На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Тяга земная

Очерк

Надеюсь, с этим согласятся: лучше один раз в жизни услышать человека, поющего былину, чем прочитать сто книжек о том, как они когда-то пелись.

Однажды такая возможность – услышать – мне пред­ставилась. И не где-нибудь в заонежских фиваидах, не в старой поморской избе. Нет, возможность эта предста­вилась в самом центре Москвы... В тот жаркий полдень в воздухе назойливо сновали тополиные белые мухи. Мо­жет быть, для кого-то в ежегодном нашествии пуха на Москву и есть своя поэзия, но меня эта его щекочущая кожу, липнущая к одежде, лезущая в рот и нос настыр­ная мушня раздражает пуще всякой грязи. Москва на две-три недели тополиного разгула становится какой-то не­опрятной; пух носится вверх, вниз, во всех направлениях, глядишь, вот-вот заразит каждого из нас своей неуправ­ляемостью, праздной суетой. Хочется, чтобы поскорее хлынул тяжелый очистительный ливень, сбил с деревьев, смел с карнизов и тротуаров неряшливые лохмотья. Хо­чется вдохнуть воздуху, не боясь поперхнуться.

Мы сидели в помещении с закрытыми и зашторен­ными окнами, пух почти не проникал к нам, так же как и транспортный гул Садового кольца. Было бы лишь не­много прохладнее в зале, чего еще желать.

Собралось нас, как и следовало ожидать, немного. Моя приятельница, фольклорист не только по роду занятий, но и по призванию, которая накануне пригласила на это необычное прослушивание, жаловалась: почти все телефо­ны молчат; братья-фольклористы теперь в экспедициях, отъехали в поле, всяк по своим заповедным угодьям, кто на Север, кто в брянские леса, кто в Сибирь подался, на Алтай, в енисейские села, к забайкальским старикам и старухам. А вот она с выездом запаздывает, зато угово­рила наконец выступить в Москве одного своего знакомого исполнителя былин, живущего, кстати, прямо здесь, под боком у стольного града, причем самого настоящего былинщика, потомственного, из знаменитого семейства северных сказителей Чупровых, тех самых Чупровых, от которых еще перед войной записывала былины сама Астахова, она же, Астахова, тогда и заметила и выделила младшего из Чупровых, юношу Лариона, о котором теперь речь.

Слушая ее, я вспомнил эту фамилию – Чупровы. И даже их голоса вспомнил, и былины, ими исполняемые: «Дюк Степанович», «Илья Муромец и Сокольник»... Она же, моя приятельница, и подарила мне несколько лет назад пластинку, единственный в своем роде долгоиграю­щий диск, ради которого ездила на Печору, в том числе и к Чупровым.

Словом, ей не нужно было теперь меня уговаривать. Записав час и место встречи, я в свою очередь полистал телефонную книжку, чтобы хоть кого-нибудь еще при­гласить из своих знакомых, не отбывших в отпуска.

Собралось нас в тот день человек двадцать, не больше. Пока приятельница моя излагала предысторию сегод­няшнего события, я присматривался к человеку, сидевшему с ней рядом. Во внешности его не было, пожалуй, ничего от сказителей, какими мы привыкли их себе воображать, и те из нас, кто ожидал увидеть убеленного сединами старца, наверное, были теперь несколько разочарованы. Перед нами сидел еще сравнительно молодой мужчина, то есть, по крестьянским понятиям, молодой,– лет около шестидесяти от роду, с твердыми, нерасплывчатыми чертами лица, крепкими жилистыми руками. Встреть вы его на улице, в толпе, в электричке, вы примете его за рабочего, который возвращается после смены домой.

Разочаровывать могло и то, что Чупров-младший, как выяснилось из рассказа, слышал в родительском дому и сам начинал петь былины все-таки уже очень и очень давно, и, значит, в его опыте не было того, что называется непрерывностью традиции. Конечно, не по его воле, не по его вине так получилось. Он воевал, прошел путь от солдата до офицера, жил теми же заботами о насущном, в первую очередь необходимом, что и все вокруг. Иными словами, в его судьбе, и воинской, и послевоенной, не предвиделось как-будто уже и малой возможности для того, чтобы вдруг всколыхнулась память об отцовых и де­довых сказаниях – спутниках его детства и молодости. Та, изначальная жизнь была как дослушанная до предела сказка с неизменным пиром под конец, на котором вроде бы и он присутствовал, да мало что уже в рот попало. А поскольку таким пирам более не бывать, то велик ли прок в том, чтобы сожалеть о прошедших мимо рта лакомствах. Отец его, дядья и деды пели о славных пирах киевского князя Владимира, но за хребтом последней войны те песенные вечера в русском северном селе могли теперь Чупрову-младшему казаться почти такой же давностью, как его родителям – времена Владимира и киевских богатырей.

