив: был бы лишь предлог склеить рамку, а какое произведение искусства в ней красуется – это до него не касается. Соседи, зная его страсть, щедро снабжают его картинками из старых журналов мод, портретами, вырезанными из календарей, и политипажами с прейскурантов. Но как ни старается Пётр Петрович, как он ни трудится, всё у него выходит криво и косо, ничто не ладится, и старичок сознаётся всегда с горем, что «на этот раз как-то не удалось». Но Наталья Гавриловна всегда находит средство его утешить, уверяя, что совсем не заметны кривые линии и крахмальные пятна на цветной бумаге.

И до сих пор ещё покойно и счастливо доживают свой век наши старички. Ничто не изменилось в их уголке, и оба довольны судьбой. Наталья Гавриловна, как и прежде, смотрит за хозяйством, и всё спорится в её руках; а Пётр Петрович клеит кривые и косые рамки да коробочки, и вполне счастлив, когда ему тепло и уютно, когда падает зимой светлый луч сквозь морозные узоры окна, а летом прохладно в садовой беседке, да здорова и весела Наталья Гавриловна, – больше ему нечего желать.

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

ГРУСТНО ЖИВЁТСЯ.

 

Настал великий день для Петра Петровича: день именин Натальи Гавриловны. Долго придумывал добрый старичок, какой бы ей сделать подарок, и недели две клеил рабочий ящик с разными затеями. Тут были задвижки, потаённые ящики, были особые места для напёрстка и ножниц, словом, всё было придумано для удобства и красоты. Какое огромное количество картофельной муки потратила, по приказанию барина, кухарка на крахмал. Сколько было перерезано напрасно картона и цветной бумаги! Сколько забот, сколько трудов положил Пётр Петрович на своё изделие! И Наталья Гавриловна, понимая, что для неё готовится сюрприз, не входила в комнату мужа, где производились работы.

Всё было готово накануне Натальина дня. С вечера Пётр Петрович положил отдельные части своего произведения под пресс, составленный из утюгов и ступок, и заснул, мечтая об эффекте, который произведёт его подарок. На другой день он встал раньше обыкновенного, отодвинул утюги с радостной улыбкой и стал подбирать крышки к ящикам и задвижки. Но лицо его вытягивалось постепенно, и, наконец, он остановил безотрадно грустный взор на своей работе. Она далеко не достигала до той степени совершенства, о которой мечтал мастер. Главный ящик только до половины вдвигался в свой футляр, и одна из стенок округлилась и отдулась, как живот у гоголевского Петуха.

– Никуда не годится! – думал Пётр Петрович. – Показать даже нельзя! Каково мне её поздравлять с пустыми руками! – и слёзы блеснули в его глазах. Между тем, как горе всё более и более им овладевало, дверь отворилась, и Наталья Гавриловна в своём праздничном наряде вошла в комнату.

– А какое у меня горе, Наташа, для твоих именин! – сказал он.

– Помилуй Бог! Что такое? – спросила Наталья Гавриловна, которая знала наперёд, в чём дело, потому что подобное горе постигало постоянно её мужа в день её рождения и в день именин.

– Да хотелось мне склеить тебе рабочий ящик.

– Ай-да муж! Как раз угадал, что мне нужно! Покажи его сюда.

– Вот он. Да что-то не вышел.

– Отчего не вышел? Нет, очень хорош, – повторяла Наталья Гавриловна, разглядывая работу и придумывая, чем бы утешить сконфуженного художника.

– Пожалуй бы, и хорош, если б не этот ящик: видишь, он что-то не вдвигается.

– Да, не совсем вдвигается... Постой, постой; да знаешь ли ты, что эдак-то гораздо лучше.

– Как лучше? – спросил Пётр Петрович, и лицо его просияло.

– Да так же: до смерти скучно за всякой безделицей выдвигать ящик, да опять задвигать. Ведь руки устанут! Опять же, что времени на это пропадает. А тут, всегда он отворен, всё под рукой, и препокойно! Право. Ты не вздумай его переделывать.

– Неужто ж тебе, в самом деле, так удобнее! Вот не думал, не гадал!

– Да уж верь ты мне.

– А бочок-то немножко отдулся, – заметил Пётр Петрович.

– Эка важность какая, что отдулся! Зато ящик гораздо поместительней будет. Славный ящик! Вот я тебя за него поцелую, и унесу его поскорей к себе, а не то ты, пожалуй, вздумаешь его переклеивать, и совсем мне его испортишь.

Она обняла мужа и ушла, а Пётр Петрович оделся и отправился в гостиную. Вот пришёл и священник служить обычный в этот день молебен, потом подали самовар, и Пётр Петрович показал отцу Василю ящик, который подарил жене, и рассказал о своей мнимой неудаче.

– Если б ваша работа действительно не удалась, – заметил священник, – то Наталья Гавриловна того бы и не заметили: они бы видели в вашем изделии лишь доказательство вашего супружеского расположения.

Едва успели наши старики проводить священника, как зазвенели бубенчики, и ямская тройка въехала на двор и остановилась у подъезда.

– Батюшки мои! – воскликнула Наталья Гавриловна, взглявнуши в окно. – Да это Антон! Зачем он пожаловал?

– Он! Точно он! – отозвался Пётр Петрович. – Это, он должно быть, Наташа, из уважения к тебе – хотел тебя сегодня поздравить.

– Не нужны мне его поздравления, – заметила она с досадой, – лишь бы не срамил он нас на старости лет.

Поднялась суматоха во дворне: все выбежали из кухни посмотреть на приезжего.

– Антон Сергеевич! Ишь, нелёгкая принесла! – ворчала старая горничная Натальи Гавриловны.

– Ну, раскошеливайся барыня! – сказала в свою очередь кухарка. – Будь у меня такой племянничек, я бы его, кажется, на глаза не пустила. Этакой постылый!

Между тем отворилась дверь из передней, и молодой человек, красивой наружности, подошёл к Наталье Гавриловне, стал перед ней на колени и произнёс театральным голосом:

– Тётушка, Бог милует грешников!

 

***

В торжественные дни Андрей был почётным и самым ранним гостем наших старичков. Он приехал часа за два до обеда и привёз Наталье Гавриловне померанцевое дерево. Она очень обрадовалась и гостю и подарку, но удивилась отсутствию Коли.

– Он непременно будет к обеду, – сказал Андрей, – его задержала почта: надо отправить сегодня спешные письма.

– Ну, и прекрасно! Я его угощу его любимыми яблочными пирожками. Он у вас такой славный, Андрей Дмитриевич; не то, что наше сокровище! Вообразите, ведь опять к нам явился.

– Антон Сергеевич? Он здесь?

– Да что, Наташа, – начал Пётр Петрович, – ведь он, кажется, и в самом деле одумался. Уж теперь, говорит, этого не будет! Побожился даже.

– Да ему божиться-то не впервой: он тебе Бову-то королевича поёт, а ты ему, младенец Божий, и поверил!

– Мне самому сдаётся, – заметил Андрей, – что он вам наделает новых хлопот.

– Да я бы его и не приняла, – отвечала Наталья Гавриловна, – да вот всё мой-то сердобольный! Прости его, Наташа, хоть для меня, хоть для своего ангела, он нам нечужой, и мало ли чего наговорил! А только я слово дала, что если он примется за прежние дела, да к Иванову повадится, я его попрошу со двора долой. Ты тогда за него и не заступайся, – продолжала она, обращаясь к мужу. – Что он там ни толкуй, а я знаю своё; попомни ты моё слово: он приехал сюда, потому что прокутил опять последние денежки. А вы, Андрей Дмитриевич, закажите брату, чтоб он от него подальше: от него добру не научишься.

Стали съезжаться гости, приехал и Коля. Поздоровавшись с хозяевами дома, он сошёл в садик и побрёл вдоль тёмной аллеи, которая вела к пруду, правда, давно не чищеному, но от него веяло прохладой в жаркие летние дни, и со всех сторон его осеняли старые деревья. Коля сел на берег и стал любоваться на рыбу, играющую в воде. Вдруг где-то раздался мужской голос; он пел:

 

«Мне ли молодцу разудалому

Зиму лютую жить за печкою...»

 

Много удали и весёлости звучало в этом мягком, звонком голосе. Коля его заслушался; он встал и оглянулся во все стороны, отыскивая певца. Наконец, глаза его остановились на красивой фигуре Антона Сергеевича, лежащего под деревом на противоположной стороне пруда. Тот привстал и крикнул Коле:

– Что ж не аплодируете? Ведь я мастерски спел песню.

Через две минуты Коля очутился возле незнакомца, который протянул ему руку.

– Ваш сосед, – сказал он, – с сегодняшнего дня. Вы хорошо знакомы со старичками?

– Хорошо.

– Ну, я племянник Натальи Гавриловны.

– Как же это я вас никогда не встречал у них?

– По очень простой причине: добрые старички терпеть меня не могут! – отвечал Антон с таким комизмом, что Коля невольно рассмеялся.

– Вы шутите? – спросил он:

– Нет, к несчастью. А ведь добры-то как! Да на беду, не запряжёшь вместе: «Коня и трепетную лань»... Я их люблю от всего сердца, нет-нет, стоскуюсь по ним, и возвращусь к ним, как блудный сын... Сядьте-ка сюда: до обеда ещё долго; мы поболтаем. Хотите? – заключил он, подавая ему папироску.

Коля смотрел на него с любопытством и невольной симпатией. Его прельщало что-то открытое и молодцеватое в приёмах Антона, что-то смелое и молодцеватое в его физиономии. Он носил с особенной ловкостью довольно поношенное пальто и видимо щеголял своими курчавыми чёрными волосами.

– За что же, кажется, старичкам вас не любить?.. Своих детей у них нет, – заметил с некоторой робостью Коля.

– Видите, в чём дело: вверился я в людей, которые меня обобрали, водили за нос. Судите по себе, – продолжал он, устремляя на своего собеседника свои пронзительные, живые глаза, – у вас, мне кажется, сердце на ладони, и у меня тоже. Зла я в других не подозреваю: полюбил недобрых людей, они и воспользовались моей доверчивостью. Старики мне этого простить не могут. Живи я у них, да на условии: старой бабой – умеренно и аккуратно, а…

«Мне ли молодцу разудалому...» помириться с такой жизнью... Послушайте, да разве вы обо мне не слыхали!

– Н... н... нет, кажется, – отвечал Коля, вспоминая смутно, что он о нём что-то слышал.

– Не слыхали? Так услышите! Я Ванька Каин, игрок, fileur de cartes, на руку не чист, головорез, от которого вас удалит ваш старший брат, как от чумы: предупреждаю вас заранее.

– Мой брат! О, вы его не знаете! Во-первых, он полюбит всякого, кого я полюблю; и наконец, я не ребёнок, и не состою под опекой.

– Тем лучше. А ведь очень многих привязанность приводит в крепостное состояние: не смеют ни думать, ни судить без разрешения... Ну, а скажите, вы надолго в деревне?

– На всё лето.

– И любите охоту?

– До страсти люблю. И вы охотник?

– Тоже страстный.

– Прекрасно! Мы будет охотиться вместе! – воскликнул Коля.

– Итак, по рукам! Но... вы уверены, что брат на вас не покосится?

– Да с чего вы взяли? – возразил с досадой Коля. – Брат мне не мешает жить; я вам говорю, что вы его не знаете.

– Не знаю, но уважаю его от всей души; и только жалею, что его предубедили против меня мои невинные старички. Хороший человек ваш брат!.. Однако, пойдёмте, пора домой!

Они пошли вместе. В цветнике Коля загляделся на великолепный куст розанов.

– Это Голландский розан:Rosamaxima; он достигает огромных размеров, – сказал Антон.

– Вы, кажется, ботаник, – заметил Коля, – а я в этом отношении совершенный невежда.

– В таком случае, вы лишены великого наслаждения! Ботаника – целый мир.

