На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Абрамовский дом

Главы из книги

“Невысоким, задумчивым и усталым немолодым человеком с маленькими изящными белыми руками, давно отвыкшими он крестьянской работы, с мяг­ким взглядом карих глаз, всё словно прислушивающимся к чему-то, что доно­сится до него одного и не слышно окружающим” запомнил Фёдора Абрамова в начале семидесятых московский писатель Андрей Леонидович Никитин.

В эти годы Фёдор Абрамов приобретает воистину всенародную извест­ность. Книги его издаются огромными тиражами и вызывают живой отклик у читателей. Почти все они переводятся на различные иностранные языки, многие — это и в театре Ленинского комсомола в Ленинграде, и в Респуб­ликанском русском театре драмы им. Лермонтова в Алма-Ате, и в Москов­ском театре драмы и комедии на Таганке, и в Русском драматическом теат­ре им. Крупской в городе Фрунзе, и в Архангельском театре драмы и т. д., и т. д. — обретают сценическую судьбу.

Фёдор Абрамов много ездит по миру — Франция, Финляндия, Швеция, Дания, Румыния, Япония, Англия, ФРГ...

Поразительно, но шумный литературный и театральный успех семидеся­тых, кажется, совершенно не вскружил голову Абрамову.

“Он стоял у дверей, невысокий, сухощавый, в распахнутой куртке, ша­ло, небрежно распахнутой и как бы сползавшей с плеч, — вспоминает Ва­силий Петрович Цеханович, работавший тогда в отделе прозы журнала “Не­ва”. — Надо лбом разлохматилась тёмная, мягко вздыбленная шевелюра. К переносице круто спускалась завихряющаяся прядь. Было в нём что-то за­дорное, ребячье. Как будто он только что спустился на санках с горы”...

Это очень точный портрет Фёдора Абрамова.

Так, будто он только что спустился на санках с горы, и ощущал себя Фё­дор Абрамов в первой половине семидесятых в минуты, когда, разумеется, ничто не раздражало его, когда он не был поглощён литературной работой.

Судя по записям “Дневника”, Фёдор Абрамов остаётся прежним, та­ким же, каким был в пятидесятые и шестидесятые годы, по-прежнему он за­нят своими книгами и тем, что происходит со страной, а личная жизнь ос­таётся на втором плане...

“У Абрамова всегда было немало поклонниц и лёгких увлечений с его стороны, — вспоминает Людмила Владимировна Крутикова-Абрамова. — Но в 1970 году он встретил в Москве женщину, к которой испытал повышенное влечение: если не любовь, то головокружительную страсть. Он буквально по­терял способность управлять своими чувствами.

Зная мой твёрдый и решительный характер, прямоту и нежелание идти на компромиссы, он был уверен, что я укажу ему на дверь, как когда-то в подобной ситуации поступила Л. Целиковская с Ю. Любимовым. Но я тог­да не могла поступить столь решительно и прямолинейно. Фёдор заканчивал роман “Пути-перепутья” и задумывал “Дом”. Мне всегда были очень близ­ки его творческие дела. Я была, как он сам не раз признавался, его лучшим советчиком и критиком. И вдруг — разрыв! А что будет с его творчеством, с его многочисленными замыслами?”

Мы приводим эти воспоминания Людмилы Владимировны Крутиковой- Абрамовой для того, чтобы показать, что и эти искушения не миновали Фё­дора Абрамова, хотя, конечно, если судить по “Дневнику”, способности уп­равлять своими чувствами Абрамов не терял и в самую горячую пору роман­тического увлечения В.

“Нет, нет, не для меня, видно, все эти любовные романы на стороне, — записывает он 14 марта 1972 года. — Я для этого слишком глуп, у меня для этого слишком много совести... И главное — это мешает работе”.

Едва ли Людмила Владимировна читала тогда дневниковые откровения мужа, но она очень хорошо знала Абрамова и действовала в весьма щекот­ливой ситуации так, как будто исполняла его негласную инструкцию.

“Я стала узнавать, что собой представляет увлёкшая его женщина. Смо­жет ли она оберегать его писательскую судьбу? Если бы она была достойна его таланта, его подвижнического труда, у меня хватило бы мужества и сил расстаться с ним. Но погубить его талант я не могла и предоставила Фёдо­ру самому сделать выбор. Он был удивлён и, ничуть не смущаясь, заявил: “Кто из вас двоих выдержит, тот и победит. Я ничего не могу решить, я не хочу расстаться с тобой, но и не обещаю прервать общение с В.”.

Однажды я не выдержала и сказала: “Ты здесь напишешь “Дом”, а за­тем — уходи на все четыре стороны”.

Я даже встречалась с этой женщиной в Москве, просила оставить его, ибо он сам от меня не уйдёт. Я предполагала, что она ищет обеспеченного мужа (моя “разведка” подтверждала, что Абрамов далеко не первый её из­бранник за последние годы). Я хорошо понимала, что Фёдор не всегда прав­див с ней. И решила доказать правду документально.

Хотя мы прожили с Фёдором больше двадцати лет, но юридически брак у нас не был оформлен, что могло вводить некоторых особ в заблуждение. И вот, чтобы прояснить и закрепить прожитую нами жизнь, я попросила Фё­дора оформить брак. 13 марта 1973 года наши супружеские отношения были законно зарегистрированы, была поставлена печать в паспорте. Но окончатель­ная “капитуляция”, как выразился сам Фёдор, произошла лишь через год”[1].

Любовное увлечение Фёдора Абрамова, закончившееся официальной ре­гистрацией с собственной женой, можно назвать адюльтером по-абрамовски, но иначе и не могло произойти с ним... Развлечения и удовольствия Фёдора Абрамова всегда были достаточно простыми. Он был страстным спортивным болельщиком... Чрезвычайно любил прогулки по паркам, по берегу залива, по Неве... Зимой, когда жил в Доме творчества, катался на лыжах, играл на бильярде... Иногда, не очень часто и не очень много, выпивал. Вот, ка­жется, и всё...

А по-настоящему занимали его совсем другие проблемы...

“Вот я и вышел в первые писатели Ленинграда, — записывает Фёдор Абрамов 28 ноября 1974 года. — В отчётном докладе партбюро на первом месте я, секретарь РК Новожилова выступала — меня назвала (да ещё с кем рядом? — с Толстым и с Достоевским!)...

И Сережа Воронин, и Гранин уже косо посматривают на меня.

Ерунда! Всё ерунда! Надо работать. И надо, в конце концов, плюнуть на В., тем более что она становится слишком практичной (“Мне надоели сло­ва. Я жду дела”).

Да, работать”.

И не только любовными увлечениями жертвовал Фёдор Александрович ради работы...

***

К середине семидесятых Фёдор Абрамов незаметно для самого себя пре­вратился ещё и в видную фигуру в общественной жизни Ленинграда.

Разумеется, многое тут определялось талантом писателя, его стремлени­ем говорить об общественно-значимых проблемах, но несомненную роль в этом успехе сыграла и поддержка, осуществляемая на достаточно высоком уровне политического руководства страны.

Все семидесятые годы вплоть до 1983-го, когда в ранге члена Политбю­ро и секретаря ЦК КПСС его перевели в Москву, Ленинградский обком КПСС возглавлял Григорий Васильевич Романов, талантливый организатор. С его именем в Ленинградской области связано создание крупных специализирован­ных объединений по производству овощей, молока, мяса. При Романове в области появились оборудованные по последнему слову техники и успеш­но работающие и по сей день птицефабрики. Ну, а заслуги Романова в раз­витии ленинградской промышленности, науки, образования и жилищного строительства столь огромны, что их не пытались поставить под сомнение да­же в конце восьмидесятых, когда ниспровергалось всё, что было связано с КПСС[2].

При этом считается, что, будучи “технарём” и отдавая все свои силы не­посредственной хозяйственной работе, идеологией и всем связанным с нею Григорий Васильевич занимался мало и неохотно.

Дневники Фёдора Абрамова не то, чтобы опровергают это расхожее мне­ние, но вносят в него существенные коррективы.

