Уроженец села Удеревки Воронежской губернии (ныне это территория Белгородской области) профессор Петербургского университета, действительный член Императорской Академии наук Александр Васильевич Никитенко (1804-1877) был автором многих работ по истории отечественной литературы, редактировал журналы «Сын отечества», «Современник» и другие. Сегодня он более известен как автор «Дневника» – одного из замечательных мемуарных документов XIX столетия. На цензорском посту, защищая разумную свободу слова, вопреки давлению «охранителей», разрешил к печатанию «Мёртвые души» Н. В. Гоголя, другие произведения русских писателей. В молодые годы Никитенко испытал немало превратностей судьбы, пока не освободился от крепостного состояния. Примечательны его встречи с А. С. Пушкиным.
1.
В начале 20-х годов XIX столетия в Острогожске Воронежской губернии сформировалось отделение Библейского общества. К тому времени родители Никитенко вместе с детьми из слободы Алексеевки (ныне город Белгородской области) переселилась в тот городок. Смышлёный 20-летний юноша быстро выдвинулся среди сотоварищей и был избран секретарём уездного отделения. 27 января 1824 года он выступил на торжественном публичном собрании с речью, свойственной впечатлительному молодому сердцу. Начал так:
«Уже три года протекло, как вняв гласу благодати, раздающейся во всей вселенной во всеуслышание всем, и воле всеавгустейшего монарха нашего, вы ревностно пожелали разделить благородные труды ваших соотечественников в сиянии слова божия...»
Смысл умоположений молодого Никитенко сводился к тому, что человек находится целиком во власти божией. Отступление от веры приводит к падению нравов и искажению человеческой сущности. Задача Библейского общества – проповедование слова божьего, что должно привести к подъёму нравственного уровня провинциальных жителей и распространению среди них грамотности.
Речь молодого учителя оказалась на столе министра народного просвещения и духовных дел князя А. Н. Голицына, который почувствовал к автору особое благорасположение и захотел лицезреть его в Петербурге. И начались хлопоты. Прежде ему, крепостному, следовало получить соизволение графа Д. Н. Шереметева на поездку в далёкую столицу. А тут еще приключившаяся ранее беда, пожар, лишила Никитенко документа об образовании. Он в спешке сочиняет прошение штатному смотрителю Воронежского уездного училища П. В. Соколовскому. Вчитаемся в этот любопытный по стилю текст, хранящийся в Государственном архиве Воронежской области:
«Обучаясь с нижних классов в Воронежском уездном училище и окончив в нем положенные высочайшим уставом учебных заведений предметы, я получил от оного училища аттестат в 1815 году; но как аттестат сей во время случившегося в 1818 году в моей квартире пожара между многими другими вещами сгорел и, как ныне предписанием его сиятельства господина министра духовных дел и народного просвещения князя Александра Николаевича Голицына, данным на имя председательствующего директора Острогожского библейского сотоварищества г. коллежского асессора Астафьева требуется сведение, где я учился; то посему Вашего высокоблагородия всепокорнейше прошу с означенного несчастным случаем потерянного аттестата выдать мне за надлежащим свидетельством и с приложением казённой печати копию...»
Судьба благоволила Никитенко. Он получил копию аттестата и разрешение графа на поездку в Петербург. Юный провинциал робко вступил в кабинет Голицына. Представляя вельможу во всём его величии и увешанного регалиями, он даже растерялся, увидев седенького старичка в простом сером сюртуке. Добродушно улыбаясь, движением руки Голицын пригласил юношу подойти поближе. В начавшемся разговоре Никитенко почувствовал отеческие интонации и быстро успокоился. Князь, узнав, что гость обретается в крепостном состоянии, взялся хлопотать о его освобождении. При этом удивился:
– Как могли вы, такой ещё молодой и без всяких средств, приобрести столько познаний и выработать себе литературный язык?
– Читал всё, что попало, и делал выписки…
– Вам непременно надо пройти университетский курс, – заключил его сиятельство.