...С тем большим напряжением все мы ждали, что и как станет он теперь петь. Наконец этот миг подступил, моя приятельница попросила его начинать. В наступившей тишине было слышно, как мелкой дрожью подрагивают стекла, сотрясаемые рыком машин на Кольце...

Прошло десять, двадцать секунд, он сидел не шелохнувшись, чуть потупясь, как будто и не ведал, что про него было тут гово­рено и чего от него теперь ждут. Ему принесли стакан воды, он не притронулся к стакану. Знакомая моя что-то шептала ему на ухо: может быть, хотела приободрить или под­сказать забытое от волнения начало былины. Но он будто окаменевал у нас на глазах, весь уходил в себя, только шея начинала багроветь, потом скулы, все лицо. Он об­лизнул губы, вынул из кармана аккуратно сложенный платок, отер им лоб, подбородок, шею.

Что же так ему мешало? Присутствие чужих, пришед­ших сюда ради небывальщины людей? Или эта после­полуденная московская духота, утробный рык тысяч ма­шин за окном, воздушная бестолочь снующего во всех направлениях пуха? Когда пух летает над городом, ка­жется минутами, что в жизни нет и не может быть ни­какого порядка, никакого даже смысла, всяк волен но­ситься беспамятно куда вздумается и куда даже не взду­мается, лишь бы только носиться, вспархивать-перепар­хивать в волнах машинной гари...

 

Кто-то откашливался в зале, кто-то скрипел стулом. Нам всем становилось неловко, будто мы вправду пришли сюда из праздного любопытства. Неловко было и оттого, что никто не знал, как выправить положение, чем помочь ему и женщине, всех нас созвавшей, растерянной, что-то ему на ухо шепчущей, просящей нас подождать еще немного. Наконец она решилась изменить программу: сейчас мы послушаем немного магнитофонные записи былин, а уж потом, после этого... Тут она умоляющим взглядом посмотрела на нашего недвижного гостя, но он продолжал сидеть с совершенно отсутствующим ви­дом.

Мое место было недалеко от распахнутой двери, и, при первых звуках магнитофона, мне не составило труда выйти, не обратив на себя почти ничьего внимания.

Чего, право, ждать, он не запоет. По крайней мере, сегодня уж ни за что не запоет. Что-то ему настолько мешает, что эту помеху никак нельзя одолеть. Мне даже трудно было теперь представить, как он поет у себя дома или в кругу близких людей. Возможно, и поет. Но здесь, сегодня бесполезно было чего-то ждать. Мы ведь знаем по книгам старых, дореволюционных еще собирателей, как непросто бывало им уговорить сказителей опытных, пою­щих постоянно, знаменитых в своем крестьянском кругу, чтобы они запели для нового, приезжего человека. Знаем, как иногда уговаривать нужно было по нескольку дней кряду, и как иные из сказителей все равно не могли полностью довериться чужому слушателю (или намеренно не желали этого делать), и как приходилось к ним ездить годами, в надежде, что привыкнут, раскрепостятся, что-то еще захотят открыть из того множества сюжетов, которое им приписывает окрестная слава.

Но то были времена золотые для собирательства. Време­на, когда, к примеру, Александр Гильфердинг за два месяца путешествия по русскому Северу встретил до семидесяти (!) сказителей и от каждого взял – больший ли, меньший ли, но всякий раз драгоценный – взяток... А теперь? Теперь уже, говорят, на Севере не осталось почти ни одного сказителя былин. Или вообще ни одного. Это на всю-то страну! И не наивно ли уповать, что вдруг рас­поется для нас человек, вырванный судьбой, будто смер­чем, из родимой почвы, человек, который, как и все мы, каждый день имеет дело с музыкальным варевом, радио­телевизионной похлебкой, составленной из невероятного числа скоропортящихся эрзац-продуктов. Да кто из нас хоть когда-нибудь слушал по радио или по телевидению русскую былину? Где он, этот счастливчик, пусть не стесняется, пусть назовет себя по имени, мы запишем его в Красную книгу культуры...

