Со строгой мерой относился Прасолов к творчеству уже известных в современной литературе своих товарищей по перу. В письме к Лидии Ивановне Глазко так рассматривал он книги Василия Пескова, собрата по «Молодому коммунару», уже известного журналиста «Комсомольской правды», лауреата высшей государственной — Ленинской — премии, тогда только вышло его «Путешествие с молодым месяцем».
«Весь Песков мне понятен с первой книги — «Шаги по росе». Свежо, зримо схвачено, во всем уловлен миг, момент найден ярко. Но мне лично все это доступно в окружающей меня натуре и в натуре воспринимается мной, что полезней, что ближе, чем в той, даже талантливой подаче, что в книге.
Меня больше тянет глубина человеческая и часто — исходящая как бы из натуры собственной, — идущая сквозь натуру, окружающую ее. Песков дальше, глубже не пойдет умышленно — там, в человеческом, — не его сфера. Поэтому он старается действовать именно этим, увиденным им в природе, видеть ему приходится больше, потому что это стало его профессией. Видишь расширение его диапазона в пространстве земли — север, тропики, диковинки, как сувениры из тех мест, — все это проходит через песковскую опытную и чуткую душу и показывается...».
Блокнотный листик обрывается на полуслове, высказанные рассуждения пусть кому-то покажутся в чем-то спорными. И можно с ними не соглашаться. Но нельзя не принять, не видеть самого Прасолова. В этих коротких размышлениях жизненная и творческая позиция поэта — «Меня больше тянет глубина человеческая и часто — исходящая как бы из натуры собственной, — идущая сквозь натуру окружающую».
Так же строг и взыскателен Прасолов был и к собственному творчеству.
В выписанных выше из его ранних стихов строчках виден образный строй поэта Алексея Прасолова, уже какого мы знаем. «И вот стою я у подножья едва угаданного дня» — это еще 1952 год. «Весь день — гремящие колеса» — строчка из стиха 1955 года. А вот шестидесятый год: «И так жгуч в твоем имени скромном отзвук боли, знакомый и мне». Под этими стихотворениями, пожалуй, не постеснялся бы поставить свою фамилию и уже маститый литератор. А ведь Прасолов не включал в свои поэтические книги почти ни одной вещи, написанной до тридцатитрехлетнего возраста Ильи Муромца. И сиднем не сидел. Посчитал, что до той поры он не обрел собственного голоса.
Его, зрелого мастера, вела в поиск мысль: «Чувствую тягу к чему-то не отрешенному от людей (а эта «отрешенность мыслителя» заметна во многих написанных стихах). Многое уже пожелтело в моих глазах. Хочется живого, раскованного». В последних своих работах (сам автор еще не знал, что они — последние): «Я взорвал самого себя — вчерашнего, который уже сковывал меня, я вынес свою стихию — живой!» При обсуждении «кое-что назвали непривычным словом — антологичное». Поэт шел к простоте, какая называется классической. Учитель о ней высказался в «Василии Теркине» так: «Вот стихи, а все понятно, все на русском языке».
Немногочисленные критики-литературоведы об Алексее Тимофеевиче теперь пишут: Прасолов «был поэт волей божией, одно из тех счастливых и немногих дарований». Одной милости божией и литературным классикам с благополучной судьбой, из школьного курса наук знаем, было маловато. Не манной небесной осыпало жизненную дорогу поэта.
В Россоши среди друзей у Алексея Тимофеевича были интересные люди — любящие литературу, пробующие свои силы в ней — летчик Александр Сорокин, которому он посвятит одно из лучших своих стихотворений, художник Федор Басов, журналисты, учителя-краеведы, библиотекари.
— Что поражало меня в Прасолове, — говорил директор библиотеки техникума мясной и молочной промышленности Георгий Степанович Тарасенко, долгое время близкий к поэту, — что просто удивляло — так это воловья сила в работе над стихами при любых жизненных обстоятельствах. Как-то после очередных передряг пришлось ему из газеты временно уйти на наш кирпичный завод грузчиком. Представляете, что это за дело: работать не в горячей — а в горящей печи. Он так об этом рассказывал: «Заскакиваешь в печное нутро — лицо закрываешь; назад толкаешь вагонетку — телогрейка на спине горит!». Да другой сто раз бросил бы стихи и забыл бы о них думать. Только не Прасолов. Измотанный тяжелым трудом, по вечерам заходил ко мне в гости и с порога читал на пробу новые варианты стиха. Читал строки, какие вынашивал день и ночь. В подтверждение напомню:
Ведь кирпич,
Обжигаемый в адском огне, —
Это очень нелегкое, древнее дело.
И не этим ли пламенем прокалены
На Руси —
Ради прочности зодческой славы —
И зубчатая вечность
Кремлевской стены,
И Василия Блаженного
Храм многоглавый?
