На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Озарение радугой

Фрагмент книги

Но люблю тебя, родина кроткая!

А за что — разгадать не могу.

Весела твоя радость короткая

С громкой песней весной на лугу.

 

Я люблю над покосной стоянкою

Слушать вечером гуд комаров.

А как гаркнут ребята тальянкою,

Выйдут девки плясать у костров...

 

Такое уже бывало. Поехал же Левитан в Европу и не задела его Швейцария, хотя мы знаем его этюды заграничные. И даже картины есть, пейзаж с озером, кажется Женевским. Но в этих своих европейских этюдах Левитан уже не Левитан. Как важно для человека найти в жизни свою дорогу, дорожку, тропинку. А для художника именно в этой проблеме заключен, может быть, важнейший жизненный вопрос.

Правда, мы знаем поразительные случаи пересадки художника на чужеродную почву и укоренения в ней. Это Поль Гоген, который вдруг всем своим существом вжился в дыхание тропических красок Таити. Но это было бегство от цивилизации, от деланных характеров города, от опостылевшего мира машин, холодной деловитости и выхолощенной сытой чувственности, от всего того, в чем позднее задохнулся Ван Гог, в отчаянии отрезавший себе ухо и выстреливший себе в живот. Известен и несколько иной, не менее поразительный случай. Жизнь Николая Рериха в Гималаях. Но в гималайских и тибетских работах Рериха мало человеческого, там светится, возрастает и блещет всеми своими гранями очищенный от всего бытового, само- взращиваемый человеческий дух. По этой своей языческой сути Ни­колай Рерих был, безусловно, ближе индусам, чем русским. И осо­бенно таким великим представителям индийской культуры, как поэт, философ и композитор Рабиндранат Тагор. Тагор, как и Рерих, был все-таки больше общественным культурным деятелем, чем худож­ником. Немногие, может быть, знают, что песня Тагора «Джанганамана» стала государственным гимном Республики Индия. «Я зорко следил за вашими замечательными достижениями в области искусст­ва и за вашею великою гуманитарною работою во благо всех наро­дов, для которых ваш пакт мира, с его знаменем для защиты всех культурных сокровищ будет исключительно действенным симво­лом». Так писал Рериху Рабиндранат Тагор. Их дыхания перекрещи­вались на таких широтах, где живопись и музыка уже не играли пер­венствующей роли. «Когда думается о неутомимой энергии, о благо­словенном энтузиазме, о чистой культуре, передо мной всегда встает столь близкий мне облик Рабиндраната Тагора», — писал в свою оче­редь Рерих. Но, положа руку на сердце, мы все-таки должны будем признать, что гималайские снега и мудрецы Николая Рериха, его та­инственные города, заоблачности, магические огни вдоль священных рек уже не столь трепетны и осязаемы, как «Весна священная», «Го­род строят», «Ростов Великий». Тут приходит на память Иван Бу­нин, который в крайней бедности, в забвении и в глубоком творче­ском уединении остался полнокровным русским писателем.

 

***

В краю, где по дебрям, по рекам
Метелица свищет кругом,
Стоял запорошенный снегом
Бревенчатый низенький дом.

 

 

Я помню, как звезды светили,
Скрипел за окошком плетень,
И стаями волки бродили
Ночами вблизи деревень...

 

Так вспоминал свою деревню вологодский поэт Николай Рубцов.

Так избы пришли на холсты Алексея Козлова, именно те повсе­дневные крестьянские избы, под еловыми крышами которых тепли­лись лучины в ожидании электрической царицы-лампочки, где на по­вети висели запасенные на будущий год лапти, еще не ведая, что вскоре станут они предметом украшательной моды и, покрытые ху­дожественным лаком, пойдут нарасхват со столичных сувенирных прилавков. А туески, бурачки, братины да лукошки еще служили свою скромную службу под молоко, под ягоды да под грибы. Избы Алексея Козлова — это благородные, таинственные и одухотворен­ные существа со своей необычайно сложной внутренней жизнью, освященной заревами тысячелетних судеб России. Именно так предстают они на полотнах костромского живописца. То стаями вытянув­шиеся в морозном небе по угорам, словно серебряные птицы, то тре­вожно озаренные какими-то неистовыми закатами, и в окнах горят какие-то кровавые светильники, и не знаешь — хоронят ли там с пла­чем и причитаниями убитых, сваленных за поветью из револьвера или обреза, либо молча льют свинцово-тяжкие слезы над похорон­кой. Это избы, повитые прощальным золотом листопада и притих­шие, оробевшие от нахлынувшей на землю красоты. Хутора, залег­шие вдоль огненных могучих нив, и только журавли, как напевные стаи земных надежд, вздымаются в небеса и там окликают перелет­ных птиц. Это ночные и вечерние хоромы, величественные и замкну­тые в молчании, а перед ними прямо во поле горит свеча при дороге. И нет никакого символического значения у этой свечи и у избы этой: просто изба, просто свеча, горящая при дороге в поле. Так увидел этот вечер художник. Так это было когда-то ночью на ключе перед колодой.