Грустно, грустно, дорогие соотечественники! Обидно сознавать, что на нашей земле былины пелись тысячу, а то и две и более тысяч лет подряд, и слушали их миллионы людей, с ними вырастали и уходили в могилу десятки поколений, и вот суждено было наро­диться еще одному поколению, при котором нескончаемое это пение, это вековечное слушание оборвалось. Поколение людей, растерявших свои былины. Может быть, так про нас и скажут когда-нибудь: они добились таких-то и таких-то бесспорных достижений, от­крыли то-то и то-то, и далее последует большой, очень даже большой перечень; но в самом конце все-таки будет добавлено: а кстати, это было первое поколение, при котором в стране перестали звучать былины... Да, тексты мы издаем, даже в школьные хрестоматии еще кое-какие отрывки из былин попадают. Выходят даже монографии фольклористов, посвященные былинам, сказителям, пе­чатаются сборники статей, защищаются десятки диссер­таций. И все-таки, повторяю, так хочется хоть раз в жизни услышать человека, поющего былину, потому что этого слушания не заменят и сто книжек о том, как они когда-то пелись.

Вот с такими (или такими примерно) неутешительными мыслями я воз­вращался в тот день домой. Неужели никогда уже не ус­лышу?

Тот случай забылся бы насовсем, как всегда бывает, когда происходит с нами что-то неловкое, томящее надса­дой. Но однажды, перечитывая былину о Святогоре и Микуле Селяниновиче, одно из самых наших загадочных эпических сказаний, я поневоле опять вспомнил Чупрова-младшего. Но – сначала о былине этой и о Свя­тогоре.

 

Известно, что Святогор не входил в славный круг «киевских» богатырей, они рядом с ним считались млад­шими, меньшими, и по возрасту, и по физической мощи. Святогор – это как бы праотец русского богатырства, во­ображение народа наделило его силой поистине великан­ской, долгожительством библейских первочеловеков. Рус­ский эпос не знает даже времени рождения Святогора – до такой степени срок этот был непрогляден, неразличим в кромешности отошедших веков. Не только любое действие Святогора, даже его сон – событие исполинское, по­ражающее воображение наших сказителей. Он засыпает прямо в седле, и сон его настолько крепок, что лишь с третьего раза удается разбудить Святогора Илье Муром­цу – после того, как ударил старика «по белым грудям» шелапугою весом «во сорок пуд». Очнувшийся витязь ворчит:

–  Ох, как больно руськи мухи кусаются.

После таких слов уже неудивительно, что Святогор одною рукой, играючись поднимает «старого казака» Илью «за жолты кудри». И не одного поднимает, а вместе с «лошадью да богатырскоей». И не просто поднимает, но еще и в карман (по другой записи: в колчан) кладет всадника и коня и едет как ни в чем не бывало «по святым горам да Араратскиим». И лишь на третий день, когда конь под ним начал спотыкаться, Святогор «опом­нился, что у него в кармане тяжелёшенько».

Но, как всегда бывает в русских былинах, на всякую великую силу припасена в мире сила еще большая. Святогору эта сила является не в обличье какого-нибудь чудища-страшилища, а в виде малой сумочки, лежащей во чистом поле. Любопытствующий витязь хочет эту сумоч­ку подцепить кнутовищем-подгонялкою, но она даже «не ворохнется». Спешился Святогор, рванул сумку рукой – «эта сумочка да не сшевелитца». Богатырь в раж вошел, схватил ее «обема рукам».

Эта сумочка да не сшевелится,

Не сшевелится да не поднимется.

 

Зато сам он от натуги, от великого старания «по колен ушол да в мать сыру землю». Происшествие это приводит Святогора, не могущего выдернуть ног из земли, в самое мрачное расположение духа: «Верно тут мне, Святогору, да и смерть пришла». И лишь верный конь богатырский помогает своему господину вырваться из земных объя­тий. Так он и отъезжает, не выведав тайну необычной сумы.

Есть среди народных преданий о Святогоре не только былины, но и побывальщины, с записью в прозаической форме. В одной из побывальщин мы встречаемся с изложе­нием того же происшествия, но в ней все уже вполне ставится на свои места. Как-то Святогор узрел впереди себя пешего путника, решил догнать его, пустил коня «во всю рысь», но – дивное диво! – никак не может на­стичь пешехода. Незнакомец останавливается и кладет на землю сумочку. И опять раззадоренный Святогор пробует поднять ее, заходит и так и эдак, но все без толку. На вопрос богатыря о содержимом мудреной сумы про­хожий, называющий себя Микулой Селяниновичем, от­вечает: «В сумочке у меня тяга земная».

