На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Время зажигания светильников

Пишу у матушки в Пересыпи

Итак, напиши о чем-нибудь.

К. Батюшков

Кому написать о том, что я был в Греции?

Писать вообще? Тогда надо искать форму, вымерять и так и эдак идею, "создавать образы" и бояться случайных строк, короче – заниматься все той же тягловой литературой, сочинять.

Еще хуже держать свои чувства при себе, со временем разбавить их водой других впечатлений, состарить, а потом потерять вовсе.

Написать! Но кому?

Не супруге же испанского короля Хуана Карлоса, (греческой принцессе до начала 60-х годов? Насте? Она все часы вертится рядом, хрустит обертками греческих конфет, вырезает что-то из афинских журналов "Ена" и "Кай, которые я жадно подобрал возле гостиницы.

Напишу-ка я вам, дорогая Люси Белёр. Вы еще не забыли, как много лет назад я дразнил вас этим именем французской дикторши? Вам, по-моему, нравилось. Вы вспоминаете меня, когда собираетесь все вместе на кухне. Вот там и прочтете своему мужу, и он что-нибудь скажет мудрое, покрепче заварит чай и нальет в блюдечко – ведь он, если наденет рубашку с запонками, сам чувствует, какого большого барина вы из него вырастили. С самой осени, точнее, с августа, когда я поздравил его с юбилеем, писем в Сибирь я не слал. Читал в Пересыпи у матушки Плутарха, Геродота, гулял с палочкой по ракушечному берегу Азовского моря (в прошлом Меотиды), потом жил в городе, забывал вас, а уж в Афинах написать вам не успел, о чем нынче очень жалею: даже открытку из "прекрасных, всеми воспетых Афин" получить необычно, правда?

Что ж, напишу из Пересыпи, тоже с греческого некогда берега: в Боспорском царстве называлось это местечко ТИРАМБЕ. Вы здесь порхнули однажды. Помогайте же мне своей телепатией, так, чтобы я вас видел и слышал за три тысячи верст и говорил просто, словно сижу в вашей деревне за тем столом, где я когда-то, почти до нашей эры обедал рядом с бабушкой Катериной. Помогайте мне, дорогая Люси, подразнить вас немножко и в наш "напряженно-интелллектуальный век" написать вам ни о чем, – всего о том лишь, что я был в Греции...

Почему меня там уже нет?! Это старая музыка моей души: куда уходят дни? неужели я здесь? почему меня там уже нет?

Я снова у матери, и на том же подоконнике, где они были перед моим отъездом, лежат книги Плутарха, Геродота, Ксенофонта. Как это странно. Здравствуйте, греки! Я был у вас дома. Раскрою тексты – опять странно и чудесно: те же слова, имена, города, но уже главными священными дорогами я проехал, и дымок моего чувства еще висит там. Однако все кончилось, – я бесшумно спустился с Геликона на берег Азовского моря. Когда мы возвращались вечером с мыса Суньон в Афины, так же пуст и тысячелетне одинок был каменистый, узенький берег слева. На юге в России осень промочила землю, в Сибири посветлело от снега, но в Элладе все укрывалось зеленой мягкостью; лишь иностранцы убоялись остывающей воды, улетели в свои гнезда, и трехэтажные особняки на холмах стояли словно напрасно. Как волна, перегнулся и перелился в другие повороты и взгорья наш поворот последний, где мы выходили и снизу еще раз любовались через залив мраморным скелетом храма Посейдона, вскинутым вдалеке к небу. Мы его на миг, как пионеры ветхую старушку в приюте, навестили, потрогали его ребрышки, приблизили к своим немифическим дням и снова отдали тому веку преданий, которого нам никогда до конца не понять, – такое было ощущение в те минуты. Каждый день повторялось в миг прощания мое чувство: уж больше этого я не увижу... зато завтра я буду в... Завтра да завтра – и уже все. Завтра целый день свободного гуляния по Афинам, послезавтра колдовские Дельфы, ужин в таверне и – прощай, великая Эллада!

Муженек ваш просчитался ужасно, покорившись приглашению во Франции чаще, чем в Греции, ходят по улицам с плакатами и белыми полотнами, но Эпидавра там нет, вдоль Геликона не проедешь и из Кастальского источника водички в ладони не зачерпнешь. Пусть сидит теперь в своей деревеньке, топит печку и завидует: "Он теперь в своей Греции!.. он стоял ночью под скалой Акрополя..."

И я все еще недалеко от Греции: из Пересыпи полчаса до Тамани, а оттуда через Черное море, Геллеспонт, можно бы долететь на "кукурузнике" быстрее, чем до южной окраины Кубани. Однако Греция опять так же призрачна, как для русских странников в годы их хождения ко святой горе Афонской...

В Пересыпи, в кухоньке, где я обычно сижу у окошка над бумагами, нету электрического света (оборвался провод), стол мой слабо бледнеет отражением вечернего неба. Зима! уже зима... Тихо, вокруг поля и холмы, на горе Бориса и Глеба мокнут камешки – бедные крохи давно исчезнувшей церкви. Зима! Теперь каждый раз я буду здесь думать, что зима уже и в Эпидавре, в Микенах и на островах. Я жил там мгновение. Такая поздняя и редкая в моей жизни поездка! Наверно, слишком велика была моя обделенность, и потому мне кажется, что я побывал в райских кущах; и приснопамятными кажутся дни в августе, когда я читал Плутарха, Геродота, выписывал себе всякую мифологическую путаницу, готовился в дорогу, хотя с каждой неделей все меньше было надежды на получение от местных властей отпускной визы. Что там обо мне думали-рассуждали (возможно, вообще забыли меня), – не знаю, но я уже плотно пристегнулся к Солону, Фемистоклу, Периклу, Алкивиаду и Александру Македонскому. Они еще враждовали с соперниками, ведали непостоянство своих граждан, воевали, возводили великие строения, теряли родину, а в то же самое мгновение (но через 2000) лет вырезки из наших газет поднимали меня на поверхность нашего бытия: в Афинах душила людей жара, на островах воспалялись леса, американские и греческие ученые нашли родину Одиссея близ местечка Аэтос. Время смыкалось и разрывалось, как небо от молний. Разрешения на поездку все не была. Неужели я так и не увижу, какие дороги ведут в Коринф, Фивы, в Дельфы и где в Афинах агора, тропа к Акрополю, с какого края Элевсины? В свои полвека нигде не был. Вдруг я опустил руки: ну ладно, невелика фигура, хватит мне и Тамани с Пересыпью, пусть еще раз я буду наказан (неизвестно за что). А когда тебе ничего уже не надо, тут-то прорывается ясное солнышко. Прихожу с моря, на столе хитрая шифрованная телеграмма от друзей: "Папандреу приглашает вас встретиться с Гомером".