Сближение или, вернее сказать, попытка сближения Григория Василье­вича Романова с Фёдором Александровичем Абрамовым была предпринята в середине семидесятых, когда решался вопрос о новом председателе Ленин­градской писательской организации.

Читая дневники Фёдора Абрамова за эти месяцы, мы видим, как много сил прилагает обком партии в целом и Григорий Васильевич Романов, в ча­стности, чтобы нормализовать обстановку в Ленинградской писательской ор­ганизации. Видим мы и то, как постепенно это открывалось самому Фёдору Абрамову...

“18 марта 1975 года. Хотел попасть на приём к Андрееву — отказали. Не нужен. За мной никто не стоит. А Гранина принял бы немедленно. По­тому что за ним — ленинградская синагога”.

“24 апреля 1975 года. С утра за столом. Новые идеи по роману. А с че­тырёх часов — встреча с Б. Андреевым, секретарём обкома...

Великое открытие! Ленинградом правят боссы от творческой интеллиген­ции. Товстоногов, Дудин, Мыльников, Аникушин, Петров — человек 15. Они — опора и руки третьего секретаря. Он выполняет их волю. А если за­упрямится? Скомпрометируют в низах, да и наверх шепнут. Андреев бывал хоть раз на приёме у Генерального? Вряд ли... А ведь Аникушин публично целуется с Генеральным. По телевидению на всю страну показывали. Сооб­ражай, если хочешь удержаться на плаву”.

“6 октября 1975 года. В целом день был препаскудный. Вызвали в об­ком к Пантелеймонову, к Николаеву и вот четыре часа переливания из пу­стого в порожнее. Не понимаю, чего я с ними разговариваю. Что у меня с ними общего? Хотят “русской” линии в писательской организации, но раз­ве это возможно, когда писательская организация на 60% нерусская? Да и что такое эта “русская” линия? Всем ли нам, русским, нужна одинаковая Россия? Идиоты! Хлеб закупаем в Америке, которой заправляют евреи, и за­хотели “русской” линии в культуре.

Мусолили будущих кандидатов в первые секретари: Воронина, Чепурова”.

22 октября 1975 года. Воронин, Хватов, Козлов[3] завалены. А заодно с ними и Виноградов[4]: боялись — секретарём поставят.

Для обкома это полная неожиданность, да, да! Ставка была на Воронина.

Мы даже в президиум его не ввели, — проболтался простоватый Пантелеймонов. — Нарочно предприняли отвлекающий маневр.

И вот стали уламывать меня. Не от любви, от нужды. Четыре часа уго­воров. Сперва у Николаева, потом у Андреева.

Я, конечно, наотрез отказался”.

23 октября 1975 года. Всё сразу: секретарь СП РСФСР, секретарь СП СССР, член обкома, делегат XXV съезда, дача по вкусу и по выбору под Ленинградом. Плюс к этому всякие другие почести, издания во всех респуб­ликах, неограниченные поездки за границу, по стране.

И цена за всё это — возглавить ленинградских письменников...

Хотелось, хотелось мне получить премию (Романов сказал: будет!), но я и от премии отказался. Идиот, кретин, Иванушка-дурачок... Но должны же быть Иванушки-дурачки! Иначе что за Россия без них!”

24 октября 1975 года. 23 часа. Премию — дали.

Только пришёл домой, порисовал немножко в дневнике — звонок из Москвы.

Поздравляю с лауреатством! — голос Феликса Кузнецова”.

27 октября 1975 года. В четыре часа партгруппа правления в обкоме. Мне по предложению Романова пришлось рекомендовать Чепурова.

Да, самое интересное: Романов перед праздниками хочет проехаться со мной по комплексам. Так Николаев мне сказал”.

1 декабря 1975 года. Подполье кончилось.

Что делать? Статью писать (Россия и литература) или за роман браться?

Статья кричит, который уже год бунтует. И хорошо бы на эту тему паль­нуть с трибуны съезда. Да к кому взывать? Кто на съезде будет?..

Обман, обман это всё — не уступаем в идеологии. А “Литературку”, са­мую влиятельную газету, формирующую общественное мнение, отдали — это что, не уступка? А “Юность”? А кино, театры, музыка, эстрада... Лопу­хи мы, лопухи глупые.

Торг давно идёт. А эти выставки молодых модерняг? А Солженицын, Са­харов — не уступка это?”

5 декабря 1975 года. В газетах указ о назначении Володарского[5] на­чальником Статистического управления. Не антисемит, нет, но зачем же всё- таки отдавать всю информацию в руки еврея? Где же наша хвалёная бди­тельность?

То евреев в вуз не пускаем, то все ключи от всех сейфов отдаём”.

Возможно, если бы Фёдор Абрамов возглавил Ленинградскую писатель­скую организацию, “русскую” линию в Ленинграде удалось бы усилить... Но Фёдор Абрамов уже попадал в схожие ситуации, работая в ЛГУ, и пони­мал, какие невероятные трудности возникнут на его пути, догадывался, сколь­ко сил отнимет у него эта, скорее всего, обречённая на неудачу деятельность.

Не будем забывать, что в 1976 году Фёдор Абрамов переваливал через роковой для его семьи рубеж. В роду Абрамовых мужчины умирали рано — и отец, и братья не дожили до 55 лет. И, конечно же, на этом роковом ру­беже Фёдор Абрамов всё чаще задумывался о сроке отпущенной ему жизни...

Как бы то ни было, но Абрамов, путая планы обкома КПСС, решитель­но отказывается от престижной и весьма выгодной должности. Впрочем, — в этом и заключается удивительный парадокс семидесятых годов! — отноше­ние обкома КПСС к Фёдору Абрамова и после его отказа от руководства Ле­нинградской писательской организацией нисколько не ухудшилось. Снова и снова приглашает Фёдора Александровича Абрамова первый секретарь Григорий Васильевич Романов поездить с ним по области и посмотреть, что происходит в селе, вопреки противодействию самого Абрамова его вводят в руководство Ленинградского горкома КПСС.

“Меня поначалу в члены горкома определили, — записывает он 10 ян­варя 1976 года. — И вот я, насмерть перепугавшись, начал всем райкомов­цам и горкомовцам твердить: нельзя меня в горком, я псих неуравновешен­ный, с загибами, с заносами. Такое ляпну, что горком в лужу посажу...

Переполох, который я поднял, подействовал. Новожилова (1-й секре­тарь РК), надо полагать, доложила о моём разговоре кому надо, потому что в случае ляпа ведь с нее спрос в первую очередь. И вот меня рангом по­низили (это она мне сказала) — сделали кандидатом.

Да, этой линии надо придерживаться и впредь”.

Несомненно, придерживаться Абрамову этой линии немало помогало то обстоятельство, что Григорий Васильевич Романов симпатизировал Фёдору Аб­рамову, и существенную роль в этом играла удивительная общность их судеб.

Как и Абрамов, Г.В. Романов родился в северной деревне[6] в крестьян­ской семье, младшим, шестым ребёнком. Были они — Романов родился в 1923 году — почти ровесниками, и оба ушли на войну со студенческой ска­мьи. Выпускника судостроительного техникума Г.В. Романова отправили тогда под Лугу рыть траншеи. Потом, как и Абрамов, рядовой Романов за­щищал Ленинград, как и Абрамов, попал с ранением в блокадный госпиталь и оказался спасён только благодаря подвигу и самоотверженности своей бу­дущей жены...

Общим у Романова и Абрамова было и понимание того, что возрожде­ние России невозможно без возрождения русской деревни.

Как мы уже говорили, созданию птицеферм и мясокомплексов “тех­нарь” Романов уделял внимания не меньше, чем строительству Ленинград­ской атомной электростанции или созданию НПО “Ленинец”. С именем Ро­манова в Ленинградской области связано создание крупных специализиро­ванных объединений по производству овощей, молока, мяса. В 1971 году бы­ло создано объединение тепличных совхозов “Лето”. В 1973 году введён в строй промышленный комплекс по откорму крупного рогатого скота “Пашский”, свиноводческий комплекс “Восточный”... При Романове Ленинград­ская область полностью стала обеспечивать овощами, куриным мясом, яйца­ми, молоком не только многомиллионный Ленинград, но и поставлять яйца и кур в другие промышленные центры Северо-Запада.