Голицын тут же отправил письмо графу Шереметеву с просьбой уволить подопечного от крепостной зависимости и «дать средства окончить образование».
Увы, вельможа к просьбе князя отнесся без ожидаемого уважения. Здесь нет ничего удивительного. Шереметевы вообще редко отпускали крепостных на волю, полагая, что под помещичьим покровительством они будут защищены от всяких жизненных неурядиц и от чиновничьего произвола.
Юного Никитенко залихорадило. Он пометил в дневнике: «Я жил в постоянном возбуждении, в чаду которого мне днём и ночью мерещился университет – и непременно петербургский – в виде сияющего огнями храма, где обитают мир и правда...»
Рабство приносит человеку несчастья, но не отбирает у него чувства собственного достоинства. Этой мыслью юноше только и оставалось утешать себя.
Между тем судьба готовила нашему герою ещё одну примечательную встречу. Вот как воссоздал он тот случай в своих воспоминаниях:
«В Острогожске ежегодно бывала ярмарка, на которую вместе с другим товаром из Воронежа привозили книги. Я с одним из приятелей не преминул заглянуть в лавочку, торговавшую соблазнительным для меня товаром. Там, у прилавка, нас уже опередил молодой офицер. Я взглянул на него и пленился тихим сиянием его темных и в то же время ясных глаз и кротким, задумчивым выражением всего лица. Он потребовал «Дух законов» Монтескье, заплатил деньги и велел принести себе книги на дом. «Я с моим эскадроном не в городе квартирую, – заметил он купцу, – мы стоим довольно далеко. Я приехал сюда на короткое время, всего на несколько часов: прошу вас, не замедлите присылкою книг. Я остановился (следовал адрес). Пусть ваш посланный спросит поручика Рылеева». Тогда имя это ничего не сказало мне, но изящный образ молодого офицера живо запечатлелся в моей памяти [...] Я свиделся с ним опять уже в Петербурге и при совсем другой обстановке».
В северной столице Никитенко, прибывшего по вызову князя Голицына, поселили в одной из комнат шереметевского дома на Фонтанке. Там и пребывал он в ожидании своей участи. На влияние Голицына надежды таяли. Два рекомендательных письма не принесли результатов. Не было надежды и на третье – «с каким-то поручением от Владимира Ивановича Астафьева к его родственнику по жене, Кондратию Фёдоровичу Рылееву».
В «Записках» Никитенко вспоминал: «Теперь я имею повод думать, что поручение это было вымышлено добрым Владимиром Ивановичем с целью сблизить меня с этим редким по уму и сердцу человеком. Рылеев в то время управлял канцелярией торговой компании и жил в компанейском доме у Синего моста. Квартира Кондратия Фёдоровича помещалась в нижнем этаже. Окна её, со стороны улицы, были защищены выпуклою решёткою».
Перед Рылеевым предстал провинциал, похожий на захудалого семинариста, но никак не на отважного борца за собственную честь и независимость. Он протянул рекомендательное письмо острогожского благодетеля В. И. Астафьева.
«В первое мое посещение я главным образом испытал на себе чарующее действие его гуманности и доброты и, вызванный на откровенность, поведал ему всю печальную историю моих стремлений и борьбы. Он выслушал её с большим вниманием и тут же начертал план компании в мою пользу», – вспоминал Никитенко.
– Будьте спокойны! Есть верные надежды, – заверил Рылеев.
История талантливого крепостного юноши вскоре стала известна среди будущих декабристов и в кругу кавалергардских офицеров – однополчан графа Шереметева. Те «составили настоящий заговор» и стали дружно настаивать на даровании вольной Никитенко. Особенно энергично действовали Евгений Петрович Оболенский и Александр Михайлович Муравьёв. Молодой граф «не захотел уронить себя в глазах товарищей и дал слово исполнить их требование».