Он заговорил о ботанике бойко и умно, и Коля слушал его с большим любопытством, не замечая слишком грубых его промахов. Только что они вошли в гостиную, Наталья Гавриловна пригласила всех откушать, чем Бог послал, и человек двенадцать сели за гостеприимный стол старичков. Неприхотливый обед был приготовлен из домашней провизии, но сама хозяйка и её кухарка истощили на него все свои гастрономические сведения. Марфа и внук её Николька, оба одетые по-праздничному, разносили варенье, смоквы и сласти всякого рода, а вместо шампанского гости выпили шипучки за здоровье именинницы. Коля, сидя рядом с Антоном, болтал с ним вполголоса и удерживал с трудом смех, возбуждённый остротами, которыми его сосед осыпал некоторых из присутствующих.

– Как он умён и мил! – думал Коля. – И как бы я хотел на него походить!

После обеда Наталья Гавриловна стала разливать кофе, и все собрались около неё. Андрей, заметивши за обедом короткость Коли с Антоном, искал брата глазами, но новые приятели уже гуляли опять в липовой аллее.

– Скажите правду, – спрашивал Антон, – рассказывали вам, как я ограбил, обыграл одного несчастного? От этой повести веет таким ужасом, что волосы становятся дыбом.

– Даю вам слово, что мне никто не рассказывал ничего подобного.

– Странно; но послушайте, как дело было: оно любопытно.

И он рассказал Коле, как попал, совершенно невинно, в скандальную историю, где нелестное поведение других, обманувших его лиц, пало на него. Он каялся в своей глупости, как выражался, трунил над собой, шутил очень остро, и возбуждал всё более сочувствие своего собеседника.

– Как живописны эти места!.. – заметил Коля, останавливаясь в конце аллеи и глядя вдаль. – Надо бы когда-нибудь забраться на эти горы.

– Хотите, я буду вашим чичероне? Пойдёмте завтра.

– Очень рад; я приеду к вам утром пораньше, и отправимся.

– Коля! – крикнул вдруг Андрей, подходя к дверям террасы.

Антон засмеялся.

– Брат вас зовёт, – сказал он, – это значит, что наша прогулка не состоится.

– Это почему?

– Да вот увидите! Хоть об заклад побиться.

– Идёт! – отвечал Коля, протягивая ему руку. – Pari а discretion.

– Эй, проиграете? Старший брат – бедовое дело: старший брат – ментор, данный самой природой. Нет сомнения, что он запретит вам знаться с таким Пугачёвым, как я.

Коля слегка покраснел.

– Я не состою в крепостном состоянии, и не признаю ни за кем права мне приказывать или запрещать, – заметил он и подошёл к брату.

Антон проводил его глазами:

– Кажется, что с ним не мудрено будет сладить, – подумал он. – Проведёшь за нос, благо самолюбив, как мальчишка. Мы и не таких надували!

– Коля, – говорил между тем Андрей, – я не успел тебя предупредить, что надо себя держать подальше от этого молодца: с ним порядочные люди не кланяются.

– А я поклонился! – отвечал резко Коля. – И это меня не погубило в моих собственных глазах. Я не привык делать кому бы то ни было дерзостей.

И не дождавшись возражения, он вернулся в сад.

– Ну, что ж, – спросил Антон, – держите пари?

– Ещё бы!

Они продолжали ходить, весело болтая, по аллее. Но стал накрапывать дождь, и принудил их войти в дом, где Наталья Гавриловна уже хлопотала около самовара. Напившись чаю с кренделями и булками собственного печения хозяйки, гости разъехались.

– Объясни мне, пожалуйста, твою странную выходку, Коля? – спросил его Андрей, когда они сели в тарантас. – Ты не имеешь понятия, какой негодяй этот Лесников. Года полтора тому назад он и его приятель Иванов наверняка обыграли заезжего новичка. Был страшный скандал…

– Знаю! знаю! – воскликнул Коля. – Но дело в том, что этот новичок шулер, и он попал на другого, похитрей себя – вот и всё. Бедный Иванов в отчаянии, что эта история произошла у него в доме, а Лесников не берёт карт в руки. Voila comment on ecrit l'histoire! – прибавил он, смеясь.

– Не слишком ли легко ты ему доверился? Ведь ты его видишь в первый раз.

– Не ты ли, наоборот, слишком легко осуждаешь? Во всяком случае, мне очень жаль, что ты о нём дурного мнения, потому что я ему обещал свой визит на завтрашний день. Мы устроили прогулку.

– Нет, пожалуйста? Коля, не езди к нему – сделай это для меня.

– Но под каким же предлогом я откажусь?

– Тут предлога не нужно; напиши ему просто, что ты не можешь быть у него.

– А что ж он подумает?

– Он догадается в истине, он поймёт, что я тебе рассказал, что он за человек – и тем лучше.

– To есть, другими словами, он догадается, что ребёночку приказано было сидеть дома. Сознайся, что такой смешной роли я принять не могу. Я обещал Лесникову, что приеду к нему, и приеду.

– В таком случае, как хочешь, – отвечал сухо Андрей.

Он был оскорблён тоном Коли, и они доехали молча до дома; а Колю стесняла, в первый раз, навязчивая опека Андрея; но он горячо любил Андрея, и сердце его щемило. Подали ужин. За ужином начинался всегда весёлый или задушевный разговор между братьями, но теперь им было неловко друг с другом: они молчали. Коля не вытерпел.

– Андрей, – начал он, – ты сердишься.

– Я огорчён, – отвечал Андрей.

– Тем, что я еду к Лесникову?

– Да.

– Ты меня связываешь по рукам и по ногам этим словом, и это не великодушно с твоей стороны. Разве я тебя лично оскорбил? Нет! Я затеял невинную прогулку с соседом, а ты на меня за это дуешься. Тыменя оскорбляешь, а не я тебя. А между тем, очень может быть, что моё знакомство с Лесниковым ограничится одним визитом.

Он встал, поцеловал брата и ушёл в свою комнату.

Андрей не мог долго заснуть: он был огорчён и оскорблён Колей, однако, обвинял себя в том, что не сумел дать с первой минуты другого оборота их разговору, но успокоился, наконец, при мысли, что легко будет завтра же поправить свою оплошность и рассеять, до последней тени, возникшую неприятность. Его безграничная любовь к Коле внушала ему такие неопровержимые доводы, что Коля должен был их признать – Андрей это чувствовал. Он встал в обычный час и вышел на террасу, но Пётр доложил ему, подавая самовар, что Николай Дмитриевич изволили уже накушаться чаю и уехали. Эти слова кольнули в сердце Андрея; мысль, что Коля расстался с ним накануне так холодно, уехал, несмотря на его просьбы, и не сказал ему даже дружеского слова, подействовала на него болезненно. Он чувствовал себя неспособным заняться чем бы то ни было, и долго бродил по саду и по комнатам. Утро длилось без конца. Наконец, он вышел на большую дорогу и увидал издали Колю, ехавшего к нему навстречу.

Расставшись с ним накануне, Коля сел под открытое окно и задумался. Он готов был пристраститься к Лесникову со всей горячностью молодости, но с другой стороны, первая его размолвка с братом не давала ему покоя, и он хотел согласовать свою любовь к нему со своим увлечением к Антону, и должен был, наконец,сознаться перед самим собой в невозможности достигнуть такой цели. Уже светлело на дворе, и свеча его догорала, а он всё сидел и думал и, наконец, привязанность, с которой он вырос, с которой были неразрывны все детские и юношеские его страдания и радости, взяла верх. Он вспомнил всё, что Андрей сделал для него, и сказал себе, что очередь за ним, что надо и ему сделать что-нибудь для брата. Да, Коля исполнит долг чести и привязанности: он принесёт ему в жертву свое чувство к Лесникову; он должен, он обязан это сделать! Но заключённое пари? Проиграть его – значит принять роль мальчика, ещё не вышедшего из-под опеки, скомпрометировать себя кругом в глазах Антона и подвергнуть себя едким его насмешкам. С этой мыслью самолюбие Коли помириться не могло, и после долгих колебаний он решился выехать рано из дома, чтобы отложить объяснение с братом до своего возвращения. Таким образом, честь его будет спасена, а уступка сделана.

– А Лесникову, – думал он, – я скажу, что очень занят и выезжаю редко; что касается до него, он знает, что Андрей его недолюбливает, и он неохотно будет сюда ездить, так что мы не сблизимся. А какой милый и симпатичный малой! Андрей никогда не поймёт, какую жертву я ему приношу.

Но все его соображения оказались ложными. Лесников его встретил с распростёртыми объятиями.

– Приехал-таки! – воскликнул он. – А я уж было усомнился в тебе! Тоска меня обуяла. Ну, спасибо! Молодец ты, право!

Лесников неподдельно обрадовался, Лесников говорил ему «ты»... Это начало короткости между ними так приятно подействовало на Колю, что его благие намерения разлетелись, как листья по ветру.

– Пойдём ко мне, – продолжал Антон, не давши ему времени опомниться, – я тебя угощу чаем, а там – отправимся в лес.

Он пошёл наверх по крутой лестнице, и Коля следовал за ним. Комната Антона была довольно просторна; кисейные гардины, висевшие на окнах, плохо защищали её от солнца, но придавали ей приятный полусвет; вдоль стен, не обклеенных обоями, висели на верёвках душистые травы, которые Наталья Гавриловна собрала и сушила для своей домашней аптеки. Антон лёг на старый турецкий диван и пригласил Колю сделать то же и снять сюртук. Им подали чаю.

– Встал я ранёшенько, – начал Лесников, – и долго думал о тебе. Счастливец ты, Коля! Учишься хорошо, вступишь в университет, потом выберешь службу себе по душе... А вот я! Прокутил, проповесничал свою молодость, да и перебивайся теперь, как знаешь! Начал жить рано, и кон-гурано... туда мне и дорога! Но за что, скажи, прослыл я бесчестным человеком, да ещё в глазах людей, которых сам уважаю. Вот с этим я помириться не могу, так кровь во мне и закипит при этой мысли! Хоть бы, например, твой брат…

– Брат мой тебя лично не знает, – перебил Коля, – он отличный человек; и если он точно предубеждён против тебя, подумай сам, он доверился невыгодным слухам...

Лесников пожал плечами:

– Так! Так! – заметил он. – Хорошая слава под камешком лежит, а дурная по тропинке бежит! И то сказать: не сам ли я дал повод злым языкам говорить обо мне?.. Ты меня короче узнаешь, и полюбишь серьёзно, я надеюсь, а теперь, спасибо тебе за то, что ты отстоял свои понятия не перед пустым человеком, а перед братом, которого любишь и уважаешь; признайся, ведь он поморщился, когда узнал, что ты едешь ко мне – иначе быть не могло! Однако, ты всё-таки приехал. Это доказывает и твою твёрдость и золотое сердце. Я твой навсегда!

Антон уже успел немного выпить; воображение его разыгралось, и он говорил с некоторой экзальтацией. Каждое его слово очаровывало всё более и более Колю. Он видел в Лесникове одного из тех шалунов, с рыцарским закалом, которые стоят выше будничной нравственности.

– Ты играешь на гитаре? – спросил его Коля.

– Бренчу от скуки.

– Сыграй, пожалуйста, что-нибудь весёлое, удалое этакое, знаешь!

Лесников снял со стены гитару и настроил. Он играл мастерски. Коля пришёл в восторг. После финального аккорда артист встал.

– А наша прогулка? – сказал он.

Они пошли в лес, и между ними завязался задушевный разговор: Лесников расспрашивал Колю о нём и много рассказывал о себе.

– Я не прикидываюсь святошей, – говорил он, – я кутила, я повеса, но имею право смотреть, не краснея, на честных людей.

Слушая его, Коле стало досадно, почти совестно, что он сам не кутила и не повеса. Ему хотелось выразить Лесникову все нежные чувства, наполняющие его сердце, но он долго не решался, и лишь после многих колебаний собрался с духом.

– Не смейся надо мной, – сказал он, краснея как молодая девушка, – но я не испытывал ещё ни к кому такой симпатии, как к тебе.

– Сердце сердцу весть подает! – отвечал Лесников, протягивая ему руку. – Но говори правду: если наше сближение может быть поводом к серьёзной неприятности между тобой и Андреем Дмитриевичем...

