На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Под Вёшенским солнцем

Донские записки

I

С крутой Плешаковской горы Еланская станица — как на ладони. В чистую августовскую пору отчетливо видны на крутояре беленые куреня и хаты, поодаль – двуглавая, с покосившимся крестом, церковь, а чуть левее, за бывшей мельницей, у полосы старых сосен – золотистый разлив песков. В летние вечера бродяжит в этом краю медвяный дух чебреца, смешанный с горьковатым настоем полыни, еще каких-то трав, несказанно волнующих душу запахом степи и уходящей юности. Хутор Плешаковский и Елань – соседи.

Разделяет их Дон да небольшая с обеих сторон реки пойма, поросшая ветвистым лозняком, а на правом, плешаковском берегу сизым ракитником и вековыми вербами, за плакучими космами которых, нежно прислонясь к рыжеватым откосам горы, размахнулся во всю ширь изумрудный, в солнечных улыбках одуванчиков, хуторской луг. Напрягая память, вспоминаю описание сенокоса в «Тихом Доне» ...«С троицы начался луговой покос. С самого утра зацвело займище праздничными бабьими юбками, ярким шитвом завесок, красками платков». Как известно из романа, Мелеховым досталась «делянка возле Красного Яра». Но, если отбросить художественные условности и попытаться точно определить расположение обозначенного места, то получается, что сенокосный участок Пантелея Прокофьевича Мелехова находился не «возле Красного Яра», а напротив, поскольку глинистый, с красными прожилинами, обрыв глядится в голубое стремя реки с левого берега. Но тогда возникает вопрос: является ли Плешаковский в своем роде прототипом хутора Татарского? Ведь его отдельные приметы довольно четко просматриваются в эпопее. Возьмем, к примеру, такую деталь. Перед началом косьбы «Пантелей Прокофьевич перекрестился на беленький стручок далекой колокольни». Эта фраза косвенно свидетельствует о том, что именно с плешаковского луга зоркий глаз писателя мог когда-то увидеть белеющую за Доном «главу» еланской церкви.

Красный Яр... малая моя родина. Мимо него из хутора, названного Краснояровским, ходил я шесть лет в Еланскую школу, вовсе не подозревая, что негромкий уголок донской земли давно прописан в одной из вершинных книг XX века.

Как известно из автобиографии писателя, «в 1918 году, когда оккупационные немецкие войска подходили с Богучару», где тринадцатилетний Шолохов учился в гимназии, он прервал обучение и уехал домой. «До занятия Донской области Красной Армией жил на территория белого казачьего правительства». Именно в Плешаковском он видел не издали, а вблизи непримиримую ярость гражданской войны. Средины в этом противоборстве не было, и потому оно носило исключительно жестокий характер. Правда, в одно время казалось, что после разгрома белых война пойдет на убыль. Однако спущенная в начале 1919 года ВЦИК Директива по казачьему вопросу, подписанная Троцким и Свердловым, сыграла особенно зловещую роль в усугублении конфликта на Дону.

В известном письме от 6 июля 1931 года к А. М. Горькому Шолохов так оценивал этот документ:

«Примером яркой ошибки может служить политика «расказачивания» донского казачества весной 1919 года, которая привела к поголовному восстанию многих станиц Донской области в тылу Красной Армии»... Шолохов, как он признавался Горькому, в «Тихом Доне» сознательно упустил такие факты, служившие непосредственной причиной восстания, как бессудный расстрел в Мигулинской станице 62 казаков-стариков или расстрел в станицах Казанской и Шумилинской, где количество расстрелянных казаков... в течение 6 дней достигло солидной цифры 400 с лишним человек».

Расказачивание не обошло стороной и хутора Еланской станицы. В романе Шолохов скрупулезно описывает случаи насилия на донской земле. Некоторые из них имеют непосредственное отношение к краснояровским казакам. В XXVIII главе третьей книги «Тихого Дона» хозяин кизячного сарая, в котором скрывался от проследования Григорий, не без восторга сообщает:

– В Еланской первым поднялся Красноярский хутор. Позавчера двадцать еланских коммунов пошли на Кривской и Плешаковский рестовать казаков, а красноярские прослыхали такое дело, собрались и решили: «Докель мы будем терпеть смывание? Отцов наших забирают, доберутся и до нас. Седлай коней, пойдем отобьем арестованных. Собрались человек пятнадцать, все ухи-ребята. Повел их боевой казачишка Атланов... Через Дон прискакали на Плешаков. Коммуны у Мельникова на базу отдыхают. Кинулись красноярцы на баз в атаку в конном строю, а баз-то обнесенный каменной огорожей. Они напхнулись да назад. Коммуняки убили у них одного казака, царство ему небесное. Вдарили вдогон, он с лошади сорвался и повис на плетне. Принесли его плешаковские казаки к станичным конюшням. А у него, у любушки, в руке плетка застыла...

Однако на этом история скоротечного боя в Плешаковском не кончается. Как свидетельствуют старожилы Краснояровского, при взятии подворья Мельникова погиб не один, а три казака: Сергей Майданников, Иван Коньшин и Михаил Голубев. Сраженный меткой пулей, Майданников умер там же, в Плешаковском. Его конь уже без всадника переплыл Дон и на полном галопе прискакал в Краснояровский к отчему куреню Сергея. Заглядывая в окна, громко ржал, а из глаз катились не лошадиные — человеческие безутешные слезы. Старый Микола Майданников, крестясь на икону, шептал: «Святой Егорий, оборони и помилуй». Но горе не обошло стороной многодетную казачью семью, дождавшуюся сына и брата с германской войны.

 

*    *    *

Среди фотографий, хранящихся в нашей семье, особым интересом и бережным отношением пользуются — две, выполненные фотомастерами в Петербурге. На одной из них светлочубый казак, оседлав вздыбленного коня, по кличке Васька, лихо размахнулся тонкой, звенящей саблей. Сверху надпись — казак 28-го Донского казачьего полка Михаил Николаевич Голубев. А на второй — мой дед уже в кругу односумов с волнующим на обороте обращением к своей семье: «Дорогие родители: батенька Николай Козьмич и родна мамка Домна Ивановна. Посылаю я вам гостинец и прошу принять его (имеется в виду фотография). Посылаю вам на память и своим детям. Может, не придется итить домой».