Это — чело деревенской русской печки, во весь продолговатый, почти двухметровый холст. А там, в печи, пир и пение, пламя, треск и колокольный звон воспламенных поленьев, и угли, драгоценно мерцающие вдоль всего пода, и чугуны, чугуны, котлы, кастрюли, закопченные тысячелетиями и тысячелетия кормившие из добрых рук материнских потоки пахарей, певцов, бойцов, гусляров, бонда­рей...

А эти вещие Козловские невесты! Невесты, невесты, невесты — по холмам, по берегам озер и рек, по околицам и волокам. Что ду­мают они со своими самоцветными взорами, как бы ушедшими в глубь их непорочных и возвышенных душ? Как они стоят там в сво­их пылающих шалях и в платочках, на вековечных стужах, листопа­дах, метелях, журавлиных поднебесных путях? Кто они, эти чуткие красавицы? Это невесты, это невесты наших прадедов, дедов, отцов, и детей, и внуков наших. Они несут бессменную стражу сердечной не­порочности, преданности и кристальной целомудренности.

Именно тут, в виду этих невест и этих журавлиных далей, всплы­вают из времени слова Николая Рубцова:

 

В потемневших лучах горизонта

Я смотрел на окрестности те,

Где узрела душа Ферапонта

Что-то божье в земной красоте.

 

И однажды возникло из грезы,

Из молящейся этой души,

Как трава, как вода, как березы,

Диво дивное в русской глуши!

 

Ах, березы! Эти бессмертные березы Козлова — во весь огром­ный холст. На ветрах, в небесах, над банями, за деревней. Березы полнозвучные, как былины, бойкие, как плясовая частушка, и роб­кие, как крошечные девочки с холщовыми сумочками, болотистыми волоками бегущие поутру в школу. И наконец, березы чуткие, румя­ные, словно вечерние купальщицы, тропинкой спустившиеся к озеру из жаркой бани и вздрагивающие над водой, среди черемух, от не­осторожного птичьего шороха.

 

***

Неподвижно стояли деревья,

И ромашки белели во мгле,

И казалась мне эта деревня
Чем-то самым святым на земле.

 

На полотна Козлова теперь в полную мощь вышли его земляки, люди близкие по духу, по крови, по судьбе. Это было, конечно, продолжением и развитием вширь той замечательной темы невест. Те самые раскаты былинности, что гуляли в сознании Алексея от фантазии Аренского на темы Рябинина, заговорили. Три года художник на повети, в отсветах жаркого летнего послеполудня, когда свет солнца уже не так яростен, писал
и писал лики своих земляков. Это доведенная до таинственного мерцания Феоктиста, как бы стоящая на смотринах праздничная невеста, с простоватой пшеничной прической, вся в радугах, радугах, радугах. Это «Портрет прабабки Евгении», девяностолетней соседки-родственницы, которая выкармливала своими неутомимыми руками уже четвертое поколение. На фоне сжатого поля, в тяжелом красном платке Евгения смотрит прямо в лицо тебе изъеденными временем, но непотухшими зрачками. Лицо ее сморщинилось и продубело. Взгляд спрашивает: достоин ли ты всего ею пережитого? Выдержишь ли такое? Будешь ли таким живучим и неистребимым, как она? Плат лежит на голове и на плечах старухи, как тяжесть десятилетий, ею пройденных в этих волоках, лесосеках, делянках, но тяжесть, не сгибающая, а обнажающая весомость судьбы прабабки. И «Портрет Киприяна Залесова». Тот самый Киприян стоит весь в красной рубахе, на лице ржаные и красные отсветы, взгляд прямой, простоватый, грудь просторна и спокойна. Он стоит на фоне поля и маленьких красных копен. Стоит он крепко, на него положиться можно. И «Портрет Зои», молодой, казалось бы, хрупкой, но внутренне твердой женщины, которая тоже вся перед зрителем открыта, свободна, с глубоким ощущением достоинства и осмысленности своего бытия. Вся в золоте, в бликах ранней осени, в сиянии светлых, просто брошенных по плечам волос, в озарении жаром молодости, прекрасной истинности лица и взгляда, синего и открытого. В этом взгляде как бы летят журавли. И на этого человека не грех понадеяться, это и невеста, и жена, и мать, и тоже в будущем несгибаемая прабабка. Стоит она на закате посреди сжатой нивы и красных маленьких копен в зеленом платье, по которому горят огненные потеки. Эти работы вместе с цветами, избами, натюрмортами были выставлены, одна к одной, этаким иконостасом на Новом Арбате в Москве, возле магазина «Книги», а теперь хранятся в Архангельске, в картинной галерее.