С выписками из Плутарха и томом Диогена Лаэртского я поскакал в город покупать плащ и сувениры.

Не требуйте от меня, Люси, "Прогулок по Греции; совет Аполлона Майкова – "свершай служенье муз в священной тишине" –устарел. Некогда нам! Полезно, говорят, перед путешествием в Грецию почитать книги, которые хвалили Батюшков и Флобер, – "Путешествие младшего Анахарсиса" Бартелеми, "Молитву на Акрополе" Ренана. Влачась "по следам древних как малые дети", они потом так же писали – без политики и компьютерного счетоводства. У меня этих книг нет. Нынче нас тянет умствовать, и даже музыканты словами заглушили мелодию. Какие-нибудь записки француженки XIX века были бы занятнее моего... атомного письма. Все нас разрушило – радио, телевидение, веера газет, хоккей и футбол и постоянное ощущение миллиардной тьмы! Так что ищите записки француженки. Ваш муж, правда, скажет, что я пишу изящнее, но будет не прав. Добрый сибиряк! Рассыпать похвалы – его обычай. И вы тоже захвалили меня. Вам бы не тетрадки школьные проверять, а при муже-губернаторе содержать литературный салон, разбить девичий цветник, и однажды, когда я перелетел бы с юга на восток, ваша воспитанница, разгоняя веером комаров, мяукнула бы женам купцов и промышленников: "А вы знаете, "Чалдонки"-то гораздо выше "Двенадцатой ночи" Шекспира, а с "Медеей" Еврипида их вообще нельзя сравнивать!" Но коли этого нет, помечтаем о том, как бы вы поехали в каком-нибудь 1875 году в Грецию и слугой взяли меня. Карета притащила нас в Аргос. Знаете, где Аргос? Заварите чай с шиповником, и я вам скажу. Аргос в восточной части Пелопоннеса, недалеко от Микен и Эпидавра. Я смакую названия, потому что я там был. Гомер воспевал Аргос, и забытый нудный гекзаметр оживляется среди древностей, в его длинном распеве величавость и поступь народа. "Славен Аргос и прекраснокудрыми женами". И вот мы в самом старом городе Эллады. "Я здесь", – говорите вы себе, и наконец утомление спадает как жара, вы чувствуете тайну чужой стороны. Уже позади монастырь Дафни (под Афинами), Элевсины, Мегары, Коринфский пролив. Вы видите то, что восхвалял Павсаний. Из Аргоса эллины второй раз отправлялись на войну с Троей, через десять лет после того, как они вышли с Агамемноном из Микен. Мифы, сюжет "Илиады" вы будете лучше знать нынешних женщин, и у Львиных ворот и под сводом гробницы Атрея в Микенах я, ваш слуга, буду не понимать, о чем так вздыхает моя госпожа. В карете вы бы выражали недовольство своим веком и все умилялись путешествием бабушек. В старое доброе время – говорили бы вы – в каждой гостинице ожидало их что-то новое. Приближение к гостинице было событием. Почтальон трубил в свой рожок, на площади перед воротами собирался народ, из всех окон выглядывали горожане. Хозяин гостиницы и слуги выходили навстречу дорогим гостям. Ночью вас не тревожили ни свистки паровозов, ни звонки трамваев. Вы слышали сквозь сон только легкое шуршание: это ваши лошади жевали добрый хозяйский овес. В столовой пахло можжевельником, сушеными травами, хлебом и вином. А где наши радости? В ту пору оставшиеся дома горячо молились о спасении уехавших в дальний путь. Этих молитв уже нет. Их убил телеграф. Такими были бы "записки г-жи N".

Нравитесь вы себе? Хотите, я дам вам другую роль?

Если бы вы стали женой крупного чиновника, этакой номенклатурной дамой, наш век вполне бы устраивал вас: ваш муж добился скрытых привилегий, личный шофер возил бы вас в поликлинику, в лес за грибами или на примерку к модистке; вас бы два раза в год включали в "представительные делегации" обозревать за казенные денежки красивые страны. Сердитесь? Я вас переставляю туда-сюда, из века в век, а вы сидите и сидите в деревне у Тобола...

Уже вечер, матушка хозяйничает, а мы с вами, Люси, будем въезжать в ворота Афин. У меня такое настроение, что я не прочь бы выпить винца, расслабиться, затосковать, но я никогда не писал во хмелю. Итак, мы прибыли в греческую столицу в тот вечно повторяющийся день пианепсиона (до нашей эры) происходило перенесение останков Тесея, основателя Афин. 800 лет пролежал он в земле острова Скирос. В толкучке жизни это теперь подзабыли, снесли славу легендарных героев в музеи, – так и у нас на русской земле. Встают греки утром и спешат укрепиться в дне сущем – куда ж от него денешься? Пока абориген трепещет в сетях минуты, иностранец наслаждается вечностью. Он всякий миг исчисляет возраст страны, его путешествие украшается воспоминанием. Сколько веков повторялось: о великие Афины! Да вот же они, ищи агору, миртовый рынок, где продавали венки из мирта, плюща и серебристого тополя, Академию Платона, конюшни Алкивиада, белизну девичьей ромашки, оплетавшей некогда Акрополь, место заседания ареопага – Ареев холм, ну и, конечно, святилище богини Афины – Парфенон. Въезжая в ворота новой цивилизации, жалеешь не живых, а мертвых. Современники наши еще побегают, наговорятся и намилуются, а те сюда никогда уже не придут. Жалеешь свою будущую долю. "Пищи откушайте нашей, друзья, на здоровье; когда же свой утолите вы голод, спрошу я, какие вы люди" – так встречали гостей до Гомера.

