На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Близкий душе

Из книги воспоминаний

– Я посплю у тебя часок,– сказал я ему у порога, – а потом будем рассуждать.

Такой он славный дружок, постарше меня и получше, пожалуй, особым вниманием читателей не избалованный, но правильный парень, наш, русский, с сугубым печальным пристрастием к деревне и ее горьким певцам – Шукшину, Абрамову, Белову, Евгению Носову, Астафьеву, Распутину, Потанину, к поэту Николаю Рубцову. Как-то первый раз встретились в гостинице «Россия», потолкались, поужинали несколько вечеров на углу этажа в буфете и расставались уже как родные. Он бывал у нас на Озерной, когда еще матушка моя жила там, всегда исполнял мои дальние просьбы и поручения, покупал и высылал мне сибирские книги, без конца ободрял и утешал меня похвалой, другим говорил про меня: «Да он как парнишка, худенький». Таким он меня и нарисовал: паренек склонился к своей новосибирской книжке «Что-то будет». Не было никакого предчувствия, что через два месяца Бог разлучит нас навсегда; я не запишу на диктофон его голос, наш разговор так и расплывется в комнате и только на юге останутся в папках его письма. Да в тетрадку переписал он мне два своих стихотворения из солдатского блокнотика. В Северное мы с ним уже не поедем.

 «В Сибирь ты нынче не поедешь, а жаль. Северное тебя бы еще раз вдохновило. А деревни! Они тебе чалдонские слова вернут. Зачем забывать-то?»

Писем немного. Я теперь все сибирское собрал в уголок, дрожу над каждым листочком, фотографией и ругаю себя за то, что не часто напоминал о себе. Теперь бы я объездил с Василием Михайловичем все деревни.

Я проснулся, пахло чем-то вкусным, дружок мой готовился встречать меня за столом. Он, когда говорил, то чуть улыбался, глаза его зернистые светились лаской, и нынче едва почуял, что я встаю, подошел ко мне и спросил:

– Чалдонки тебе снились?

– Какие? Из повести моей, что ли? Они состарились, а какие еще? Меня давно уже забыли те прелестницы, которых я мог полюбить, если бы жил здесь.

– Десять лет назад мы летали в Северное (при Ельцине все прекратилось, только автобусом полсуток). И возили нас в Остяцк (это рядышком), там учителя накормили нас пельменями, молоденькие, милые. Тебя читали. А ты все не едешь и не едешь. Может, это из-за тебя самолеты летать перестали.

– Далеко как… Раньше до Барабинска поезд шел восемь часов, да от Барабинска еще трактом полтораста верст… Все раньше было далеко, и это хорошо. Тоскливое долго чувство что-то рождает высокое.

-Утомляет…

– И утомление на пользу. Много, много раз пробирался я в Остяцк… перед сном. Сельцо это стало заповедным потому, что оно заброшено, сиротливо... Ах, Остяцк! Сижу как-то в Кремле в том зале, где выступал Сталин, в президиуме важные писатели, на трибуне оратор… и вдруг Остяцк, дальняя даль, там снег, глушь, как хочется туда…

– Чем дальше живут люди, тем больше хочется их пожалеть, – сказал Василий Михайлович. – Так я Кыштовку вспоминаю.

– Там в ссылке жила сестра Марины Цветаевой – Анастасия. А представь, что мы застряли в Остяцке и самое радостное путешествие у нас – Северное, двенадцать верст. Ну, иногда Барабинск. Осенью дожди, дороги расхлябаны, зимой бураны. Не вылезешь.

– А если бы жить там всегда? Или в Новосибирске?

 

 

– Страдал бы. Все глядел бы на запад, где матушка родилась, мечтал бы уехать. Господь вывел на другую дорогу. «Ах, ах, Остяцк!» А если бы жил? Как далеко, какое одиночество.

– Остяки там жили в старину. Потом ушли куда-то. Народ такой был.

– Остяки, да Остяки, Остяцк. Поедем?