Домой, однако, лихому коннику удалось вернуться живым. А вот уйти от пули и, следовательно, от судьбы — не удалось. Освобождая арестованных сослуживцев, сломавших, как и он, германскую, Михаил Николаевич погиб, что называется, у родного порога. Когда краснояровцы «напхнулись», то некоторые из них решили отойти через луг к лесу. Был среди них и Михаил Николаевич. Пуля красного стрелка настигла под ним коня, видимо, небезызвестного Ваську. Сам же старый вояка с размаха ударился о землю и потерял сознание. Все посчитали, что он погиб. Но, пролежав в беспамятстве почти всю ночь, на заре приполз к Мельникову базу, на котором от вчерашней схватки остался раненый красноармеец. Он-то и добил фронтовика ударом штыка, буквально пригвоздив его навеки к «разродимой сторонушке».

В ту весну па плешаковском лугу росло множество томно-бордовых колокольчиков. Поднявшийся к утру ветер резким порывом собрал их в кучу и они резвым потоком устремились мимо погибшего «за други своя» к каменистой кривской горе. Огненно-красная река с шумом ударилась о меловой выступ и в страхе отпрянула назад.

Хоронили «убиенных» на Еланском кладбище. За подводами, на которых везли гробы, шел боевой конь «с походным вьюком» Сергея Майданникова.

 

*    *    *

 

Долгое время об этих событиях говорить боялись даже близкие родственники погибших. Расказачивание, а позже – раскулачивание, культ личности Сталина вконец запугали народ. Разумеется, казаки, как наиболее дееспособная часть русского воинства, отчаянно сопротивлялись политике расказачивания и прочим перегибам на местах. Из того же «Тихого Дона» узнаем, что сотня краснояровских казаков разгромила Еланский ревком, те же «ухи-ребята» отчаянно дрались с красными в период вёшенского восстания. Но против народа и сила бывает бессильна. За все содеянное по своей и чужой воле пришлось расплачиваться отлучением от родной земли. Отчие хутора и станицы вынуждены были покинуть не только руководители, но и тысячи рядовых участников верхнедонского восстания. Многие из них обосновались в Турции, во Франции. А «боевой казачишка Атланов» вместе с другими хуторянами, крепко насолившими Советской власти, попал в Болгарию. С собой он прихватил еще несмышлёного племянника Илью, сына младшего брата. Казакам трудно жилось вдали от тихого Дона. Многие из них в поисках лучшей доли эмигрировали в Канаду и даже на австралийский континент. А Илью судьба забросила в Чехословакию.

Спустя без малого сорок лет, примерно, в 1957 году в Краснояровском появился незнакомый человек и, как говорили хуторяне, кубыть, как «иностранного классу». Он был хорошо одет, при галстуке, много фотографировал дом Атлаиовых. Погостив еще пару дней у дальних родственников, вскоре поехал в Вёшки к одинокой старухе по прозвищу Машка Большая.

Дело в том, что у братьев Атлановых, Николая и Алексея, жён звали одинаковым именем – Мария. Так по негласному решению хуторян жену Николая нарекли Машка Маленькая, а Алексея – Большая. Именно к ней и направился представительный иностранец. Разговаривая позже со старухой, он как бы случайно спросил: «Был ли у вас муж, дети?» — «А то как же, — призналась казачка. — Муж помер, а сынок с деверем Костеем ушел в отступ за границу. Там его, наверно, и убили».

Незнакомец поднялся и срывающимся голосом сказал:

—   Мама, да это я – твой сын Илья.

Старуха упала в обморок. Но благо по соседству оказались милосердные соседи, они то и привели, много повидавшую женщину в чувство. А после Илья долго рассказывал матери о своей жизни на чужой стороне, смерти дяди, по чьей воле он оказался так далеко от дома... Старуха плакала, отыскивая в поседевшем мужчине черты двенадцатилетнего паренька, навсегда покинувшего родную мать и отчую землю.

 

*    *    *

 

Юные годы Шолохова проходили в основном в придонских хуторах — Кружилинском, Плешаковском, Рубёжном. Вместе с родителями он часто бывал и в хуторе Базковском. Эти пояснения я делаю вот по какой причине. Нередко читатели «Тихого Дона» задают такой вопрос: «Чьи конкретные судьбы легли в основу жизни героев эпопеи? Разумеется, мнений в таких случаях бывает множество, но самым авторитетным, безусловно, является мнение самого автора. В беседе с литературоведом К. И. Приймой писатель сказал, что для создания портрета Григория Мелехова он кое-что взял от Алексея Дроздова (плешаковского казака, в доме которого Шолоховы жили одно время)... Однако в ходе разработки сюжета стало ясно, что в подоснову образа Григория характер Алексея не годится. И тут Шолохов увидел, что Ермаков более подходит к его замыслу. Бабка Харлампия — турчанка, у него четыре георгиевских креста за храбрость, служба в Красной Армии, участие в восстании, польский фронт. Кроме того, Шолохов с мальства любил донское правобережье и, безусловно, хорошо знал быт и нравы обитавших здесь казаков. Со многими из них был лично знаком, не говоря уже о Ермакове. В курене Харлампия Васильевича писатель сиживал не однажды и подолгу «гутарил» с хозяином. Запевные строки эпопеи: «Мелеховский двор — на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону». И далее: «На восток, за красноталом гуменных плетней, — Гетманский шлях, полынная проседь, истоптанный конскими копытами бурый, живущой придорожник, часовенка на развилке; за ней — задернутая текучим маревом степь.

С юга — меловая хребтина горы. На запад — улица, пронизывающая площадь, бегущая к займищу»..эти и другие приметы местности с документальной точностью зафиксировали подворье Ермаковых и окружающий ландшафт. Я говорю «с документальной точностью», поскольку не однажды бывал в Базках и собственными глазами видел, что усадьба и курень, хоть в обветшалом виде, но сумели дожить до наших дней. Правда, двор основательно зарос бурьяном и побегами молодого клёна, изгородь повалилась, скоро рухнет крыша. Но будем надеяться, что этого не произойдет: ведь земляки Ермакова хорошо понимают, с какой духовной ценностью они соприкасаются каждый день. В меру своей осведомленности и физических сил старожилы этих мест охотно рассказывают о прототипах «Тихого Дона», хотя вряд ли все из них знают, что означает непонятное слово «прототип». И все же энергичная казачка Мария Ивановна Калинина смело утверждает, что Григорий и Аксинья в самом деле жили здесь, на краю Базковской, только под другими фамилиями. Аксинья — Ольга Федоровна Солдатова, Григорий — Харлампий Васильевич Ермаков, Степан Астахов — Осип Иванович Солдатов. Муж Ольги дружил по-соседски с отчимом Ермакова Архипом Герасимовичем до тех пор, пока не узнал о тайной связи жены с «горбоносым и диковатым» Харлампием.