– Да нет! Что за вздор! – выразил, запинаясь, Коля.

– Ну, смотри – нет, так нет; а не то, я бы тебе первый сказал: лучше нам не видаться. Сохрани меня Бог быть причиной размолвки между вами! Разве я эгоист?..

Они проголодались и зашли в избу, где спросили молока и яичницу. Коля ел с большим аппетитом, смеялся и болтал. Но, несмотря на своё весёлое расположение духа, он испытывал по временам болезненное ощущение, когда мысль об Андрее мелькала в его голове. Он вдруг задумался.

– Какие мрачные мысли наводит на тебя вид этой яичницы? – спросил его Антон. – Что ты нос повесил? Э, брат, живи, пока живётся, и пой, пока поётся!

Коля поехал домой в полном восторге от своего друга. Но что же он скажет брату? Его пристрастие к Антону приняло уже такие размеры, и отношения, завязавшиеся вчера, достигли до такой короткости, что не было возможности их порвать. Нечего было и думать об уступке, которую он было намерен был сделать накануне брату.

– Неужели, – говорил он себе, – неужели этот милый малый будет предлогом размолвки между нами?.. Быть не может! Я брошусь на шею Андрея и скажу ему, что он ошибается, что он был обманут. Я ему скажу...

И в голове Коли роились все возражения, все красноречивые доводы, которые должны были убедить брата и заставить его изменить своё мнение. Но вот и сам Андрей показался на дороге... он шёл к нему навстречу... он не сердится. Коля спрыгнул с лошади, но поравнявшись с Андреем, прочёл на его лице не дружелюбное и радостное выражение, а грустное, почти суровое.

– Андрей, – сказал он, – неужели ты на меня сердишься? Помиримся, ради Бога, разве я виноват перед тобой?

– Да, – отвечал Андрей, – ты меня оскорбил; ты мне не доверяешься, а поверил кому?.. Я знаю Лесникова, и ручаюсь головой, что он не без цели домогается с тобой сблизиться.

– И ты уверен, что не ошибаешься?

– Вполне уверен.

– Напрасно; могу тебе сказать, что он меня просил удалиться от него, если моё сближение с ним тебе неприятно.

– Какой ловкий негодяй! – сорвалось у Андрея с языка.

– Не правда ли, – возразил запальчиво Коля, – он уж теперь меня водит за нос?

– Да, он тебя водит за нос, как ребёнка.

– В самом деле? А я надеюсь тебе, однако, доказать, что мною управлять не так легко.

– Говори прямо, Коля: ты собираешься доказать на деле, что, несмотря на мои просьбы и увещания, ты поддержишь знакомство с Лесниковым. Не так ли?

– Я уважаю твои просьбы и советы, Андрей; но всему есть мера. Как я ни люблю тебя, я не желаю – скажу больше – я не должен уступить тебе против всех моих убеждений. Отказаться от моего взгляда, от моих понятий – это было бы мальчишество, и больше ничего... Я не могу, слышишь, не могу пожертвовать твоей фантазии привязанностью, которой уже дорожу.

– Как! Ты уже успел привязаться к этому…

– Прошу его щадить в моём присутствии; я не выношу деспотизма и несправедливости.

– Довольно! – возразил оскорблённый Андрей. – Иди своей дорогой – я тебя стеснять не буду.

Они были уже дома. Андрей ушёл в свой кабинет, а Коля, до крайности рассерженный на брата, отказался от обеда, чтоб не встретиться с Андреем.

– Я ему докажу, я ему докажу, что я уже не ребёнок! – повторял он самому себе, краснея от досады.

 

***

Антон Сергеевич Лесников был двоюродный племянник Натальи Гавриловны. Он промотал небольшое наследство, оставленное ему родителями, и наши старички выручали его не раз из беды; но он не умел оценить ни их любви, ни попечения о нём, и освоил себе рано самую незавидную и самую заслуженную репутацию. Наталья Гавриловна долго говорила, что он может ещё опомниться, что молодого человека легко сбить с честного пути, и старалась действовать на него то кроткими, то строгими выговорами, но Антон шёл неизменно своей дорогой. Наконец, года за полтора до той минуты, где мы остановили свой рассказ, он был героем грязной истории, о которой Андрей говорил брату. Эта история истощила окончательно весь запас снисхождения старушки, и она объявила племяннику, что прерывает с ним всякие сношения. С тех пор об нём ничего не знали, пока он не приехал, совершенно неожиданно, в день именин тётки. Она не ошибалась, объясняя безденежьем его появление, и он приехал не без цели под кров, где оскорбил уже не раз все права гостеприимства. Когда ему нужно было добыть денег, он оказывался неразборчив в средствах; но в деревне он не мог надеяться обмануть кого бы то ни было: его слишком хорошо знали во всём околотке, и никто ему не доверялся. А он рассчитывал на то, что проживёт лето, хотя и скучно, но всё-таки на даровых хлебах, прикинется кающимся грешником, выпросит денег у тётки, чтобы иметь возможность возвратиться в Москву, где наймёт квартиру и будет ожидать случая нажиться опять на чужой счёт.

Судьба побаловала его неожиданно встречею с Колей. Хитрый, пронырливый Антон понял с первой минуты, что легко будет воспользоваться симпатией, которую он внушил ему, и овладел им совершенно в самое короткое время. Слова и понятия Антона стали законом для Коли, а сам Антон – образцовым идеалом. Со дня их первой прогулки они видались часто. Коля приезжал к Антону, и они бродили вместе по окрестностям, или Антон являлся в Милкино; но, чтобы избежать встречи с Андреем, он проходил коридором в комнату своего приятеля.

Раз, во время его посещения, Коля вошёл к брату:

– Андрей, – сказал он, – я желал бы пригласить Лесникова обедать, но боюсь, что для тебя это будет неприятно...

– А для него, – возразил Андрей, перебивая его, – ещё неприятнее, я полагаю; ты знаешь, что я с ним не кланяюсь.

Коля покраснел от досады, и был готов отвечать потоком упрёков, но одумался, и решился действовать кроткими мерами.

– Послушай, Андрей, – начал он с убеждением, что никто не в силе противиться обаянию его друга, – сознайся, наконец, что ты можешь ошибаться: я прошу тебя только об одном: познакомься с Лесниковым, и тогда суди его со всей возможной строгостью.

– Как ты думаешь, Коля? Может ли моё личное знакомство с ним изменить моё мнение на счёт фактов, коротко мне известных?

– А если тебе показали эти факты в превратном виде?

– А где проверка? Опять же, слова человека, которому я не верю, а которому ты поверил, не знавши его нимало?

– В таком случае, – возразил запальчиво Коля, – оставайся при своём мнении. Но и я своего изменить не намерен. Каждый думает по-своему, и у каждого есть свои друзья. Но мы тебя не стесним: мы отобедаем вдвоём у меня.

Когда он возвратился в свой кабинет, Антон лежал на диване и курил сигару.

– Ну что ж? – спросил он. – Велел ты дать закусить? Я очень проголодался.

– Мы сейчас будем обедать. Но я полагаю, что нам лучше будет здесь вдвоём: ты с братом не знаком...

– Да, разумеется, нам будет свободнее, – отвечал Антон, как будто не замечая сконфуженного вида Коли. – Я только не понимаю, – продолжал он, окидывая глазами шкафы с книгами, – как позволить себе обедать в этом святилище науки? Признайся, ведь ты на нашего брата неуча смотришь с высоты своего величия?

– Не тебе бы мне говорить такие слова. Какой я учёный! А теперь и учением не занимаюсь, – отвечал, как бы оправдываясь, Коля и между тем спрятал в стол том Фукидида.

– Не отпирайся: ты сущий мудрец! Скажи, Коля, весело себе сушить мозг над фолиантами?

– Ты, однако, не стоишь за невежество, Антон?

– Слушай, я тебе скажу мой расчёт: меня и так довольно кормили книгами, теперь я хочу пожить, пока молод. Я не хочу, чтобы от моего взгляда умирали со скуки... И заметь, какие чёрствые люди эти так называемые учёные. Насолить другим, смотреть букой, гнаться за призраками – вот цель их жизни. Моя веселей, и для меня собственно и для других; а чрез двадцать лет – ништо, пожалуй, примусь вязать чулки с Натальей Гавриловной и клеить коробочки с Петром Петровичем!.. Давай-ка папиросу, да не заговори по латыни в этой комнате.

Коля понимал, что если он попробует отвечать серьёзно на такую выходку, то вызовет новую насмешку со стороны Антона, и потому решился смеяться сам. К тому же, он старался заглушить в себе тяжёлое впечатление, оставленное на нём его сценой с братом. Антон просидел с ним целый вечер и был неподражаемо весел; их громкий смех и голоса доходили до Андрея, и сердце его ныло.

С этого дня посещения Лесникова и обеды вдвоём с Колей стали повторяться всё чаще, а отношения братьев изменялись всё больше. Коля боялся, чтобы Андрей не вступил в неприятное объяснение с ним, и избегал его. Когда он оставался дома, то сидел в своём кабинете под предлогом, что занимается, а, между тем, занятия не шли на ум. Несмотря на удовольствие, которое ему доставляла короткость с Лесниковым, неопределённая тоска преследовала его, и он бросал перо или книгу и уходил из дома.

Дело в том, что его невольно мучили отношения его к Андрею, и он пытался не раз убедить его, что можно остаться друзьями, не разделяя понятий друг друга; что каждый должен думать и действовать самостоятельно, что Андрей огорчается напрасно; и горячился, видя, что Андрей не поддаётся на его доводы, и все объяснения вели к новой неприятности. Избалованный братом, он не сказал себе никогда, что семейная жизнь налагает строгие обязанности, и требовал от неё лишь известной свободы, не спрашивая себя, насколько свобода одного может быть стеснительна для других. Он обвинял брата в нетерпимости и требовал от него уступки; но сделать самому уступку – ему и в голову не приходило. Случалось, однако, что он как будто сознавал свою вину перед Андреем и старался её загладить ласковым словом. Но слова бессильны против ежедневных впечатлений, которые накопляют всё более и более горечи в сердце. Известное проявление чувства прибавляет много прелести к семейной жизни, но не служит ей основой. Её основа – обоюдные уступки, обоюдное доверие, спокойствие духа и сознание мирных привязанностей, которые встречают человека у колыбели и проводят его до могилы. Понятно, что ласковые слова ничего не изменили в отношениях братьев, и неудачная попытка заглушала ещё более голос совести в слабом, самолюбивом сердце Коли.

– Я хотел с ним помириться, – думал он, – я сделал первый шаг, а он продолжает на меня сердиться. Я против него ни в чём не виноват: я не требую, чтобы он любил Лесникова. С какого же права он требует, чтоб я его ненавидел? Дружеские отношения должны быть свободны, а Андрей – порядочный деспот, вот в чём беда.

И более чем когда-нибудь он обвинял брата, теряя совершенно из виду, что вся вина Андрея состояла в безграничной привязанности к нему, и забывал мало-помалу то время, когда вся жизнь Андрея была принесена ему в жертву.

А Андрей всё ждал, чтоб Коля наконец одумался, но ждал напрасно, и молчал из опасения раздражить его и удалить ещё больше от себя. Помириться с новым положением дела он решительно не мог, не мог свыкнуться с мыслью, что привязанность, которой он отдал всю свою жизнь, была так глубоко оскорблена во имя сближения Коли с человеком, от которого отворачивались все честные люди. Сколько раз он вспоминал о своей безумной радости в день приезда брата, сколько раз вздыхал о том времени, когда ему было так тяжко, но он рассчитывал, что пройдёт этот год, потом ещё другой, и он увидит конец своей сиротской жизни, и Коля вернётся под родительский кров.

– Вот и дождался! – говорил себе Андрей. – А всё-таки живу бобылём!

В час обеда, когда накрывали стол в большой зале на один только прибор, как и во время его отшельничества, и Пётр докладывал, что Николай Дмитриевич будет кушать у себя, и прибавлял полупрезрительным тоном:

– Опять у него этот... Рощин, что ли?.. Лесников, бишь...