Здесь, в Афинах, куда я въезжаю первый и, наверное, последний раз, тридцать лет прожил Анаксагор, учитель "философа на сцене" Еврипида и государственного мужа Перикла, уверовавший, что родился наблюдать солнце, луну и небо. Перикл построил здания, которые прославили Грецию больше, чем завоевания, –прежде всего Парфенон на Акрополе, а его жена Аспасия (с ногами стройными, как у красавиц Гомера) щеголяла мудростью перед философами и сравнивалась с богиней Герой. Антисфен каждый день ходил из Пирея в Афины послушать Сократа. Римский поэт Гораций учился в Афинах. А в 1907 году приезжал сюда Бунин. Своим рождением в Афинах гордились. Еврипид написал похвальную песнь Алкивиаду по случаю его победы на конских бегах, и в этой песне, по словам моего верного гида Плутарха, сказано: "Первое условие счастья есть прославленный град отеческий..." Но сколько великих афинян умерло в изгнании! И Анаксагор, и Еврипид, и Солон, и Кимон. "Величием и красотою подвигов превзошел всех своих современников-греков Тимолент, но и его прогнали. Оратор Демосфен, прощаясь в несчастный день с Афинами, простер руки к Акрополю и простонал: "Зачем ты, хранительница града сего, благосклонна к самым злобным на свете тварям – сове, змее и народу?" Обруганный им народ бежал ему навстречу, когда он возвратился и шел из Пирея восемь километров.

В какие книги еще заглянуть? У нас их не очень много. Зачем нам античность? Мы и свои-то книги попрятали. И зачем нашему человеку видеть другие страны? Пусть сидит дома, не совратится. Я в Афинах, а обида на что-то у меня украденное не засыпает. И, как на грех, нигде в прорезях зданий не мелькнет Акрополь. Какая-то восточная теснота строений, даже греки не поберегли святой простор города. Где этот мраморный мираж за низиной, идиллия *(как на столетней картине французского художника)? Медленно движемся вверх мимо парламента, Академии наук. Толчея машин и автобусов меня не раздражает – я гость, это мой муравьиный миг в истории, мне торопиться некуда, потому что радость моя в самом присутствии на земле Эллады, и я торжествую в изумленном неверии: я в Афинах?! Если вам самолетом с юга, то долго вы будете висеть над морем; ласково-чистая вода внизу охолодит ваше чувство потери всего, что осталось дорогого на земле; вода, вода и вода, и вдруг один за другим коричневатыми осколками возьмутся откуда-то острова с белыми кривыми ниточками-берегами, и среди них напоследок явится самый прекрасный, какой-то распятый, но не похожий на крест, а полусогнутый, с клешнями и глубокой бухтой. Я оглянусь назад к гречанке и немо спрошу: что это?

– Кея! Кея!

– Ке-е-я.. – повторю я в автобусе.

В путешествии надо терять возраст.

Куда же нас привезут?

Но вот уже круглая площадь Омония, второразрядная гостиница "Мираж", длинные ключи, лифт, семь пролетов наверх, комната № 17, телефон, по которому мне некому звонить, и балкон с видом на ту же площадь и расходящиеся от ее круга солнечными стрелами улицы. В конце улицы Эйлоу желтый призрак Парфенона! Я пожалел, что нету со мной Насти. Русским не положено еще ездить с семьями.

Бухнулся на постель. С закрытыми глазами лежал я, и мысли мои трепетали как мотыльки: побывать бы в Херонее, на родине Плутарха; когда мы поедем с матушкой в Сибирь? хорошо ли Настя учится? вспахали ли огород в Пересыпи? Мы ведь такие: не успели от дома своего оторваться, как уже съедает нас тревога о нем. Когда мы летели из Москвы над облаками, я то и дело порывался узнать у стюардессы, какие города внизу, не черкнем ли тенью над морем Азовским, а, может, и над Пересыпью, где моя матушка ходит туда-сюда по двору. Между малым и старым разрывается моя душа: дитя и мать нуждаются во мне, а я, даже на день отлучившись, боюсь за обоих.

Добрейший сосед мой, десять лет домогавшийся участи туриста, перебирал в чемодане белье; из рукава рубашки вылетела муха.

– О! Московская!

– Бедняжка! – сказал я. – Ты привез ее в эмиграцию. Дай ей хоть сто драхм, сто она будет кушать? На электронные часики пусть уж не рассчитывает.

– В Пирее в порту часы дешевые, – подхватил идею покупок сосед, неумело растративший половину денег на Кипре. – Намного дешевле. В Пирее, часы в Пирее... Дешевле, дешевле часы, дешевле намного. В порту, в порту.

– Где когда-то бродили философы.

– Философы бродили, много бродило, много, много, философы, философы. Туда метро. С шести утра и до восьми проезд бесплатный. Бесплатный проезд, а днем тридцать драхм. Днем. Тридцать драхм, тридцать. А часы дешевле. Дешевле намного. И дорога, дорога туда бесплатная. Дорога. Но только до восьми, дорога до восьми бесплатная, а потом, потом тридцать драхм. Тридцать. В Пирее.

– Мы в Афинах.

– Полежим. Ты лежи, лежи, не вставай, обед через сорок минут, через сорок обед, не вставай, а вообще я тебя выбрал, ты не обижайся, я тебя выбрал, ты спокойный, а я парень уживчивый, при мне можешь спокойно, спокойно, спокойно жить, включай свет, кури, пиши, спокойно, спокойно. Курс доллара опять упал, жалко. Третий, третий раз падает, пока были мы на Кипре. Третий. На Кипре надо было все покупать.

Я хотел купить всего ничего: статуэтку Гомера или Афродиты и Насте конфет. Ну и открыток.

В первом же магазине я отобрал несколько альбомчиков-путеводителей. Дельфы, Афины, мыс Суньон, Эпидавр, Микены. Обрадовался как мальчик: на французском языке и чудесные фотографии. Что ж, будем рассчитываться. С небрежностью американца я отстегнул кошелек. Но компьютерные счеты намотали 11000 драхм! Нам обменяли всего 5000. Знаете, я как-то даже ослаб, а потом разозлился на скупых греков – так мне жалко было выпускать из рук эту красоту. 30 драхм стоит проезд в метро, 100 драхм открыточка. Четыре-пять открыток (у нас они по 20 копеек) – и заворачивай килограмм нежнейшего мяса, без единой косточки. Мои эстетические притязания терпели крах, но надо было закаляться. Приехал на землю мудрецов, так покоряйся их философии: Аристип извлекал наслаждение из того, что было в этот миг доступно. Ладно, буду извлекать Я в Афинах.

