На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Плач у своего дома

Из книги воспоминаний

Ночью я сходил на свою улицу  Озерную. Лег поздно,  нечаянно  проснулся в половине третьего,  тихо оделся и вышел. В такой час я никогда домой не возвращался,  разве что в юности торопился к своим воротам сколько раз.

Я приютился у сына моей крестной поблизости от стадиона «Сибсельмаш» и кинотеатра «Металлист»,  мест когда-то незаменимых для детского сознания. До моей улицы было недалеко: пройти вдоль сквера до улицы Станиславского,  потрогать бочком угол дома 6-7 и дальше на запад до трамвайной кольцевой линии. Уже без меня,  в мои студенческие годы,  застроили зданиями и базаром пустое поле,  за которым  вытягивались к горизонту три улицы: Лагерная,  Озерная и Плановая. Подходишь и видишь свет окон в крайних домах улицы нашей:  это у Банниковых и Шальневых! Господи…Не вспоминал эти соседские окошки так давно Теперь в этих домах другие хозяева.

В ту зиму,  когда я последний раз видел бабушку,  еще нетронутыми лежали  к болоту и до железной дороги все нижние улицы.,  еще не убита была деревенская простота. И когда матушка уезжала, тоже еще не истратилось наше привычное кривощековское обличье. Странная висела ночь над родным пепелищем. Не  ерзали вниз к станции трамваи,  дальние поезда не постукивали  на высокой насыпи, улица Станиславского вымерла,  все спят забытые мною на столько лет,  все у себя дома,  а я в том углу,  где бегал мальчиком и гулял на каникулах с товарищами,  ступаю гостем. Вот уже показались трубы у Банниковых и напротив у Шальневых, за шальневской крышей чуть поднимается наша. Но там нас с матерью нет и идти мне некуда, потому что на улице Озерной нет ни Банниковых, ни Шальневых. ни дальше Малетиных,  Поступинских,  Минтюковых,  Бутюгиных,  Заварзиных.  И вот наши окна:  одно на улицу и два во двор. Но и на улицу теперь два окна; уже после моего отъезда матушка продала половину, в которой я вырос,  купила через три дома целый, с большим огородом,  туда я и приезжал на каникулы и из дома этого она отправилась ко мне на юг навсегда.  Как мне поверить теперь в то, что я когда-то жил на улице Озерной в доме поблизости с трамвайной линией? Чует ли мать, что я в три часа ночи  подошел к воротам как блудный сын  и выкликаю сам себя и все-все, что было здесь? Только звезды нежалостливо мерцали надо мной. Они так же  всходили при отце  и в том октябре,  когда принесли похоронку,  и когда я вскакивал и выбегал во двор последний раз и также отрешенно взошли они над  нашим огородом,  осиротевшем без хозяйки и уже спавшей вдали в вагоне поезда дальнего следования…

Вот,  мам,  я стою у нашего дома без тебя. Почему ты прошлый раз прошла мимо и не попросилась пустить во двор? Не хотела расстраиваться?

В самом деле,  почему мы не зашли тогда  и в другой дом,  не поглядели, как это бывает,  со вздохом на свои углы и тотчас не вспомнили всю жизнь разом? Три часа утра,  все спят,  ни одна собака не залаяла на меня. На минуту забываюсь,  и мне кажется,  в знакомых избах спят так же,  как в мои юные годы,  Банниковы,  Шальневы,  Шишкины,  Поступинские,  а за нашими окнами спим мы с тобой:  я напротив печки,  у входа,  а ты на своей постели в комнатке другой,  с окном на улицу. Где я? куда делся? чего так легко простился в двадцать лет с родным крыльцом? Я даже не знаю,  кто  там топчется теперь в наших комнатах и цела ли моя любимая печка? Но я-то так и останусь до конца своих дней на покосившемся крыльце и возле зеркала и портрета отца на стене. И все повторяю, когда задумываюсь о расставании: уезжал – тебе было сорок три года,  крестной моей в Топках – тридцать шесть, а бабушке Анастасии меньше,  чем сейчас мне. Никто из озерских и представить не мог,  что скрывшийся вдалеке Танин сын появится в Кривощекове на десять,  двенадцать дней,  пройдет ночью по улице и всех вспомнит,  всех пожалеет  Долго озерские спрашивали у Шальневых,  получавших письма из Пересыпи:  «Что пишет Таня? Жива-здорова?» А  потом уже некому стало  передавать новость,  что Татьяна Андреевна умерла на восемьдесят седьмом  году и похоронена в Тамани., – всех уже отнесли на Клещиху,  одна Фаина Ивановна (помоложе меня)  проходит каждый божий день мимо застарелых  дворов. Постучать по-старозаветному не к кому. Ровесники мои где-то в казенных домах.