Вот про эту загадочную тягу земную и вспомнил я однажды в связи с Чупровым-младшим. Вспомнил, и будто осенило: да ведь он-то и оказался в тот огорчительный для него летний день в положении богатыря былинного, пы­тающегося понести громадную земную тягу отцовского и дедовского искусства... И уже, казалось бы, знал, как к ней подступиться, ведал и про содержимое заветной сумы, но не далась она ему, как не далась когда-то самому Святогору невзрачная с виду крестьянская ноша.

Ну что ж, может быть, такое поражение дороже иной удачи? По крайней мере, в отличие от нас, свиде­телей его неуспеха, Чупров-младший знал, каков подлин­ный вес той былинной сумы, или хотя бы ближе всех был к такой догадке.

 

Тяга земная... Вроде и получил Святогор от Микулы Селяниновича откровенный ответ, но ответ все же звучит, на наш слух, загадкой, волнующе-непроницаемой, которую одним ключиком-словом, похоже, не открыть. В самом деле, что за источник у этой тяги? Если она исходит от самой земли, то и должна, пожалуй, почивать где-то внутри земли, в самой ее сердцевине, а не болтаться в сумочке на крестьянском плече. Похоже, что под этим образом на­родное сознание разумело не столько космическую силу земного тяготения, сколько некий символ. Символ нераз­рывности человека и земли. Уточним: родной ему земли. Но зачем тогда нужно крестьянину Микуле Селяниновичу спешить куда-то по дорогам с сумой через плечо, если есть у него своя земля, свое поле, своя сошенька могучая, которую и мимоезжие богатыри не в силах из пашни выдернуть (былина «Вольга и Минула»)? Отгадку по­ищем в былине же, но на этот раз не про богатырей, а про калик перехожих.

Напомню: сума и посох – вот единственные «доспехи», которые всегда имеют при себе эти мирные странники, эта вторая – рядом с богатырской – дружина русского эпоса. Они тоже подвижники, но их подвиг – не в воинском стоянии на рубежах своей земли. Весть об этой земле они призваны нести по всему свету, и прежде всего нести ее «ко святому граду Иерусалиму». Они – духовные по­сланники Русской земли, свидетели и носители ее силы и славы. Из конца в конец измерили они пространства Руси – пешим своим шагом, широким махом своих посо­хов. Мера земная – их особое знание, их всегдашнее ведение. И это знание, как можно догадаться,– не только о пределах и сопределиях своей земли и земли чужой, но и тайновидение сокровенной земной тяги.

Что это безусловно так, видно из былинной истории об исцелении Ильи Муромца калинами. Вещие странники, известно, предлагают карачаровскому сидню дважды  испить после себя пива. Выпив вторую чашу, Илья при­знается:

 

Я тут слышу в собе силушку великую:

Кабы было кольце в земли великое,

Я принялся бы своей всё единой рукой,

Поворотил бы я матушку сыру землю.

 

Калики, встревоженные чрезмерностью его мощи, мудро решают ограничить, умерить прущую через край силу. Иначе, объясняют они Илье, «не заносит тебя матуш­ка сыра земля». Равновесие между силами земли и силами богатыря не должно быть нарушено. В таком вот необ­ходимом для каждого человека равновесии и проявляет себя действие тяги земной.

Не зря науку, преподанную каликами, Илья вспоми­нает в час, когда приходится ему хоронить «на той горы на Елеонскии» ветхого деньми Святогора. Перед смертью Святогор просит Илью:

 

Наклонись-ко ты ко гробу ко дубовому,

Я здохну тиби да в личко белое,

У тя силушки да поприбавится.

На что Илья ему со смирением отвечает:

У меня головушка есь с проседью,

Мни твоей-то силушки не надобно,

А мне своей-то силушки достатоцьно;

Если силушки у меня да прибавится,

Меня не будет носить да мать сыра земля...

 

В этом благоразумном самоограничении, в отказе «старого казака» от даровой избыточной силы прогляды­вает та же всегдашняя забота народного эпического со­знания о соблюдении равновесия между человеком и зем­лей, между людским и природным началом. Человеку, наделенному чрезмерной силой, нужно ее в себе строго укрощать, иначе может поколебаться все мироустройство. Сила, которая рыщет и шарит по земле в поисках хитро­умного кольца или какого иного средства, с помощью которого можно запросто поворотить, вывернуть из колеи всё природное естество,– это уже сила и не чистая, и не честная. Она способна лишь величаться собою, впадать в безумное хвастовство, пагубное для всего живого.