– Я всюду опоздал на много лет. Раньше, раньше надо было. Потери великие, и только я знаю, что потерял. Уехал, бросил мать, и кажется теперь, что без меня тут шла какая-то другая, великая жизнь, и я потерял что-то изумительное, что была бы другая судьба (это так и случилось). Помню, вечерами, когда солнце садилось за Толмачевым, мою душу тянула тоска. Друзья уже учились в Москве, порою обидно было ждать трамвая все на той же остановке, идти мимо тех же бараков, покупать хлеб в том же магазине, видеть в окно, как по улице идут мимо все те же соседи. А потом… потом как я хотел, чтобы и соседи те же шли, и на той же остановке я ждал трамваи «А», «Б» и 9-ку. И матушка с огорода принесла первый свежий огурчик с пупырышками. И этажерка в углу так же стояла с томами Белинского и «Русские писатели о языке»…

Глаза Василия Михайловича жалели меня; я замолчал.

Никаких слов мне не найти, чтобы передать мгновение моего несчастья, самочувствие от моей давней разлуки с домом. Сколько раз звал он меня в Сибирь, обещал повозить по деревням, а я все откладывал и только разок успел побывать с ним в Верх-Ирмени, в той старой деревне, из которой и приезжали к нашему двору колхозники в санях. Его книгу «Не прячьте скрипки в футлярах» я купил на Красном проспекте еще до нашего знакомства, а через семь лет, когда я встречал Новый год у матери на Озерной, он подписал мне «Снегири живут на снегу». Тогда же напечатали в Новосибирске мою книжку «Чалдонки». И тогда же мы договорились попробовать пельмени в Остяцке, зайти в библиотеку в Северном, но я выманил матушку с родимой улицы в Пересыпь и появился с нею на мгновение через четырнадцать лет. А после того простыл мой след еще на десять годочков. У кого просить прощения?

– Хорошо сидеть с тобой и крутить в пальцах рюмочку, – сказал я за столом.– И так было бы часто, если бы я жил тут. Ездил бы к тебе на передаче. У меня есть дневник Лещенко-Сухомлиной, знаешь такую старушку? В войну жила в Новосибирске. Пишет про Пушкинский театр, бывший Александринский, у нас в эвакуации. Двоюродня сестра водила меня маленького в нашем Кривощекове в клуб Клары Цеткин на спектакль «Русские люди». Ничего не помню. Зато в «Красном факеле» помню публику. Ого! Сибиряки! Не о казаках, а об этой старой исчезавшей породе написал я роман. Если бы жил. И один из героев вернулся бы из Харбина.

– У нас в городе есть харбинцы.

– Я давно мечтаю увидеть Харбин. Ах, не то бы писал я. Не те архивные листочки перебирал. Налей чуточку и выпьем за мое горе.

Ласковый Василий Михайлович еще душевнее пожалел меня, вытянулся ко мне, точно хотел приголубить как дитя брошенное.

– За твое путешествие в Харбин.

– Представляешь, мой золотой чалдон,– стал говорить я с проникающим хмельным удовольствием. – Белые вошли с Деникиным в Екатеринодар 18 августа, а то, что колчаковцы захватили Новониколаевск в мае того же 18 года, меня как-то не очень трогало. Далеко жил. Представляешь: в Пелым сосланы Бирон, фельдмаршал Миних, в Березов князь Меньшиков, вице-канцлер Остерман, а в уме моем все запорожцы, запорожцы, запорожцы. Суворов в Тамани, хатка Чепиги в Екатеринодаре. На реке Оби в восемнадцатом веке основали в остяцком княжестве Троицкий монастырь, а я про Лебяжий под станицей Брюховецкой знаю больше. Мне бы орать: почему в Новосибирске нет улицы братьев Маштаковых. А я пишу про Бабычей, Бурсаков, Ивана Бурноса и Свидин. А Колывань! Колыванский купец Кирилл Кривцов построил церковь в память Александра Второго. Там теперь женский монастырь. И вдруг обидно! А я все в Тамань, да в Тамань, да в Анапу. Что-то пропустил я. Навсегда.

– За то в Харбин поедем вместе.

– Там, передавали по «Голосу Америки», осталось всего семь русских. Мой дядя Федор заходил туда с советскими войсками в 45 году. Привез, помню, шелковые всякие китайские кофточки, платочки, и это вижу ясно: сидим во дворе, рассказывает то да се.

– А я как раз в сорок девятом служил в армии и был недалеко от Харбина. Я писал стихи.

– Ты-ы? О Господи, все были поэтами, один я сухарь. Я и книжки до девятнадцати лет читать не любил.