Мы были с тобой на улице Озерной перед ельцинским переворотам. Еще дешево было летать через всю страну. На каждом шагу говорю с тобой,  матушка моя,  и вижу,  как ты лежишь далеко-далеко от нашего двора,  перед которым  странно стою я в печали,  покоишься у белого казачьего забора в Тамани. Почему я не спрашивал тебя о чем-нибудь,  когда ходили мы с тобой туда-назад неразлучные?  Там,  где ты будила меня и провожала в школу, доила корову,  выкладывала назьмом огуречные грядки,  где принимала бабушку,  крестного,  бутурлиновских раскулаченных хохлов,  где плакала осенью 43-го года по убитому под Запорожьем отцу,  где я рос и рос, причитаниями полна моя душа в эту августовскую ночь…Ты,  наверное,  там,  в таманской земле,  горюешь и словно жалуешься сестричке своей:  что ж лежат мои косточки далеко от родных?

Во дворе нашем ночная пустота,  огород застроен,  чужой дом в конце огорода Шальневых все так же загадочен,  как в моем детстве (ставни в нем не раскрывались),  за нашим хилым заборчиком  земля приспускается к дому Чекановых,  великих голубятников,  а еще ниже уже близятся жилища, пригоны и сараи к болоту,  и все это заповедно-привычное и покинутое мною воскрешается в душе моей как невозвратное.

Дети не умеют сочувствовать, и я, нынче такой жалобно-чуткий,  был не лучше,  не очень-то внимал терпеливым страданиям матери. У крестной мужа на войну не брали, дядя мой Степан с улицы Демьяновской тоже почему-то на фронт не попал,  в других дворах редко у кого семья была неполной  и беда матери моей особенно горько ощущалась во время праздников и ближе к осени,  когда надо было запасаться сеном для коровы,  косить на лесных полянах за Криводановкой,  нанимать машину, грузчиков, таскать и вершить стог за стайкой. Эта непосильная доля  обуздала мать с тридцати лет. Всем этим женским горем веяло на меня сейчас от окон, из комнат, которые я только воображал, с огорода, который спрятался в темноте. Стою, вспоминаю, а душа моя плачет по матери,  смутно колышется над всею ранней жизнью.

Мати моя,  появись во дворе нашем, пробудись на заре,  выпусти корову из стайки,  подставь ей ведро с водой (или с бардой),  а я  проснусь позже,  сяду зябко на приступки крыльца и буду слушать,  как царапают  стенки ведра первые молочные струйки…

Зачем я быстро вырос,  стал все заметнее отрываться душою от домашнего быта,  все чаще улетал мечтою в далекие земли,  к чужим, каким-то поинтереснее озерских людям,  стал заранее с легкостью прощаться со своими углами ради какой-то глазастой девочки и вообще ради другой взрослой счастливой жизни,  не соображая ни капли,  на какое сиротство оставлю мать?