Андрей садился за стол для того только, чтоб не возбудить толков в передней, но ел как человек, исполняющий возложенное на него послушание.

К тому же, его мучила постоянно мысль, что Коля попал в руки ловкого мошенника, и главное, его мучило сознание собственного бессилия и пассивная роль, выпавшая ему на долю. Не раз приходила ему мысль расправиться с глазу на глаз с Лесниковым, но он чувствовал, что если повернёт слишком круто дело, то испортит окончательно свои отношения с Колей. Как часто, после объяснения с ним, он упрекал себя за каждое резкое выражение, сорвавшееся у него с языка. Он себе не прощал некоторой крутости характера, не позволяющей ему взвешивать каждое слово, и обещал себе, что впредь будет осторожнее; но при первой стычке, неожиданная выходка Коли задевала его за живое, кровь бросалась ему в голову, и он забывал все свои благие намерения.

Немного времени прошло со дня приезда Коли, а всё изменилось в тихом уголке братьев. Куда девался мирный ангел, охранявший так ещё недавно их семейную жизнь?

Уже не ждёт с нетерпением Андрей, сидя в углу Колиной комнаты, чтобы он отложил в сторону тетради и книги и взялся за фуражку; не поёт уже Коля своей весёлой песни, и не любуется на него брат своей доброй, радостной улыбкой. Прекратились между ними бесконечные непринуждённые беседы, и им становилось каждый день более и более неловко друг с другом.

 

***

Наталья Гавриловна сидела под окном своей маленькой гостиной и вязала тёплую фуфайку для мужа. От времени до времени она заглядывала в окно и любовалась снегом, лежащим ровной пеленой на земле и сияющим под лучами солнца. Вдруг санки показались вдали, и старушка скоро узнала Колю. Когда он подъехал к крыльцу, она оставила своё вязанье и вышла к нему навстречу.

– Зайдите, пожалуйста, на минуту ко мне, Николай Дмитриевич, – сказала она и продолжала, когда они вошли в гостиную. – Присядьте-ка, я с вами давно поговорить хотела. Ведь я вам, Николай Дмитриевич, в бабушки гожусь, и грех бы мне было вам правды не сказать. Послушайтесь меня, старухи: не знайтесь вы с моим племянником – он вас добру не научит.

– Позвольте мне думать, Наталья Гавриловна, что я сам знаю, где добро, где зло.

– А вы, батюшка, не хвалитесь, а лучше Богу молитесь; и постарше вас, да спотыкаются.

– Во всяком случае, Наталья Гавриловна, вам глубоко благодарен за ваше попечение обо мне, но сознайтесь, что вы говорите со мной по просьбе брата.

– Хотя я и стара, мой батюшка, и всё же из ума не выжила! Догадаюсь сама, что можно сказать и чего говорить нельзя. А Андрею Дмитриевичу, кажется, прямая дорога самому с вами объясниться; он для вас не братом, а родным отцом был; как вам не уважать его слов? А ему на меня рассчитывать не приходится: ведь это было бы вам обидно.

Эти слова, в которых Коля видел упрёк и намёк на его отношения к брату, взбесили его, и убедили окончательно, что Наталья Гавриловна знала от Андрея об их семейной размолвке, и по его просьбе читала сейчас нравоучение, как он мысленно выражался. Однако он постарался скрыть чувство досады, вызванное оскорблённым самолюбием, поблагодарил опять старушку, уверяя её, что она может быть покойна на его счёт, и пошел к Антону, который ожидал его, чтоб идти на зайцев.

Охота не удалась, но приятели, разговаривая, продолжали идти опушкой леса. Вдруг Антон остановился и потёр руки.

– Я страшно озяб, – сказал он, хотя мороз был очень лёгкий. – Боюсь захватить лихорадку, я ей подвержен. Если б не ты, зашёл бы непременно обогреться к Иванову – вот его усадьба.

Лесников говорил уже не раз Коле, что хорошо бы ему познакомиться с Ивановым, однако Коля, не желая навлечь на себя новых домашних неприятностей, отклонял постоянно предложение. Но слова Натальи Гавриловны его взбесили и возбудили в нём нечестное желание доказать брату, что он умеет поставить на своём, и что нравоучения на него не действуют.

– Чем же я тебе помеха? – отвечал он. – Зайдём, пожалуй, к Иванову…

Иванов жил в имении сестры и зятя, который служил в уездном городе. Наши приятели вошли в маленький, но опрятно убранный домик, где их встретил, покашливая, человек лет двадцати пяти, с бледным болезненным лицом.

– Вот уже потешили! – сказал он, протягивая руку Коле, которого Лесников назвал. – Я столько об вас слышал, что встречаю вас, как будто мы уже сто лет знакомы. Очень знаю, Николай Дмитриевич, что я вам не пара: учился я, можно сказать, на медный грош; смотрю медведем, и груб подчас бываю, да зато хороших людей ценить умею.

Он велел подать самовар, и они разговорились за чашкой чая. Беседа завязалась оживлённая, и время шло быстро. Потом хозяин пригласил гостя закусить, и кухарка принесла штоф водки, котлеты и яичницу. Коля принялся за завтрак с большим аппетитом.

– А что ж водочки? – спросил Лесников. – Или ты не пьёшь, красная девушка?

– Напротив, – отвечал Коля, – я очень люблю, но боюсь, как бы не разболелась голова.

Он лгал: голова у него точно болела от крепких напитков, но, кроме того, он чувствовал от них положительное отвращение, в котором не смел признаться, и, чтоб не прослыть действительно красной девушкой, он прибавил:

– Однако ты меня соблазнил! – налил рюмку и выпил её залпом. Водка так на него подействовала, что через несколько минут он изменился в лице.

– Как ты бледен, – заметил Лесников, – что с тобой?

– Голова страшно разбаливается. Я тебе говорил, что люблю вино, да вино меня не любит. Очень жаль; но принужден вас оставить.

– В таком случае, и я с тобой?

– Не смею вас удерживать, – сказал Иванов, – а вы сегодня доброе дело сделали: больного навестили, всё равно, что милостыню подали; сам я, как изволите видеть, никуда. Но, может, вам и в другой раз придётся мимо ехать... А иначе я и звать не смею; я человек простой, вам не пара, опять же я болен, знаю, что со мной невесело...

– Помилуйте, – отвечал Коля, – я надеюсь, наоборот, быть у вас очень скоро.

– Значит, опять доброе дело скоро совершите.

Они простились очень довольные друг другом. Свежий воздух подействовал благоприятно на Колю, который проводил до дома Лесникова и уехал в Милкино. Дорогой ему вспомнился брат, и сильное чувство досады шевельнулось опять в его сердце. Во всё продолжение пути он придумывал, как бы похвастаться перед Андреем своим новым знакомством; как он его озадачит и докажет ему, что уже освободился от опеки. Сбросивши с себя шубу, он вошёл в залу с иронической улыбкой на губах.

– Наталья Гавриловна исполнила твоё поручение, – сказал он Андрею.

– Какое поручение?

– Неужели ты забыл? Ты её просил пожурить меня, разумеется, от себя, за моё сближение с её племянником. Да, кстати, она дала мне почувствовать очень хитро и тонко, что я забыл о должном тебе повиновении.

– Я тебя не понимаю, Коля, – отвечал Андрей, – я не давал решительно никакого поручения Наталье Гавриловне и не говорил ей ни слова о тебе. А повиновения мне твоего не нужно; мне бы хотелось, чтоб наши отношения были основаны на другом.

В его голосе звучала такая грусть, что Коле стало больно и совестно. Он понял, что оскорбил брата, который был ни при чём в выходке Натальи Гавриловны, но самолюбие не позволяло ему сознаться в своём промахе, и он довольствовался тем, что пробормотал сквозь зубы:

– В таком случае, зачем она путается в чужие дела?

Знакомством с Ивановым он не похвастался. Если б месяца четыре тому назад кто-нибудь сказал ему, что он станет в подобные отношения к брату, Коля вознегодовал бы или рассмеялся бы от души. Но с каждым днём он втягивался более и более, совершенно незаметно для самого себя, в новую колею, проложенную для него Лесниковым, и отдалялся постепенно от серьёзного занятия, от семейной жизни, от брата, заменившего ему отца, и скучал в этом доме, где на каждом шагу воскресала перед ним тень матери, где, казалось, всё глядело на него с любовью, где от самых стен веяло на него колыбельной песнью и свежестью детских лет. Он не замедлил возвратиться к Иванову, стал с ним скоро на короткую ногу и познакомился у него с двумя молодыми людьми, «хорошими ребятами», по словам Лесникова, которые приехали погостить у больного. Раз, один из приезжих пригласить общество сыграть в преферанс «по маленькой».

– Или, может быть, – продолжал он, обращаясь к Иванову, – с тобой и до сих пор делается дурнота при виде червонного короля.

– Ах, пожалуйста, не вспоминай об этом! – воскликнул Лесников.

– Что такое? – спросил Коля.

– Да всё та же скверная история, которую я тебе рассказывал: вообрази, что с тех пор Иванов сам не играет и не позволяет, чтоб у него играли.

– Уже, кажется, пора бы и забыть об этом деле, – заметил один из «хороших ребят», – не век же об нём плакать. Есть у тебя карты?

– Карты-то есть, – отвечал, запинаясь, Иванов.

– А есть, так подавай их сюда. Кому угодно, по полукопейки?

– Я не играю, – отозвался Коля.

– И прекрасно, – заметил Антон, – но мы им не помеха: пусть себе играют, а мы с тобой поболтаем.

Иванов принёс карты, и молодые люди уселись около стола. Пока игра продолжалась, Лесников беседовал с Колей, но вдруг встал и подошёл к игрокам.

– Кончили? – спросил он.

– А что?

– Да мне вздумалось попробовать счастье в первый раз. Метнём-ка банк.

– Ну, нет, извини, – отвечал Иванов, – я банка не люблю.

– Да ты, может, воображаешь, что у нас пойдёт тысячная игра? Нет, брат, у меня всего целковый в кармане, я его и поставлю на карту. Пропадёт, так и быть, а, может, и другой на него выиграю, хоть на сигары пригодится – а дальше не пойду. Нарцов, хочешь?

– Целковый куда ни шло: держу банк.

Лесников подошёл к столу и поставил туз, на который положил свой целковый. Нарцов стал метать: туз лёг направо.

– Убит! – сказал Иванов.

– Чорт возьми! – воскликнул Лесников. – Вот первый блин да комом!

– Не желает ли ещё кто понтировать? – спросил Нарцов.

– Ну-тка, попробуй и ты, – сказал Лесников, обращаясь к Коле, – рискни целковым.

– Можно, – отвечал Коля, и поставил даму. Нарцов стал опять метать: дама легла налево.

– Хотите продолжать? – спросил Нарцов.

– Пожалуй.

– В таком случае, загните угол, и вы поставите ваши два рубля против шести.

Коля выиграл ещё шесть целковых.

– О! Да вам везёт! – воскликнул Иванов.

– Продолжаешь, что ли? – спросил Нарцов.

– Почему нет, – отвечал Коля и загнул ещё угол.

Он выиграл опять и отказался продолжать. Нарцов заплатил ему 24 рубля. Коля играл в первый раз и сконфузился, принимая деньги.

– Надеюсь, что в другой раз и вам посчастливится, – сказал он.

– Какое однако тебе счастье! – говорил ему Лесников, которого он довёз домой. – Играй, пожалуй, тут беды нет, и я бы играл, если бы деньги были: сам знаешь, в мудрецы не гожусь, да помни себя: начнёшь проигрывать – остановись.

– Не бойся, – сказал Коля, смеясь, – имения не проиграю.

Между тем Иванов, проводивши друзей, говорил оставшимся гостям:

– Ну, дело в шляпе! Если он взялся за карты, так уж теперь от нас не уйдёт, пока мы его не облупим, как липку. Только вы, господа, осторожнее: потешимте его ещё разок, чтоб он хорошенько разлакомился, а там и баста; и то, на первый раз, не вдруг.

– Ты говоришь: не вдруг, а по-моему: подпоить, да и вдруг, а не то, пожалуй, испугается первого проигрыша, и на попятную.