Войдя впервые на подворье Ермаковых, невольно замираешь в предчувствии того, что сейчас откроется дверь куреня и на крыльцо выйдет молодой Григорий с крупным сазаном на хворостинке. Постоит минуту, а потом отправится через Панов мост к дому купца Мохова. Еще раньше он встретит одногодка Митьку Коршунова и вдвоем, несколько смущаясь, войдут они на террасу, «увитую резьбой дикого винограда», в «пятнистой и ленивой тени» увидят качалку, а в ней Лизу Мохову. Попутно заметим, что дом Мохова, а в реальности — купца Ивана Ивановича Пугачева — стоял в центре Базков на площади перед церковью, на месте которой расположился теперь станичный Дворец культуры.

Помимо «треугольника» — Ольги, Осипа Солдатовых, Ермакова — много других базковцев получили бессрочную прописку на страницах эпопеи. В частности, Яков Пятиков послужил прототипом Прохора Зыкова, разбитного ординарца Григория, братья Шумилины — Шамили и наверняка другие, особенно участники вёшенского восстания.

Приметы правобережной соседки Вёшенской во многих местах романа вошли составной частью в описание хутора Татарского. Некоторые исследователи шолоховского творчества полагали, что хутором, в котором разворачивались узловые события эпопеи, является нынешний — Калининский. Однако анализ показывает другое: Татарский, безусловно, вымышленный населенный пункт на берегу Дона, вобравший в себя наиболее типичные черты хуторов и станиц Верхнего Дона. Выше уже говорилось, что плешаковский луг, благодаря творческой фантазии писателя, удачно «прописался» в окрестностях Татарского и стал романтическим местом свидания Григория и Аксиньи, то же самое можно сказать и об охоте на волка в Альшанском буераке, расположенном неподалеку от Базковской. Словом, описание конкретных мест на Дону, портретные характеристики героев взяты Шолоховым в большинстве своем из жизни, что и подтверждено писателем в известной беседе с ростовским филологом Константином Приймой, состоявшейся в Вешенской 29 ноября 1974 года.

 

*    *    *

Конечно, любое художественное произведение, а литературное в особенности, всегда типизирует судьбы людей. И, тем не менее, попробую остановиться еще на одной маленькой детали в жизни Шолохова. Как известно, отец писателя был шибаем — скупщиком скота, работал управляющим мельницей в Плешаковском. Ему часто приходилось бывать в хуторах Придонья, а то и менять место жительства. Некоторое время, скорое всего в 19-м году, Шолоховы жили в Рубёжном у Максима Ивановича Воробьева. Александр Михайлович водил в ту пору дружбу с Филиппом Поповым, а по хозяйственным делам нередко обращался к однофамильцу Попова — рубёжинскому казаку Даниле, добрейшему человеку и мастеру на все руки. Он ловко подковывал лошадей, отменно ремонтировал колёса бричек, знал толк в шорном ремесле. С сыновьями Данилы Попова — Николаем, Матвеем, дочерью Аксиньей и другими хуторскими ребятами Миша Шолохов играл в детстве. Как-то спросил я у тётки Аксиньи жены моего сводного дяди Гаврилы:

«Шолохова хорошо помнишь? Наверно, он смирным был?»

— Да то не помню. Бывало соберемся «на улицу» у Воробьевых и мы, девчатишки, кинемся на Мишатку всем кагалом, чтобы его побороть. Так он, как вьюн, вывернется из-под нас, сложит всех собачьим крестом, а сам сядет сверху, да ишо нога на ногу положит.
А так, вобче-то, «смирный был», — добавляла с улыбкой девяностолетняя старуха, глядя куда-то далеко-далеко, в плотно завешанную дымкой наволочь невозвратных лет. Конечно, Михаил Александрович хорошо помнил Аксинью: с детской поры это имя было у него на слуху, и кто знает — не рубёжинская ли казачка с голубоватыми, как донская волна, глазами, «подсказала» ему чарующее имя главной героини «Тихого Дона»?

Правда, говорят, что в Ясеневке, имении местного помещика Евграфа Попова, где горничной работала мать писателя, одну из служанок старой помещицы тоже звали Аксиньей. Словом, ответить на этот вопрос довольно сложно, поскольку пути творческие и господние — одинаково неисповедимы.

О «Тихом Доне» и судьбе Григория Мелехова написано множество исследований. Уж как ни просматривали строптивого казака: и на солнце, и в лупу, пытаясь найти в нем зачатки некой червоточины — чуть ли не патологической вражды к Советской власти. И каждый исследователь — наш ли, зарубежный — в свою дуду дует. А Григорий покручивает бархатистый ус и «из тьмы времён» грустно говорит:

— Эх вы, потомки. Да никакой я не белый и не красный. Я просто человек, донской казак. Не бейтесь вы над разгадкой Мелехова, хотя бы потому, что насилие по отношению к народу было одинаковым с двух сторон. Вы спросите, какого же класса я придерживаюсь? Отвечу: слыхал я как-то от одного гимназиста в Новочеркасске дюже ученое и страсть чудное слово — гуманист: это значит, такой человек, кто в обычности вроде бы грешный, а на самом деле — милосердную душу имеет. Так вот, это, как раз и я. Брешут отдельные граждане, особенно которые в очках, будто Мелехов отщепенец. Я — за революцию, но не такую, когда войска окружают хутора и из пулеметов бьют по хатам, старикам и детишкам. Или вы хотите, чтобы я молча смотрел на измывательства? Извиняйте, у казаков так не принято. Я хучь и крепко ошибался, но честно искал свою стёжку к человеческому братству. Повторяю: честно. А вы меня в отщепенцы... Но скажите тогда направдок: разве расказачивание, раскулачивание, а опосля культ личности Сталина — это и есть Советская власть? Вы только не виляйте, говорите правду-матку... Ради плуга на весенней пашне я бросил винтовку в окраинцу Дона, сказав с облегченным сердцем: «Прощай, оружие». Когда хоронил Аксинью, то знал, что расстаемся мы с ней ненадолго. Знал, потому что в Бутырской тюрьме в 1921 году выстрелом сзади был убит усть-медведицкий казак, командарм 2-й Конной Армии Филипп Миронов. В 1927 году в миллеровской тюрьме расстреляют моего прототипа Харлампия Ермакова. Что и говорить — казаков боялись цари и кадеты, но за что их боялась Советская власть — ума не приложу: учености, видать, маловато. И все-таки считаю, что за политику расказачивания, безвинную смерть Миронова, Думенко, горе сотен тысяч казаков, вынужденных взяться за оружие и оказаться за границей, не грех и с покойников спросить. Нехай они сойдут с пьедестала у Большого театра, освободят от их имен названия станций метро, и даже города на Урале. Так будет справедливо.