Об Акрополе вы сможете прочитать где угодно, но о том, как стоял я там в полночь под скалой и вспоминал слова матери "А где ж та Греция?", вы прочтете только в моем письме. И никаких картин, великих мыслей, живописных узоров вам в нем не найти; одно лишь старинное чувство: "... и мы это смотрели и удивлялись"; "...очень много людей было на той горе, но ныне все опустело..." При светильниках, как бы закапавших блескучим огнем все Афины так легко и просто перенималось от прежних пилигримов (этих выморенных цивилизацией кротких душ, страждущих взглянуть на остатки царств, на святые мощи великих христиан, на рощи и камни, пещеры и киновии) скорбное прошение: "О Боже, Боже, не отрекайся от меня, храни и веди, мне печально оттого, что "ползущий мох выедает самые буквы имен на кладбищенском камне..." Ветхий, но еще твердый Акрополь с гуляющими в его храмах ветрами усмирял своими столетиями гордыню и буйство века последнего. Не раз оцепляли его враги, карабкались по его кручам, били по нему из пушек, но он никогда не был так одинок, как нынче. Хуже захватчиков стала для него цивилизация. К последней его скалистой пяди подползли стены жалких построек. Кого проклинать? Вытекло из амфор и ваз оливковое масло священных рощ. Не явится больше июльская неделя Великих Панафиней. Пение, декламации, игры на цитре и флейте в Одеоне, бега с факелами в лунную ночь по городу, состязания на колесницах в Пирее и, наконец, торжественное шествие к богине Афине в Парфеноне как возродить? Умерли люди, умерли и боги.

По широкой мраморной лестнице молодые афинянки несли расшитое покрывало; за ними победители состязаний, красавцы и герои всех возрастов, лучшие граждане, вереница жрецов. Вся Аттика была видна с холма"! В этом месте афинянин прозревал в туманных и неясных образах историю своей расы" (Тэн).

Даже и не думайте считать себя приклоненной к истории, если не постоите ночью под скалой Акрополя.

Там вы пожалеете всех, кто сюда не пришел.

Продолжаю писать вам уже из Тамани. Нарочно забрался сюда: в гостинице пусто, на улице холодно, никто меня не отвлекает, и я третий день живу сам с собой. Через сухое озеро, обсаженное на полкруга деревьями, холм Гермонассы. Я нынче ходил туда. Ленивые археологи еще сто лет будут вытаскивать из земли греческие черепки и жаловаться на таманцев. Сбоку от раскопок стояла осенью причудливая хатка с турецким колодцем, и вот ее уже нет, ее снесли, и ни один археолог не пожалел. В двух романах описал я эту хатку. Дорожи мгновением, впитывай его росу, запоминай свое волнение, мечты, вздохи и вскрики, и это будет наше лучшее бытие. Его уж никто не срубит и не затолчет.

Вчера я на катере переправился в Керчь (Пантикапею), обошел бедный базарчик, поднялся на гору Митридат. Проведите карандашиком линию на карте от Керченского берега до первых островов Эллады, а потом отсюда же до своей деревни. Видите, как вы далеко!

Так вот, как на золотой колеснице выезжаю я из Афин в сторону Микен и Эпидавра. Один миг – уже Элевсины. Переводчица Кики, маленькая, как игрушка, недоспавшая, с тайной каких – то вчерашних обид, уже продувает микрофон. Но лучше глядеть. Афины придавили Элевсинский холм заводами и хозяйственными дворами столкнули к шуму и гаму последние косточки святилища. Везде одно и то же. Веками человек жил и надеялся, что могилу его никогда не тронут. Нравственное понятие отечества, писал Тэн, не имело в себе, как у нас, ничего грандиозного, отвлеченного и смутного; оно сливалось с географическим понятием об отечестве. Чтобы представить себе Афины, Коринф, Аргос или Спарту, грек проводил мысленно контуры своей долины или вспоминал силуэт своего города. На таком ограниченном пространстве все была ясно для ума; душа жила в простоте.

Всяк воображает свое. Двадцать пять лет назад наш профессор-античник узрел на этой дороге "даже колеи проезжавших когда-то колесниц", –не знаю, как в это поверить. Любовь хочется вернуть – так и прошлое, когда едешь искать его. Над всеми горами и долинами, названиями деревушек и городов, над заливами витает Гомер, но скорее найдешь колею от колесниц или камень, на котором отдыхал Македонский, чем могилу великого поэта. Бездна сожалений! Века молчат как просторы. Деметра, Персефона и Дионис властвовали над душой в Элевсинах. Поверьте, Люси, Диодору Сицилийскому: участвовавшие в таинствах становились набожнее, честнее и лучше во всех отношениях, чем они были раньше. Теперь мы пронеслись мимо скорбных развалин. Элевсины! Всегда будешь в иные минуты проклинать род людской, безжалостно счищавший с лица земли капища свои и чужие. Мы такие же. От персидских, кельтских и междоусобных напастей спаслись элевсинские храмы "все прошло, но таинства оставались..." И "целому городу равен был элевсинский храм". И уже во II веке нашей эры плакал Элий Аристид: "О факелы, какие нечестивцы погасили вас? Здесь, Деметра, некогда нашла ты свою дочь, и здесь же теперь тебе остается только одно –искать свой храм..."

Переводчица Кики, показав палочкой на Эгейское море и остров Саламин (там Фемистокл победил Ксеркса), принялась учить нас расхожим греческим словам, так что при встрече, Люси, я буду говорить непонятно: псоми (хлеб), ефхаристо(спасибо) калимера (добрый день), калимихта (спокойной ночи). Но лучше бы Кики почитала нам плач Аристида."

О Элевсин, насколько отраднее было бы мне воспевать тебя встарь! Какие кифары и лиры оплачут всеобщее горе всей земли?... Где воспевались преданьями чудеса славнее, где творились события поразительнее, где услады для слез и услады для слуха больше соперничали друг с другом?"