Увы... Поездка Романова и Фёдора Абрамова в новую русскую деревню так и не состоялась. Но нельзя сказать, что Фёдор Абрамов никак не отре­агировал на предложение Романова. Весной 1976 года он вместе с поэтом Антонином Чистяковым и прозаиком Борисом Рощиным ездил по Новгород­чине, наблюдая за происходящими на селе переменами. От этой поездки ос­тались очерки “Пашня живая и мёртвая”, “От этих весей Русь пошла”, на­писанные Фёдором Абрамовым в соавторстве с Антонином Чистяковым, не­сколько рассказов самого Фёдора Абрамова и воспоминания Бориса Рощина.

“В путешествии, которое совершили мы по Новгородчине, — писал он, — партнёрами мы были неравноправными. Командовал парадом Фёдор Абрамов. Антонин Чистяков был у него вроде как на подхвате, я шоферил. Фёдор Александрович без лишних с нами советов выбирал маршруты поез­док, места остановок и ночлега. Он беседовал с людьми, он задавал вопросы ответственным лицам, проверял документы, он платил. Платил в самом пря­мом смысле этого слова. Платил за наши обеды в придорожных столовых, за продукты, которые покупали мы в магазине, и даже за бензин. Насчёт бензина я было попытался возразить, но Фёдор Александрович решительно пресёк мои возражения, заключив: “У меня, то самое, много денег, Борис. Много денег”. Я, конечно же, знал, что, у кого много денег, тот никогда об этом не говорит, но спорить с Фёдором Александровичем по этому вопросу было бесполезно. Он всегда и за всё расплачивался только сам”.

Каждый “рабочий день” в этой поездке был предельно уплотнён Абра­мовым. Борис Рощин приводит запись первого дня той поездки.

“1. Встретились в обкоме КПСС с заведующим сектором печати, радио и телевидения. Затем беседовали с секретарём обкома В. А Цалпаном.

2.Посетили музей северного деревянного зодчества “Витославлицы”.

3.Знакомились с новыми жилыми районами Новгорода. Увидев блоч­ные дома, Абрамов проговорил: “В Ленинграде итальянская делегация гос­тила. Показали им новостройки, говорят: теперь, мол, только начинаем по­нимать, какая богатая ваша страна. Позволяете себе строить дома, рассчи­танные меньше, чем на сто лет”.

4.Осмотрели Новгородский кремль. Мы с Чистяковым не смогли по­имённо перечислить все фигуры, изображённые на памятнике Микешина “Тысячелетию России”, чем Абрамова рассердили.

5.Побывали в колхозе “Искра”, беседовали с председателем колхоза, Героем Социалистического Труда Н. М. Андриановым, с колхозниками и спе­циалистами хозяйства. Дорога к центральной усадьбе “Искры” недавно заас­фальтирована, возле здания правления чистота, цветы, аккуратная Доска почёта. Рядом скульптура доярки в сапогах, выливающей молоко из подой­ника в бидон. Скульптурная фигура плотна, костиста, но полна женственно­сти и по-своему грациозна. Абрамов осмотрелся, проговорил: “Здесь Совет­скую власть уважают”. И, кивнув на скульптуру, одобрительно добавил (по адресу скульптора, наверное): “А то понаставят вместо доярок балерин...”

Когда распрощались мы с председателем колхоза и расселись в “Моск­виче”, Абрамов раскрыл записную книжку (которая почти всегда была у не­го в руках), проговорил, записывая: “Как это Андрианов сказал: “После ра­боты волоку себя домой за шиворот”? А?! Ну, писатели, кто из вас сможет короче и образнее сказать про усталость?”

6.Посетили совхоз “Ташкентский”. Осмотрели поля, стройку централь­ной усадьбы хозяйства, которую вели ташкентцы, точнее, узбеки, приехавшие работать на новгородскую землю из своей республики. Разговаривали с ташкентцами. Затем долго беседовали с председателем исполкома Лесновского сельсовета Виктором Константиновичем Зеновым и секретарём сельского Со­вета Ниной Павловной Махиной. Более всего Абрамова поразило “стройное место”, выбранное для центральной усадьбы совхоза. Осушенное болото, во­круг до самого горизонта ни деревца, ни кустика. Летом пыль, земля под но­гами, как камень. Весной и осенью — непролазная грязь. Более непригляд­ного места в районе искать — не найдёшь. Недаром место это в недавнем про­шлом носило название Грязная Харчевня. Теперь название: Лесная.

7. По предложению Абрамова навестили семью новгородского писателя Леонида Воробьёва. Вместе с вдовой Воробьёва съездили на кладбище, возло­жили цветы на могилу этого талантливого, рано ушедшего из жизни писателя”.

На ночёвку остановились у Александра Васильевича Ежова, и вечером Фёдор Александрович пригласил всех в ресторан “Садко”. Поехали на “За­порожце” хозяина квартиры, но в ресторан попасть не удалось.

– Не обслуживаем! — объяснил белокурый молодец в расписной руба­хе, подпоясанной кушаком. — Иностранную делегацию ожидаем.

Одноногий — ему оторвало ногу выше колена на “Невском пятачке” — Александр Васильевич Ежов принялся шептать молодцу, что это писатели, что сам Абрамов здесь, но молодец был неумолим.

– Поехали домой, — буркнул Абрамов и, круто повернувшись, захромал к выходу. В кабине он повернулся к Ежову и мрачно проговорил: — То само, Саша, почему вы все такие?.. Ведь у тебя в руках, то само, был костыль...

***

Не об этом ли унижении в России русского человека вспоминал Фёдор Александрович Абрамов, когда, выступая на Шестом съезде писателей СССР, размышлял о происходящих в Нечерноземье переменах: “В деревне сегодня в результате небывалого вторжения техники и науки происходит поистине не­бывалая, ни с чем не сравнимая революция. Речь идёт не просто о коренной перестройке сельского производства, всего уклада деревенской жизни. Речь идёт об изменении русской географии, об изменении лика русской земли.

Я вот ехал недавно из Новгорода в Питер. Небывальщина! Степь залете­ла в Ленинградскую область — такое пашенное раздолье по обе стороны шос­се. Это на месте-то недавних кустарников и болот! И подобные изменения в русском пейзаже сегодня можно наблюдать и в других наших областях...

Но, конечно, это только начало. Предстоит в полном смысле заново со­творить русское поле, построить такие селения, где бы зелёная радость дере­венского существования была дополнена всеми благами современного горо­да. А это задача гигантская. Задача, прямо скажем, библейских масштабов, от решения которой зависит наше будущее. Процесс великого созидания и великой ломки”.

Принимая и одобряя то преображение, которое происходит в сельском хозяйстве России, Фёдор Абрамов говорил о том, что ни мелиорация земель, ни возведение оборудованных по последнему слову техники комплексов, ни другие капиталовложения не решат ничего, пока без ответа остаются го­раздо более важные вопросы... “Старая деревня с её тысячелетней историей уходит сегодня в небытие... А что это значит — уходит старая деревня в не­бытие? А это значит — рушатся вековые устои, исчезает та многовековая почва, на которой всколосилась вся наша национальная культура: её этика и эстетика, её фольклор и литература, её чудо-язык... Деревня — наши ис­токи, наши корни. Деревня — материнское лоно, где зарождался и склады­вался наш национальный характер.

И вот сегодня, когда старая деревня доживает свои последние дни, мы с особым, обостренным вниманием вглядываемся в тот тип человека, кото­рый был создан ею, вглядываемся в наших матерей и отцов, дедов и бабок.

Ох, немного выпало на их долю добрых слов!