Василий Михайлович поднялся и вышел в большую комнату. Я забылся наедине. Где сейчас дядя Федор, мой крестный, что делает? Уж не в Харбине конечно. А вроде недавно и прибыл оттуда в Топки, а потом к нам на Озерную – проведать сестричку Таню. Да-да, китайские воздушные шелка, рассказы о чем-то чужом и загадочном: река Сунгари, Зеленый базар, Пристань на Китайской улице, какие-то хунхузы, китайские коробочки с чаем… Я не понимал, зачем крестный вернулся в Топки из такого русского города, отвоеванного у японцев. Уже тогда я затосковал по Харбину. Какой-то ясный летний день на Озерной, моя молодая матушка, еще живы вокруг все соседи и болото внизу голосится лягушками.

Я налил в рюмочку коньяку и выпил.

Василий Михайлович как-то уютно возник передо мной с записной книжкой, милостиво улыбнулся, помолчал. Я налил и ему и подал кверху ему в руку заждавшуюся чарку. Он важно – игриво принял, откинул голову и долго не пил. Мы, словно сговорившись, что-то разыгрывали, будто оказались на сцене «Красного факела».

– Вы случайно не из Харбина?

– О да, – отвечал он, – я был в Дальнем, потом заехал в Харбин повидаться с моей первой любовью и теперь живу в гостинице в Новосибирске..

– Магазин Чурина в Харбине … это не ваших родственников?

 -О нет, я артист.

 Так мы пошалили еще и еще выпили и, наконец, оба взглянули на записную книжку.

– Я не то, что некоторые прозаики, – с доброй издевкой в голосе сказал он, – которые в простых чалодонок влюблялись; я любил женщин знаменитых.

– О, это чертовски интересно, – подыгрывал я.

– Служу в армии в селе Жариково и люблю актрису Валентину Серову, которой сам Симонов посвятил стихотворение «Жди меня». Позволю себе еще рюмочку…

– Та-к-с... Двадцать девятое июля сорок девятого года. Влюбленному зрителю – солдатику двадцать два. Читаю.

 

Я же знаю – тебя не встречу,

Так уж, видно, судьбой дано,

Но зачем-то я каждый вечер

Торопливо бегу в кино.

Вновь сижу я в кино и знаю,

Что я видел тебя вчера.

Но хорошая ты какая

И чарует твоя игра.

Я согласен в аду сражаться.

С небоскребов любых прыгнуть,

Лишь за то, чтоб к тебе прижаться

И послушать, как ходит грудь.

А какой ты душой владеешь,

Я смотрю и совсем больной,

Целовать ты, поди, умеешь

Как подносишь стакан хмельной.

И совсем на тебя похожих,

Как мне кажется, больше нет,

Шьет же Симонов Костя тоже

За тобою со школьных лет...

Я тебя вспоминать не буду

В повседневных моих трудах.

И тебя навсегда забуду,

Ты ведь старше меня в годах.

Что сегодня опять такое?

День так тянется, нет конца.

А кино сегодня какое?

Говорят, «Четыре сердца».

 

– Подписался?

– А как же. «В.Коньяков».

– Если бы она узнала! Бедная. Если бы какая сплетница принесла ей эту сладострастную весть! Она тотчас побросала бы в чемодан свои платья и лифчики и спустилась к тебе прямо в воинскую часть, и ты бы повез ее в Харбин, мой дядя встретил бы вас с автоматом, покормил и уложил спать, и она потом, проклиная все на свете, рыдала бы на мосту в Новосибирске, я шел бы ей навстречу и… – Налей-ка, братец. «Шьет же Симонов Костя тоже...» – эту строку надо изучать с пятого класса и по одиннадцатый... Загадочная строка! «Шьет…» Вы, молодой человек, в Сиблаге побывали? Ну и Симонов Костя… «Шьет»..Есть анекдот неприличный… Я заговорился… Прости. «Ты ведь старше меня в годах». Какая чудная молодая наглость. За такую наглость надо выпить. Ай да Василий! Спиши мне слова. Так обычно просят поклонники песен.

И он переписал мне свое обращение к Валентине Серовой, давно покойной и засыпанной славой разных гурченок, и еще одно стихотворение скопировал я сам, а третье, самое лучшее, Василий Михайлович скрыл.