Но поедем за слезами дальше, в Эпидавр. Оттуда полагается привезти ветку оливы. Она теперь у меня над постелью.

Не Пушкин я, а то бы мое письмо к вам журчало как Кастальский ключ. Вам говорят о чем-нибудь Мегары, Коринф? Из Мегар в Афины ходил пешком Диоген-собака. Пусто там. Если когда-нибудь поедете мимо "сверкающих Фив", не спрашивайте у Кики о доме поэта Пиндара. Фивы сейчас так застроены, что нет и пяди для раскопок. Пиндар в детства охотился на Геликоне, заснул, и во сне к устам его прилетели пчелы и сотворили в устах его соты, оттого он и стал стихотворцем. Дом поэта пощадил Александр Македонский, но не для нас. Прошло две тысячи лет. фивянки были самые красивые в Элладе. Какие они теперь? проехал вдоль Фив и больше их никогда не увижу. Везде бы я хотел пожить с недельку. Тогда бы не запутался: ведь мимо Фив мы проскочили в другой день. А вы все равно моей ошибки не заметите. Мне ли просвещать вас, с кем воевали Мегары и почему Фивы основаны там, где легла на землю корова, и почему философ и тиран Периандр приказал раздеть догола всех женщин в Коринфе?... Лучше я подразню вас, помучаю, так чтобы вы не давали покоя своему муженьку до тех пор, пока он не отпустит вас в Грецию. Иначе будете вы читать Плутарха после того, как ступите ногою, там, где стелили себе ложе, рвали оливки, нянчили внуков, вспоминали: "Так сказал Гомер!"

Достаньте альбом, полистайте, задержите свой пальчик на изображении ребристой чаши – это скамейки в театре Эпидавра. На тридцатой скамейке, в центре, посадите меня. Вы уже не будете думать, будто снимок погружает вас в воду древности: время в нас самих. Плита, на которую я присел, не чувствует, что пришел кто-то через тысячу лет. Горы вдали передо мной, лес наверху за спиною не отличают меня от греков в хитонах, и простенькое слово Кики на круглой сцене рассыпается в хвойном воздухе так же, как великие стихи из трагедии Эсхила. И нигде на небесах и вокруг нету времени, и никто не сочувствует бесконечной смерти людской, – одни мы жалеем друг друга. Только мы скорбим и боимся, что пройдут еще тысяча, две, сотни тысяч лет и пыль наших костей смешается с тем неразделимым чудом забвения, которое сейчас еще колдует над нами. Хотя бы кто-то жил вечно и сидел у ворот эпоса. Кики внизу шелестит бумажкой, жжет спички, шепчет, и все слышно до последнего яруса. Я в Эпидавре. Я отсюда уеду, и будет мне снова мерещиться эта тысяча лет. Скамейки целы; почему нет Эсхила?

Меня звали к автобусу; я, негодуя на туристический график, попрыгал вниз, коснулся последний раз пола круглой сцены, под которой, говорят, зарыты акустические амфоры, пошел к левому крылу амфитеатра... О Боже... Покрытые косой тенью, сидели на камне два... гомеровских старца!

В этом оазисе дубов, олив и серо-голубых гор, может, и родились они. Когда меня еще не было, потом когда я бегал маленьким в Сибири, читал в юности "Илиаду" на юге, ездил в Тамань, покупал Плутарха в Анапе, писал "Наш маленький Париж" в Пересыпи, они жили здесь, в Эпидавре. Сторожа? Кажется, сидят они так издавна: в полусогнутых позах, прислонившись друг к другу – вечные эллины. "Муза, скажи мне о том многоопытном муже..."

– Передайте им, – сказал я Кики, – я желаю, чтобы они никогда не умирали.

– Они не услышат. Поспешим, у нас обед в Микенах...

И как же все опять далеко от меня! я уже дома, за понтом Эвксинским, а гомеровские старцы все сидят и сидят в Эпидавре, вблизи понта Ионического... И сколько буду жить я, столько и будут они дремать там на камне веков...

В таверне "Гомерос" я читал ваше старое письмо.

Мы уже отобедали на воздухе, я вытащил из черной сумочки блокнот, чтобы записать про оливковую долину Микен, Львиные ворота, гробницу Атрея (или Агамемнона?), про старый Аргос на горе. Где был храм в честь Геры-богини, такой же ревнивой и сердитой, как и нынешние женщины. Над нами была гора пепельного цвета, в десяти шагах белые стены магазинчика с сувенирами. Подавали нам вино "Геркулес", и я опять поплыл в своих чувствах к грекам. Кики прочитала нам стихи Паллада: "Мне кажется, давно мы, греки, умерли, давно живем, как призраки несчастные, и сон свой принимаем за действительность. А может быть, мы живы, только жизнь мертва?" Тут и выпала ваша открытка вместе с письмом Насти. Следует заучить вам стихотворение Алфея о Микенах, – там освятились ваши слова их воздухом. "Бесконечно жаль, – писали вы мне, что вы от нас далеко. Мы всегда вас ждем, а вы не едете. Мы третью неделю живем в деревне, но еще не были в лесу, на кладбище у бабушки. Копаем картошку. Ведь вы любите картошку? Вспоминаю море в Пересыпи и всех вас. В душе я стала походить на графиню Толстую, а внешне – полная противоположность, худа и бледна. Дети растут. Приедет наш отец из города и напишет вам длинное-длинное письмо..." Помните, когда это было? Я и в Греции помнил, что длинного-длинного письма от вашего муженька я тогда не дождался, отвечать было не на что, а в те дни, когда я искал тысячелетний отблеск в глазах "гомеровских старцев" в Эпидавре или проезжал вдоль гряды Геликона (может, и по сей день там девы оплакивают Ахилла), вы воображали, что я подбираю теплые перья чаек на берегу Азовского моря. Эпистолярная дружба умерла. Пишу вам снова в Пересыпи, поставил пластинку Ольги Андреевой, головку с иглой опускаю много раз на одну и ту же песню ("автор музыки и слов неизвестны"), и, как часто бывает в такие минуты, вместе с мелодией облетает душа уголки ранней жизни. Выйду-ка во двор, под свод ночи, погляжу на восток, в сибирскую сторону, где вы живете и где нет меня давно-давно, подумаю, сколько поездов пронеслось мимо вашей станции из Новосибирска и в Новосибирск, но только три раза нужно было вам подходить к моему вагону... Не в Грецию за мифами надо бы мне ехать...