Лет десять назад из Министерства культуры СССР Алексею Коз­лову сообщили, что по соглашению с телекомпанией ФРГ снимается цветной фильм о Москве, о ее культурной жизни, о наиболее инте­ресных ее представителях. Фильм-обзор. Гости пожелали снять для своих зрителей наиболее интересных для них людей, а именно: кино­режиссера Бондарчука, актера Яшина, композитора Бабаджаняна, скульптора Никогосяна и живописца Алексея Козлова. Дело в том, что периодически организовываемые Министерством культуры выставки-продажи для заграницы несколько раз вывозили, среди полотен других авторов, работы Козлова. Неизменно его произведения находи­ли не только зрителя, но и покупателя. Так некоторые натюрморты Алексея Никифоровича оказались в Национальном музее в Лондоне, в музеях Мюнхена, Нью-Йорка.

Так вот, на Новом Арбате в солнечный день лета, высоко собрав над тротуаром своеобразный иконостас, кинематографисты ФРГ сни­мали работы Козлова. Для произведений, не имеющих полного цве­тового звучания, такая экспозиция убийственна. Среди огромной со­временной улицы, над толпой, под давлением десятков этажей совре­менных зданий, на открытом, смертельном для любой живописной неполноценности свете полотно теряется. Сам Козлов вообще избе­гал полуденной работы на открытом воздухе. Но здесь картины са­мородка из ветлужских лесов зазвучали во всю мощь заложенного в них цвета. Операторы щурились, видавшая виды съемочная груп­па ликовала, а вокруг собралась толпа. Народ ахал от удивления. И даже слышались такие возгласы:

— Это что же за гений у нас объявился?

— Откуда?

— Из костромских лесов.

— Из костромских... Оттуда возможно. Там такие рождаются... Впрочем, как и везде.

И опять:

— Нет, вы посмотрите, какие у нас есть живописцы.

— Если есть у нас такие художники, мы далеко пойдем.

— Если есть у нас такие таланты, не о чем грустить...

— А кто такой? Как зовут?

Нужно сказать, что иностранцев, чем они опытнее, бывалее и об­разованней, Козлов сражал намертво на любом вернисаже. Как-то в редакции журнала «Советская литература» на иностранных языках, где неоднократно репродуцировались работы Козлова в цвете, была устроена творческая встреча с художником. Работы были поставле­ны «иконостасом», как это уже имело место на Калининском про­спекте. В светлом помещении при хорошем дневном свете впечатле­ние было потрясающее. В редакции гостила делегация издателей, критиков и искусствоведов из Японии. И кому-то пришла мысль по­казать им Козлова. Кажется, мысль эту подал главный редактор жур­нала Савва Дангулов. Козлов покраснел и даже вспотел от волнения, но согласился.

Действительно, «собаку съевшие» на живописи японцы, которых, казалось, ничем нельзя удивить, без особого воодушевления входили в зал. Но вошли, глянули, глаза их загорелись, и вытащить их с вер­нисажа на следующее мероприятие оказалось делом не таким-то уж легким.