 

Когда твой первый сын, изрядно походив,

Измажет ножки грязью на дороге,

Ты обними его, с собою посадив,

 И расскажи спокойно, без тревоги.

Ты рядом с ним, разнежившись душой,

Его играя волосом волнистым,

Скажи ему: как вырастишь большой,

Ты выучись и стань артиллеристом.

Ты будешь нравиться девчатам и друзьям.

И будет так, как все недавно было.

Послушай, сын, ведь даже мать твоя

Артиллериста славного любила.

 

– Плачу и рыдаю... – сказал я. – Все, все и стихотворения тоже к моей ночи на улице Озерной и на станции Кривощеково. Пью за тебя, артиллериста, не дошедшего до Харбина и храбро отбивавшего артистку Валентину Серову у Константина Симонова. И за себя!

– И за чалдонок.

– И за чалдонок.Но каких? Я потерял их из виду. За все-ех чалдонок. Поедем в Харбин? Сейчас можно. Были бы деньги. Только я и не был нигде. Ни в Харбине, ни в Париже.

Василий Михайлович отлучился и тем позволил мне несколько минут поскорбеть о себе. Я сам себе жаловался на неудачи, на зря растраченное время, вдруг прикидывался пустым, ущербным, и этой душевной слабости потакал хмель: он благословлял на слезы воспоминаний, на какое-то тихое горе, которое ночью сдерживалось моей трезвостью. Я закрыл глаза и потерялся в полусне.

– У нас в Новосибирске, – услышал я чей-то голос, – выпустили книгу о Харбине. Я дарю ее тебе.

Я принял толстую книгу, поцеловал корочку и ушел к той постели, на которой почивал утром. Василий Михайлович на минутку отнял книгу, раскрыл давно заложенные лентой страницы и стал нетерпеливо просвещать меня чужими харбинскими страстями…

– « Я летела в Харбин, в свое детство, счастливое, теплое, сказочное…» Она живет в Австралии. Послушай. «Все изменилось. Нет тех спокойных торговых улиц с русскими вывесками, нет улочек с утопающими в зелени особнячками работников железной дороги, неторопливых извозчиков, мерного цоканья лошадиных копыт, рикш. – А у нас в Новосибирске! Что осталось? – сказал Василий Михайлович. «Привезли мы белое шелковое платье моей мамы, какие носили в Харбине в тридцатые годы – с русской вышивкой крестом и кисточками у ворота из тех же ниток …» Берегли, везли из Австралии… А племянник одного нашего писателя выбросил все вещи матери, всю посуду на свалку. «Вы помните Сунгари? Помните крутой откос правого берега, укрепленный камнями? И особый запах тальника, так пахнут только дальневосточные реки. Помните Хаиндровскую протоку? А помните озера? Не надо стыдиться нежных воспоминаний …судьба разбросала нас по всем концам земли плачут… Читай! Может, сорвешься когда в Харбин…И напишешь обо всех осиротевших без него – «Мой Харбин».

– Харбин – это тоже утраченная царская Россия… Вот все прочитаю и поговорим…

Он положил еще к моей подушке книжечки о сибирской старине, я стал перелистывать, жалеть ушедших, таких милых, благородных на фотографиях, прочитал в русской зарубежной газетке о наших артистах, навещавших звездным шалманом Харбин после фестиваля «Амурская осень», позавидовал им и нечаянно задремал.

Проснулся я тяжелым, удрученный пережитым за ночь. На кухне разговаривали.

– В доме дедушки царили тишина и сумерки,– гулко звучал чей-то женский голос. – Свет дня входил уже смягченным, приглушенным бумагой седзи. Эти дома не ведали веселой, пыльной смеющейся щедрости солнца. Если иногда солнцу и удавалось просочиться, то на короткое мгновение, – через завешенное стекло седзи точно на высоту колена. А моя голова погружалась в сумерки, я становилась как будто великаншей …

Я показался не сразу, голоса на кухне не прерывались, я подслушивал, а потом вошел крадучись и осторожно поздоровался. Седая нерусская женщина обернулась и приветила меня тихим поклоном. Это была милая пожилая японка, она читала Василию Михайловичу свои воспоминания. Я почти на цыпочках продвинулся в уголок к газовой плите, негромко снял с полки чашечку с блюдцем, пролил в нее из чайника кипяток и замер у окна еще непосвященным. Водою в горном ручье струилась речь японской незнакомки, и я тотчас почувствовал, что она какая-то особая, не нашей современной породы. Она взглянула на меня, улыбнулась с поклоном и тем пригласила меня послушать свои откровения.