А тут еще на большом великосветском собрании одна из влиятельных дам, мать одного из однополчан Шереметева – графиня Е. П. Чернышёва подошла к кавалергарду, с приветливой улыбкой подала руку и во всеуслышание проговорила:
– У вас оказался человек с выдающимися дарованиями, который много обещает впереди, и вы дали ему свободу. Считаю величайшим для себя удовольствием благодарить вас за это...
Граф немного смутился и промолвил, что откажется от прав на Никитенко. Что ему оставалось делать? Надо сказать, что Дмитрий Николаевич оставался верен традициям шереметевской благотворительности. Он был попечителем Странноприимного дома в Москве, жертвовал большие суммы на храмы, обители, приюты. Но ему не хотелось нарушать обычай отца и деда – отпускать крепостного на волю.
Прошло несколько мучительных для Никитенко недель, прежде чем граф приказал заведующему канцелярией принести на подпись «отпускную».
«Я отказываюсь говорить о том, что я пережил и перечувствовал в эти первые минуты глубокой, потрясающей радости… Хвала Всевышнему и вечная благодарность тем, которые помогли мне возродиться к новой жизни!», – так мемуарист передаёт своё эмоциональное состояние после известия о том, что стал свободным человеком.
Из дворца Шереметева независимый подданный Российской империи вышел охваченный высокими помыслами, но без всяких средств к существованию и даже без пристанища. Ему на руки выдали всего сто рублей.
Петербургскиепокровители не оставляли своих забот о провинциале. По настоянию князя А. Н. Голицына Никитенко приняли на первый курс университета без вступительных экзаменов. А Рылеев и его товарищи определили студента на квартиру к князю Оболенскому, младшего брата которого ему предложили воспитывать: так решился вопрос о средствах на собственное обучение.
«Согретый лучами высокой гуманности, царившей в этом обществе, где он был принят с истинно братским радушием, Александр Васильевич уже начинал считать себя у пристани», – подчеркнул редактор двухтомного издания мемуаров Никитенко – «Записок и Дневника» М. К. Лемке в 1904 году.
«Братское радушие» исходило в первую очередь от Рылеева. В «Записках» Никитенко вспоминал: «Теперь дом этот (где жил Рылеев – А. К.) перестроен, но он долго был для меня предметом скорбных воспоминаний, и я не мог пройти мимо без сердечного волнения. Было одно окно особенно: оно выходило из кабинета, где я, познакомясь ближе с хозяином, слушал, как он декламировал свою только что оконченную поэму «Войнаровский». Со мною вместе слушал и восхищался офицер в простом армейском мундире – Баратынский».
Никитенко принадлежит один из наиболее выразительных словесных портретов декабристского вождя:
«Я не знал другого человека, который обладал бы такой притягательной силой, как Рылеев. Среднего роста, хорошо сложенный, с умным, серьёзным лицом, он с первого взгляда вселял предчувствие того обаяния, которому вы неизбежно должны были подчиниться при более близком знакомстве. Стоило улыбке озарить его лицо, а вам самим поглубже заглянуть в его удивительные глаза, чтобы всем сердцем, безвозвратно отдаться ему. В минуты сильного волнения или поэтического возбуждения глаза эти горели и точно искрились. Становилось жутко: столько было в них сосредоточенной силы и огня».
Но грянуло 14 декабря 1825 года, и выяснилось, что студент оказался едва ли не в центре государственного заговора. На квартире Оболенского в Аптекарском переулке разрабатывалась программа Северного общества, обсуждалась предложенная Н. М. Муравьёвым конституция. Хозяин квартиры стал командующим восставшими войсками на Сенатской площади.
Трудно сказать, в какой мере Никитенко знал о предстоящем бунте. О чём-то он не мог не догадываться. «Покровители и друзья, правда, щадили его юность и неопытность, – предполагал М. К. Лемке, – а может быть, и не доверяли его зрелости, и потому не посвящали в тайну замышленного ими государственного переворота».