Отсюда, с этого крошечного двора,  за этими стенами ты писала мне на юг (всегда почему-то утром),  некоторые строчки не забыл я до сих пор. «Живу,  канителюсь,  а радость моя уехала...», «Бабушка  наша когда-то меня научила,  а нынче я сама переложила печку, не дымит..», « К зиме все запасла,  капусты насолила двадцать три ведра, одиннадцать ведер помидор, четыре огурцов, девять баллонов варенья ранеточного.. Смородины собрала пять ведер..»

Как бы я хотел полежать напротив этой печки на своей постели и побыть таким же,  как в те ранние дни:  матушка растапливает в морозный день печку,  подбрасывает дровишки,  потом с легким перекатывающимся грохотом покрывает их уголь,  нутро темнеет и с минуты на минуту гудит все полнее,  духовка,  бока и спина (в другой комнате)  насыщаются теплом и потом к ночи,  когда выскочишь зачем-то в сенцы и мигом вернешься,  уже бьет от плиты жарким духом и не так охлаждают комнаты заледеневшие окна.

И время, кажется, спустилось ко мне милостью, раскрыло мне тихое неиспорченное  Кривощеково,  глухую мою окраину большого города. И вернулось все-все. Я лежал у стены и глядел в окно на дом Шальневых,  опять замечал,  кто к ним пришел и стучит в дверь сбоку,  как с непокрытой головой высунулась из сеней Устинька (тетя Устя из Верх-Ирмени). В войну,  когда шастали всюду темные люди,  Устинька следила по утрам,  зажегся ли свет у Тани,  жива ли с Витей. Живешь маленьким и ничего наперед не знаешь,  не догадываешься,  как вспомнится что-то потом,  о чем пожалеешь,  что необычайно восхвалишь. .Вот на стене вместо коврика красовались плакаты с изображением армейских погон,  фотографиями маршалов последней войны,  матушка, когда белила, то отцепляла их и после снова крепила кнопками, и я укладывался на ночь,  просыпался рядом с великими героями и ни на день не забывал о них. Так было и в последнее утро. Где эти плакаты,  когда они состарились и матушка свернула да положила в кладовку или сожгла,  почему не колыхнулось чувство сберечь «для истории» и на память о своей жизни? Почему Господь не устроил так,  чтобы  целой сбереглась комната,  той же,  побеленной ютилась печка и не выкинули новые хозяева  мою недлинную койку и (если мать не снимала)  не содрали со стены напечатанных  маршалов во главе со Сталиным в форме генералиссимуса?

Забытое детское чувство к Сталину прислонилось ко мне в сей миг.

Так вот, Витя,  каким ты был в свои невинные времена…Великая страна,  со все сторон защищенное детство,  вырастал без отца и не боялся, что сильные мира сего (как теперь)  выкинут на помойку,  каждую весну ждал с матерью хоть маленького облегчения,  уехал далеко – далеко,  не голодал и даже койку не снимал у хозяек,  выучился и поехал в село и ни разу не подумалось,  что в этой жизни можно пропасть,  искалечиться,  умереть без скорой помощи…

-Уезжал при Хрущеве,  вернулся к чужому дому при «царе Борисе», – сказал мне двоюродный брат при встрече на станции.

-Хотел бы почитать газету «Советская Сибирь « за июль того года. Воскресла  бы даже в журналистском мусоре страна родная. Кому-то было шестьдесят ( мне нынче чуть больше),  кому-то семьдесят,  а кому и восемьдесят (эти еще на медведей ходили и слышали в храмах здравицу в честь Александра 111-го)  А на Озерной у нас за стенкой  Секлетинья жила. Еду и мечтаю послушать о кривощековской старине,  но ведь опоздал,  задержался среди кубанских казаков…