– Встань на колени, опусти голову, еще, еще ниже. Согни колени, положи туловище на ноги, вот так. Каждое движение должно быть выполнено на этой высоте : приветствие, разговор, открытие и закрытие двери. И там тихо складывать руки. Встань на колени, будь с постоянно опущенной головой, опусти глаза, не смотри людям в лицо. Смотри наискось, тайком, держи низко бедра, голову, особенно голову, опускай ее всегда. Не будь дерзкой.

Я, наверное, глядел на нее и слушал восторженно и удивленно, и она, заметив это, тотчас приняла меня в свою компанию и со вздохом заговорила со мной как с союзником:

– Ах. Той жизни уже не вернуть…Вы даже не представляете, сударь, какой была жизнь при государе и какой был Харбин и самое главное … люди. Нет, нет, – отмахивалась она от нас узенькой рукой, – вам никогда не представить… Да разве сейчас может быть что-то похожее на магазины Чурина? А какая предупредительность персонала… Универмаг Чурина настоящий дворец. Лестниц, полы мраморные, ковровая дорожка бордовая, перила лестниц дубовые, люстры… Это в далеком-далеком Харбине, ему было так мало лет, с девяносто восьмого года – судите!

Василий Михайлович с укором косился на меня: не то ли, мол, я вещал перед тобой утречком ранним? Словно догадываясь о тайне, Кумико (так звали ее) кивала с улыбкой: да, да.

– Елисеевские знаменитые магазины до революции беднее чуринского. Товары откуда хочешь: Париж, Лондон, Вена. Это в китайской-то глуши, среди сопок. Можно ли было подумать, что после войны почти все выедут, разбредутся по всему белу свету? – Она горько помолчала. – Ничто не спасло. В женской обители (матушку Руфину видела не раз) обновлялись совершенно почерневшие образа. Ми-ро-то-чи-или... И такая судьба. Русскому Харбину уготован был конец. Можно было из Харбина поехать поездом во Владивосток. А во Владивостоке…Что во Владивостоке. вы можете представить? Все было! Даже французская пудра «Лебяжий пух».
– Сейчас бы в Харбине такая жизнь была, если бы не…

– Не говорите! – поняла она, на что я намекаю. – Жи-или-и бы-ы-ы! Шум многих языков слышался, мы этот шум, эти наречия, эти мелодии вдыхали, мы понимали языки, на которых дома не разговаривали. Улицы назывались по-китайски и по-русски. Старохарбинское шоссе по-китайски Тундаоцзе, по-японски Цудогай, Хорватский проспект (в честь генерала Хорвата) – Сятангай, а по-китайски Челаныцзе. Эх, Харбин, Модягоу, Сунгари.. Вот я пишу, будьте милостивы, послушайте. – Она передернула страницы, нашла то, что нужно. – А свет был там такой ослепительный. День там был таким длинным. Трава там была такой высокой и такой пахучей, а деревья были такие вольные, такие щедрые. Зима была теплой, лето счастливым.

– Так только в старинной японской прозе писали,– сказал я. – И как же вы живете? Вас послушаешь, вы страдаете без Харбина. Зачем уехали?

– Я обо всем написала.

Грусть повисла над нами. Мы тягостно замолчали.

– Соблаговолите подарить не надолго хоть пару листочков…

– С удовольствием. У меня есть копии. Скоро в Париже я издам книгу.

И она легко отделила лист, другой, подала мне с той улыбкой щедрой высокой натуры, которая проявилась с первой минуты. Я, как всегда таких при таких встречах или в минуты чтения, пожалел, что поздно родился, не жил в царской России.

– Я вас так понимаю, – сказал я благодарно. – А мой Харбин на левом берегу Оби.

 Было жаль, что она ушла. Провожал я ее до большой дороги и расставался как старый знакомый, – так она была со мной любезна, отзывчива на всякий вопрос и даже ее японская тонкая церемонность утешала мое скромное самолюбие.

– Другие люди,– сказал я Василию Михайловичу. – Таких уж мало.

– Мало! – хмыкнул мой друг – Вовсе нет. В ней что-то есть древнеяпонское. А что в нас древнерусского?