Казалось бы, какая уж особая новость в этом древнем наблюдении для нас, людей XX века? Мы даже можем о нем снисходительно сказать как о нравственной пропи­си, понятной и ребенку: знай свою меру, свое место. Но не поразительно ли, что эту «пропись» открыли для нас люди, которые, в отличие от нас, еще вовсе не имели опыта общения с чрезмерными силами и чрезвычайными энергиями, люди, которые во всем были подвластны сти­хиям природы, не смели и покушаться на то, чтобы эти стихии покорить! В том-то и заключена обескураживающая нас новость, что образом тяги земной они свидетельство­вали о своей невероятной доопытной прозорливости, о гениальном космическом предощущении. Свидетельство­вали на века, через века: человек неусыпно должен чув­ствовать и держать меру своим возможностям.

Не о том ли, к примеру, напоминается еще одному из наших былинных героев, лихому всаднику Дюку Сте­пановичу, который во время богатырского скакания вдруг услышал от своего коня просьбу: пусть-де он, Дюк Степа­нович, подложит себе под плечи земли, чтобы тяжелее и плотнее сиделось ему в седле, когда конь начнет в полную силу «поскакивать». Ведь эта подложенная под плечи земля – под стать каличьим ношам, тяжелой суме того же Микулы Селяниновича.

Верное служение калик перехожих родной земле зримо вознаграждается ее ответной к ним любовью. Вспомним чудесное происшествие с атаманом каличьей дружины, молодым Касьяном Михайловичем, обвиненным, по навету Апраксевны, жены киевского князя Владимира, в воров­стве. Исполняя «заповедь великую», запрещающую им воровство, ложь и распутство, калики – а они не догады­ваются о клевете – решают наказать Касьяна Михайло­вича. Закапывают своего атамана «по плеча во сыру землю» и продолжают без него свое паломничество. Каковы же их удивление, радость, когда через полгода, на обратном пути, находят они Касьяна целым и невредимым!

 

Пришли все оне, поклонилися,

Стали здравствовать.

Подает он, Касьян, ручку правую,

А оне-та к ручке приложилися,

С ним поцеловалися

И все к нему переходили.

Молоды Касьян сын Михайловичь

Выскакивал из сырой земли,

Как есен сокол из тепла гнезда.

И все они, молодцы, дивуютца.

На ево лицо молодецкое

Не могут зрить добры молодцы,

А и кудри на нем молодецкия до самого пояса.

И стоял Касьян не мало число,–

Стоял в земле шесть месяцев,

А шесть месяцев будет полгода.

 

Обреченный было на смерть, атаман получает оправ­дание   от   самой   земли,  она  становится  для   него   новой материнской колыбелью, теплым и ласковым гнездом. Калики не потому только  «не могут зрить»   «на ево лицо молодецкое», что им стыдно за неправый суд.  Они   «не     могут зрить»   и потому, что за полгода стояния в земле     он как бы освятился от нее, весь его телесный и духовный    состав теперь чудесно преображен.

Событие это, при всей его насыщенности символикой, не содержит в себе ничего невероятного, противоречащего здравому народному суждению о правде и добре. Если в нашем эпосе Русь, Русская земля постоянно именуется святою, то, значит, обязательно должны выходить из среды   народной и носители ее святости, те, кто призван свидетельствовать миру о святорусской земле, богатырских ее силах. Вот почему калики перехожие становятся как бы святой апостольской дружиной Руси. Вот почему, возвра-  щаясь домой из своего странствия, они на пути к Киеву задерживаются по обычаю в поле, у самого русского рубежа, возле загадочного «чюдна креста Леванидова». Строг  и прост обряд первой встречи с родимой стороной:

 

Становилися во единой круг,

Клюки-посохи в землю потыкали,

А и сумочки исподвесили,

И стояли калики потихохунку.

 

Как много говорит о том, что у них теперь на душе, это «потихохунку»!  Тут и трепет при встрече со святыней, и растроганность людей, истосковавшихся по дому, и суровая собранность их мыслей и чувств.  Глубокой древностью веет от самого обычая калик становиться «во еди­ный круг», потому что круг, коло, как известно, у славянских народов – один из самых коренных и живучих символов единства, завершенности, мира и покоя. Но за­метим, калики не только сами стоят кругом, они еще и своими посохами огородили этот круг, и на каждый посох подвешена  сума,   та   самая – с  тягой  земной.   Поражает в  этой  картине  кругового  стояния  невероятная  собран­ность мощи,  молчаливой  отрешенности,  та  степень  духовной сосредоточенности, которая не имеет себе равных даже в богатырских сюжетах нашего эпоса.