Приехал я в первый раз после смерти матери в одиннадцать вечера,  и еще тлела на западе темно-малиновая заря, с переходного моста виделись вдали края левобережных строений и горизонт у Дюканово ( что за нашей улицей Озерной) . Так сразу защемило,  повеяло чем-то  сибирским,  знакомым и на годы забытым. В такую же пору, но тридцать лет назад встречал я бабушку Анастасию из Топок,  поднимался по этим же ступенькам моста и долго ехал с ней на трамвае до нашей улицы Лагерной (Базарной)  – мимо  Каменки  слева на взгорке,  через Обь,  мимо башни, через площадь Станиславского и мимо довоенных деревянных бараков. «Витько, – обращалась она ко мне по-хохлачьи,  как-то неласково (со всеми так), – а билет назад где будемо брать?– «Да бабушка! Вы еще к нам в ворота не зашли,  а уже думаете,  как в Топки уезжать..» – «Та там ж куры,  порося,  помидоры полить…»– «А крестная на что? А Люся? А Таня?» – «У них свои заботы…» Матушка моя часто жаловалась:  «Вот такая у нас бабушка... И раньше так.  «Я одна,  мама,  поживите еще хоть с недельку,  ничего делать не надо,  чулок вяжете – и  ладно,  все ж с вами повеселей будет,  поживите,  в Топках  без вас не пропадут,  их там много». Не-ет!  Приедет,  уже через день считает на пальцах,  сколько осталось,  пора билет брать! Я  плачу. Такая вредная была наша бабушка...»

Что же там в доме осталось от нас? Напомните мне,  стены,  верните мне меня самого... Где моя этажерка в углу,  всегда внизу промерзавшем?

Мать  не перевезла ее в дом №  12. Толстые  тома «Русские писатели о языке» и собрание сочинений Белинского я после десятого класса перечитал все и теперь хотел бы  заглянуть на страницы с \моими подчеркиваниями и числами. Все куда-то исчезло; когда грузили в контейнер всякое добро,  то забрали лишь шесть томов Паустовского да шесть томов «Песен донских казаков». А куда делся рыхлый чемодан с моими школьными дневниками,  письмами родни и прочими листиками? А куда выбросили зеркало с потеками,  все детство мое висевшее  между окном на улицу и кроватью? Жалко саму кровать,  на которой спал отец и меня маленького подбрасывал над собой. Все жалко. Даже рукомойник,  даже ложки и вилки или щербатой чашки. Книг у меня было мало,  не понимаю,  как стал я писателем – в детстве читать не любил,  и только в десятом классе кто-то подсунул мне «Тихий Дон»,  и я не забуду,  как ближе к полуночи,  когда уже матушка укладывалась спать,  читал я главы про Гришку и Аксинью,  пропуская страницы про что-то другое,  даже помню,  как болели мои коленки на табуретке,  как уже хотелось кого-то полюбить и как я еле-еле просыпался под матушкины крики:  «уже картошка готова,  вставай!» Почему ничего не предчувствуешь,  не дрожишь над чем-то,  что не вернется?

Дом Малетиных был напротив нашего,  и я сел у их ворот под забором. Собака не залаяла; кто жил тут теперь – не знаю, девчата (трое) давно разъехались,  средняя в месяц моего отъезда читала на том же месте,  где я присел,  «Ромео и Джульетту» Шекспира. были они все красивые,  и надо же,  я их никогда не увижу,  а казалось когда-то всем детям,  что так и проживем на Озерной до старости. Зина, Галя и Майя в ореоле волшебных красавиц улетели куда-то в далекую жизнь, лишенную несчастий,  болезней,  печали,  но так ли? Никогда не узнаю. С крыльца, которого уже нет,  я следил еще за одной девушкой,  уже работавшей на заводе, робко выглядывал, не идет ли она в шестом часу с угла. Тоже пропала с моей дороги навсегда и осталась в моей памяти такою юною, маленькой,  круглолицей,  какою была тогда.