Слово мое одно и последнее: берегите Совесть — иначе пропадете. Это вам говорю я — казак хутора Татарского Вёшенской станицы Григорий Мелехов.

И, ради христа, не обижайте Мишатку. Он за отцовы промашки не в ответе.

 

*    *    *

По делам сугубо творческим звонил я несколько лет назад в хутор Пухляковский одному из правофланговых «донской литературной роты» Анатолию Вениаминовичу Калинину. В конце нашего разговора он, на правах старшего, посоветовал: «А вы напишите о Марии Петровне».

Времени с той памятной беседы прошло немало, но идея автора «Цыгана» буквально наэлектризовала меня. И вот я... в гостях у Марии Петровны Шолоховой. В уютной комнате на первом этаже мы говорим с хозяйкой дома о жизни вообще и, конечно же, о судьбе писателя. Память у жены Михаила Александровича цепкая. Вспоминая гражданскую войну, рассказывает о комиссаре Малкине, который, остановившись в букановском доме отца Марии Петровны, вдруг стал читать присутствующим список казаков, приговоренных к расстрелу. На одной фамилии неожиданно споткнулся:

— Гро...мо...гласовский, — с трудом выговорил он непривычную фамилию.

— Громославский, — поправил его Петр Яковлевич решительно и спокойно. — Это я.

Малкин, естественно, опешил. Тут же вызвал председателя станичного комитета Павлова и устроил ему разнос.

— Ты куда меня поселил?

Павлов оказался человеком не робким, ответил прямо:

— Я знаю куда. Этим людям вся станица доверяет.

Петра Яковлевича Громославского — букановского атамана — белые арестовывали и даже сажали в тюрьму. Но бог — в образе красноармейцев-освободителей — вовремя приходил на выручку.

Там же, в Букановской, молодой статистик Маша Громославская познакомилась с Шолоховым. Вышла за него замуж. Она рано поняла свое назначение в его судьбе, и Михаил Александрович до последних минут жизни хранил нежные чувства к своей жене. Разумеется, житейские конфликты и их не миновали, но это не помешало Шолохову на закате лет чистосердечно и весело признаться Марии Петровне:

— Живем мы с тобой, Маша, более шестидесяти лет вместе и даже ни разу не разошлись.

А жизнь у супругов складывалась нелегко. Раскулачивание, культ личности Сталина, когда Шолохов, благодаря чекисту Погорелову, чудом избежал ареста. Не люди, а обстоятельства играли людьми. Жестокость стала непременным условием бытия тех лет.

Рассказывают, что после разгрома банды Фомина к его жене пришли два человека. Женщина сидела в хате и чесала на деревянном гребне овечью шерсть. Пришедшие спросили: «Здесь ли проживает жена Якова Фомина?» Увидев впервые незнакомых людей, хозяйка ответила: «Её нет дома». А спустя некоторое время, походив около двора, они снова вошли к ней:

— Значит, ты не знаешь, где жена Фомина?

Женщина, не выдержав, заплакала. Ее тут же связали и вынесли на замерзшую гладь Дона. Быстро пробили топором прорубь, а потом живой затолкнули под лед.

Через какой-то промежуток времени вернулись односумы Фомина, обезоружили незнакомцев и той же дорогой отправили их «кормить раков».

Классовая война на Дону приобретала характер мести. И надо было иметь недюжинный ум, чтобы в клокочущей страстями повседневности найти правильный выбор. И Шолохов, несмотря на юный возраст, нашел его безошибочно. И еще: какие бы грозы над ним ни громыхали, ему всегда «сквозь дым улыбались» глаза его Маши. Во всех бедах она была рядом, выполняя обязанности жены, личного секретаря, домохозяйки и, как пошутила тогда Мария Петровна, даже няньки. Такое «совместительство» оказалось делом трудным. Тем более, что со свекровью ей не очень повезло. Своенравная и крутая, Анастасия Даниловна не пришлась близко к сердцу невестки. Зато отец и свёкор, Александр Михайлович, души но чаял в своих ребятах. Совсем недавно, «презрев» заботы и хвори, Мария Петровна вновь ездила на могилу отца Михаила Александровича.

Попутно интересуюсь у моей собеседницы, какие качества Шолохова ей больше всего нравились? Не задумываясь, отвечает:

— Открытость. И еще: — Он никогда не был скупым. Если получал гонорар, то старался тут же сделать кому-нибудь подарок. На моё недоумение отвечал, как всегда, в своем духе:

— Маша, мне эти деньги ногу жгут.

Одна из казачек в послевоенное время, испытывая великую нужду, обратилась к Шолохову за помощью, написав при этом, что ты, Михаил Александрович, по меньшей мере, миллионер и денег у тебя куры не клюют.

Шолохов помог землячке, но в ответной записке намекнул:

— Я, дорогая, такой же миллионер, как ты римский папа. А жене без обиняков сказал напрямую:

— Если мы не поможем, кто же это сделает? Ты глянь, какая нужда кругом.

О том, что Шолохов, не пылал особыми страстями к деньгам, свидетельствует и такой случай, рассказанный мне донским писателем Михаилом Андриасовым, — «ротмистром», как его приятельски называл Михаил Александрович.