В чаянии нового прекрасного человека, в жадном порыве к новой обе­тованной земле социализма мы частенько смотрели на них свысока, как на неполноценную породу людей, как на “полу-полу”, как на людей, погрязших в собственничестве и разного рода пережитках. А между тем на них, на пле­чах этих безымянных тружеников и воинов, стоит здание всей нашей сего­дняшней жизни.

Вспомним, к примеру, только один подвиг русской бабы в минувшей вой­не. При этом я ни на минуту не забываю о подвижничестве женщин других народов нашей великой страны. Но говорю о русской бабе, потому что о рус­ской прозе веду речь. Ведь это она, русская баба, своей сверхчеловеческой ра­ботой ещё в сорок первом году открыла второй фронт, тот фронт, которого так жаждала Советская армия. А как, какой мерой, каким мерилом измерить подвиг все той же русской бабы в послевоенную пору, в те времена, когда она, зачастую сама голодная, раздетая и разутая, кормила и одевала страну, с истинным терпением и безропотностью русской крестьянки несла свой тяж­кий крест вдовы-солдатки, матери погибших на войне сыновей!

Так что ж удивительного, что старая крестьянка в нашей литературе на время потеснила, а порой и заслонила собой других персонажей? Нет, не идеализация это патриархальщины, не пресловутая тоска по уходящей из­бяной Руси, как иной раз с такой бездумной лёгкостью и даже высокомери­ем вещают некоторые критики и даже некоторые писатели, а наша сынов­няя, хотя и запоздалая благодарность.

Вместе с тем большой разговор в литературе о людях старого и старше­го поколений — это стремление осмыслить и удержать их духовный опыт, тот нравственный потенциал, те нравственные силы, которые не дали про­пасть России в годы самых тяжких испытаний.

Да, тёмные и малограмотные, да, наивные и чересчур доверчивые, да, порой граждански невоспитанные, но какие душевные россыпи, какой ду­шевный свет! Бесконечная самоотверженность, обострённая русская совесть и чувство долга, способность к самоограничению и состраданию, любовь к труду, к земле и ко всему живому — да всего не перечислишь. К сожале­нию, современный молодой человек, взращённый в иных, более благоприят­ных, а порой просто тепличных условиях, не всегда наследует эти жизненно важные качества...

И одна из главнейших задач современной литературы — предостеречь молодёжь от опасности душевного очерствения, помочь ей усвоить и обога­тить духовный багаж, накопленный предшествующими поколениями. И это вопрос не узко моралистический, не отвлечённый. Это вопрос вопросов все­го нашего бытия. И в него, в этот вопрос, в конечном счёте, упирается подъ­ём русского Нечерноземья, реализация тех грандиозных планов преобразова­ния русской деревни, которые намечены в известных постановлениях партии и правительства.

В последнее время мы много говорим о сохранении природной среды, па­мятников материальной культуры. Не пора ли с такой же энергией и напо­ром ставить вопрос о сохранности и защите непреходящих ценностей духов­ной культуры, накопленных вековым народным опытом?”

Перечитывая сейчас выступление Абрамова, понимаешь, что отнюдь не случайно так настойчиво звал его Романов в совместную поездку по облас­ти. Писатель и член Политбюро ЦК КПСС о многом думали одинаково и, наверняка, если бы поездка состоялась, это пошло бы на пользу обоим, а, может быть, и всей стране.

Если бы призыв Фёдора Абрамова оказался услышанным, и руководите­ли страны сумели опереться на духовный и нравственный потенциал старой России, если бы взялись за “защиту непреходящих ценностей духовной куль­туры” с такой же энергией и напором, какую некоторые из них проявляли в хозяйственной деятельности, страну, может быть, и удалось бы отвести от пропасти, к которой она приближалась.

Все свои силы, весь свой талант, всю свою душу готов был отдать Фё­дор Абрамов, чтобы докричаться до русского человека...

***

Последний роман тетралогии — это тоже попытка писателя докричать­ся до страны, до народа, это попытка сообщить всем о той катастрофе, к ко­торой приближается наша страна...

Роман не случайно назван так... Слово это, пожалуй, из числа наиболее употребляемых Фёдором Абрамовым в семидесятые годы.

Дом — это та веркольская изба, которая возникла в Верколе из мучи­тельных бессонниц в чужих жилищах. Фёдор Абрамов поставил её в 1974 го­ду на угоре, недалеко от того дома, в котором родился...

Разумеется, это сам роман, который Абрамов писал с 1973-го по 1978 год...

Но главное, дом — это образ России, путь выхода её из духовного кри­зиса, тот корень, который ещё способен был, как казалось Фёдору Абрамо­ву в середине семидесятых, напоить советское общество живой водой воз­рождения морали и нравственности. “Главный-то дом человек в душе у се­бя строит... — говорит Егорше в романе “Дом” старовер Евсей Мошкин. — И тот дом ни в огне не горит, ни в воде не тонет”.

Работа над романом “Дом”, судя по записям в дневнике, не очень и от­личалась от строительства настоящего дома. Писательская работа — “Вот и начал размахивать пером-топориком. Перебрал три подглавки 7-й главы... Четвёртую подглавку придётся рубить заново” (11 октября 1976 года); “Сно­ва колдую над “Домом”. Топор, руки притупились — со скрипом выковыри­ваю, вырубаю слова. Но как-никак, подглавку “У Петра Житова” написал” (5 января 1977 года); “Строительство “Дома” — закончил. Каков-то он бу­дет в эксплуатации?” (13 февраля 1978 года) — вбирала в себя и впечат­ления от стройки, и обретённую на строительстве настоящего дома сноров­ку-поэтику.

И неудачи строительства тоже вбирал в себя роман.

Знаменательно, что, построив в 1974 году за несколько месяцев — ис­пользована была старая изба! — дом на угоре, Фёдор Абрамов и сам не по­нимал, что он построил. “Вернувшись в Ленинград, — вспоминает Л.В. Крутикова-Абрамова, — он отдал мне ключ от дома и сказал: поезжай, обживай дом... Приехала в Верколу 2 августа 1974 года, осмотрела дом и ру­ками развела: кухни нет, окна без форточек, в комнате даже спать нельзя — душно, пахнет краской. Окна открыть нельзя — комары, мошка... но кра­сота кругом — глаз не отвести... Дома, в Ленинграде, я сразу высказала свои недоумения: почему кухни нет, почему всего одна печь, да и та в большой комнате-“кабинете”, без духовки, разве на ней что-нибудь приготовишь? Ведь жарко летом... И тут, к великому удивлению, услышала ответ:

- Так мы не будем дома готовить!

- А как же?

- К братану ходить будем.

Братан Фёдор Захарович Клопов и его жена Нина Афанасьевна — чу­десные люди, они опекали Фёдора во время стройки, он у них завтракал, обедал и ужинал. И так к этому привык, что решил и впредь столоваться у них. Но жили-то они на другом конце деревни, полтора-два километра от нашего дома. И тут я поразилась наивности и бытовой неприспособленности своего мужа”7.

Новый роман в чем-то оказался похожим на построенный в Верколе дом... Понятно, с какой целью Абрамов строил его, труднее было сообразить, как он должен работать. Трилогия “Пряслины”, включающая в себя рома­ны “Братья и сёстры”, “Две зимы и три лета”, “Пути и перепутья”, уже об­разовала художественно-цельное, завершённое произведение. Ритм эпическо­го повествования — действие романа “Братья и сёстры” происходит летом 1942 года, романа “Две зимы и три лета” — в 1945-1947 годы, герои ро­мана “Пути и перепутья” живут в начале пятидесятых — был задан, вре­менные паузы между романами определены.

И хотя все эти годы копился материал для четвёртой книги, Фёдор Аб­рамов и как художник, и как литературовед не мог не понимать, что пере­двинуть действие нового романа в современность невозможно, поскольку он безнадёжно отстал со своей эпопеей от движения реального времени.

Действительно... Роман “Братья и сёстры” о военной деревне был напи­сан в пятидесятые годы. Отставание: 1957 - 1942 = 15 лет.

В шестидесятые — роман “Две зимы и три лета”. Отставание: 1967 — 1947 = 20 лет.