Японка еще пуще сдружила нас восхищением перед нею, мы настроением своим благодарили ее за подаренный день, за взлетевшие чувства наши, за то, что она вернула нас в дедовские времена русской жизни. Жили мы столько лет после войны и (как все прочие русские) ничего толком не знали «о другом мире» в нашей истории; он, этот мир, с тайно-скорбным пристрастием лелеет Харбин и его допотопно непохожее бытие. Харбинцы в разных концах земли перекликаются как какое-то одиноко счастливое и обделенное племя.. «Затаим на минутку дыхание, – попросила нас Кумико напоследок ,– поклонимся праху оставшихся на покой в земле маньчжурской».

– Она даже так выразилась, – вспомнил Василий Михайлович, когда мы вышли к Красному проспекту. – «…В сиротских могилах со сгнившими крестами … и память о них развеяна маньчжурскими ветрами».

– Так хочется поехать…

– Из Владивостока уже поезда туда не ходят...

– Лет семьдесят.

– Сколько земель мы потеряли…

Уже вечерело.

У Оперного театра с чешуйчатым куполом я похвастался, что помню знаменитых солистов Сорочинского и Мясникову, а у театра юного зрителя с колоннами посредине я тотчас воскресил Мовчана, Орлова, Гаршину и инженю Булгакову.

– Иду с тобой, – сказал я Василию Михайловичу, – что так давно меня здесь нет. А вон и книжный магазин с угловым входом…

– Его скоро снесут...

Последний раз я был здесь давно, а еще раньше купил как-то «Жизнеописание двенадцати цезарей» Светония и сборник рассказов В. Сапожникова. Все помню до ниточки. В тот год в Новосибирске издали мою книгу «Чалдонки». Я зашел высмотреть новинки местного издательства. Кто бы это повторил мне тот миг. Тогда от стеллажей у стены отделял покупателя прилавок. Я еще был зоркий, хорошо вылавливал названия. Фамилии авторов присмирели на обложках, робко просили считаться с их изделиями, не презирать их, занявших местечки рядышком с вечными классиками, громкими москвичами и иностранцами. Мои «Чалдонки» глядели на меня с верхней полки, и я забоялся, что продавец узнает, что книга эта моя, и тогда мне станет позорно подать чек…на двадцать экземпляров и ждать, когда их завернут и обвяжут тесемкой. Я обошел другие ряды, полистал широкие тома летописей, заплатил за Светония и снова подступился к тому прилавку, где какая-то девочка перелистывала с подозрением мои «Чалдонки» и с облегчением вернула продавцу как что-то лишнее, Ну какой ты писатель? – упреком толкал я себя в спину. – Давно ли ты тут пробегал в театр казанской сиротой, и книжки-то читать не любил, только пьесы Александра Николаевича Островского чуть ли ни назубок выучил – из-за того, что в фильмах – спектаклях обожал старух Малого театра: Рыжову, Турчанинову, Яблочкину, Шатрову. Неисповедимы пути наши… «Чалдонки» читали в деревнях, писем немало пересылала мне редакция… Родной город понес мою фамилию по домам… Он ждал от меня кровного верного родства? А я каждую весну уезжал в крымский Коктебель…

На левый берег я пришел в темноте. Внизу Красного проспекта мы, немножко играя в старомодную церемонию и веселясь, расстались, и я тихой походкой направился к мосту, любовался нашей широкой Обью и старым служакой мостом железнодорожным, возросшим этажами домов кривощековским берегом, поднялся к месту башни, выбрался по улице Германа Титова к площади Станиславского, повернул направо и незаметно пристал к скверу кинотеатра «Металлист», в начале коего каменная скорбящая мать и высокая череда стен с фамилиями погибших зовут поскорбеть. Там есть и металлическая строчка с фамилией моего отца. Я дотянулся рукой, провел пальцем, помянул дни, когда он нес меня к станции на плече.

 И пошел я дальше, обогнул базар, увидел остановку Базарную (для меня по-прежнему …Лагерную), трамвайные линии, удаляющиеся мимо бывшего болота к станции, угол улицы Озерной... с краями изб Банниковых и Шальневых. Куда меня привело? Ведь ночую я у братишки Шуваева на улице Немировича-Данченко, а на Озерной у меня угла нет…

Виктор Лихоносов


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"