Какая-то неизвестная звезда приветно светилась надо мною. Она и в детстве  моем зарождалась каждую ночь в россыпи других звезд,  а когда я уехал,  мерцала над нашим двором  долгие годы без меня,  не старилась,  не тускнела,  и я думал,  что она вместе с другими звездами осталась над нашей улицей,  но она неразлучно появлялась с такой же дальней кротостью и в Пересыпи. Еще что-то помнило нашу жизнь на улице Озерной,  и,  может,  то были чьи-то уцелевшие окошки,  столбики, березки (как когда-то у Малетиных  в огороде),  дверные ручки,  печные трубы. Наискосок от нашего палисадника,  ближе к Аникиным,  нету черемухи,  с которой тяжело слетали липкие майские жуки. Жуков тех,  любимых огольцами,  не ловят с каких пор,  перевелись бедные,  невинные,  как и голуби на крышах и сороки на первом снегу. Неужели только я вспоминаю их?

«Господи… – запросилась моя душа в пропавшие дни, – пусти меня в мою детскую колыбель,  дай мне подождать матушку с базара,  вкусить варенца,  примерзшего ко дну и к бокам кастрюли,  разгибать и выпрямлять скомканные наторгованные сотни,  тридцатки,  рубли,  потом подсчитывать  вместе с нею всю выручку и расходы (купила мне теплые носки,  сковородку да клеенку да лампочки) ,  потом надергать из  стога сена,  положить корове в ясли,  выпить вечером парного молока; дай мне спасения никуда не отлучаться (только в школу и к родне) ,  слушать женские разговоры,  когда появятся на минутку соседки и на часы нечастые гости (уж кто бы записал-то их чалдонские речи тогда) ,  подолгу сидеть у холодного окна и царапать ногтем по наросшим морозным узорам и вдруг услышать голос Лемешева:» Ах ты,  душенька,  красна девица» и восприять еще неясную сознанию связь с чем-то святородным, русским…: дай, Боже,  укрываться в избе во время метели,  а по утрам плисовой лопатой разгребать дорожку к воротам,  чувствовать на несколько дней оторванность от всего на свете (и только по радио играют утренний и вечерний гимн,  передают новости и тем утешают), затем, когда стихнет и к базару снова подъедут из деревень колхозники,  сиящее белизной Кривощеково,  веселый звон трамваев,  стройные домашне близкие струйки из труб и длинные ряды рабочих,  поднимающихся вверх от заводов за станцией,  и вечерний теплый свет в окнах вернут прежний покой; дай мне,  милосердный, детское тоскливое одиночество во дворе. Мать уедет за Ересную,  туда,  где потом построят оловозавод,  уедет на целый день окучивать картошку,  накажет:  смотри, сынок,  тут в сараюшке тебе молочко,  яички вареные,  котлетка,  проголодаешься – бери, да никуда со двора не выходи, сиди,  играй и жди меня…Я ждал ее и боялся остаться сиротой,  если она не приедет… Еще я хотел бы проехаться  в кошевке или в розвальнях в Верх-Ирмень, в Колывань,  в Криводановку и послушать старых кряжистых чалдонов (каких уж никогда не будет). Еще призвал бы Господь на улицу Озерную ее знакомых обитателей,  навещавших нас с матерью, – тетю Настю Головкову с западного конца,  с ее вечной улыбкой и голоском-колокольчиком,  Мотьку Черненькую со всем своим выводком и ее родичей из Верх-Ирмени,  бутурлиновских хохлов с других улиц. Секлетинью,  жившую за стенкой,  подружку моей бабушки (все при встрече усаживались искать друг у друга вошек в головах),  старосту улицы Вохманова, строго следившему за включением света под номером дома,  матушку старшего Банникова,  приходившую из Ересной пожить в их куриной избушке,  каждый вечер кричавшей через забор внуку: «Митько-то,  корову-то пригони-то...» А многих уже забыл, но тотчас очнулась бы моя заплесневевшая память,  если б увидел. Прошла жизнь моя в далекой стороне от живших когда-то бок о бок тетенек и дяденек,  забывал, что они там,  на моей улице,  приезжал и здоровался и через месяц прощался,  но при расставании не настигала меня печаль,  что больше их не увижу, а в эту ночь с тихой болью чувствую, что они уже удостоились вечной доли, покинули нашу улицу и все Кривощеково и всю землю родную навсегда…