Свободолюбивые идеи беспрепятственно витали тогда в воздухе. В «Моих записках» общественный деятель и публицист А. И. Кошелев так описал то время: либеральные толки в 1818-1825 годах, жалобы на слабость императора, осуждение действий правительства, ожидание революции – неудовольствие было сильное и всеобщее. Мемуарист вспомнил один из вечеров 1825 года, на котором были Рылеев, князь Оболенский, Пущин и некоторые другие единомышленники, впоследствии сосланные в Сибирь: «Рылеев читал свои патриотические думы; а все свободно говорили о необходимости покончить с этим правительством. Этот вечер произвёл на меня самое сильное впечатление».
Можно предположить, что в тот вечер звучали тираноборческие мотивы: не «позорить гражданина сан в роковое время», готовиться «для будущей борьбы за угнетённую свободу человека», не «изнывать кипящею душой под тяжким игом самовластья».
Последовавшие после восстания аресты доставили студенту немало тревожных дней и ночей. Следствие по делу декабристов шло полным ходом. Против Никитенко был факт жительства с одним из «злостных» участников заговора.
После новогодней ночи 1 января 1826 года студент проснулся в скверном настроении, поскольку более двух недель не смел переменить квартиру как подозреваемый в заговоре. Но во второй половине дня плохое расположение духа сменилось на радостное: он «ни словом, ни делом не причастен к заговору», потому может переменить квартиру. Разрешение последовало от генерала В. В. Левашова, который вёл следствие по делу декабристов.
Как-то дворецкий Оболенского пригласил Никитенко на прежнюю квартиру с просьбой помочь разобрать книги и отправить их старому князю в Москву.
«С горьким, щемящим чувством вошёл я в комнаты, – написал Никитенко в дневнике, – где прошло столько замечательных месяцев моей жизни и где разразился удар, чуть не уничтоживший меня в прах. Там всё было в беспорядке и запустении. Я встал у окна и глубоко задумался. Солнце садилось, и последние лучи его с трудом пробивались сквозь облака, быстро застилавшие небо. В печальных комнатах царила могильная тишина: в них пахло гнилью и унынием. Что стало с ещё недавно кипевшею здесь жизнью?
Где отважные умы, задумавшие идти наперекор судьбе и одним махом решить вековые злобы? В какую бездну несчастия повергнуты они! Уж лучше было бы им разом пасть в тот кровавый день, когда им стало ясно их бессилие обратить против течения поток событий, неблагоприятных для их замысла».
Поразительно сложились судьбы покровителей Никитенко. Князь Голицын в 1826 году окажется в Следственной комиссии по делу декабристов и будет заслушивать показания заговорщика Рылеева. Правда, допрос проведёт в таком тоне, словно они разговаривали в гостиной.
Никитенко было тягостно сознавать, что «отважные умы», которые доставили ему «столько замечательных месяцев жизни», роковым поворотом событий «в бездну несчастия повергнуты». Друзья его испытали всю тяжесть монаршего гнева. Рылеева казнили, Оболенского отправили на каторгу, многих разослали по дальним окраинам России.
Сколько бы ни возвращался в мыслях к «отважным умам», Никитенко всегда тепло вспоминал «бурную эпоху, в которую так много видели и испытали». Даже почувствовал симпатии к генералу С. Р. Лепарскому, которому было поручено «стеречь в Сибири сосланных туда декабристов». Этот комендант Читинского острога и Петровского завода заслужил добрых слов в «Записках», ибо «сумел внести в отправление тяжёлой и щекотливой обязанности массу добра и гуманности». В сентябре 1828 года он приказал снять кандалы со всех невольников, хотя из Петербурга пришло распоряжение облегчить участь только тех, кто этого заслуживает.
Пронёсшаяся над юным Никитенко беспощадная общественная буря вновь убедила его в бесплодности жертв и научила впредь с недоверием относиться к радикальным порывам во имя благих дел. Это был второй жизненный урок. Первый преподал отец, безоглядно ввязавшийся в борьбу с толстосумами слободы Алексеевки за справедливость, отправленный на суд к графу Н. П. Шереметеву и препровождённый домой в кандалах. Драматические события вызвали перелом во взглядах Никитенко, а несчастья только закаляли его характер.