– И без тебя бы догадались подпоить, да не пьёт, вот беда; сколько раз угощал – отказывается, а настаивать боюсь, пожалуй, догадается.

– И то, хотя и простячок, а чего доброго, догадается. А Лесников эту штуку отлично подвёл.

– Что и говорить: молодец!

– Ведь он за этим соколиком целых пять почти месяцев ухаживает.

На следующий раз Нарцов спросил у Коли: не расположен ли он опять понтировать, и прибавил, что ему хотелось бы отыграться. Коля согласился, и выиграл опять рублей полтораста.

– Вам решительно не везёт, – заметил он, – не отложить ли до другого раза?

– Действительно, – отвечал Нарцов, – так не отыграешься – лучше обождать.

Он вынул портфель.

– Может быть, вам стеснительно расплатиться теперь, – заметил Коля.

– Нет, помилуйте, такой долг отлагательства не терпит.

И он подал Коле пачку ассигнаций.

 

***

Прошло несколько дней, и Коля собрался опять к Иванову. Ни о своём знакомстве с ним, ни о своей игре он не говорил ни слова брату и, чтобы избежать болтовни прислуги, ездил обыкновенно к Иванову на санках, которыми правил сам, а возвращаясь домой, довозил Лесникова до околицы усадьбы стариков, лежащей на его пути. Природная прямота его характера не мирилась с подобной ролью, но он так привык обманывать себя, что придумывал разные доводы, которые его скоро успокаивали.

– Что делать? – говорил он мысленно. – Андрей сам принудил меня его обманывать; всё его огорчает: огорчает и то, что я уже вышел из пелёнок. Вообразил себе, что я попался к мошенникам, а этих мошенников я же обыгрываю. Поддайся я теперь его фантазиям, придётся оставаться век под опекой. Лучше обожду, пока он свыкнется с мыслью, что меня уже в угол ставить нельзя, и тогда мы будем по-прежнему друзьями.

Его встретили, по обыкновению, с радостными восклицаниями. Поздоровавшись с ним, Иванов увёл Лесникова в соседнюю комнату, под предлогом прочитать ему письмо, полученное от брата, а Нарцов предложил Коле приняться опять за карты.

Выдвинули стол, и игра началась. Казалось сначала, что счастье изменило Коле, но он отыгрался, продолжал и переходил несколько раз от выигрыша к проигрышу. Эти переходы ознакомили его со всеми ощущениями игрока. Сердце его билось от нетерпения и ожидания всякий раз, как новая карта отделялась от колоды, и он следил тревожным взглядом за движениями Нарцова, который продолжал метать с невозмутимым хладнокровием и записывал мелом. Наконец, Колей овладела лихорадочная дрожь: он ставил карту за картой и загибал углы, с надеждой отыграться.

– Ваша карта опять убита! – заметил Нарцов, и записал тысячу двести рублей. Эта сумма испугала Колю.

– Довольно! – сказал он и отошёл от стола. Он был сконфужен и сильно озадачен своим проигрышем. Тысячу целковых были для него большие деньги. Он вынул портфель и подал Нарцову двести рублей.

– Не можете ли вы подождать остальные? – спросил он. – Я постараюсь расплатиться как можно скорее.

– Не беспокойтесь! – возразил Нарцов. – Когда вам угодно!

В эту минуту Лесников показался в дверях.

– Опять за картами! – заметил он удивлённым тоном. – Ну, что, тебе опять везёт?

– Не совсем: я проиграл всё, что выиграл на днях, да кроме того тысячу рублей.

– Быть не может! – воскликнул Лесников. – Да разве можно рискнуть на такую сумму! Ах, Боже мой! Нет, воля ваша, господа, а так, право, нельзя, – продолжал он, обращаясь к Нарцову и приехавшему с ним приятелю.

– Я полагал, – отвечал Нарцов, – что Николай Дмитриевич знает сам, на какую сумму он может играть.

– Действительно, – заметил с досадой Коля, – я, кажется, не пятилетний, и никто за меня не отвечает.

– Ну, нет, воля твоя, так нельзя... Да ты с ума сошёл!  

Он насупился и сел в угол, а Коля болтал и старался казаться как можно развязнее, чтобы скрыть свою досаду.

– Да уж, поедем, пожалуйста, – сказал вдруг Лесников, вставая, – я, признаюсь, расстроен… пора домой.

Они уехали.

– Ну, господа, – начал Иванов, – он теперь напуган и не вдруг примется опять за дело: обождём, да и ждать-то придётся недолго; ведь я их знаю: как пройдёт страх, так захочет отыграться.

– А как ты думаешь, – спросил Нарцов, – тысяч на двадцать пойдёт?

– Пожалуй, и пойдёт.

– Хорошо бы такой куш загрести: по пяти тысяч на брата – славно! А Лесникову спасибо! Каково он глаза-то вытаращил, что тот промахнулся! Я чуть не помер со смеха.

– А теперь, – заметил Иванов, – отцовскую мораль ему читает, так что молокососа-то, чай, от чувствительности слеза прошибла.

Все засмеялись, а Иванов остановился и раскашлялся. Он поднёс к губам платок, на котором выступило алое пятно. Больной взглянул на него и задумался.

– А кажется, – заговорил он опять с горькой улыбкой, между тем, как губы его слегка задрожали, и с бледного лица сбежала последняя краска, – кажется, что эти деньги пригодятся мне на покупку гроба.

Наступило молчание. Иванов поднялся со своего места.

– Пора, – сказал он, – я очень устал! – и он ушёл в свою комнату.

Все улеглись, и погасали огни в маленькой усадьбе. Утомлённый Иванов опустил голову на подушку, но не мог заснуть. Он долго обманывался насчёт своего положения и понял вдруг, что он не жилец на земле. Страшно было бы заглянуть в сердце этого умирающего.

Жизнь не дала ему ни одной привязанности; сестра его приютила из сухого чувства долга, но не любила его. Ни одно сердце не сжалось при виде его страданий, ни одна горячая слеза не должна была оросить его могилы; он ни о ком не жалел, и приближение смерти не пробуждало в нём ни сердечного порыва, ни истинного чувства, а наполняло лишь его душу неодолимым страхом.

– Да, эти деньги пригодятся мне на покупку гроба, – повторял он, между тем как холодный пот выступал на его лбу, и сон бежал от его лихорадочных глаз. Пока он перевёртывался с боку на бок в своей постели, и храп соседей раздражал всё более его нервы, поднялся на дворе лай собак, и послышался звон бубенчиков. Иванов приподнялся и стал прислушиваться. Крепкие кулаки колотили в ворота, которые наконец отворились, и повозка въехала на двор и остановилась у подъезда. Через несколько минут раздались в передней голоса и шаги. Иванов встал, надел халат и зажёг свечу. В дверях его комнаты показался седой господин в меховой шапке и в красном шерстяном шарфе. Это был хозяин дома.

– А! Здравствуй, Майер, – сказал Иванов, подавая ему руку. – Как ты неожиданно приехал!

– А у тебя целая компания, – возразил сердито Майер с резким немецким акцентом. – Я с жена, а где тут повернуться в четыре комнаты? Ты назвал столько гости!

– Да ведь я вас не ждал; мои гости завтра же уедут: как это ты вдруг сюда собрался?

– Поневоле собрался: отставка полушил.

– Это за что?

– Говорят, взятку беру, а сам председатель небось не берёт! Вот оно что – российская справедливость!

Он бросил свою шапку на кровать и стал разматывать шарф, которым была окутана его шея.

– Так, пожалуйста, – начал он опять, – чтоб твои приятели уехали завтра, а тебе мы отдадим маленький комнат: делать нечего.

– И я вас ненадолго стесню, – сказал глухо Иванов и пошёл поздороваться с сестрой.

 

***

Лесников читал действительно мораль Коле.

– Тысячу целковых! – повторил он, лишь только они сели в сани. – Кто говорит: кутнуть можно, да не так. Говорил я тебе, чтоб ты остановился, когда начнёшь проигрывать.

Нет, остановиться мудрено, а не надо совсем играть – я больше и не буду.

Да, уж лучше не играй. Где тебе! Сиди за своими книгами!

На другой день Коля был так озабочен, что Андрей, ожидающий постоянно грустных последствий от его сближения с Лесниковым, почуял беду, и забыл всё своё личное неудовольствие против брата.

– Скажи, Коля, что с тобой? – спросил он его. – Коли у тебя есть какое горе – кому же ты его поверишь, если не мне.

Сердце Коли как будто растаяло при этих словах, но он уже обсудил своё положение и не решился признаться в истине.

Он понимал, что Андрей увидит в его исповеди лишь подтверждение своего предубеждения против его приятелей, и припишет его проигрыш не шансам игры, а шулерству. Честно ли подвергнуть несправедливому нареканию людей уже и так оклеветанных, и в особенности Лесникова, который вверился его дружбе так честно, так благородно. Коля не допускал этой возможности и решился отказывать себе во всех прихотях, к которым его приучила заботливая привязанность Андрея, и откладывать на уплату долга часть денег, получаемых от него; но его мучила мысль, что он не может расплатиться немедленно, тогда как Нарцов играл не иначе, как на наличные деньги. Однако, приходилось помириться и с этой неприятностью.

– Какой ты добрый, Андрей, – отвечал он, обнимая его, – но, право, я не знаю, что тебе показалось... У меня немного голова болит, вот и всё.

Андрей попробовал настаивать, но не добился ничего и лёг спать, очень озабоченный мыслью, что Коля попал в какую-нибудь недобрую историю. Он провёл тревожную ночь и встал с принятым решением: приступить опять к вопросу и узнать истину.

Между тем, пока Коля одевался, Пётр подал ему письмо от Лесникова.

«Дорого поплатился я за нашу дружбу! – писал он. – Но как бы я ни пострадал, я никогда не раскаюсь в моём сближении с тобой. Вот что случилось: третьего дня, только что мы уехали от Иванова, к нему нагрянул его зять, глупейший немец и взяточник. Вчера чорт его принёс к тётке торговать лошадей, и при этой удобной оказии он ей высыпал целый мешок сплетен, которыми уже успел запастись у своей дворни. Между прочим, он поведал ей то, что я тебя познакомил с Ивановым. Тётка взбеленилась: как я смел тебя привезти к такому разбойнику? И кончила тем, что выгоняет меня, как вора, из своего дома. Что мне делать? Некуда решительно головы приклонить, и ни гроша денег. Будь у тебя своё хозяйство, я знаю, что и мне был бы готовый приют, но ты живёшь с братом. Жди меня к обеду: надо повидаться; ты мне, может быть, подашь благой совет и, уж наверное, скажешь дружеское слово».

Кровь бросилась в лицо Коли при чтении этого письма. Лесников так жестоко пострадал за него! Он позорно выгнан из дома единственных близких ему людей, лишён и крова и хлеба! Долг дружбы, долг чести предписывал Коле прийти ему на помощь. Раздумывать было нечего: Коля был готов повиниться во всём перед братом, и не сомневался, что Андрей, несмотря на свои несправедливые предубеждения, поможет ему исполнить долг честного человека. К счастью, было видно из письма, что Наталья Гавриловна не имела понятия о проигранных деньгах. Коля бросился к брату.

– Андрей, – начал он, – я виноват перед тобой: я тебе всё расскажу, выбрани меня, пожалуй, но не откажи мне в просьбе.

Он остановился.

– Всякую вину передо мной я тебе прощаю заранее, – возразил Андрей. – Да что случилось?

Коля поцеловал брата и начал опять:

– Вот видишь, ты не любишь Лесникова; да теперь не в том дело: я его ввёл в беду и должен его выручить.

– Ты ввёл Лесникова в беду? Каким образом?

– Сейчас узнаешь; да ты сперва скажи: ведь обязан я его выручить?

– Если ты действительно ввёл его в беду, нет сомнения, что выручить его обязан.

– Ну вот, я был уверен, что ты так думаешь! Послушай же: мы раз охотились, иззябли и зашли погреться к Иванову.

Он заметил, что Андрея передёрнуло, но продолжал.