О чем еще хотелось бы попросить незнамо кого? Вернулись бы  как-то волшебно все подробности последней зимы и последнего месяца перед моим отъездом.; так  хочется пережить  те мгновения,  дни,  уловить мои прощальные переживания,  еще раз послушать всех,  кто к нам заходил. Почему-то я мало помню как раз те обывательские картины,  из коих и состояла повседневная озерская жизнь. С осени я болел,  подолгу спал в каком-то отчаянии,  и матери достались все хлопоты и заботы по двору,  надеяться было не на кого,  выручала корова,  доилась хорошо,  с базара грустная Таня приносила пустые кастрюльки,  брали варенец охотно,  а вечером она радовала девчат в общежитии теплым молоком,  ее там ждали и любили. Сумерки,  на улице холодно,  сугробы  выше заборов закрыли от меня соседские окошки,  я жду тревожно,  наконец  слышу,  как в стене шурует болт,  то мать закрывает ставни, – пришла,  слава Богу!

Я приплющил  глаза и две-три минуты  посидел так чуть не плача. Я  жалел мать,  себя самого,  я как будто возлежал на кровати под отцовским портретом,  и отрада была в том,  что я дома и до прощания еще далеко,  еще возникнут под снегом  ручьи,  вскопаем мы огород,  поделаем грядки,  еще я посижу на крылечке с учебником французского языка,  поезжу каждый день на трамвае через Обь на уколы и в какую-то неделю куплю на главном вокзале билет на южный поезд,  уеду,  но буду появляться летом, всех проведаю,  схожу  не один раз через болото на улицу Демьяновскую к дяде Степану,  обойду все кривощековские углы и не почувствую утраты потому,  что  на улице моей Озерной еще жила хозяйкой в доме моя матушка… А теперь что 

Неужели я здесь жил? – тонкой мелодией звучало во мне удивление.

За этим окном готовил уроки,  в последнюю зиму читал «Гамбринус « Куприна,  одиннадцать строк Бунина о смерти Чехова?  «Четвертого июля я поехал верхом в село на почту,  забрал там газеты,  письма и завернул к кузнецу перековать лошади ногу…» Помню пушистый зимний день,  снежным светом было наполнено окно в палисадник,  я сидел боком,  матушка что-то делала свое то во дворе,  в стайке у коровы,  то у печки,  громко жаловалась на корову (« не стала пить барду,  какая вредная,  дай-ка подогрею»),  я все читал и перечитывал эти одиннадцать строчек. а последнюю запомнил на долгие годы. « Я развернул газету,  сидя на пороге кузнецовой избы, – и вдруг точно ледяная бритва полоснула мне по сердцу...» Неужели  я читал когда– то впервые «Суходол»,  «Сто восемь»,  « Иоанн Рыдалец»,  «Грамматику любви». «Речь на юбилее «Русских ведомостей» и мечтал о путешествии в среднерусские земли,  таинственно древние и чудесные,  где (я помнил по учебнику)  разорял Козельск Батый, возглавляли дружины великие князья?  Сибиряк,  я тянулся почему-то туда как домой:  там где-то под Бутурлиновкой бабушкина деревня Елизаветино. на Дону живет Шолохов,  в Ясной Поляне родился Толстой,  а где-то в стороне от Пскова няня Арина Родионовна скучала с Пушкиным  в снежную бурю…Жил-то я  в азиатской глуши,  далеко,  и все,  что обреталось вокруг Москвы,  за Москвой,  дышало какой-то загадочной прелестью. С этой наивностью  я и  сорвался в западную сторону. Может,  и хорошо,  что был таким. Да и не я один.