Роман “Пути и перепутья”, действие которого завершается в начале пя­тидесятых, Фёдор Абрамов завершил в начале семидесятых, так и не сумев сократить отставание от реального времени.

С 1942 года в трилогии прошло всего одно десятилетие, а в жизни — уже тридцать лет, и “добежать” до современности не получилось бы и в чет­вёртом романе, если продолжать двигаться в заданном темпе. Ну, а измене­ние временного ритма повествования могло быть чревато потерей не только художественности, но и той глубокой, народной правды, которую несла в се­бе трилогия.

Разумнее было взяться за работу над другим произведением и на его страницах попытаться понять, как превратили в пустошь тысячелетнюю Рос­сию[8]. Но — вспомните выступление Фёдора Абрамова на Шестом съезде пи­сателей СССР! — ему не интересно было разбираться, кто виноват, более волновал его ответ на вопрос, что делать теперь? Сумеет ли поднятая цели­на русского Нечерноземья сохранить духовный опыт предшествующих поко­лений? Останется ли деревня “материнским лоном, где зарождался и скла­дывался наш национальный характер”?

Чтобы найти ответы на эти вопросы, и решается Фёдор Абрамов, уподо­бившись Александру Дюма, перебросить героев завершённой трилогии через два десятилетия в пространство романа “Дом”. Действие романа происходит в 1972 году, когда Михаилу Пряслину было уже сорок четыре года. Другой стала жизнь в Пекашине: колхоз реорганизовали в совхоз, и директорство­вал теперь в нём не похожий ни на Анфису, ни на Лукашина Таборский.

***

Разумеется, решиться на столь рискованный эксперимент Абрамову бы­ло непросто. Подготовительная работа к роману не ограничивалась рабочи­ми записями, а включала в себя, как это ни странно, и такие самостоятель­ные произведения, как повесть “Пелагея”.

Некоторые критики считают, что “Пелагея” (сюда же приплюсовывают и “Альку”, родившуюся из отсечённых при редактуре глав повести), — это одно из самых значительных произведений о советской деревне, а саму Пе­лагею даже сравнивают с героиней рассказа А. И. Солженицына “Матрёнин двор”. Не отвергая подобных оценок, скажем, что, при всех несомненных достоинствах повести, это ещё, так сказать, и разведка боем, попытка про­верить, можно ли, сохраняя характеры, созданные в романах о военном и послевоенном времени, перепрыгнуть через десятилетия в годы застоя. “Пелагея”, пожалуй, единственное произведение Фёдора Абрамова, в кото­ром, как и в “Доме”, героиня перемещается из послевоенных лет сразу в ко­нец шестидесятых. В повести эта попытка вроде бы удаётся.

Возвращаясь домой с работы в пекарне, Пелагея — кажется, что это происходит на страницах “Братьев и сестёр” или романа “Две зимы и три лета” — валится на голый крашеный пол, чтоб “охолонуть”, лежит непо­движно, закрыв глаза, трудно, с присвистом, дыша, и только потом, повер­нувшись лицом к больному мужу, начинает расспрашивать его о хозяйстве, а потом встаёт, выпивает пять чашек чая без сахара и начинает хлопотать по хозяйству... И такая усталость одолевает её, что и на семейные торжест­ва не может идти Пелагея... Но вот кликнул её в гости Пётр Иванович, и она идёт в его дом, где собрались председатель сельсовета и председатель колхоза, председатель сельпо с бухгалтером и начальник лесопункта, и дру­гие нужные поселковые люди, и приходит... совсем в другую эпоху, которая уже не помнит ни “Братьев и сестёр”, ни “Двух зим”...

Критики, анализируя “Пелагею”, по обыкновению рассуждают, что чёр­ствость, расчёт, бездушие покрывают ржавчиной самые народные низы, ужа­саются, что духовное перерождение советского общества достигло его фунда­мента... Всё это, может быть, и справедливо, но только не по отношению к Пелагее. Какое перерождение, если Пелагея по-прежнему зарабатывает свой хлеб тяжёлым трудом, по-прежнему вкладывает в работу всю свою ду­шу, по-прежнему — одна только продажа ей залежавшейся жакетки под ви­дом дефицитного товара чего стоит! — её бессовестно обманывают на каж­дом шагу? В чём же перерождение? В том, что она старается своему борову принести из пекарни помоев погуще? В том, что собирает приданое дочери? Нет, в том и состоит трагизм повести, что никакого перерождения Пелагеи не могло произойти, она — прежняя. Это вокруг Пелагеи всё другое, но в это время, в котором “чёрствость, расчёт, бездушие покрывают ржавчиной са­мые народные низы”, проникнуть Пелагее не удаётся, хотя и очень хочется.

“Пелагея плохо помнила, как ушёл от неё Пётр Иванович. Её душил ка­шель, она задыхалась. И в то же время ей было необычно хорошо. Хорошо до слёз, до знойного жара в груди. И она хватала запёкшимися губами из­бяной воздух и всё больше и больше распаляла своё воображение надежда­ми. Теми радужными надеждами, которые заронил в неё Пётр Иванович... На какое-то мгновение она потеряла сознание, а потом, когда пришла в се­бя, ей показалось, что она стоит у раскалённой печи на своей любимой пе­карне и жаркое пламя лижет её жёлтое, иссохшее лицо. Она задыхалась. Ей было нестерпимо жарко. “На пол, на пол надо, — по старой привычке по­думала она. — Крашеный пол хорошо вытягивает жар из тела...”

Так, лежащей на голом полу возле кровати, и нашла её наутро Анисья. Она бросилась поднимать её. И вдруг отшатнулась, встретившись с непо­движным, остекленевшим взглядом”.

Встреча эпох не удалась. “Альки на похоронах не было... приехала лишь неделю спустя и первым делом, конечно, оплакала дорогих родите­лей... Потом два дня у Альки ушло на распродажу отрезов, тряпья, самова­ров и прочего добра, нажитого матерью. А на пятый день Алька заколоти­ла дом на задворках, возложила прощальные венки с яркими бумажными цветами на могилы отца и матери и к вечеру уже тряслась в районном ав­тобусе. Ей не хотелось упустить весёлое и выгодное место на пароходе”.

Повесть “Пелагея” — малообъёмное произведение и авторское насилие над временем, в котором Абрамов разместил свою героиню, заметила, кажет­ся, только веркольская пекариха Екатерина Макаровна Абрамова, послужив­шая прототипом Пелагеи. При первой же встрече летом 1970 года она с не­скрываемой обидой попеняла Абрамову:

— Слыхали, слыхали, Фёдор Александрович, как меня прописал... Ска­зывали... Пелагея сундуки накопила... Пелагея на ситцах да на крепдешинах помешалась... Две плюшевки заимела... А того не слыхал, как Пелагея робила? Муж больной сколько лет трясучись ходил да лёжкой лежал, свёкор немощен, мать-свекровушка тоже рукой не пошевелит, четыре девки мал-мала меньше... Дак, как думаешь, легко Пелагее было? О сундуках Пелагея думала?

И хотя Фёдор Александрович попытался объяснить, что Пелагея списа­на не с неё, Екатерина Макаровна так и не простила ему обиды.

Путаница со временем в “Пелагее” огорчила и Василия Ивановича Бе­лова. “Дорогой Василий, — защищаясь, отвечал ему Абрамов, — удивил ты меня страшно: я обличаю русского мужика... Да где же это? В “Пелагее”? Да что я, по-твоему, мерзавец? Не сын этого самого русского мужика? Нет, нет, говорить правду — это ещё не значит обличать. А русский мужик сего­дня ни в чём так не нуждается, как в этой самой правде. Ибо все его оди­наково облапошивают: и обличители, и те, кто слезу над ним пускают. Все смотрят на него как на недочеловека.

Я не против жалости, нет. Я за жалость. Но одной жалостью ничего не сделаешь — это мне ясно. И ясно мне также, что литература должна хоть, по крайней мере, объяснять жизнь. “В начале было Слово...”

Вот на чём стою”[9].