– Тут виноват не Лесников, а я один. Он не знал, что ты не желал моего знакомства с Ивановым, а я это знал. Виноват я и в том, что скрыл это от тебя, но я боялся тебя огорчить; право, Андрей, я вижу теперь, что сделал глупость… Иванов больнёхонек, и я к нему часто возвращался…

– Да в чём же, наконец, дело?

– А в том, что Наталья Гавриловна об этом узнала и выгоняет Лесникова из дому, потому что он меня познакомил с Ивановым. Теперь этому несчастному некуда приютиться – и всё из-за меня!

– Нет, не из-за тебя, и не ты ввёл его в беду: Наталья Гавриловна приняла его с тем условием, что его нога не будет у Иванова. Он дал слово и изменил ему, и она прекрасно делает, что выгоняет его из дому.

– А я тебе говорю, – вскрикнул Коля, – что я причиной их ссоры, и обязан, как честный человек, прийти к нему на помощь.

– Ты был ещё мальчишкой, когда я знал обязанности честного человека, и я им не изменял. Если б Лесников ездил без тебя к Иванову, тётка выгнала бы его точно также из дому; а что он тебя с ним познакомил, это ещё бесчестное дело на его совести, а ты виноват только в своей слабости, но за него не отвечаешь.

– Нет, нет! – говорил Коля, горячась всё более. – Как скоро моё имя тут замешано, я обязан прийти ему на помощь.

– Чем?

– Ему некуда приютиться, и мой долг – пригласить его к себе.

– Нет, Коля, этого не будет, – отвечал с твёрдостью Андрей, – подлец, выгнанный из честного дома, не найдёт здесь приюта!

Коля вспыхнул.

– Он, по-твоему, подлец, а для меня он честный человек! – возразил он. – И я говорю тебе, что я считаю долгом его сюда пригласить – и приглашу.

– А я тебе повторяю, Коля, что этого не будет.

– Не будет? А почему? Кто мне запретит пригласить, кого хочу, в этот дом, который считаю однако своим?

– Я не оспариваю твоих прав; но так как я не намерен жить под одной крышей с Лесниковым, то знай, что я отсюда выеду, не дожидаясь, чтоб он сюда въехал.

Наступило молчание. Коля заговорил первый.

– Ты это сказал, не шутя, Андрей?

– Мне не до шуток.

– В таком случае, – промолвил Коля, стараясь говорить хладнокровно, между тем как сердце колотилось в его груди, – ты видишь сам, что нам нельзя жить вместе, не стесняя друг друга – и лучше расстаться. Оставайся здесь – я уеду!

Андрей побледнел.

– Как хочешь, – промолвил он глухим голосом.

Лицо его исказилось от внутреннего страдания; он сидел неподвижно, как человек, только что выслушавший смертный приговор. И Коле было нелегко; ему казалось; что все предметы, наполняющие комнату, пляшут около него. Оба молчали.

Каждый из них ожидал, чтоб другой заговорил. Наконец, Коля встал.

– Итак, решено, – сказал он, – я уеду! – и вышел из комнаты.

– Пётр, укладывайся! Я еду в Москву сегодня же – сейчас! – приказывал он резким тоном оторопевшему Петру.

– Как же это сейчас, Николай Дмитриевич – ведь надо тоже собираться.

– Ну и собирайся. Да что ж ты тут стоишь? Собирайся, тебе говорят, и вели закладывать повозку.

Пётр вытащил из-под кровати чемодан и принялся выкладывать бельё из комода, ворча что-то сквозь зубы.

– Да уж, как ни торопитесь, а нынче на машину не поспеем, – заметил он.

Эти слова напомнили Коле, что кошелёк его пуст, и не на что даже будет взять билетов на железной дороге. Он пошёл опять к брату.

Андрей сидел всё на том же месте, и мысли путались в его голове. Ему казалось, что около него всё рушится, что в нём что-то разбито, что у него отнимают что-то очень дорогое. Коля с ним поссорился! Коля едет, Коля с ним расстаётся, может быть, навсегда! Он это сознавал, но не понимал решительно, как это могло случиться.

– Андрей! – сказал вошедший Коля.

Тот поднял голову.

– Дай мне, пожалуйста, денег на дорогу: у меня нет ни гроша.

Андрей встал, отворил бюро, из которого вынул три сторублёвые ассигнации, положил их на стол и возвратился к своему креслу. Коля спрятал деньги в карман. В эту минуту Пётр подал ему записку. Она состояла из двух строк:

«Почтеннейший Николай Дмитриевич; я уезжаю отсюда сегодня, и мне нужны деньги: потрудитесь вручить моему посланному тысячу рублей, которые вы мне проиграли.

Нарцов».

– Есть ли у тебя ещё деньги? – спросил развязным, почти дерзким тоном Коля, обращаясь к брату. – Я проиграл тысячу рублей, и должен расплатиться перед отъездом. Ты их вычтешь из моей доли дохода.

Губы Андрея задрожали, однако он подошёл опять к бюро, вынул ещё толстую пачку ассигнаций, положил её на стол и вернулся опять к своему месту. Он действовал машинально, как будто бессознательно, и ему самому казалось, что действует не он, а кто-то за него. Он походил на мертвеца, приведённого в движение посредством гальванического тока.

Коля унёс деньги и, отославши их, бросился в кресло, опрокинул голову назад и устремил глаза в потолок. Он не ожидал, что зайдёт так далеко, и был зол на самого себя – но отступить не хотел и, под влиянием досады и раздражённого самолюбия, шёл с каким-то ожесточением вперёд, как будто наслаждаясь глухой болью, которую ощущал в сердце. Все его честные чувства замолкли, даже о Лесникове он думал смутно, и остановил свою мысль на воспоминании о нём, лишь когда Пётр доложил, что посланный всё ещё дожидается ответа. Тогда он подошёл к письменному столу, взял лоскуток почтовой бумаги и остановился. Чувство деликатности не позволяло ему поверить Антону своего разрыва с братом, но, какая бы ни была причина этого разрыва, подавленное чувство к Андрею так сроднилось с ним, что действовало на него бессознательно и не допустило бы его выдать брата порицанию Лесникова. После короткого раздумья он начертил карандашом следующие строки, предоставляя себе право обдумывать на досуге, чем объяснить их своему другу:

«Я совершенно неожиданно собрался в Москву. Некогда даже заехать к тебе проститься. Может быть, и мне придётся поплатиться за нашу дружбу. Авось, увидимся в Москве. Посылаю тебе денег; не заботься о платеже; отдашь, когда можно будет».

С этой запиской он вложил в пакет одну из ассигнаций, полученных от брата, и отдал Петру для передачи посланному Лесникова.

– Пожалуйте, готово! – промолвил; как будто нехотя, Пётр.

Коля встал, и остановился неподвижно на своём месте. Его кольнуло в сердце.

– Готово-с! – повторил Пётр, уже исполнивши данное ему поручение.

Коля надел шубу и опять остановился: выехать из Милкина, не простившись с братом, у него не хватало духа; а между тем, ему хотелось выдержать роль до конца и не разнежничаться. Он прошёл через коридор, остановился в дверях комнаты Андрея, желая скрыть, по крайней мере, под грубой формой сердечный порыв.

– Ну-с, я еду, Андрей Дмитриевич! – сказал он. – Хоть поцелуемся на прощанье!

При этой последней грубой выходке Андрей задрожал от негодования и отвечал, остановив на брате глаза, блестящие сдержанным гневом:

– Целуются одни друзья!

Коля повернулся и ушёл. Андрей слышал, как удалялся звук его шумных шагов. Потом хлопнула сенная дверь, и через несколько минут скрип полозьев раздался на дворе. Что-то оборвалось в сердце Андрея.

– Коля! – крикнул он бессознательно и бросился к окну. Дорожная повозка проехала медленно по двору и скрылась за воротами.

Андрей простоял долго на своём месте. Он смотрел, как собаки, бросившиеся с лаем за повозкой, возвратились к кухне и растянулись на зимнем солнце, как вороны прыгали с карканьем по кучкам навоза, в которых искали себе корма, как дворовые болтали около крыльца. Знакомый голос вызвал его, наконец, из бессознательного состояния.

– Кушать готово-с! – сказал камердинер.

– Не хочу! – отвечал Андрей. Он отошёл от окна, перешагнул через порог, побрёл без цели, сам не зная куда и зачем, и вдруг остановился у полурастворенных дверей комнаты Коли, где царствовал ещё беспорядок, оставленный недавним отъездом. Андрей заглянул в комнату, и слёзы хлынули по его щекам. Он бросился в свой кабинет и опустился, утомлённый, на диван.

Вдруг раздались в коридоре тяжёлые шаги Федота Самсоновича. Андрей испугался; он знал, что нельзя будет избежать его расспросов, и склонился лицом к подушке, чтоб прикинуться спящим. Старик высунул голову из-за двери.

– Знать, заснул сердечный! – промолвил он смущённым голосом и пошёл назад.

Скоро настали зимние сумерки, и всё замолкло в Милкинском доме, всё как будто вымерло для Андрея под сгустившейся мглой. Так прошёл долгий день, и так прошли ещё многие долгие дни и бессонные ночи.

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

ХРИСТОС ВОСКРЕС!

 

Коля походил на человека, который в порыве озлобления на другого бросил в море сокровище, одинаково дорогое обоим. Он сознаёт смутно, что жутко ему придётся, когда наступит минута исчисления поглощённого богатства, и горе о понесённой утрате он старается заглушить заранее мыслью, что за ним осталось последнее слово, что он потешил свою досаду. Но стоит ему остановить взгляд на глубину морскую, и им овладевает исключительно скорбь о невозвратной потере.

Выдержанная до конца роль, удовлетворённая досада, заявление своей самостоятельности поддерживали напряжённое расположение духа нашего героя в продолжение трёхчасового пути между Милкиным и уездным городом. Сидевший рядом с ним Пётр вскоре заснул сладким сном, а он смотрел на пристяжную и упорно молчал. Не доехавши до заставы, Семён обратился к нему.

– Машина пришла! – заметил он. – Не прикажете ли прямо туда, а не то – опоздаем.

– Хорошо! – отвечал отрывисто Коля.

Сдавши наскоро вещи и взявши билеты, он простился с Семёном, который спросил его: не будет ли каких приказаний к братцу? Но Коля прикинулся, что не слыхал вопроса, и поторопился сесть в вагон; а Семён, поцеловавшись три раза с Петром, возвратился к своим лошадям.

Когда кондуктор захлопнул дверцу вагона, и Коля очутился между незнакомыми лицами, когда плотная фигура старого кучера скрылась с его глаз, он почувствовал вдруг невыносимую боль в сердце. Ему показалось, что он один в мире, что между ним и братом легла навек непроходимая бездна, что он оставил полжизни в Милкине, что на нём тяготит какое-то преступление – и заговорили мгновенно все его честные, долго подавленные чувства. Живо представился ему осиротевший Милкинской дом, и тоскливое лицо Андрея, бродившего как тень по опустевшим комнатам. Коле стало страшно: за что он отнял у этого маленького мира весь его свет, всю его радость? За что он разбил так безжалостно любящее его сердце? Чем быстрей, чем неожиданней совершился в нём переворот, тем он высказался полнее. Коля много пережил в несколько минут: он взглянул на себя с негодованием и озлоблением, и был готов всем пожертвовать, чтобы только обнять брата, чтоб выплакать перед ним слёзы, подступившие ему к горлу. Но, к счастью, он одумался вовремя: поезд ещё не отошёл, и через несколько часов Коля будет опять в Милкине. Он опустил окно вагона, и крикнул взволнованным голосом:

– Кондуктор! Отворите, выпустите меня!