В апреле 1827 года студент, ещё не остыв от прежних размышлений о том, как «решить вековые злобы» и в первую очередь избавиться от крепостничества, записывает в дневнике: «Что сделается с рабством?.. Мне кажется, самое главное: снять оковы с шестнадцати миллионов сограждан, и весь вопрос в том – должно ли просвещение уничтожить рабство или свобода – предшествовать просвещению? То есть: самим ли гражданам предстоит сбросить с себя оковы или получить свободу из рук правительства? От первого избави Боже! Но оно неизбежно, если правительство будет только просвещать народ, не ослабляя уз его, по мере пробуждения его самосознания. Надо, следовательно, чтобы меры просвещения шли об руку с новым гражданским уложением».
Таков устоявшийся взгляд Никитенко на формы и методы общественных перемен. «Вековой злобой» он считал крепостное право, и «шестнадцать миллионов сограждан» должны «получить свободу из рук правительства». Попытка насильственно «сбросить с себя оковы» означает смуту, революцию, потрясения, которые могут привести к бесплодным жертвам. Реформы и просвещение – вот два пути, по которым должна двигаться Россия.
2.
Судьба всё так же вела Никитенко за руку к выходу из очередного тупика – на сей раз бездомного положения. И вновь не обошлось без влияния прежних друзей. Камердинер Оболенского известил его о желании дальней родственницы князя, генеральши С. И. Штерич увидеться с ним. Студент не мешкая поспешил на встречу и услышал предложение, которое было очень кстати и всё же, как он отметил в дневнике, «ошеломило меня своей неожиданностью». Знатная дама предложила Никитенко «квартиру и стол у себя». И ничего взамен. Вот такой широкий жест, который вызвал подозрения у юного Никитенко.
Через день всё прояснилось. Беседуя с ним за обеденным столом на вольные темы, Штерич заметила, что была бы не против, если бы студент читал «русскую словесность … и некоторые другие науки» её сыну, поступившему на дипломатическую службу и желающему пополнить нужные для этого знания. Серафима Ивановна оговорилась:
– Если у вас будут свободные часы.
Светская дама лукавила. Никитенко согласился бы даже при дефиците времени, поскольку таким путём готов отработать благотворительный жест генеральши. Она избавила его «от печальной необходимости получать кров и пищу даром». Его ученик, сын госпожи Штерич, Евгений Петрович, впоследствии стал камер-юнкером, и оба подружились.
Да и сама госпожа благосклонно относилась к постояльцу. Она приглашала его, поклонника музыкальных спектаклей, в свою ложу на итальянскую оперу в театре.
Именно здесь, в квартире этого дома, произошли встречи, вызвавшие бурю чувств и волнений студента третьего курса философско-юридического факультета…
Многим из нас известна история изящного пушкинского стихотворения, которое начинается строкой: «Я помню чудное мгновенье…». Под строками этого лирического шедевра, посвящённого Анне Керн, с сердечной готовностью, пожалуй, подписался бы молодой человек, студент Александр Никитенко. Он тоже оказался в плену очарования женщины, «гений чистой красоты» которой продиктовал Александру Сергеевичу поэтическое откровение.
В мае 1827 года студент пометил в дневнике: «Несколько дней тому назад г-жа Штерич праздновала свои именины. У ней было много гостей и в том числе новое лицо, которое, должен сознаться, произвело на мене довольно сильное впечатление. Когда я вечером спустился в гостиную, оно мгновенно приковало к себе моё внимание. То было лицо молодой женщины поразительной красоты. Но меня всего больше привлекала в ней трогательная томность в выражении глаз, улыбки, в звуках голоса».
Судьба шла навстречу молодому Никитенко: «В день именин г-жи Штерич мне пришлось сидеть около неё за ужином. Разговор наш начался с незначительных фраз, но быстро перешёл в интимный, задушевный тон. Часа два времени пролетели как один миг...»