Передайте этому волшебнику, — сказал старенький, похожий на вырезанного из тысячелетнего корня божка профессор, — что у него потрясающий глаз. Как он видит цвет! И какие изумительные люди! Эти крестьяне...

 

***

Крестьянин, простой, работящий, открытый деревенский люд, пришел на полотна русской живописи не вчера. В поэтических поэмах кисти воспевал мягкую и добрую крестьянскую красоту еще Венецианов. В своих портретах и композициях, наполненных задумчивыми песенными лицами добродетельных крестьянок, девушек, и девочек, и юношей, он любовно рассматривал их глаза, их прически добрым глазом простого человека, который глядит сквозь густую, но прозрачную глубину вечернего света. Предметы крестьянского обихода тоже удостаивались любовного внимания: туески, грабли, телеги, гумно. Вот лиричная и немного театральная композиция «Крестьянский двор». Она являет собой венец изобразительных замыслов Венецианова, который в этом полотне так поэтично соединил несколько жанров: интерьера, пейзажа, жанр портрета и жанр натюрморта. В этих поэмах Венецианова на темы деревенской жизни не было размаха, не было широты, свойственной русской деревенской натуре. Венецианов смотрел на крестьян взглядом доброго помещика, который вот в таком нравственном и социальном облике и хотел бы видеть своих крепостных всегда. Многообразие и драматичность именно народных типов, деревенских сцен с их несколько симфоничным глубоким колоритом пришли в русскую живопись с полотнами Архипова. Это и предрассветно-тревожный паренек, как бы открывающий свой путь в неизведанную и манящую жизнь из картины «Обратный». Полотно необычайно созвучное живописнейшей повести Чехова «Степь». Это задыхающиеся в лиловых ядовитых испарениях прачечной измотанные старые женщины над грязным чьим-то, никому не ведомым бельем. Картина, удивительно совмещающая в себе и свет и глухость тяжкого воздуха. Это блистательная и раздольная, как полуденное пение, композиция «На Оке».
Здесь уже дыхание, жизнь целой страны, ее нескончаемого многообразия типов, неистребимого здоровья и яркости натур. От этой полуденной баржи с народом на деревянной, истоптанной и изъезженной палубе прямая дорога к знаменитым архиповским чаепитиям, где горят лица, горят окна, горит самовар, горят блюдца перед лицами могучих баб, которые сами горят и сверкают здоровой мощностью одежд и натур. Но особенно празднична музыкальная мощь
натур в полотнах Малявина. Эти скуластые и озорные лица с подпалинами глубокой печали, летящие в танце взгляды, когда глаза и туманятся и блещут одновременно и сарафаны полыхают во всю картину. Буйный мощный мазок, когда художник писал, кажется, не кистью, а всею душою разом. Песенность, плясовитость, вихреватость мазка! Одна из самых захватывающих его работ так и называется «Вихрь». Пляшут бабы не в каких-то драгоценных нарядах, не на цыпочках и носочках, а всею статью, размахом, всей ступней — как пятерней по морде... И самые недорогие, самые сельские платки да сарафаны полыхают, вьются и хлещут в тебя с холста. Козлов особенно любил Архипова и Малявина.

Какое-то на первый взгляд странное сочетание привязанностей носил в своей душе этот крестьянский сын: Малявин и Тициан, Ми­келанджело и Богданов-Бельский, Эль Греко и Сезанн, Куинджи и Ренуар, Монтичелли и Рерих... Казалось бы, несоединимые здесь названы имена, но в том-то и заключалась, быть может, широта его натуры, что в ней укладывались рядом Стравинский и Шопен, Хинде­мит и Бах.

Богданов-Бельский привлекал Козлова, конечно, не столько жи­вописью, сколько любованием крошечными крестьянскими типажами, в лапоточках пришедших в школу и уже захваченных ею до самозаб­вения. Особенно любил Алексей милую и тоже несколько театраль­ную, но очень искреннюю работу Богданова-Бельского «Устный счет».

Любовное внимание к натуре человека, бережность к каждому окружающему его явлению и предмету прошли у Алексея Козлова сквозь его сознательную жизнь и воплотились в бесчисленных на­тюрмортах на деревенские темы.

Юрий Куранов


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"