Но ему отвечал лишь свист локомотива, и поезд медленно двинулся. Колей овладело отчаяние, он сделал над собою усилие, чтоб привести мысли в порядок, и решился остановиться в первом городе, где дождётся на другой день обратного поезда из Москвы. Он был так погружён в своё раздумье, что не обращал внимания ни на своих спутников, занятых шумным разговором, ни на кондуктора, который отворял от времени до времени дверцы с громким объявлением: «Станция №... пять минут!», ни на ветер, который дул в открытое окно и закидывал снегом его лицо. Он мечтал о минуте своего возвращения под родимый, покинутый кров. Он слышал приветливый лай собак, встречающих его у ворот, видел удивлённые и радостные лица прислуги, вбегал на крыльцо, проходил быстрым шагом коридор, отворял дверь комнаты, в которой сидел грустный Андрей, и бросался к нему на шею, но Андрей его отталкивает, останавливает на нём гневный взор и молвит сдержанным голосом:

– Целуются одни друзья...

А между тем, ветер заносит снегом и вагон, и Милкинский дом, и Андрея, и, наконец, самого Колю... Ему холодно, он хочет встать, хочет сбросить с себя давящую его снежную гору, но члены его будто скованы; он хочет крикнуть, позвать на помощь, но голос замирает в его груди, мысли его путаются, голова горит, и лихорадочное забытье овладевает им всё больше и больше.

Сильная простуда при нервном раздражении привела его быстро в горячечное состояние. Пётр, немного дубоватый, но, в сущности, добрый малый, не видя его на станциях, вошёл в его вагон, Коля открыл глаза:

– Далеко ли до Милкина? – спросил он и опять задремал.

Как будто в доказательство того, что каждый, хоть раз в жизнь, чему-нибудь догадается, догадался и Пётр взять другой билет и пересесть в вагон больного, за которым ухаживал, как умел, во всё продолжение пути. Доехавши до Москвы, он привёз его в гостиницу и позвал доктора.

Когда Коля пришёл в себя, он лежал в постели, в незнакомой ему комнате.

На столе, рядом с горящим ночником, стояли аптекарские склянки, а Пётр спал на диване, в нескольких шагах от него. Коля приподнялся, поглядел около себя и старался напрасно сообразить, где он, и что с ним случилось. Вдруг Пётр что-то промычал во сне и перевернулся на другой бок.

– Пётр! – произнес слабым голосом Коля. Ему не скоро удалось его докликаться, но, наконец, Пётр спустил ноги на пол и протёр глаза.

– Скажи, пожалуйста, – спросил его Коля, – где мы? Что случилось?

– Мы, сударь, в Москву приехали, и оченно вы заболели дорогой; восемь суток совсем без памяти лежали. Доктор каждый день ездил. Слава Богу, что очнулись. А не то уж, я думал, не написать ли к брату.

– Нет, нет, не пиши, не надо! – отвечал Коля, который мгновенно всё припомнил и боялся, чтобы письмо Петра не напугало брата.

– Мне необходимо ехать в деревню; скоро ли мне можно будет пуститься в дорогу? – допрашивал он на другой день доктора.

– Теперь ещё рано об этом толковать, – отвечал эскулап, – вот увидим месяца через полтора, а до тех пор поберегите себя.

С этим сроком Коля помириться не мог! Жить полтора месяца с камнем, лежащим у него на сердце, казалось ему невыносимым. Оставалось одно: написать к брату. Выздоровление шло таким медленным ходом, что он долго ещё не был в силах владеть пером, но он придумывал постоянно, какими словами передать Андрею всё, что наполняло его сердце. Наконец, после долгих неудачных попыток, он написал к брату рукой, дрожащей от слабости и внутреннего волнения, письмо, в котором излил всё своё горе и раскаяние. Это письмо он вручил Петру с поручением отвезти его на почту и отправить страховым.

Коля думал не раз о Лесникове, но, не поставивши ещё себе прямо вопроса: не ошибся ли он действительно в своём друге, – он уже чувствовал от него отчуждение: он в нём видел виновника своей ссоры с братом! Это отчуждение привело его к анализу своих отношений с Антоном, и он взглянул на них уже без предубеждения, и с его глаз словно спала пелена. Разочарование в такой привязанности отозвалось бы на нём болезненно в другое время, но теперь он был слишком погружён в другую мысль, в другое горе, и только подивился своему упорному ослеплению. Как он не понял с первой минуты роли, которую играл Лесников, как он не был поражён его хитростью, его ложью, противоречием между его действиями и словами.

– Если наше сближение может быть поводом к неприятности между тобой и братом, – говорил ему Антон, – то лучше нам не видаться.

Но Антон не мог со своим умом не догадаться о возникшей между братьями неприятности; тем не менее, он старался всё более и более сближаться с Колей. Как ловко он пугал его самолюбие мыслью, что для него обидно влияние брата, и как, между тем, умел его подчинить собственному своему влиянию. Коля проследил всю историю их знакомства и понял, как Антон старался насмешкой и иронией уничтожать все его честные чувства и подвести его под свой уровень; ему стало совестно и стыдно при воспоминании о своей слабости. Наконец, он остановился мысленно на проигранных им деньгах и спросил себя, чист ли и в этом деле Лесников, но, побоясь перейти из крайности в другую, сказал себе, что некоторые обвинения должны быть основаны на положительных доказательствах. Доказательства явились.

– Квартальный приходил сегодня, пока вы ещё почивали, – доложил раз Пётр, подавая ему чай.

– Зачем?

– Да спрашивал, не знаем ли мы, где стоит Лесников? Он, говорит, здесь с фальшивым паспортом.

– Как с фальшивым паспортом? Что случилось?

– Говорит, за подделку карт. Иванова тоже полиция взять хотела, да очень болен. На ладан дышит, а какими делами занимается!

Это известие поразило Колю.

– В какие руки я попал! – подумал он. – И на кого я променял Андрея!

Его, однако, успокаивала мысль, что письмо его будет скоро в руках брага. Он рассчитывал то и дело, когда оно придёт в Милкино, и не сомневался, что Андрей, получивши его, соберётся немедленно в Москву. Наконец, наступил день, когда, по его расчёту, он мог ожидать брата. Сердце его замирало при каждом шорохе, при каждом звуке колокольчика, и он кончил тем, что отправил на железную дорогу Петра с надлежащими инструкциями; но Пётр возвратился с известием, что машина уже давно пришла.

– Верно, что-нибудь его задержало, – подумал Коля, – должно быть, завтра приедет.

Но прошёл следующий день, и прошло ещё несколько дней, а Андрей всё-таки не являлся, а между тем не было сомнения, что он получил письмо Коли; страховые письма не пропадают, и Коля, исчерпавши все свои догадки, остановился, наконец, на предположении, что Андрей, может быть, занемог. Но недолго эта мысль мучила его. Он получил с почты повестку на страховое письмо с деньгами.

Коля изменился в лице; не было сомнения, что деньги, высланные из Милкина, но что отвечал ему Андрей? И какое испытание ждать письма до завтра! Он был так встревожен, что не мог заснуть до рассвета. На другой день Пётр, отправленный рано на почту, привёз письмо с пятью печатями. Коля разорвал его с нетерпением и вынул пачку ассигнаций и денежный расчёт, написанный твёрдым почерком Андрея. Напрасно Коля перебрал ассигнации, пошарил опять пальцем в пакете: письма решительно не оказалось! Бедный Коля закрыл руками побледневшее лицо, и слёзы побежали по его щекам.

Возможно ли, чтоб его письмо, полное любви и раскаяния не вызвало нежного слова Андрея? Возможно ли, чтоб Коля отдалил брата до такой степени от себя, чтоб в сердце его не осталось и тени к нему привязанности? И он продолжал плакать горячими, безотрадными слезами.

Это потрясение сильно подействовало на его больные нервы, и он чуть не разнемогся опять.

Грустно и медленно тянутся во время страдания дни за днями, и он испытал всю горечь одиночества. Так дороги больному малейшее ласковое слово, малейшее внимание, так отрадна мысль, что дружеский голос откликнется всегда на его голос, что дружеская рука служит опорой его слабости, а Коля был один, совершенно один. Постоянная мысль преследовала его – мысль о примирении с братом. Но осталась ли надежда его смягчить? Чем глубже была его любовь, тем сильней подействовало на него оскорбление, нанесённое ребёнком, которому он пожертвовал всем. Один Коля мог внести отраду в его жизнь, и он один мог её разбить! Простит ли он?

– Всё равно, попытаюсь, – думал Коля, – поеду в Милкино, лишь только возвратятся силы; может, он сжалится надо мной!

Он стал окончательно оправляться, но не скоро ещё суждено ему было видеть милые, знакомые места. Под лучами апрельского солнца быстро таял глубокий снег и размывал дороги, а Коля знал, что в это время года все пути сообщения прекращены между Милкиным и уездным городом.

– Когда же, наконец, установится летний путь, – думал он, – когда будет конец этому томительному ожиданию?

Чтоб обмануть своё нетерпение, он часто толковал с Петром, с надеждой услыхать от него утешительное слово. Но Пётр не поддавался самообольщению.

– Да уж как угодно, – говорил он, – а ещё не скоро Ока нас пропустит. Рано соберётесь, так поздно приедете. Того и гляди, что где-нибудь засядем в курной избе.

Коля испытывал иногда такое безотрадное чувство грусти, что ему становилось жаль самого себя, и мысль его обращалась с невольным упрёком к Андрею.

– Я сам виноват; я не умел сохранить его любви; но неужели погибло в нём и чувство сострадания, – думал он, – ужели он не понял, через какое испытание я прошёл, пока писал к нему это письмо?

Но он тут же вспоминал, с каким равнодушием он относился сам к страданиям брата, с какой умышленной, и какой обдуманной жестокостью он резал его ножом по сердцу при последнем их свидании.

– Нет, этого не забудешь! – заключал он мысленно. – Этого не простишь!

Великий пост подходит к концу, и люди и весна готовились приветствовать Светлый праздник, а тяжёлая грусть ложилась всё более и более на сердце Коли, и болезненное желание возвратиться в Милкино и сделать последнюю попытку на примирение с Андреем становилось сильнее с каждым днём.

Но Андрея уже не было в Милкине.

 

***

Со дня отъезда Коли всё уныло, всё приняло печальный вид в Милкине. Грусть Андрея отзывалась на всём, его окружающем: прислуга говорила шёпотом в передней и ходила на цыпочках, чтоб его не потревожить; но, между тем, воспользовалась его равнодушием ко всем хозяйственным вопросам, чтобы оставить дом без малейшего призора. Мебель стояла в беспорядке, пыль лежала везде густым слоем, и неполитые растения поблёкли и пожелтели в своих красивых корзинках. Можно было подумать, что эти пустые, оставленные комнаты оплакивают дорогого покойника.

Наконец, Андрей попробовал пересилить своё горе, подавить свою тоску и принялся за занятия, чтоб как-нибудь убить день. В назначенные часы он брался за перо или книгу и исполнял наложенную на себя обязанность с точностью, но и с бессознательностью хорошо устроенной машины. Сердце его ныло, и мысли были далеко. А тут ещё, как будто для того, чтоб не дать ему возможности забыться хоть на минуту, на него выглядывал из позолоченной рамки портрет румяного, весёлого двенадцатилетнего мальчика в гимназическом мундире. Андрей подходил несколько раз к этому портрету с намерением снять его со стены, но ему было больно с ним расстаться как с вещью, напоминающей друга, уже спящего в могиле.

– Этот Коля меня любил, – думал он, – этот Коля не бросил бы меня!

Он покинул совершенно тесный круг своих знакомых, не ездил к ним сам и сказывался больным, когда они навещали его. Его стесняло даже присутствие прислуги, от которой не было возможности скрыть своей ссоры с братом. Читатель помнит, что в день отъезда Коли он уклонился от беседы с Федотом Самсонычем, но не было возможности прибегать постоянно к уловке, удавшейся раз. Кроме того, что старик пользовался особыми правами и являлся, когда хотел, прямо к нему в кабинет, Андрей ни за что не решился бы оскорбить его привязанности и лишь старался, насколько возможно, избегать и расспросы и разговоры, но такую задачу довольно трудно было выполнить.

– Здорово, Федот Самсоныч! – говорил он ему развязно, когда старик навещал его. – Как поживаешь? Садись-ка, да выпьем чайку.

– Много доволен вашей милостью, – отвечал Федот Самсоныч, усаживаясь на диван. – Живу-то я помаленьку, да вот только горе, что братец-то нас оставил.