Студента заворожило внимание светской красавицы. Его нетерпеливое стремление к продолжению знакомства вполне объяснимо. И оно продолжалось по обоюдному согласию в том же доме на Фонтанке, где Керн тоже снимала квартиру:
«Сегодня я целый вечер провел с ней у госпожи Штерич. Мы говорили о литературе, о чувствах, о жизни, о свете. Мы на несколько минут остались одни, и она просила посещать её... Значение этих слов ещё усиливалось тоном, каким они были произнесены, и взглядом, который их сопровождал. Я вернулся к себе в комнату отуманенный и как бы в состоянии лёгкого опьянения».
Дружеские, если не сказать больше, отношения укрепились общим интересом к изящной словесности. Никитенко доверяет Керн наиболее сокровенное: главы из неоконченного романа «Леон, или Идеализм». Керн, прочитав рукопись, ответила запиской с критическими замечаниями, на которую молодой литератор 27 июня сочиняет пространный ответ-исповедь:
«Для сего я должен сказать Вам несколько слов о себе и тех понятиях, на коих я основываю мою деятельность умственную и нравственную... Я добр и нежен в сердце моем. Нежен, – скажете Вы, может быть, с улыбкой удивления? Да, точно так! Но сие тонкое чувство слишком глубоко скрыто в моём сердце, оно слишком дорого для меня, слишком разборчиво, чтобы быть обыкновенным явлением в моей жизни».
Молодой Никитенко, наученный жизнью поменьше откровенничать, тем не менее изливает даме сердца глубоко прочувствованное:
«Из хаоса несчастий, которые не были ни обыкновенны, ни мечтательны, я изнёс душу мою в первобытной её чистоте, но мужественную...»
Крепостной графа Шереметева, он долгие годы добивался «вольной», испытывая при этом немало унижений и материальных обременений.
На своё письмо Никитенко получил ответ Керн: «Благодарю Вас за доверие. Вы не ошиблись, полагая, что я умею Вас понимать». И как бы в подтверждение этих слов светская красавица прислала молодому литератору «часть записок своей жизни» для того, чтобы он принял их за сюжет романа, который она «подстрекала продолжить».
Анна Петровна употребляла свои чары, дабы увлечь студента, приглашала на три дня пообщаться с ней в Павловске, в гостиной вместе разматывали моток шёлковых ниток, слушали малороссийские песни...
Казалось бы, у студента и светской красавицы «сердце бьется в упоенье». Тем не менее Никитенко делает в дневнике отрезвляющую запись: «Не знаю, долго ли уживусь в дружбе с этой женщиной. Она удивительно неровна в обращении...»
Женщина, которую осыпали комплиментами в светских салонах, конечно же, будет своенравна. Но вот откуда именно появилось чувство ревности у молодого Никитенко? Как прихотлива наша история! Поводом к нему был автор стихотворения «Я помню чудное мгновенье».
Когда чувства студента начали разгораться, одна из встреч с Керн оказалась до боли досадной. Читаем запись в дневнике 24 мая:
«На меня смотрят холодно. Вчерашнего, как будто и не бывало. Анна Петровна находилась в упоении радости от приезда поэта А.С. Пушкина, с которым она давно в дружеской связи. Накануне она целый день провела с ним у его отца и не находит слов для выражения своего восхищения».
И все же зигзаги чувств непредсказуемы. Дама словно играла с наивным простодушным студентом. «Я держал сердце на привязи и решился больше не видаться с ней, но она сама позвала меня к себе...», – записывает в дневнике Никитенко.