Так я сидел,  грустил,  жил с соседями и одногодками на нашей послевоенной улице и спрашивал беззвучно:  почему никого нет?! Почему нет Банниковых,  Шальневых,  Чистяковых,  Поступинских?  Так рассыпаны звезды по небу,  так смиренна ночь,  так далеко Обь …и так похоже вытягивается на возвышении к западу нашу улица,  меня растившая…Но почему утекли куда-то годы,  почему я напротив своего дома всего-навсего гость? Сколько таких как я!

Хоть бы кто-нибудь прошел мимо… Удивился: ты чего,  мол,  тут караулишь ночью?

Упала,  покатилась,  как колечко,  звезда на западе,  там,  где  деревни Ерково,  Верх-Ирмень,  где Ордынск. Оттуда зимой приезжали на санях колхозники,  распрягали у Поступинских коней,  иногда кто-нибудь ночевал и у нас,  и уж теперь только в словаре говоров найдутся те слова,  которыми они легко,  между прочим,  сыпали в долгих разговорах (когдышный,  выпрячься,  подкондыривать,  туточки, маньчжурка (табак),  наелдохаться,  подызбица (чердак),  голбец (погреб). Огромные полушубки,  глубокие шапки,  пимы занимали угол прихожей,  спали в горнице кто на койке. кто на полу,  в темноте еще договаривали,  смеялись,  потом укутывались и замирали в молчании. Господи,  да никого и из них уже нет,  исчезли из домов своих. Скоро будет светать,  пора уж подниматься и идти к дому 12,  где матушка жила без меня двадцать лет. Но неохота обрывать свои грезы,  выходить из избы,  закрывать дверь,  трогать косяк крыльца... Хотя крыльца-то уже нет,  сломали,  расширяя дом в сторону. Нету моего родного крыльца,  и жалко. Да ничего не узнать! Огород  застроен. В детстве я часто болел,  до пятого класса был слабеньким,  каким-то безнадежным,  лежал в избе,  матушка копошилась в огороде не переставая,  в какой-то день с улыбкой заходила в избу и протягивала первый огурчик,  и тогда я вставал и тихонько,  как-то невесомо ступал мимо сарайчика к грядкам,  трогал листочки,  стоял и глядел на далекие четыре заводские трубы за станцией,  и детской от болезни мудростью понимал и чувствовал что весь мир жил без меня полно  и счастливо …

В этом дворе схоронилось столько маленьких событий. И я ловлю себя на том,  что многого не помню.; свежие,  толпою набегавшие дни,  недели,  месяцы,  годы  закрывали давно пережитое,  посыпали их пеплом. О чем-то я только сейчас и вспомнил. Матушка лежит в Тамани в сухом песке, и ее косточки не чувствуют,  как я гляжу с крыльца на банниковский угол и вижу ее,  идущей из магазина, и слышу ее голос – как она …словно докладывает мне:  что купила,  кого нечаянно увидела да проговорила чуть ли не час,  что подорожало. «Ты сенца корове не надергал?» И я бегу в огород к стогу  с железным крюком (точное название не помню),  всаживаю его раз за разом  в плотное нутро и выдергиваю пучки,  набираю беремя и несу в стайку.  Да я и сейчас бы выбежал,  легко накинув на плечи фуфаечку,  в огород и угодил   матери,  но это счастье не вернется

Как же теперь поверить в то,  что я когда-то жил на улице Озерной в этом вот доме?!

Вот, мам,  как случилось: только об одном и думаю. Мне нынче столько же лет,  сколько было тебе,  когда ты по моей просьбе уезжала с этой улицы в незнакомую Пересыпь на берегу Азовского моря.

Десять лет назад,  когда мы появились здесь с тобой на мгновение,  было на душе не так тяжело. Постою сейчас и у дома 12 (есть что вспомнить)  и пойду вниз,  сверну там, где начинались над болотом мостки, побуду мгновение на привокзальной улице Демьяновской…

Виктор Лихоносов


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"