А еще поддержка Твардовского очень многое значила. Александр Трифонович как благословил его в поэзию. Патриарх в литературе. Прасолов прямо окрыленным вернулся из Москвы. Не ходил, а летал...
Еще Георгий Степанович припомнил, как Алексей посвятил ему такие шутливые стихи:
Георгий, друг, ведь я страдал все годы,
Друзей себе не мог найти нигде.
Повесой стал, и титул сумасброда
Стал неотъемлимым, как у маркиза — «де»...
С тех пор я его так и называл — «маркиз из Морозовки».
Думая о человеческих способностях, Лев Николаевич Толстой записал: «Все дело в мыслях. Мысль — начало всего. И мыслями можно управлять. И потому главное дело совершенствования — работать над мыслями».
Поэт Алексей Прасолов над творческой мыслью работал всю жизнь. Убедительные свидетельства тому не только стихи, но и его письма, напечатанные ныне в различных изданиях. По ним можно проследить и попытаться понять, как шло становление поэта.
«Стану сливать воедино мысль, чувство, дыхание, цвет и запахи мира».
Мучительно он размышлял о времени, в каком выпало жить.
«...Заря у человека и у эпохи бывает однажды. Зажженная великим разумом, она со смертью зажегшего утеряла внутреннее движущее начало; массовое же движение велико только при централизованном внутреннем источнике движения, — этим источником был Ленин, потом — без оговорок — Сталин: своеобычнейший комплекс силы духа, мысли, воли, жестокости — все вместе на почве разумной беспощадной идейности.
А теперь — свобода от сознания долга (разве что кроме формального) и животная движущая жажда: настрадались — так теперь пожить! И — кто во что горазд!
Ты — во что горазд? Ах, ищешь истину в творчестве и творческую силу в истине? Благородно, молодой человек, но — не материально. Духовное же — не для сегодняшнего рынка».
Схоже обостренно думал он о предназначении творческого труда. «Слово звучит как-то свято, когда ты его шепчешь, придаешь произношению, значению его живую интонацию, когда оно не литературное произведение, а твоя внутренняя речь. И, легшее на бумагу, оно сначала греет душу, а потом, словно положенное на снег, остывает и не греет тебя. Что с нами делается — мы убываем, стынем час от часу, и наше — так же умирает на глазах!»
Еще мой день под веками горит,
Еще дневное солнце говорит,
Бессонное ворочается слово —
И не дано на свете мне иного.
Внутреннее, глубинное, сокровенное в душе человека, твоего современника, — оно и твое. Наше. Этим была сильна изначально и поныне отечественная словесность, в какой есть и Алексей Прасолов.
Прасолов и Рубцов
Его планида в чем-то схожа с судьбой широко известного теперь его современника — поэта Николая Рубцова. Я чувствовал: не могли они ревностно не следить друг за другом пусть по редким, но весомым стихотворным публикациям в столичных изданиях. Сыскалось-таки этому подтверждение. О примечательном разговоре с Николаем Рубцовым рассказал учившийся с ним в Литературном институте сокурсник Олег Федорович Шевченко.
— У вас в Воронеже живет Алексей Прасолов. Знаком с ним? — спросил Рубцов.
Собеседник ответил утвердительно, но с явным безразличием — мол, мало ли кто проживает в большом городе, пускай даже из пишущей братии... Рубцов почувствовал это, вспылил:
— Дурак! Алексей Прасолов — поэт! А вы этого не видите...
Так что — не совсем прав русский писатель Виктор Астафьев, говоривший столичному журналисту в 1991 году:
— Я вот вам хочу напомнить еще об одной трагической судьбе. Это почти одновременно погибший и забытый совершенно поэт Алексей Прасолов. Коля Рубцов бы на меня обиделся за сближение с ним. Слышу рубцовское неодобрение: «Но-но-но!». Однако, на мой взгляд, Прасолов философски более углубленный поэт. В чем-то даже талантливей, чего там говорить. Коля — нежный, изобразительный, народный, из души в душу. Тот же немножко дальше находится от читателя. Требует большего внимания, работы ума и воображения. Его читать трудновато. А сам Алеша читал прекрасно. Выпьет — и пошел. Лысенький, красненький, лоб у него сразу творчески розовеет. Как он читал прекрасно! Артистически. Точно, четко, художественно. Потому что там только мысль работает. Там не встретишь чистой изобразительности, вроде: «... лошадь белая в поле черном вскинет голову и заржет». У Алеши такого нет вообще. Все внутри, в душе поэта. Даже не знаю, с кем его сравнить. Жалко, что вот погибли оба рано. Интересно представить, как бы переплелись в русской поэзии их пути-дороги. Они бы обязательно соприкоснулись.
Петр Чалый
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"