Ясная погода в их отношениях продолжалась до следующей встречи Керн с Пушкиным. На этот раз поэт навестил Анну Петровну в ее гостиной. А там пребывал молодой Никитенко. Читаем запись в дневнике:
«Когда я уже прощался с ней, пришёл поэт Пушкин. Это человек небольшого роста, на первый взгляд не представляющий из себя ничего особенного. Если смотреть на его лицо, начиная с подбородка, то тщетно будешь искать в нем до самих глаз выражения поэтического дара. Но глаза непременно остановят вас: в них вы увидите лучи того огня, которым согреты его стихи – прекрасные, как букет светлых весенних роз, звучные, полные силы и чувства. Об обращении его и разговоре не могу сказать, потому что я скоро ушёл».
Эти строки цитировал и цитирует ученый люд, когда речь заходит о свидетельствах современников Пушкина.
Вскоре чувство к Анне Петровне, так быстро вспыхнувшее, угасло. Переволновавшись, студент рассудил, что иначе и быть не могло, ибо обворожительная женщина – старше его, избалована светским вниманием, хотя и способна стать источником высочайшего вдохновения, но сама уж слишком прихотлива.
Молодой Никитенко, которому впору поддаться ревнивым переживаниям, проявил достойную сдержанность, увидев лучи поэтического огня в глазах перешедшего ему дорогу соперника. Он воздаёт должное таланту Пушкина, отмечая в дневнике, что поэт «говорит языком богов и стремится воплотить в живые образы высшую идеальную красоту». Читая третью главу «Евгения Онегина», студент замечает в ней «живую картину современных нравов», она «превосходит предыдущие в выражении сокровенных и тончайших ощущений сердца». В светских пересудах о Пушкине Никитенко видит «много преувеличений и несообразностей», которые порождены удивлением и завистью толпы.
Петербургская действительность не раз сближала поэта и ценителя его таланта на издательской стезе. К 1834 году среди литераторов сложилось мнение о Никитенко как о внушающем доверие цензоре. В апреле Пушкин направляет ему записку:
«Могу ли я надеяться на Вашу благосклонность? Я издаю «Повести Белкина» вторым тиснением, присовокупя к ним «Пиковую даму» и несколько других уже напечатанных пиес. Нельзя ли Вам всё это пропустить? Крайне меня обяжете. С истинным почтением и преданностию честь имею быть, милостивый государь, Ваш покорнейший слуга Александр Пушкин».
Никитенко тут же ответил ему:
«С душевным удовольствием готов исполнить Ваше желание теперь и всегда. Да благословит Вас гений Ваш новыми вдохновениями, а мы готовы (...). Потрудитесь мне прислать всё, что означено в записке Вашей, и уведомьте, к какому времени Вы желали бы окончания этой тяжбы политического механизма с искусством, говоря просто, процензурованья».
Оба автора записок любезны и обходительны, их отношения уважительные.
Трагическая дуэль зимой 1837 года взбудоражила петербургские умы. Гибели Пушкина Никитенко посвятил целые страницы дневника. Эти свидетельства очевидца привлекают внимание каждого, кому дорого имя великого поэта.
29 января по старому стилю: «Важное и в высшей степени печальное происшествие для нашей литературы: Пушкин умер сегодня от раны, полученной на дуэли. Подробностей всего я ещё хорошо не слыхал. Одно несомненно: мы понесли горестную, невознаградимую потерю (...) Бедный Пушкин! Вот чем заплатил он за право гражданства в аристократических салонах, где расточал своё время и дарование!»
Никитенко, как и многих современников, возмутили меры, принятые правительством в день похорон. Он замечает в дневнике:
«Тут же, по обыкновению, были и нелепейшие распоряжения. Народ обманули: сказали, что Пушкина будут отпевать в Исаакиевском соборе, – так было означено и на билетах, а между тем тело было из квартиры вынесено ночью, тайком, и поставлено в Конюшенной церкви. В университете получено строгое предписание, чтобы профессора не отлучались от своих кафедр и студенты присутствовали бы на лекциях. Я не удержался и выразил попечителю свое прискорбие по этому поводу. Русские не могут оплакивать своего согражданина, сделавшего им честь своим существованием! Иностранцы приходили поклониться поэту в гробу, а профессорам университета и русскому юношеству это воспрещено. Они тайком, как воры, должны были прокрадываться к нему».