Вы зовете меня в Сибирь как в молодость. Но как мне войти в ограду своего старого дома? Я пленник своей судьбы. Не ругайте меня. Радости и печали во все века одинаковы. В древней Греции желали дожить в кругу сородичей до глубокой старости, похоронить с почестями родителей и приготовиться к тому же самим. В Москве мы все чаще говорим об этом с вашим мужем. А двадцать лет назад... бабушки были еще с нами, матери только привыкали к нашим женам... а вы, Люся (не Люси Белёр, а наша русская Люся), ходили еще в невестах и думали, что жить вдвоем – значит вечно сидеть в саду при луне в пиджаке любимого и читать стихи. Он вас, шепну вам на ушко, долго изучал; ведь этот ныне седой Зевс, несмотря на влюбчивость, идеализм и прочие книжные странности, мечтал "создать крепкую семью" и выбирал себе богиню Геру не за одни глазки. "Девушке надо искать мужа; женщине же остается только беречь своего", наставляли греки. Как уж теперь в Греции, я не скажу, недоставало времени расспрашивать, но прически со дней персидских войн сильно изменились. Цветами, как при Аристофане, головы не обвязывают. На страницах журналов женщины доступны, бесстыдны до крайности; каковы они в жизни – пусть напишут те, кто ездит в Грецию часто. Вы же, наши жены, расцветали в скромные бедные годы, когда по радио пели "Ивушку зеленую". Не песнями ли уловимее всего разделяются эпохи?

В гостинице "Мираж" я вспоминал гостиницу "Россия". У меня записаны все номера, в которых мы жили с вашим мужем. Съезжались мы в столицу два раза в год, и через эти редкие дни можно провести красную линию встреч, теперь уже для нас исторических. Мы приезжали будто из разных миров, жаждали услышать друг от друга какие-то особые новости – о чужом доме, о сугробах в Сибири и южных дождях в Тамани, о русской деревне, которая скудела на глазах и которую лет через... (боюсь и срок назвать) кто-то пожалеет с еще большей нежностью и скорбью, чем расколотый Акрополь. Вы сами помните, каким забавным был ваш муж в те годы, когда ему еще не приходилось возить из Москвы консервы и сыр. В сибирской шапке с белыми завязками на загнутых ушах, в аляповатом пальтишке, он терялся в столице как деревенская бабка, страшно переживал, что ушлые дамы и господа его обманывали. В Грецию такого застенчивого, как доярка на танцах в клубе, всегда красного от застенчивости, пускать было нельзя, он и сам не помышлял о том. Да какая заграница! – тогда мы мечтали о Ясной Поляне, Тригорском, Суздале. Сядешь в поезд на Казанском вокзале, а мысли тебя подгоняют: скорей бы, скорей пронести от станции чемодан к дому матери! Об этой тоске, а разлуке с детскими святынями и виноватости перед родными когда-нибудь скажу в другой раз, а пока благословляю вас не стариться, не нагонять на себя отвращение, и, хоть из за женской красоты, этого "молчаливого обмана" (как говорил Теофраст), началась война греков с троянцами, будьте прекрасной, и да помогут вам в этом деревенский воздух, озеро, лес и... комары. Вы с мужем счастливее меня: перебираетесь ли вы из городской квартиры в деревню, из деревни назад – вы все равно дома, на земле отца-матери. А я? На родной улице забыли меня. Прежняя жизнь, как и история, тянут к себе последней дымкой золы. Не ругайте меня. Когда поеду в Сибирь, не миную вашей деревни. И друг мой (любитель старины) вынесет на крылечко электронный патефон, поставит пластинку Ольги Андреевой, и мы помолчим в плену некрученых слов и фортепьянных аккордов: Не надо ничего – ни поз, ни сожалений. Былого все равно уж больше не вернуть. Но хочется хоть раз, хоть на одно мгновенье в речную глубину без страха заглянуть..." А потом разложим фотокарточки, сперва давние, а следом мои, греческие, и друг мой скажет, наверное, что и наши личные акрополи ушли в предание, пифии замолчали, мойры напряли клубок нашей судьбы, и вдруг настало для нас время зажигать светильники и вспоминать...

О Дельфах вы прочтете где-нибудь –мне их описать не по силам. Величавая меланхолическая грусть висит над Дельфами. Ехали туда как будто кавказской дорогой, кружили, спускались и поднимались и всюду, как у Толстого в "Казаках": "...а горы!.. а горы..." Высокие, покатые, островерхие, толстые, с петушиными гребнями, серебристо-серые, с жилками расщелин, то голые, то укрытые волнистой тканью тумана; а внизу бессмертные оливковые рощи с рядками темного стрельчатого кипариса. Фивы прикрывает гора Киферон, а дальше, до самой деревни Ливадия, где я покупал Насте конфеты и жвачку, тянулся Геликон, который ласкал слух Пушкина. В древности где-нибудь за деревней Араховой "вами овладевали жрецы; они заставляют вас напиться из двух источников: источника забвения, чтобы вы забыли все, что занимало вас до тех пор, и источника памяти, чтобы вы запомнили все, что вам придется увидеть".

Нами завладела Кики в джинсах; под ее мудрым руководством мы в деревне Арахова пили в таверне воду простую, а под скалою Парнаса – из Кастальского ключа! У меня не оказалось бутылки, а то бы я привез водички домой, пил бы ее и вспоминал дельфийские красоты, а так, без кастальской водицы, пожалуй, ничего и не воскрешу. Великие Дельфы! – вот и все. Взбираюсь по каменистой тропе все выше к Парнасу, к древнему спортивному ристалищу. Уже площадка с руинами храма Аполлона, "пуп земли", храм Афины Пронеи кажутся в пропасти, а долина –как дно колодца. Здесь смотана вся ранняя история Греции, но Кики не рассказывает самого главного – кто тут бывал. Да и не все ли равно! Уж те имена холодны для нас, как мрамор. Не все ли равно, "куда поставила железные вертела для зажарки целых быков" гетера Родонис и в каком углу предписала пифия Гераклу свершение десяти подвигов. Теперь уж потеряли значение слова Геродота: "Такой рассказ я сам слышал в Дельфах". Сгнивает и рвется даже нитка устной молвы. Ни в деревне Арахова, ни в Дельфах никто никогда так не скажет. Но там, где прошла история чудес, я был. "Обломки скал Парнаса еще и до нашего времени и поныне лежат в священной роще Афины Пронеи..." Там я сорвал веточку с красными ягодками и попрощался с Дельфами. Сожаления Люся, так же благотворны, как и радость. Вся наша группа ходила очень грустная, и если бы нас оставили здесь на ночь, наедине со скалами, кустами, деревьями, камнями и духом оракула, мы бы уже в самом деле почувствовали себя при Ликурге, Перикле, Фемистокле, Фокионе. Кастальский ключ, в котором очищались перед вступлением в дельфийское святилище послы, еще раз привлек наши взоры на прощание. Что стало бы с Пушкиным, нашим эллином, если бы он после Михайловского ступил сюда? Детский вопрос, но после его стихов и записок я не посмел бы послать даже такое письмо.