– Ну, что ж, оставил, так и Бог с ним! Так и не надо... А вот что, Федот Самсоныч, хорошо бы у тебя весной новое крыльцо поставить.

– Время ещё терпит, батюшка; а я, Андрей, Дмитриевич, хотел вам доложить всё насчёт братца. Уж очень вы его набаловали; послушайтесь вы моего глупого слова: напишите вы ему построже: что я, мол, тебе вместо отца родного был, а если ты, мол, мне уважения не сделаешь, я тебя на глаза к себе не пущу.

Андрей невольно улыбнулся при этом наивном совете, а Федот Самсоныч продолжал развивать свою мысль и доказывал пагубные следствия баловства.

– Уж нынче такой век, – говорил он, – что в вашем звании, что в нашем: не в меру молодёжь-то балуют. В старину не так было: хоть бы, примерно сказать, мой покойный отец – царство ему небесное! Куда как нас строго держал. Уж если, бывало, выпил, так и знаешь, прав ли ты, виноват ли, а таску он даст – так и держи ухо востро.

Андрей напрасно старался направить разговор на старину, Федот Самсоныч не увлекался прелестью воспоминаний.

– Не такое бы спасибо должен вам братец сказать, – говорил он. – Вот и выходит, что высидела курица утёнка; как оперился, так в воду пошёл, а она, сердечная, стоит на берегу, да по нём кудахтает.

Мысль написать к Коле мелькала не раз в голове Андрея, но он не дал ей хода. Чувство самолюбия никогда не проглядывало в его отношениях к брату, но сделать первый шаг к сближению он не мог; он привык смотреть на Колю как на сына и, утративши его любовь и доверие, хотел, по крайней мере, сохранить в собственных глазах чувство отцовского достоинства. Он достал адрес брата и послал ему, как мы видели, денег, не сопровождая их ни одним словом. Он надеялся, что Коля одумается и напишет к нему первый. Почтовые дни он проводил в мучительном нетерпении, и сердце его болезненно сжималось, когда посланный в город вручал ему письма, на которых он не узнавал почерка брата. Но куда же девалось, наконец, письмо, в котором бедный Коля излил всю свою душу?

Его постигла самая неожиданная, и самая плачевная участь. Милкинский дьячок ездил в уездный город на крестины внучки.

Собравшись на другой день в обратный путь, он заехал на почту узнать, нет ли к нему письма от сына.

– На твоё имя точно есть, Пётр Анкудиныч, – сказал ему почтмейстер, – да захвати уж кстати страховое письмо к Андрею Дмитриевичу, вот и повестка, чтоб ему не ждать: уж я ему завсегда уважение делаю. Давеча ваш конторщик приезжал, меня-то не было, а мой помощник не знал, что я отложил письмо в Милкино. Да скажи ты Андрею Дмитриевичу, что я в отпуск еду, так чтоб он потрудился повестку-то отослать помощнику; только ты, пожалуйста, аккуратно доставь.

– Будьте покойны, – отвечал Пётр Анкудиныч, – ведь не впервой.

Но, к несчастью, он также не впервой заехал в кабак, чтоб опохмелиться от вчерашней попойки, и продолжал уже путь, напевая поочерёдно то псалом, то плясовую. Отпустивши его, целовальник увидал на залавке письмо с двумя печатями и, не колеблясь, распечатал его с надеждой найти в нём деньги. Убедившись, что их нет, он скорчил мину кошки, лизнувшей уксусу вместо молока, и повертел письмо в руках.

– Хоть грамотка-то пригодится! – подумал он и завернул в него селёдку.

Андрей перестал, наконец, ждать письма, и с этой минуты жизнь в Милкине стала для него окончательно невыносима. Каждый уголок этого дома напоминал ему о горе.

– Уеду отсюда; убегу куда-нибудь! – думал он. – Но куда? Весь мир для меня пуст!

Но он не сознавался сам перед собой, что его манила Москва, где он надеялся в тайне сердца, что какой-нибудь случай сведёт его с Колей.

И он решился ехать в Москву.

 

***

– Слышала ты, Наташа, – спрашивал Пётр Петрович, сидя за самоваром с женой, – что Андрей Дмитриевич в Москву собирается?

– Кто тебе сказал?

– Да его конторщик давеча был, говорит – завтра едет.

Наталья Гавриловна задумалась.

– Коли так, так надо его проведать, – сказала она, – да проститься бы с ним.

– Ну, что ж! Поедем!

Но она побоялась с его стороны какой-нибудь чересчур наивной и неуместной выходки, которая подействовала бы болезненно на Андрея.

– Нет, – отвечала она, – ты не езди. Ещё вчера ты кашлял.

– Когда?

– А за чаем.

– Что ты, Наташа? Я что-то не припомню; разве так, поперхнулся.

– Нет, ты со мной и не просись. По-твоему, всё поперхнулся, а я знаю, что кашлял.

– Ну, может, и кашлял, только я что-то не припомню.

– Да я помню. Сиди дома, я отвезу твой поклон Андрею Дмитриевичу, и скорёхонько обернусь. А ты бы без меня делом занялся: подклеил бы дно к моей корзиночке, что для клубка. Сейчас велю Аксинье крахмалу сварить.

От такого дела Пётр Петрович никогда не отказывался, а Наталья Гавриловна, усадивши его за работу, пошла в свою комнату, сняла со стены образок, который надела на шею, и уехала.

С тех пор, как Коля оставил Милкино, Пётр Петрович собирался не раз навестить Андрея, но Наталья Гавриловна его не пускала. Умная старушка поняла, что иное горе бежит от участия; что Андрей заплатил бы дорого за возможность скрыть от всех свою ссору с братом; поняла, до какой степени тягостно для него присутствие каждого постороннего лица. Но когда она узнала о его отъезде, в ней заговорило такое горячее к нему сочувствие, что она не могла противиться желанию сказать ему на прощанье дружеское слово, и чувствовала, что это слово не могло оскорбить его горя.

Приехавши в Милкино, она вошла без доклада и постучалась в дверь кабинета.

– Кто тут? Войдите, – отозвался голос Андрея.

Она вошла. Андрей разбирал бумаги, лежавшие грудой на его столе. На диване стоял открытый чемодан; на стульях лежали платья и бельё.

– Приехала на минуту, с вами проститься, мой голубчик! – сказала старушка. – Дай вам Бог доброго пути! Я привезла вам, на счастье, образок «Нечаянной радости».

Она сняла его с шеи и подала Андрею, который принял её благословение с глубоким чувством уважения и благодарности. Она первая сказала ему слово участия, и коснулась так осторожно до болезненной струны его сердца, что он молчал от избытка чувства. Но принявши образ из её рук, он обнял её, и слезы брызнули у него из глаз. Заплакала и Наталья Гавриловна.

– Господь вас не оставит, – заговорила она опять, – поезжайте, мой родной; а мы, старики, будем за вас Бога молить.

Она перекрестила его на прощанье, и уехала.

 

***

Настала свежая, полная жизни апрельская ночь, торжественная ночь Светлого Воскресения. Всё было тихо на Московских улицах, и всё суетилось в домах; жители столицы ожидали первого звона Ивановского колокола; он прозвучал, и в ответ ему загудели дружно все городские колокола. Заревели пушки; прогремел на мостовых стук экипажей, оживились улицы, стали наполняться церкви, столпился сплошной массой народ на Кремлёвских площадях, и зажглись со всех сторон тысячи огней.

Кто из москвичей не знает церкви Спаса на Бору? Кто не переживал мысленно целые века, глядя на её низкие, расписные своды? Много молений слышала она, много слёз она видела с тех пор, как на первый зов её колокола потянулись вереницей из окрестных изб и повалушей бояре и простолюдины к Букалову холму. Здесь сын благоверного Даниила молил о будущих судьбах юного города, которому было предречено «распространение паче иных городов», и обогащал своей казной убогих и сирых; сюда приходили собиратели земли русской слушать благочестивое слово первых московских Святителей; здесь отрекались князья от суеты мирской и облекались в иноческий сан; здесь царские дочери, обречённые на одинокую жизнь, изливали свою тоску перед иконами, украшенными их руками, и под этими плитами покоятся их тела. Сюда стекались во время грозной татарщины толпы плачущего народа; здесь же раздавались не раз нечестивые голоса ордынских послов и благодарственные молитвы в торжественные дни нашей истории; здесь отдыхает от земных трудов Пермский Апостол; здесь молились мученик Филипп и народный вождь – Гермоген; здесь, наконец, по словам наших летописцев, совершились в глазах верующих многие чудеса. Кто не знает, сколько тайн поколения, давно сошедшие в могилу, исповедовали перед этими почерневшими иконами.

Заутреня отошла. Священник со словами: «Христос Воскрес!» осенил три раза народ золотым крестом, и каждый обменялся со своими братским поцелуем. Коля стоял у одного из четырёхгранных столпов, поддерживающих своды храма. Во всё время службы он не спускал глаз с печального лика Спасителя, осененного венцом, и высказывал перед ним всю грусть, наполнявшую его сердце. Ему казалось, что здесь, где собрались верующие во имя общего чувства, и для общей молитвы, одиночество отзовётся не так болезненно в его душе. Но когда началось христосование, он, более чем когда-нибудь, почувствовал своё сиротство: ему некого было обнять! Он был совершенно чужд в этой толпе! Сердце его сжалось; он сдерживал с трудом слёзы. Мимо него шла старушка с внучатами и остановилась. Она угадала материнским чутьём, что его некому приголубить.

– Христос воскрес! – сказала она и, поцеловавшись с ним, прибавила:

– Утешь тебя Господь, родимый, для Светлого праздника.

– Спасибо, бабушка, – отозвался Коля дрожащим голосом. – Спасибо на твоём добром слове! – а, между тем, подумал: «Чужая!»

Он чувствовал, что слёзы облегчат его, и вышел из церкви, чтоб наплакаться вдоволь. Он взобрался на открытую галерею по наружной лестнице, ведущей в верхней ярус храма, и облокотился на перила. Толпы молящихся стояли у подножия стен, и до него долетало церковное пение, но Коля глядел и слушал бессознательно. Всё прошлое заговорило в нём с новой силой, с новой болью, и он дал волю слезам.

Вот и весна! Он скоро соберётся в путь, скоро расстелется перед ним большая дорога; но что ожидает его под покинутым кровом? Простит ли Андрей? Протянет ли ему руку, или скажет опять: «Целуются одни друзья!»

Вдруг Коля вздрогнул и выпрямился; сердце его застучало молотом в груди, и руки похолодели. Знакомое лицо пробиралось медленно вдоль дворцовой стены и направлялось к воротам.

– Андрей! – чуть не крикнул Коля, и очутился мигом внизу. Он рассёк насильственно толпу, невзирая на бранные слова, которые сыпались на него со всех сторон; и вот он уже стоит в двух шагах от брата и готов броситься к нему на шею, но вдруг останавливается: всё та же неотвязная мысль, не дающая ему покоя, овладела им: что, если любовь Андрея к нему безвозвратно погибла? Что, если Андрей отвернётся от него?

А между тем Андрей продолжал пробивать себе осторожно дорогу в толпе, и Коля побрёл за ним в мучительном недоумении. Наконец, они очутились вдвоём под тёмным сводом, замыкающим двор. Внезапная мысль мелькнула вдруг в голове Коли: здесь брат его не узнает, он не откажется ответить на поцелуй, которым в этот день приветствуют друг друга и незнакомцы, а потом решится ли оттолкнуть его? Время было дорого: Коля подошёл, он дрожал, как осенний лист.

– Христос Воскрес! – промолвил он таким тихим и смущённым голосом, что даже привычное ухо не могло его признать.

– Воистину воскрес! – отозвался грустно Андрей.

Они поцеловались; Андрей сделал шаг вперёд, Коля остановил его за плащ.

– Целуются одни друзья, Андрей, – произнёс он сквозь слёзы.

Андрей быстрым движением приблизился к нему, взглянул ему в лицо, вместо ответа обвил руками его шею, – и радостный крик замер под массивным сводом!

1872

П. Бибиков, Т. Толычева


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"