«И всё это делалось среди всеобщего участия к умершему, среди всеобщего глубокого сожаления, – продолжал излагать своё мнение Никитенко, – Боялись – но чего? Церемония кончилась в половине первого. Я поехал на лекцию. Но вместо очередной лекции я читал студентам о Пушкине. Будь что будет!»
В феврале того же горестного для отечественной литературы 1837 года пользующийся при дворе уважением поэт В. А. Жуковский пригласил к себе Никитенко. Дневниковая запись восстанавливает подробности:
«Он показывал мне «Бориса Годунова» Пушкина в рукописи, с цензурою государя. Многое им вычеркнуто. Вот почему печатный Годунов кажется неполным, почему в нём столько пробелов, заставляющих иных критиков говорить, что пьеса эта – только собрание отрывков».
Жуковский пояснил, что император разрешил новое издание сочинений Пушкина, но с условием, «чтобы все найденное неприличным в изданных уже сочинениях было исключено, а чтобы не напечатанные еще сочинения были строго рассмотрены». Наблюдение за изданием было поручено министру народного просвещения С. С. Уварову.
Посмертный выпуск произведений поэта был предпринят по ходатайству Жуковского. Цензором сочинений Пушкина назначили Никитенко. Оба проявили единодушие в сохранении пушкинского наследия. У того и другого вызвало недоумение снова цензуровать уже изданные сочинения поэта. Во второй половине марта Никитенко «держал крепкий бой» с председателем цензурного комитета князем М. А. Дондуковым-Корсаковым, доказывая нелепость этого указания:
– Не значит ли это обратить особенное внимание публики на те места, которые будут выпущены: она вознегодует и тем усерднее станет твердить их наизусть.
Никитенко произнёс целую речь против сокращений и оспаривал председателя комитета, который всё ссылался на высочайшее распоряжение, поддержанное министром Уваровым.
Через несколько дней Никитенко с облегчением записал в дневнике: «В. А. Жуковский мне объявил приятную новость: государь велел напечатать уже изданные сочинения Пушкина без всяких изменений». Надо полагать, Николай I прислушался к доводам знаменитого поэта.
В феврале 1840 года Жуковский передал на цензуру Никитенко сочинения Пушкина в дополнение к изданным ранее семи томам. На рассмотрение отводилась всего неделя. Никитенко внимательно перечитал сочинения поэта и вовремя передал их в печать. Первое посмертное издание сочинений Пушкина в десяти томах, по существу, было отпечатано без купюр. Заслуга в этом Никитенко несомненная.
Профессор университета до конца своих дней благоговейно относился к наследию Пушкина. Чем дальше уходило время от трагического 1837 года, тем величественнее проступала фигура поэта на фоне литературного многолюдия. Обдумывая публичную лекцию о Пушкине в 1860 году, Никитенко отмечал в дневнике, что за ним признается влияние «как художника, образователя эстетического чувства в своем обществе и как общественного деятеля, развивавшего в обществе известные нравственные принципы, склонявшего общество к известным задачам и вопросам жизни, дававшего направления мыслям и чувствам своего поколения».
Пушкин не бывал на берегах Тихой Сосны, не дышал воздухом благодатных мест Черноземья. Да и так ли важно это! Достаточно раскрыть томик пушкинской лирики или прозы, как мы окажемся в плену его таланта. Там все о нас, русских! Там созвучные нам чувства и мысли. Но когда мы при этом отметим, что человек, появившийся на свет на берегах Тихой Сосны, – наш земляк Никитенко не только беседовал и сотрудничал с ним, а и всячески содействовал напечатанию трудов поэта, мы не можем не осознавать, как гениальный творец словно приближается к нам. Былые детали, но конкретные, дополняют образ поэта. Ниточка нашего воображения через многолетия протягивается к тем петербургским подробностям, которые освящены именем Пушкина.
Анатолий Кряженков
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"