Но поедем, Кики торопит на обед. Недолго нынешнему человеку дано созерцать, растворяться, забывать о борьбе, все принимать, благословлять и печалиться над водой времени. Никто нам не говорит: "Останьтесь на недельку!" прощайте, Дельфы. Пусть стоит еще века и века храм Аполлона и с наклонившихся скал не падают камни; пусть в музее сам Аполлон с миртовыми листьями на голове касается струн лиры и сливает из пиалы вино; у храма Афины Пронеи, где я снялся на память, пусть пахнет мята (ее листья у меня над постелью) и всегда чисто светится вдали вода Ионического залива; пусть внизу роскошными чашечками зеленеют греческие перлы – оливы, а мы с ними простимся, посмотрим последний раз. В таверну "Дионис"! Оттуда унесу я на память пепельницу с надписью – да не проклянут меня за кражу греки. И простит, наверное, ручеек в Кастальском ущелье – я вынул со дна камешек и положил в карман. И бог Посейдон, может, не погрозит мне широким зубцем – у колонны его храма на мысе Суньон подобрал я камень потяжелее, с колотыми боками и узорами, да чуть не забыл из-за него на таможне фотоаппарат и сумку с пленками. Улиток набрал я в горсть на Акрополе у Парфенона, ну что ж, наивный я русский дядя, нигде не был и чувством обделенности прожил всю неделю в божественной Элладе. Не знает мир русских, и потому по всему свету стряпают о нас всякую ерунду; мы же ко всем святыням мирка идем на поклон, и над руинами цивилизаций плачем так же, как над редеющими лесами Ясной Поляны. Люди, люди! что они наделали?! Мы оставляем внукам мусор, трубы, химическую отраву и заразную воду. К чему преклонит дух свой поздний потомок?

Из Дельф мы поздним вечером опять ехали через Элевсины.

Плачь, богиня Деметра! Кучами целлофановых мешков с картонными коробками, вчерашними газетами, затоваренными журналами, отбросами завалены будут к ночи на потребу мусорщиков улицы Афин. И наивных слез Элия Астрида никто не пожелает стереть.

"О эллины, поистине детьми были вы, детьми и остались, если дозволили свершиться такому бедствию! Неразумные, разве не предоставлены вы теперь сами себе? Убережете ли вы хотя бы самые Афины?"

Ничего толкового не сказал, а пора уже заканчивать; сижу в Кепах, в гостинице на берегу залива.

На карте Геродота отмечена точкой Фанагория, а в Фанагории северная окраина называлась Кепы, и этими Кепами управлял дед оратора Демосфена. Отсюда я и пишу вам, Люся, в поздний час. Фанагория – это нынче Сенная, верстах в двадцати от Тамани. Утречком выплыл я на катере в Керчь. Очень тоскую всегда в глуши по свежим газетам и журналам люблю чистить керченские киоски, скупаю все, что есть манящего, а потом убеждаюсь в какой раз, что все новости во мне. Купил в лавочке на базаре четыре полотенца, замок, наждачную бумагу, печенье молочное, а горчицы не нашел нигде. В Греции горчицы полно. Наши женщины свихнулись там на товарах. Куда бы ни подъезжали, какими бы зарницами ни вспыхивала старина –одна мысль трясла души: а магазины тут есть? Не могу вас, красавицы, осуждать,– гречанки тоже не ходят нагишом. Чемодан легендами Клио не уложишь, надо же умаслить подарками и детей, и племянниц, и мужей. Эта кара! – что-то купить! – висит над всеми русскими путешественниками. Наши дамы разнюхали, что в магазинчике при родном советском посольстве товары продаются со скидкой на тридцать процентов. Философ Ксенократ отказался как-то от подарков царя Филиппа и от роскошного обеда Антипатра, да стали бы мы, прогрессивные, кому-то из язычников подражать! Сговаривались уже отлучить себя от обедов (так кто-то схитрил в ФРГ и хорошо сэкономил), ан раздумали. Что ж, для нас боги создали порт Пирей.

– Завтра, завтра свободный день... – предвкушал рыночное счастье мой добрейший сосед. – День свободный завтра. Свободный. В Пирей поедем. Часы там дешевле. Часы, часы с музыкальным звоном. С музыкой. И дешевые. Дешевле, чем в Афинах.

Я бы перевез домой все газетные киоски. Их там, пожалуй, слишком много. Газеты в Греции цветные. В писчебумажных магазинах даже тот, кто ленится в России написать другу десять строк, пожелает стать большим графоманом. " О если бы я пожил в Греции хоть полгода! – сказал мне московский прозаик. – Я бы намолотил страниц триста и назвал роман... "Таверна". У греков есть вкус к посиделкам, хотя наша телепрограмма "Время" убеждает, что они больше всего любят демонстрации. Уже полночь, в тавернах свет, люди. Второй дом. Ни одного пьяного. Что-то рассказывают, смеются. Лакомые местечки встреч! Я бы выбрал себе таверну где-нибудь на высоте, чтобы поглядывать в окно на Акрополь и мыс Суньон. Из Пирея бы плавал на Гидру. Не забудешь Гидру? Гидра, Гидра – стал он передразнивать моего соседа по номеру, – остров божественный. Божественный. Столики, столики с белыми скатертями на берегу. И таверны, таверны, всюду таверны, всюду".