Фёдор Абрамов защищал тут, разумеется, не столько “Пелагею”, сколь­ко роман “Дом”, который собирался писать, потому что именно там и появит­ся русский мужик, который “ни в чём так не нуждается, как в этой самой правде”. И, декларируя, что “литература должна хоть, по крайней мере, объ­яснять жизнь”, Фёдор Абрамов уже не столько для Василия Ивановича Бе­лова, сколько для самого себя обосновывал необходимость применения вели­колепно отлаженного инструмента трилогии для художественного исследова­ния происходящих в российском Нечерноземье процессов.

***

Судя по дневнику, ни над одним своим романом не работал Фёдор Аб­рамов так мучительно трудно, как над “Домом”. “Работаю. Третий день ра­ботаю. Запоем. С утра до вечера. И, как всегда, пропал сон... Вчера я, мож­но сказать, написал труднейшую главу — встреча близнецов с Лизой. А сколько сделал заметок к другим главам!” (2 июля 1973 года). “Ура! На­конец-то нашёл братьев-близнецов. Думаю, Михаил — невольный бездель­ник во время страды — да братья-близнецы — это самое значительное, что я сделал в Комарове” (7 июля 1973 года). “Были, были счастливые деньки за эту неделю. Но сегодняшний день, кажется, самый счастливый. Во-пер­вых, родился Таборский. Глеб, Глеб[10] и больше никто. А кто помог найти? Галя! С ней вчера до часу толковали о Верколе, о её делах в совхозе, об их­нем директоре, о котором она так дельно рассказывала, что я был просто в восторге, и который, кстати сказать, мне то и дело напоминал Глеба (о нём мы, кстати сказать, говорили и с Глебом). И вот сегодня закрутилась маши­на. Оригинальный тип!” (5 декабря 1974 года).

“Что-то вроде дня рождения сегодня... — записывает Абрамов 28 фев­раля 1975 года. — Опять тупик с этим “Домом”. Перечитываю ранее напи­санные главы и поражаюсь их беспомощности и бесформенности. Как будто я и не писал ничего до этого, как будто и пера не держал в руке. Не знаю, не знаю — не впустую ли всё это? По мне ли эта стройка? Главная беда в Петре: не живёт сукин сын, и хоть лопни. А без Петра, какой роман? Не­весёлый день моего 55-летия. С утра шёл мокрый снег, потом проглянуло солнышко, а в общем, не бодрит. Тоска на сердце”. “Неожи­данное, прямо-таки молниеносное озарение: Пётр должен стать опорой пряслинской семьи, в какой-то мере заменить Михаила, а значит, и найти себя, разом решить все мучившие его вопросы: как жить, что делать, в го­роде оставаться или в деревню переезжать и т. д. Короче, в Петре должен взять верх пряслинский дух, дух братства и взаимопомощи.

Мысль пустяшная, лежащая на поверхности, а я возликовал. Наконец- то найден Пётр. А то ведь я не знал, что делать с ним. Ошибка моя была в том, что я искал решение этого образа в тесных рамках его личного харак­тера, не соотнося его с общим пафосом всей эпопеи. Давно-давно я не ис­пытывал такой радости. Вдруг всё оттаяло, зацвело в груди, и я снова уви­дел красоту мира, снова у меня появилось слово” (12 сентября 1975 года).

“Опять — стоп. Целый день, с девяти часов утра до одиннадцати часов вечера сидел, не разгибаясь, за столом, написал почти подглавку и думал: получается. Во всяком случае, волновался, когда писал. А прочитал Люсе, и хоть караул кричи: плохо. Никак не хочет влезать в роман Пётр” (14 сен­тября 1975 года). “Напрасно думал, что Пётр найден. Нет, только сегодня он обрёл свой внутренний облик, свою пружину. Григорий сделал его чело­веком, ибо Григорий заставил его страдать. В этом суть образа” (19 сентяб­ря 1975 года).

Но проблемы в романе были не только с Петром, вернее не столько с Петром. Не вмещались в роман и главные персонажи: Михаил и Лиза Пряслины. “Самое великое открытие дня — Михаил, — записал Абрамов ещё 5 декабря 1974 года. — Трагическая фигура! Лишний человек нашего времени. А всё из-за своей честности, рабочего рвения. Ну, не дико ли: ис­тинно рабочий человек враждебен времени. Время, люди не принимают его”.

Фраза эта нуждается в расшифровке... В романах “Две зимы и три ле­та”, “Пути и перепутья” мы видели Михаила, этого первого парня на дерев­не, подлинным хозяином села, человеком, который отвечает в Пекашино за всё и не только растрачивает силы на исполнение своего тяжкого долга, но и черпает их в самоотверженном служении. Абрамов не идеализировал Михаила, не расчищал ему писательской рукою дорогу. Пряслин сталкивал­ся с серьёзными трудностями, попадал в нелёгкие обстоятельства, зачастую оказывался в невыигрышных ситуациях, но его образ наполнен такой высо­кой духовной красотой, что даже когда Егорша и брал, казалось бы, верх над ним, нравственная правота оставалась на стороне Пряслина.

Михаила Пряслина Фёдор Александрович писал со своего старшего бра­та Михаила, каким он был в начале тридцатых. Сохранилась фотография Михаила Александровича Абрамова, сделанная в 1955 году незадолго до его смерти. Выпивший, он сидит рядом с С.И. Пономарёвым на крылечке, в ог­ромных растоптанных валенках, и такой он маленький, такой ссутуливший­ся, что поначалу и непонятно, как мог он стать прототипом русского бога­тыря. И только присмотревшись, понимаешь, что ушла лишь косая сажень в плечах, а духовная сила осталась, съёжилась в колючесть и поперечность, но никуда не исчезла из прототипа и накануне смерти.

А вот Михаил Пряслин в “Доме”, сохраняя внешнее сходство со своим предшественником из первых трёх романов, усыхает не физически, а нрав­ственно... Самый необходимый селу человек, он стал чужим наступившей в Пекашино жизни...

Сделав эту оговорку, попытаемся понять, в чём же заключалось сделан­ное Фёдором Абрамовым 5 декабря 1974 года открытие. По сути дела, рас­сказывая о трагедии Михаила Пряслина в семидесятые годы, Фёдор Абрамов совершил рокировку: вместо умершего прототипа героя решил поставить са­мого себя, передоверив герою рассказать в “Доме” о своей трагедии, траге­дии человека, который должен верить, который не может не верить, пусть не в Бога, пусть в Советскую власть, пусть во власть неких нравственных принципов, но верить в неё, как в Бога.

И Фёдор Абрамов, и его герой Михаил Пряслин, даже ощущая на себе несправедливость власти, готовы смириться с этой несправедливостью, как смиряется верующий в Бога человек с непостижимостью Божьей Воли, при этом никогда не теряя уверенности в Её высшей справедливости и об­личая любые попытки подорвать эту уверенность... Власть, в которую хоте­ли бы верить и Михаил Пряслин, и сам Фёдор Абрамов, разумеется, не мо­гут обеспечить ни директор совхоза, ни редактор журнала, ни секретарь райкома или обкома КПСС. Власть — это то, что невидимо, непостижимо, это то, что не может существовать рядом с тобою, но, тем не менее, всегда должно присутствовать в твоём пространстве, обеспечивая верховенство справедливости.

Поразительно, насколько сходно в начале семидесятых реагируют на то, что воспринимается ими, как несправедливость, Михаил Пряслин и Фёдор Абрамов. В этом некоторые страницы “Дома” почти текстуально переклика­ются с дневниками: “Сколько раз говорил он себе: спокойно, не заводись! Почаще включай тормозную систему. Сколько раз жена его наставляла, уп­рашивала: не лезь, не суй нос в каждую дыру! Всё равно ихний верх будет. Нет, полез. Не выдержал. Да и как было выдержать? Сидят, мудруют, сво­лочи, как бы кого с сенокоса выцарапать да на пожар запихать, а то, что скотина без корма на зиму останется, на это им наплевать. Вот он и влупил, вот он и врезал. Внёс конкретное предложение”[11]...