— За издание «Поднятой целины» Шолохову в номер ростовской гостиницы принесли гонорар. Редактор, имевший поручение выдать автору деньги, попросил Михаила Александровича расписаться на квитанции и, как положено в таких случаях, пересчитать
купюры. Шолохов расписался и, посмотрев на сумку с ассигнациями, сказал:

— А деньги, сынок, высыпь вот сюда, на подоконник.

И, как ни в чем не бывало, продолжил свою беседу в дружеской компании.

 

*    *    *

В конце разговора с Марией Петровной выходим на крылечко. Немного помолчав, она бросает взгляд за ограду, где покоится прах Михаила Александровича, и дрогнувшим голосом говорит:

— Сам ушел, а меня оставил одну.

Что-то удивительно-нежное по отношению к этой седой женщине ворохнулось в моей душе... Говорят, когда над Доном опускаются сумерки, она каждый вечер приходила к могиле своего любимого и незабвенного Миши. Плачет редко, может, от того, что «казаки не плачут». Хотя молчать во сто крат тяжелее... Утешать, как я понял, ее не надо. Она давно постигла секреты жизни и смерти. Плакать жене Шолохова не пристало еще потому, что она всегда была сильной... Лишь иногда степной ветерок, прилетающий откуда-то издалека, может быть, с верховьев Чира, прикоснувшись духовитым холодком к ее лицу, почувствует на щеках горечь безутешных слез... У могилы Михаила Александровича — это ей доподлинно известно — она никогда не бывает одна. Они всегда вместе: он — ушедший и она (тогда …А.Г.)—– живая; мужественная и сердечная
наша донская казачка. Встретив её где-нибудь на хуторской улице, непременно назвал бы просто и уважительно — «тетя Маша». Эта естественная красота, свойственная людям глубоким и цельным, была так к лицу жене Шолохова. Она очень похожа на Василису Ильиничну — старую и мудрую казачку из «Тихого Дона», согревшую сердца миллионов читателей материнским теплом и нежностью к тому, кого больше всего любила на свете. Это ей — за несколько минут до смерти — поцеловал он потухающими губами верную и до конца преданную руку. Поцеловал, как единственное и, может быть, самое ценное свое богатство, остающееся на земле.

 

II

После войны в Краснояровском числились две животноводческие фермы. На одной из них — молочно-товарной — в течение двух, от силы трёх лет работал бригадиром Александр Михайлович Баюков. Биография бывшего путиловского рабочего, большевика двадцатипятитысячника, приглянулась Шолохову, и он впоследствии использовал её при создании образа председателя гремяченского колхоза Семёна Давыдова.

Коллективизация на Дону, пожалуй, как и везде, шла туго. В очерке «По правобережью Дона» Шолохов показывает все сложности переломного момента в хуторах и станицах. Опыта в организации коллективных хозяйств не было, нередко приходилось идти на ощупь, продираясь сквозь дебри невежества и векового бескультурья казачества. Да и сама новая система хозяйствования вызывала протест, отчасти потому, что она пришла сверху, а не явилась порождением самих крестьян. Словом, трудности были налицо. Для убедительности процитирую такой эпизод из названного очерка.

«В прошлом году в Черновском колхозе, где почти не осталось после гражданской войны мужчин, казачки, начавшие волынку, на уговоры секретаря окружкома бесстыдно ругались, орали, вводили в великий стыд секретаря-краснознаменца и бывшего комиссара одной из дивизий Первой Конной.

— У нас казаков нет! С нами спать некому, а ты приехал нас уговаривать сеять. Оставайся с нами, тогда и сеять поедем!»

Нелегче пришлось и преемнику бывшего комиссара Андрею Плоткину. Описание бабьего бунта в «Поднятой целине» связано как раз с Плоткиным. Это его разъярённые лебяжинские «бабочки» едва не разнесли на мелкие кусочки за то, что он распорядился выдать взаймы семенную «пашаничку» одному из бедствующих хозяйств района.

Работая в 1930 -1932 гг. председателем сельхозартели имени Буденного в Лебяжьем, он подружился с семьей Ильи Афанасьевича Чумакова, старика сметливого и крепкого хозяина. До последних дней жизни ветеран коллективизации на Дону   поддерживал тесные связи с сыном бывшего колхозного кладовщика.

Жизнь тех лет, как известно, отличалась неуемной энергией и одновременно непредсказуемыми поворотами в судьбах людей. Не избежали этого Плоткин и Баюков. Обоих снимали с должностей, наказывали в партийном порядке, переводили из одного хозяйства в другое — Плоткииа за излишнюю строгость, как бы сказали теперь, «за превышение власти», а Баюкова, наоборот, — за то, что, сдав государству в неурожайный год минимум зерна, позволял кое-что из хлебных «остальцов» выдавать колхозникам на трудодни. Я вспоминаю Александра Михайловича уже в конце его жизни, когда он руководил фермой у нас, в Краснояровском. Жил тогда бывший председатель в колхозном доме прямо на МТФ с женой и дочерью-подростком. Добрейшей души человек он, видя наше голодное детство, простецки говорил моей матери-доярке: «Грипа, отожми ребятам творожку, пусть вместе с телятами пообедают»

Вообще, в отличие от Плоткина, Баюков производил впечатление человека веселого и, может быть, чуть-чуть странного. Конюх лебяжинского председателя Егор Иванович Мельников, вспоминая о Баюкове, рассказывал: «Едем мы с ним раз из Колундаевки... с заседания совета МТС. Ночь, месяц золотой — вполнеба. В Плешаковом логу — соловьи. Баюков попросил остановить лошадей, закурил. Слушая пенье птах, раздумчиво произнес: «Эх, соловушки, если бы вас на совете пропесочили так, как меня, вряд ли бы вы так заливались»...