Когда-то в Екатеринодаре славились... греческие кофейни. Связь наших греков с Афинами была родственной; туда, на родину, они и уплыли навсегда в 1927 году. Братья Сарантиди торговали музыкальными инструментами всей Европы. В селении Витязево под Анапой немало греков. Когда на "Гермесе" плыли мы в солнечном тумане к островам Эгина, Порос, Гидра, я спрашивал гидшу, чернокудрявую, с красными влажными губками Полину: "Знаете ли, что из Екатеринодара греки выехали в Афины в 20-х годах? Не слыхали таких фамилий?" Слыхала. А в Лаврии, недалеко от мыса Суньон, еще много русских. Полину привезли в Афины в 70-е годы родители из Средней Азии, куда греков высылали в войну с Кавказа. Так-то, Люся. Войны, усобицы, несправедливость перепутали все. К нам прислушивались пожилые афиняне. Наверное, они были в гостях на острове Гидра, сидели вокруг стола привычно и спокойно, как наши дачники в электричке. Они мне нравились – не турецко-черные греки, а русые, какие-то античные; две сестры и их мужья. Сюжетный случай: один из них был из рода Сарантиди. Полина стала переводить вопросы и ответы. Внук Сарантиди никогда не был в России, но случайное воскрешение имен екатеринодарских греков нас тотчас сблизило. Пожилые красивые сестры закурили и смотрели на меня словно на того посла, который приводил из Дельф предсказания; мужчины, до этого дремавшие, заказали пиво, кока-колу и бутерброды. И мы дружески просидели до самого Пирея и расстались чудесно, они даже записали в мой блокнот свои телефоны, готовы были принять меня. Но у русского туриста твердое расписание, чего уж мечтать и порываться. Вообще какое-то, пусть и мимолетное, ощущение оторванности нашей от всего мира ущемляло мою душу, и я думал, Люся, о том, что из-за этой намеренной оторванности мне не суждено было видеть страны и цивилизации, быть легким, как птица, писать домой письма из Ниццы, Каира, Бомбея, Парижа и Лос-Анджелеса, а потом лететь в свой город с тоской.

Ну, Люся, поедете вы в Афины или нет? "Жизнь проходит", – любите вы повторять. Конечно, проходит. Разлейте чай и поговорите в своем кругу: как нам встретиться сначала у Тобола в Сибири, а потом в Афинах или в Эпидавре, где ждут вас "гомеровские старцы.

Пишу уже не в Кепах, а у матушки в Пересыпи. Намного ближе, чем Афины, полуостров Халкидики со святой горой Афон. Сколько русских людей не ведает даже, что на Афоне тысячу лет существуют наши монастыри и кинови, но нынче они пустуют. Лишь в Пантелеймоновом монастыре еще молятся двадцать семь монахов. В 1910 году их было на горе до пяти тысяч. Русь следила за своими отшельниками и помогала. Да и не только своим. Все греческие монастыри на Афоне, писал Константин Леонтьев в книге "Византия и славянство", зачахли бы без российских вкладов. Давно то было. Другой была Греция. Была и Россия. Одни московские часовни приносили Пантелеймонову монастырю восемь миллионов рублей в год. Есть у меня "Письма святогорца к друзьям своим о святой горе Афонской". Несколько лет уже читаю я перед сном по страничке-две. Нам, грешникам не ступать к тем православным стенам. В Греции, как и теперь дома, я мимолетно тосковал по Афону: добраться бы до Салоник, оттуда по голубой воде к полуострову, а от пристани Дафни по каменистой тропе к Старому Русику, где и писал когда-то свои письма святогорец. Вместо этого Бог привел меня в Пиреи к церкви с византийским куполом.

В подвальчике церкви пристроилась книжная лавка – biblia-xaptika (так, кажется, было написано на вывеске). Я все дни желал истратить тысячу драхм на книги. И в этой православной библиолавочке я, может, и выберу томик об Афоне... на французском языке. Я вошел и сразу же обогрелся духом христианской веры и красоты. В творениях языческих, скажу по секрету, мало все же тепла и нет смиренной худости, вериг праведности, душевной молитвы. У греков взяли мы веру и мученичество за чистоту души своей тысячу лет назад. "Несть бо на земле исповедания и таковыя красоты в церкви, яко у грек..."

Два молодых высоких монаха в черных рясах до пят стояли без дела в узеньком помещении. Товарищ мой заговорил по-русски. Не Аполлоны, Зевсы и Афродиты (как в светских магазинах) восхищали мой взор: открытки с изображением святых, иконки, кассеты с духовной музыкой. Как бы так дома! Россия-матушка... Для ног нет обуви, для души книг. Монахи не понимали, что я ищу и откуда я. Принес им последнюю тысячу драхм, но что купить? Они ждали.

– Россия! – сказал я тогда с таким братским пылом, словно за одно это слово меня должны были обнять. – Я из России..

Монахи переглянулись. Поняли?

– Патриарх Пимен... Тысячелетие крещения Руси... Русь! Тысяча! Крещение. Евангелие на русском? Евангелие. И Афон! Святая гора Афон...

– А! А! – закивали они.

– Айос-Орос (Святая гора)...

– А... А!

Монах пошел в закуток за ширму и вынес мне большую репродукцию с изображением св. Сергия Радонежского. Я знаками справился о цене. Он кистями рук благословил меня принять скромный дар. Я поцеловал образ святого и поблагодарил монаха. За 660 драхм купил я Евангелие на русском языке, а товарищ мой раскошелился на полную Библию. Монахи были довольны и провожали нас до дверей. Сбоку от выхода были ступеньки вниз, в придел св. Нектария; монах нас туда провожавший, и почитаемый святой были родом с острова Эгина. По мифологии, сизиф, кативший на гору камень, был наказан за Эгину; Зевс в образе огня похитил ее, и остров, где он любил, назвал в ее честь. Я там купил Насте красивую национальную рубашку. Монаху хотелось, чтобы мы поставили свечку св. Нектарию. Зажигая три свечки и пристраивая их возле лампадки, я думал о домашних и просил им живой помощи.

Вот, Люся, какие памятные страсти.

Калимихта (спокойной ночи).

1987 – 1989 г.

Виктор Лихоносов


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"