“Обсуждение “Деревянных коней” в Управлении культуры Моссовета. Тон доброжелательный. Хвалили за актуальность проблематики, за яркую режиссуру, за актёрские удачи. Но была высказано немало и критических за­мечаний. Цинизм невероятный. Никому не известные чиновники советовали, требовали, как решать отдельные сцены, играть роли и т. д.

Я всё это слушал-слушал и рубанул: а почему бы вам самим не ставить спектакли, вам — управлению, раз вы всё знаете и понимаете?”[12].

***

Трудности работы над романом “Дом” усиливало ухудшение здоровья Фёдора Александровича. Начиная со второй половины семидесятых и уже до конца — вот он роковой рубеж Абрамовых! — болезни и больничные пала­ты занимают всё больше пространства в его жизни.

“22 сентября 1976 года. Ещё неделя украдена у романа. На этот раз бо­лезнью. Ну, да мне не хныкать надо по этому поводу, а радоваться безмер­но. Ведь мог под нож попасть! Мог месяцами давить больничную койку. Гос­поди, что за кошмар был! Просыпаюсь около двух часов ночи (в ночь с 16 на 17) — дикие боли в спине. Впечатление — лёгкие отваливаются. И я так и сказал Люсе: лёгкие болят. Катался, корчился, всё проклиная, часа два, потом вызвали неотложку , потом скорую . И те, и другие кололи, писа­ли бумаги — боли не проходят... Тогда повезли в Институт скорой помощи. Опять уколы, опять бесконечные выстукивания и ощупывания, блокада, кровь... Я корчился двенадцать часов от беспрерывных болей. В спине, жи­воте, в правом боку, в лопатке... Ползучая, кидающаяся боль, и это-то и пу­тало больше всего врачей”.

“25 сентября 1976 года. Ну, и хватило опять! Принимал но-шпу (сколь­ко раз), жарился в кипятке (едва из ванной вылез) — ничего не помогает. К двенадцати часам ночи вызвали Гиту[13] с зятем, “неотложку” из Свердловки[14]. Сперва вкатили анальгин с новокаином — не помогло, во втором часу проснулся — опять боли. Опять вызвали “неотложку”.

“27 сентября 1976 года. Итак, то, чего больше всего боялся, случилось: я в больнице. Всё произошло довольно быстро. Сперва осмотрели урологи (В. Я. Ямпольский, ещё какой-то профессор), затем — бывший главный хи­рург области Валентина Дмитриевна Барева, женщина властная, решитель­ная. Она-то и вынесла окончательный приговор: холецистопанкреатит. Нуж­на немедленная госпитализация. И по своей слабости начал вымаливать сло­ва утешения. Таковых не последовало. В. Я. Ямпольский даже приблизи­тельно не назвал срок, в течение которого я должен быть в больнице.

Положили в хирургию: чтобы в любое время положить под нож. Усло­вия пока сносные — лежим вдвоём в трёхместной палате. А ведь сперва впихнули в восьмиместку. И вот когда я струхнул! Шум, крик, транзистор наяривает — да разве это по мне?

День, слава богу, прошёл вполне прилично. Три часа вливали из капель­ницы какие-то растворы (один — глюкоза), студили ледяным пузырём брю­хо. Боли в правом подреберье не прошли, но, по-моему, поменьше.

Сколько-то здесь придётся проторчать? Ах, если бы дело всё свелось к обследованию да профилактике!

Яшин бедный лёг и не вышел. А я? Нельзя мне, Господи, пропадать, по­ка “Дом” не построен”.

“28 сентября 1976 года. 13 часов. “Откололи... спасли”, — так говорят наши старухи, которых поставили на ноги после инсульта. Ну, а меня отко­лют? Дюже шибко стараются... Пришла в голову великолепная мысль — на­звать свои автобиографические записки (должен же я когда-нибудь их напи­сать) “Записки счастливого человека”. И это — точно. Меня, действитель­но, начиная с самого детства, когда все старухи желали мне смерти, спаса­ло Провидение.

Для чего? Это другой вопрос. Но спасало. Авось спасёт и на этот раз. Ну, а если ко дну — что ж, можно быть благодарным жизни и за отпущен­ные годы”.

“29 сентября 1976 года. 21.30. Хорошо ли я делаю — один в трёхмест­ной палате? (Александров сегодня выписался). В больнице тесень, в боль­ницу очереди, а я роскошествую. И ведь — надо говорить правду — сам при­ложил руку. Сам просил по возможности не подселять никого. Нет, всё-та­ки я свинья. Шумлю, шумлю на каждом углу против привилегий, а сам что делаю?”

Этот блок дневниковых записей, сделанных в больнице, достаточно точ­но рисует весь спектр состояний, переживаемых Абрамовым в критической ситуации болезни. Будучи очень крепким от природы человеком, он и поте­ряв в бою за противотанковый ров своё богатырское здоровье, лет двадцать после войны держался и даже и не пытался оформить положенную ему ин­валидность, а теперь, когда организм начал сдавать, так и не сумел научить­ся болеть.

Болезни и сопутствующие им боли Абрамов переносил плохо, малодуш­но впадал в панику, раздражался, и это раздражение ещё более ухудшало его состояние... Но стоило только утихнуть боли и сразу: “Сколько-то здесь при­дётся проторчать?” — возвращались мысли о работе, возвращался страх смерти, вернее не самой смерти, а страх не успеть завершить начатую рабо­ту: “Нельзя мне, Господи, пропадать, пока “Дом” не построен”. Ну, а затем от этих молитв и мыслей о Провидении, столько раз спасавшего его, Абра­мов легко и как-то обыденно переходил к недовольству собою, своим пове­дением, своей — “шумлю на каждом углу против привилегий, а сам что де­лаю?” — непоследовательностью в отстаивании нравственных принципов. Впрочем — надо отметить и это! — недовольство собою не побуждает его от­казаться от привилегии.

Алгоритм “боления” повторялся из раза в раз и, хотя Абрамов и не про­являл, входя в болезнь, необходимого спокойствия и мужества, но выходил из болезни, как и подобает, очищенным страданием, что, впрочем, не меша­ло ему тут же увязать в интеллигентской рефлексии.

***

Дом Ставрова в тетралогии “Братья и сестры” Фёдор Абрамов поместил там же, где стоял в Верколе, на заросшем черёмухой краю деревни, дом его родителей. И хоть Пекашино не Веркола, а вымышленная деревня, угор тут тот же, Пинега под ним та же, тот же монастырь на другом берегу реки, и да­ли те самые... И дом, в котором родился Абрамов, стоял распиленный, как ставровский дом в последних главах “Дома”. А рядом с ними, чуть сдвинув­шись на угор к реке, обитый зелёной вагонкой дом, который построил сам Фё­дор Абрамов. Рядом с ним — лиственница, описанная во всех его романах.

Гибель дома Степана Андреяновича совпадает с раздорами и разором в пряслинской семье. Что осталось от неё? Мать умерла, Фёдор в тюрьме, Татьяна в Москве. Михаил с Лизой рассорились, разошлись. После рожде­ния Лизой близнецов, прижитых от постояльца, Михаил смотрит на неё, как на врага.

Собрать семью Вани-силы, соединить Пряслиных пытается приехавший из города Пётр. Для этого он и начинает ремонтировать старый дом. “Изве­стно, — отмечает критик, — что имя Пётр означает “камень”. На этом камне — камне нового поколения Пряслиных — и хочет Абрамов возвести основание Дома”[15].

Это ещё одна рокировка в романе. Пётр должен заменить в “Доме” Ми­хаила Пряслина, который, сохраняя внешнее сходство со своим предшест­венником из первых трёх романов, усох нравственно, сделался чужим и не­нужным не только наступившей в Пекашино жизни, но и своей семье...