Любимейшим занятием Баюкова в Краснояровском была рыбалка... Выходил он на берег Дона, как бы сказали сейчас, в экстравагантном виде: на ногах кирзовые сапоги, семейные трусы, а поверх всего — шинель. Пройдя мимо краснояровского стойла размашистым шагом, попадал на угол Зеленого мыса около известного нам Красного Яра, быстро раздевался и потом брёл к небольшому островку, робко шевелившему осокой у стрежня реки. Рыбу он ловил отменно, чем вызывал неизменное восхищение хуторян. В общем, жилось Александру Михайловичу в придонском хуторе Краснояровком относительно благополучно. Однако впоследствии его судьба сложилась драматично. Умерла жена, да и годы брали свое. Он снова оказался в Лебяжьем — теперь уже в качестве заведующего избой-читальней. Поселился в курене, где раньше располагалось правление колхоза... Все бы ничего, но не понравился чем-то старый большевик местной шпане. Нетрудно сейчас представить, о чем ему думалось в долгие часы одиночества, особенно в сырые осенние ночи. В сорок восьмом году, незадолго до смерти, Баюков говорил своим колхозникам: «Придет время — в магазинах будет вдоволь мануфактуры. Хлеб вам будут возить прямо из пекарен. А сейчас надо терпеть и хорошо работать». Что ж, мечта старого председателя через какое-то время сбылась. А тогда больной и старый человек оставался один на один с хулиганьем, которое в качестве забавы кричало ему в дверь непристойности, гадило около порога, швыряло в окна камни. Ночью, пытаясь поймать идиотствующих недорослей, а то и переростков, он бросился из комнаты на крыльцо и с разбегу напоролся на острые колья, расчетливо поставленные под вынутыми из пола досками. Старик крепко поранил низ живота и был отправлен в больницу. В 1951 году в Вёшенской он умер.

 

* * *

Каждый раз, бывая на Дону, стараюсь хоть на один час попасть в Краснояровский, теперь уже бывший хутор, поскольку державшийся до последнего за соломинку «малой родины» мой пожилой земляк Иван Павлович Агапов вроде бы продал дом и собирается переезжать в Вёшки. Несколько лет назад при встрече он невесело пошутил: «Живу, как помещик. Сейчас у меня в наследстве двенадцать пустых дворов». И, действительно, по супесному бугру, вытянувшему вдоль пойменного леса белёсую кабаржину, разбежалось двенадцать полуразвалившихся куреней и хат. Сейчас и того меньше... Зрелище жуткое. Дикость, запустение. Буйные от обильных дождей заросли желтого коровяка достают до самых крыш. Но угнетает более всего тишина: она — какая-то неземная. А ведь совсем недавно жили в этих, местах люди — не герои, но и не последние. Многие из них, в связи с неперспективностью своих хуторов, уехали в города, да там и нашли последний приют. Старики, конечно, люди верующие и в последнюю минуту с тоской думали о том, что нет у них теперь родного уголка, куда после смерти их изболевшаяся душа могла бы вернуться под крышу, испить под иконой поминальной воды и хоть как-то утешить сердце родных. Городская квартира — это не то, ее строили чужие люди, зачастую без тепла в руках. Творцы   территориально-производственных   управлений,    разрабатывая стратегию неперспективных деревень, ставя во главу угла экономические проблемы, почему-то напрочь забывали о том, что любой успех на земле зависит, в первую очередь, от совести и души
человека. Известный постулат — материя первична, а сознание вторично — справедлив лишь отчасти. Ведь, когда речь заходит о перестройке самой материи, то приоритет в такой постановке вопроса, безусловно, принадлежит сознанию. Именно сознание должно заставить человека понимать Слово. Но что значит «понимать Слово?»   Это, конечно же, постоянно руководствоваться разумной и деятельной любовью ко всему сущему на земле. И вот тут как раз и происходит убийственный парадокс, который до сей поры не дает нам возможности перевести дух. Производя разного рода укрупнения в сельском хозяйстве, мы лишили крестьянина чувства малой родины, породив в освободившемся пространстве его души — пустыню. По-моему, более страшного ощущения не придумать. Возникает резонный вопрос: «А есть ли выход из этой тупиковой ситуации?»   Безусловно, есть. Шолохов    всегда считал себя патриотом донского края, но почему таковыми не считают себя многие уроженцы легендарной земли? Сейчас, как никогда, нужна инициатива по возрождению донских хуторов и станиц. В том же Шолоховском районе можно без особых усилий разукрупнить станицы Базковскую,   Вёшенскую,   хутора   Калининский,   Андроповский, Меркуловский, чтобы заново вернулась жизнь в станицу Еланскую, некогда одну из красивейших на Верхнем Дону. Наконец на административной карте России вновь бы обрели прописку многие хутора, порушенные политикой волюнтаризма. И тогда   наверняка заезжие кооператоры не стали бы своевольничать на вёшенском рынке с ценами на картошку или пучок редиски. Мне кажется, эту идею одобрили бы не только Плоткин и Баюков, но и более опытный дед Щукарь, тем более, что на его малой родине в Волоховском хуторе условия для занятия сельским хозяйством всегда были отменные.

 

* * *

С прототипом деда Щукаря Шолохов скорее всего познакомился в Рубёжном, где у Тимофея Ивановича Воробьева жил брат. Старик, бесспорно, понравился писателю прежде всего за умение видеть в жизни веселое и неодолимую тягу ко всему новому, поскольку нищенская, 'бедняцкая доля ему до чёртиков надоела.

Когда «Поднятая целина» с огромным успехом пошла по белу свету, Михаил Александрович подарил Воробьеву — по словам самого Щукаря — «костыль «хвабричной выделки», а позже через Ростовскую обувную фабрику «справил» ему новые сапоги.

В конце 50-х годов к волоховскому пареньку Ивану Ушакову, жившему, как и другие ученики в школьном интернате, приехал на лошадях, запряженных в сани, невысокий смуглолицый казачок в тулупе и валенках. Отдав не очень усидчивому земляку харчи, с улыбкой представился:

— Петро Воробьев.

А Ушаков с потаенной гордостью сообщил:

— Внук деда Щукаря.

Щукарев внук был ненамного старше пятиклассника Ваньки. Но уже покуривал, молодецки сплевывая на февральский снег. На вопрос: «Почему ты не учишься?» Весело отвечал: «Да ну вас... с вашей учебой. Я лучше с коньми буду».  

 

* * *

Шолохова впервые я увидел весной 1957 года. Футбольная команда школы-интерната, где я тогда учился, отправлялась на тренировку в Базки, благо, что местный стадион, до этого залитый половодьем, уже просох и нам, семиклассникам, вскоре предстояло крупное сражение с ровесниками из средней школы.