“Михаил ждал: вот-вот заговорит Пётр, прояснит, найдёт нужные слова тому большому и важному, что смутно и неопределённо бродило, ворочалось в нём в эту минуту, — учёный же человек! Но Пётр молчал, и он вдруг за­орал, как под ножом:

— А ты думаешь, нет, что с домом-то делать? Ждёшь, когда Паха за него примется? Ну да... Чего теперь для тебя какой-то там дом из дерева, раз сам Калина Иванович всю жизнь чихал на свой дом. А между протчим, Россия-то из домов состоит... Да, из деревянных, люди которые рубили...

Он махнул рукой — бесполезно сейчас с Петром говорить о ставровском доме. Не домом у него голова занята. Да он ведь и сам в эту минуту мень­ше всего думал о ставровском доме”[16].

Попытки заменить Михаила Пряслина Петром разрастаются в романе “Дом” в сюжетную линию, но это не спасёт семью Пряслиных, а приведет её к катастрофе — к гибели Лизы.

“Гулял по набережной Невы, думал о Петре, о доме Степана Андрееви­ча, о том, что значит дом для Петра... — записывает Фёдор Абрамов 17 ок­тября 1975 года. — И вдруг, как ударило: пришла на ум концовка романа. Никаких Лизиных писем из больницы! Это всё беллетристика. А кончить — Михаил в больнице возле умирающей Лизы. И даже точнее: ценой собствен­ной жизни опять собирает Пряслиных вместе. Смертью смерть поправ...

Всё живо представил в лицах, в яви и вот в садике у “Юбилейного” дворца разрыдался. Да так, как не плакал после ноября <19>43-го. После того, как получил известие о гибели брата Николая. Но тогда, надо правду говорить, был элемент “самонакачки”, “завода”, для того чтобы достойно почтить память брата, а здесь всё само собой. И это понятно. Кто же уми­рает? Кого же я убиваю? Самого дорогого мне человека на свете!”

***

Лизу же задавило охолупнем в романе “Дом”, когда в Верколу приеха­ли студенты Ленинградского театрального института со своим руководителем Львом Абрамовичем Додиным. Они собирались ставить дипломный спектакль по “Братьям и сестрам”, и хотя Абрамов усомнился, удастся ли молодым ре­бятам показать всю глубину характеров и вместить роман в рамки пьесы, студенты на свой страх и риск решили приехать в Верколу, чтобы ближе уз­нать людей, с которых писался роман.

“Самый счастливый и радостный день! — записал Фёдор Абрамов 19 ав­густа 1977 года. — И от кого счастье-радость? От студентов Ленинградско­го театрального института. Семь часов сидели за столом в одной из келий мо­настыря при керосиновой лампе. Говорили о Пинеге и Верколе, о местных людях, затем пели (они, конечно, студенты), а потом снова говорили. И так семь часов — с пяти до двенадцати...

Очень хорошо, что соприкосновение с Пинегой пробудило в них нацио­нальное самосознание. Во всяком случае, много говорили о России. Один па­рень сказал (когда пустили чашу с пуншем по кругу): пусть родина абрамов­ских героев станет и нашей родиной. Провожали нас с лампой и фонарём до реки, а потом тьма кромешная навалилась на нас. Но мне было светло. Свет молодости светил мне всю дорогу”...

Слова о “самом счастливом и радостном дне” надо запомнить. Судя по дневнику, не так уж и много столь же светлых ощущений довелось испытать Фёдору Абрамову в Верколе. Да и то, относились они в основном к обще­нию с природой, к собственной писательской работе.

А вот общение с самими земляками и веркольской роднёй такой радос­ти не приносило. Отчасти это объяснялось тем, что относились в Верколе к Абрамову, как к герою его рассказа “Старухи”, любили выспросить, “где служит (мою писательскую работу они всерьёз не принимали), сколько по­лучает, на чём приехал из района — вместе со всеми в пыльном автобусе трясся или, сидя вразвалку, на цветастом ковре райкомовской легковухи?”

С годами[17], — став лауреатом Государственной премии, Фёдор Абрамов приобрёл авторитет и в Карпогорском районе Архангельской области, — на­счёт службы земляки перестали интересоваться, но отношение к Абрамову, как к своему деревенскому мужику, сумевшему сделать в городе удачную ка­рьеру, не изменилось. По-прежнему, если и читали они книги писателя, то в основном для того, чтобы узнать, с кого списан тот или другой персо­наж, а не для того, чтобы самим стать лучше. Ничего удивительного в этом не было. Ещё в библейские времена было сказано, что, дескать, несть про­рока в своём Отечестве, так что же говорить о русской деревне, в которой полстолетия подряд изничтожали духовность и народную культуру, из кото­рой высасывали не только продукты, но и самое способное и энергичное на­селение...

Фёдор Абрамов понимал это, но само осознание, что людей, способных пожелать обрести Родину в Верколе, стать земляками его героев, надо при­возить в Верколу из больших городов, выучив перед этим в театральном ин­ституте, приводило его в отчаяние. Это отчаяние и двигало им при создании “Дома”. Увы...

Философско-нравственный фундамент “Дома” — “Лиза в истории с до­мом готова ради Степана Андриановича пожертвовать собою. И этой жерт­вы Егорша не выносит. Добро убивает его”[18] — оказался не то, чтобы непроч­ным, но сооружённым в стороне от основных конструкций романа.

Если в романах “Братья и сёстры”, “Две зимы и три лета” Фёдору Аб­рамову удавалось сказать правду, которая поднимала героев, то в “Доме” он говорит правду, которая убивает их.

Затеянный эксперимент с переселением героев трилогии на два десяти­летия вперёд удался, но итог его оказался печальным. В новом мире подня­той целины Нечерноземья не уживались ни духовность, ни красота прежней жизни...

ПРИМЕЧАНИЯ

1. В мире Фёдора Абрамова. Информационно-издательское агентство “ЛИК”, СПб, 2005. С. 212-213.

2. Исключение тут составляет, пожалуй, Даниил Александрович Гранин, опублико­вавший тогда пасквиль на Г. В. Романова “Наш дорогой Роман Авдеевич”.

3. Вильям Фёдорович Козлов, популярный прозаик, детский писатель, автор десят­ков книг.

4. Иван Иванович Виноградов, прозаик, участник Великой Отечественной войны.

5. Лев Мордкович Володарский, с 1967 года — 1-й заместитель начальника ЦСУ СССР, с 1975 года — начальник ЦСУ СССР.

6. Деревня Зихново Боровичского уезда Петроградской губернии (ныне Боровичский район Новгородской области).

7. Л. Крутикова-Абрамова. Дом в Верколе. Документальная повесть. Л., Советский писатель, ЛО, 1988. С. 19-20.

8. “В “Комсомолке” напечатана подборка заявлений добровольцев: “1976 год. Про­должим подвиг целины”, — записал Фёдор Абрамов в дневнике, работая над “Домом”. — Комсомольцы разных городов изъявляют своё согласие поехать на работу на русскую периферию, на так называемое Нечерноземье. И это ныне на­зывается подвигом.

1000 лет русские люди жили себе да жили на необъятной русской равнине, а те­перь это целина, и газеты как подвиг расценивают желание тех, кто согласен по­трудиться на русской ниве. До чего же мы дожили — Россию за 60 лет превра­тили в целину, в пустошь!”

9. Фёдор Абрамов. Собрание сочинений. Т. 6. С. 379.

10. Глеб Матвеевич Яковлев, управляющий Веркольским отделением совхоза.

11. Фёдор Абрамов. Собрание сочинений. М., Художественная литература, 1990. Т. 2. С. 356.

12. Фёдор Абрамов. Дневник. Запись за 9-10 апреля 1974 года.

13. Гита Яковлевна Лихачёва, главврач из поликлиники Литературного фонда.

14. Больница, к которой приписали Ф. А. Абрамова, когда он стал кандидатом в члены горкома КПСС.

15. Игорь Золотусский. Фёдор Абрамов. М., Советская Россия, 1986. С. 79-80.

16. Фёдор Абрамов. Указ. собр. соч. Т. 2. С. 411.

17. Рассказ “Старухи” написан в 1969 году.

18. Дневник. Запись от 2 декабря 1974 года.

Николаи Коняев


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"