Мы быстро заняли места на пароме, однако паромщик с отправкой явно не торопился. Учительница физкультуры заволновалась, но через несколько минут всё выяснилось: открытый «джип», в котором сидел Шолохов, медленно въехал на середину парома и тут же катер, взбурунив зеленоватую воду, резво потащил наше «плавучее средство» к невидимой базковской пристани. Полая вода шла на убыль, но Дон, как молодой жеребчик, поигрывая крупом-стрежнем, плавно нес машину, людей мимо раскидистых, в желтых сережках, верб и светлокорых тополей. Шолохов курил, слегка откинувшись на заднем сидении. Около его ног лежали две пятнистые охотничьи собаки. Сквозь узкие щелки глаз они добродушно посматривали на любопытствующих попутчиков. Худощавый мужик, вероятнее всего из приезжих, в вышитой крестиком белой рубахе, шляпе — не к месту стал рассказывать байки про деда Щукаря, пытаясь привлечь внимание Шолохова. Чувствовалось, что подобное панибратство Михаилу Александровичу не нравится, и он отвернулся. Тогда Шолохов показался мне красивым: моложавый, в офицерской рубахе навыпуск, галифе, заправленных в хромовые сапоги, полотняной фуражке, надетой с шиком на ладно посаженную голову – он вызывал у нас, бывалой безотцовщины, чувство преклонения и доброй зависти.

А два года спустя этот же «джип» догнал полуторку, на которой мне пришлось возвращаться из Вёшенской   к себе в Краснояровский. День стоял жаркий. Полуденное солнце будто заблудилось в зените. Михаил Александрович в темной шляпе всё также сидел на заднем сиденье. Казалось, что он дремал. На загоревшем лице, как степной ковыль, ярко белели усы. А вокруг... «Степь без конца и края. Древние курганы в голубой дымке. Черный орел в небе. Мягкий шелест стелющейся под ветром травы... Маленьким и затерянным в этих огромных просторах почувствовал себя Давыдов, тоскливо оглядывая томящую своей бесконечностью степь»... В те годы Шолохов работал над второй книгой романа «Поднятая целина».

 

Одним из памятных событий моей жизни на Дону стал август 1959 года. В конце месяца в гости к Шолохову на несколько дней заехал, отдыхавший в Крыму, Н. С. Хрущев. По этому случаю в Вёшенской собралось множество казаков из хуторов и станиц района, а также делегации из соседней с Ростовской — Сталинградской и Воронежской областей. С приветственным словом на митинге выступил Шолохов. Гостеприимный хозяин сказал коротко, но искренне и тепло.

Хрущев тоже оказался человеком сердечным. Вот как он начал тогда свою речь:

— Дорогие товарищи и друзья!

Мы встречаемся с вами сегодня в станице Вёшенской, куда я прибыл по приглашению вашего земляка — моего большого друга, замечательного советского писателя Михаила Александровича Шолохова.

День, как случается в эту пору на Дону, выдался солнечным и даже знойным. Хрущев откашлялся и продолжил:

— Хочется горячо поблагодарить Михаила Александровича за это приглашение, а вас за сердечную встречу.

И, поглядывая на лучистое солнышко, что нещадно палило станичную площадь, сказал:

— Учитывая тепло ваших сердец и щедрость донского солнца, позвольте мне воспользоваться соломенной крышей.

И тут же водрузил на лысую голову соломенную шляпу. Остроумие уроженца курской Калиновки понравилось донцам. Стоявший впереди нас, краснояровских пацанов, рослый тракторист с хутора Еринского аж присел от восторга:

— Ну, греби его золу, разгреби. Гля, как стелет, а?

И, сорвав с головы соседа новенькую восьмиклинку, ударил ею о песок и трубным голосом заорал:

— Да здравствует наша советская правительства!
Площадь ахнула и взорвалась аплодисментами.

Все время пребывания Хрущева в Вёшенской было заполнено до предела. Он успел повстречаться с лучшими людьми Дона, погулять по станичным улицам.

Вспоминаю и такой случай... Накануне нового учебного года какие-то заботы привели меня на перекрёсток, ведущий к понтонному мосту, который исключительно быстро был построен сапёрами в честь визита высокого гостя... Неожиданно из-за поворота появилась вереница машин, направлявшихся к переправе. Я очутился рядом с «Волгой», бок о бок с Хрущёвым. Не знаю, за какие заслуги, но он обратил на меня внимание и теперь, но прошествии многих лет, хочу сказать честно, что находиться под всевидящим государственным оком ощущение не из лучших.

Позже, когда я об этом рассказал матери, она глубокомысленно заметила:

— Зря он у тебя не спросил об оценке, какая будет по тригонометрии в первой четверти.

И пришлось мне в ознаменование приезда Никиты Сергеевича в Вёшенскую всерьез задуматься о качественных показателях своего будущего аттестата зрелости.

 

* * *

Лето в 1961 году оказалось последним в моем постоянном жительстве на Дону. Заканчивалась учеба в средней школе. Помню, накануне выпускного вечера бродили мы — «три мушкетера» — Алексей Дериглазов, Петр Дударев и я по Вёшкам в размышлениях, где достать цветы для наших дорогих учителей. Денег было маловато, да и цель они преследовали иную... И вот в такой момент мы встретились около Дома культуры с общим знакомым Мишкой Шаргановым, окончившим школу годом раньше нас. Надо сказать, что братьев Шаргановых — старшего Владимира и младшего Михаила — их станичные ровесники уважали за веселый нрав и отзывчивую душу. «Шарган» — так в обиходе звали Мишку — поздоровался и, услышав о нашей нужде, повертел головой с модной стрижкой и лаконично заметил:

— Днём такие вопросы не решаю, а вечерком — я к вам забегу. Действительно, после того, как июньское солнце, не торопясь, село где-то за окраиной Пигарёвки, в общежитии школы появился Шарган. И мы небольшой ватагой отправились на поиски цветов. Наверно, часа три водил нас Мишка за нос по глухим вёшенским переулкам, предлагая наилучшие выходы из дьявольского тупика. А затем как-то незаметно привел всю компанию к зелёному забору, из-за которого соблазнительно и дразняще свешивались лиловые, в крупных каплях ночной росы, кисти сирени.

Намёк нашего попутчика мы поняли сразу, но смущало то обстоятельство, что это был шолоховский сад. Да и забор выглядел внушительно. Но высокой ограда казалась только нам троим. Что же касается Шаргана, то он твердо знал, что в Вёшках еще не построили такого забора, который мог бы его удержать. Спустя несколько минут мы с Мишкой возвратились к своим напарникам, держа в руках лилово-голубые букеты. Деловито смахнув с брюк-дудочек въедливую станичную пыль и остатки сухой краски, Шарган с подначкой спросил   Дударева:

— Петь, вот если бы сейчас из-за угла вышел Михаил Александрович и спросил:

«Откуда у вас, ребятки, эта сирень?» Что бы ты ему ответил?

Новоиспеченный выпускник, переминаясь с ноги на ногу, пролепетал:

— Дык, Михаил Александрович, это я не для «сибе». Это я для Надежды Гавриливны.

Все дружно рассмеялись.

Надежда Гавриловна Евстратова — учительница химии — «прижеливала» Петю из Антиповки, может быть, от того, что среди ребят он был самым низкорослым в нашем классе.

 

* * *

Вот уже без малого тридцать лет бываю я в Вёшках наездами. В станице у меня много самых близких друзей, хотя с каждым годом круг их редеет. Что поделаешь: такова жизнь — другой не бывает.

Живя в Воронеже, я обнаружил в старинном русском городе немало людей, чьи судьбы так или иначе соприкасались с Шолоховым. Один из них — Петр Иванович Власов, двоюродный брат жены писателя, часто гостил в Вёшенской. Вместе с Михаилом Александровичем нередко ездил на охоту и рыбалку. Правда, сам Власов более всего любил собирать грибы, которые умел отлично солить и мариновать. Шолохов по достоинству оценил «талант» своего воронежского родственника. На одной из книг, подаренных Власову, есть такой автограф: «Знаменитому грибнику-опёночнику Петру Ивановичу Власову. М. Шолохов». Вообще в скромной воронежской квартире Петра Ивановича все проникнуто искренним чувством к писателю. На самом видном месте портрет Марии Петровны и Михаила Александровича с теплой надписью Шолохова. Много редких изданий «Тихого Дона»,   «Поднятой целины» и других книг писателя.

Как-то за чашкой чая мы разговорились с Петром Ивановичем и я высказал хозяину квартиры свое пожелание встретиться с Михаилом Александровичем. Власов обещал посодействовать. Было это накануне 75-летия писателя. И в мае 80-го года я отправился в Вёшки. Юбилейная суета, множество гостей отнимали у Шолохова много времени, приходилось терпеливо ждать. Тем более, что в Вёшках Власов вновь заверил меня в возможности такой встречи.

Через два дня, как и условились, я утром пришёл к знакомой двери в зелёном заборе, а спустя некоторое время появился Петр Иванович. Был он хмур: «Плохи, Александр Александрович, дела у твоего земляка. Опять тяжелый приступ... Ты уж, извини, как-нибудь в другой раз». Но другого раза не последовало... И все же чудо произошло. В конце лета Власов вернулся из Вёшенской и привёз мне воистину королевский подарок: четырехтомник «Тихого Дока» с автографом Шолохова.

После смерти Михаила Александровича Власов затосковал. Стал часто прихварывать. Но пока были силы, увлечение грибами не оставлял. Однажды он вновь пригласил меня в гости и мы долго «дегустировали» его разносолы. Много говорили о Вёшках, о Шолохове. А через год, когда я его проведал снова, то увидел, что «знаменитый грибник-опёночник» заметно сдал. Тем не менее, с каким-то одержимым удовольствием он рассказывал о том, как ловко Мария Петровна «взналыгивала» сазанов на Хопре. «Иной раз даже половчее самого Михаила Александровича»...

Несколько месяцев спустя Власов скончался. Я был на его похоронах, скромных и немноголюдных. Казалось, что Петр Иванович не умер, а ушёл из жизни, не торопясь, как тёплый обложной дождь летней ночью... Ушел из жизни человек, любивший Шолохова любовью брата: преданно и самозабвенно.

 

*    *   

 

Когда устанавливали надгробный камень на могилу Шолохова, один из казаков горестно сказал: «Да не кладите на него камень, как же ему там тяжело будет». Но нелегче жилось писателю и на этом свете. Даже трудно себе представить, сколько мучительных страданий выпало на его долю. Клевета, испытанное оружие интриганов, а то и попросту негодяев от литературы, ядовито жалила писателя на протяжении всей жизни. Шолохова яростно обвиняли в плагиате, беззастенчиво подсовывая общественному мнению «белые пятна» в истории создания «Тихого Дона». Но после того как была найдена рукопись первых двух книг споры об авторстве великой эпопеи ХХ века сами по себе отпали. А ниспровергатели классика по собственной воле стали клеветниками России. В этой связи уместно будет вспомнить откровение Шолохова в одном из писем Горькому: «Сейчас кончаю третью книгу, а работе такая обстановка не способствует. У меня руки отваливаются и становится до смерти нехорошо. За какое лихо на меля в третий раз ополчаются братья-писатели? Ведь это же всё идет из литературных кругов?»

Безусловно, ветер дул оттуда. Как писала в 6-м номере (1989 г.) журнала «Вопросы литературы» А. Марченко: «Слухи множатся... Похоже, настала пора заняться всерьез щекотливой проблемой — гласно и официально».

Остановившись на этой фразе, теперь уже спустя более двадцати лет, подумал: «Сколько же пришлось сломать копий, чтобы доказать провокаторам и интриганам от литературы абсурдность их обвинений ?». И вдвойне странным кажется то обстоятельство, что критик делала вид, будто впервые слышит о клевете в адрес Шолохова, хотя в собрании сочинений писателя все «любезности» подобного рода   давно опубликованы.А по сему пора бы «надменным потомкам» остановиться в постыдных усилиях по дискредитации и ниспровержению великого соотечественника. Шолохов — гений, в этом вся загадка его творчества. Для кого-то он человек двоюродный, а его землякам и вообще честным людям, понимающим толк в справедливости, кровно свой, единомышленник; по меткому сравнению А. Калинина — «незакатное солнце России». А солнце, как известно, трогать немытыми руками опасно. Даже тем, кто на поломанном красном колесе въехал   в круг вип-персон мировой литературы.

 

*    *    *

Шолохова нет рядом с нами. И слава Богу, что миллионы почитателей его Слова не дали светлое имя писателя в «в трату». Иначе какие же мы потомки, какие же мы русские...

Хутор Лебяжинский — Вёшенская — Воронеж

1989 – 2011гг.

Александр Голубев


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"