Впрочем, эпос не отделяет друг от друга две дружины – каличью и богатырскую – непроходимой стеной. Два эти служения равно нужны земле, нужны и порознь и вместе, и потому нередко калика может вдруг предстать богаты­рем, творящим воинский подвиг «на тых полях да на Куликовых». А богатырь – облачиться в каличью простую одежду, понести на плече заветную суму, как поступают, например, Илья Муромец и Добрыня Никитич, чтобы вы­ручить из беды своего названого братца Михаилу Потыка.

Изо всех этих событий мы видим, что тяга земная, при всей ее таинственности,– сила добрая, предложенная человеку для соразмерения и подправки его поступков. А таинственной она остается потому, что постоянно усколь­зает от того, чтобы до конца раскрыть себя человеку. Дей­ствительно, ведь не скажем мы о ней, что это – просто-напросто некий особый вес, тяжесть, лежащая в суме, не более того. Содержание тяги не только материально, это еще и некая духовная сила, нематериальная власть, способная удержать богатыря от опрометчивого поступка. Это как бы сама душа земли, ее воля и разумение, ее нравственная мера. Жить «в меру» богатырь научается лишь тогда, когда осознает, что земная сила-тяга куда мощней его собственной, какой бы великой последняя ему ни казалась. Тот же доисторический Святогор настолько ведь отучнел, распространился, оброс дикой телесной мощью, что, по одной бывалыцине, уже и ноги-то у него подкашиваются, ходить-то ему невмоготу, тягостен стал самому себе, и мимоезжие люди с укоризною глядят, как этот исполин днями безвольно полулежит вприслон к горе, полужив-полумертв. Какое мудрое наблюдение: сила, понадеявшаяся лишь на самое себя, возрастающая безоглядно, однажды вдруг превращается в... бессилие, в расползшуюся бесформенную массу. Кабы знать, где он, этот предел роста и накопления сил, за которым зияет провал, срыв в дряблость, беспомощность и позорное рас­падение!

В соревновании человека со стихиями природы тяга земная – как бы третье действующее лицо, надстихийное, равно могущее присутствовать и в природе, и в человеке, и тогда – земля держится, устои ее неколебимы. В ней – мера мер, закон всему сущему, плоти и духу, земному устроению и людскому распорядку.

Говоря о тяге земной, мы приближаемся к одному из центральных образов-понятий народной поэтико-философской мысли на гребне ее эпического воплощения. Перед нами понятие такой же продуктивной значимости, как знаменитые идеи Платона или категорический императив Канта. Но мы именно приближаемся к нему, не более того, потому что осмысле­ние народной поэтико-философской мысли, в любой из ее национальных форм,– дисциплина, по сути еще лишь стоящая на повестке дня. И в этом нет ничего удивитель­ного: рассмотрение индивидуального философствования, которым по преимуществу занимается история филосо­фии, дело куда более привычное и уютное, чем внимание к тому или иному национальному своду народной фило­софии.

Тому, что образ-понятие «тяга земная», отраженный в русском эпосе, был укоренен в каких-то гораздо более древних, еще общеславянских пластах эпического само­сознания, мы находим подтверждение в песенном твор­честве сербского народа. Есть среди так называемых «юнацких песен», представляющих собой богатырский цикл южных славян, сказание о Королевиче Марко, кото­рый «теряет свою силу». Сказание это, как, может быть, ни одна другая из «юнацких песен», волнует обилием перекличек с мотивами и образами русских былин. Коро­левич Марко здесь поначалу

очень напоминает нашего Святогора, но под конец в поведении Марко все более проступают черты умудренного, введенного в свою меру Муромца.

 

Где ни ступит Шарец, конь юнака,

Будь то скалы или плоский камень,

Погружается конь по колени,

Такова же сила у юнака,

Такова, что матери-землице

На груди носить юнака тяжко,

Аж гудит несчастная землица,

И колеблется она от гуда.

 

Скучая оттого, что не с кем померяться ему на земле силой, Марко в своем богатырском кураже посягает уже на небо, причем его космическая похвальба приобретает недвусмысленно богоборческий замах:

 

...Если бы Господь спустился с неба,

Я бы с ним на поединок вышел!

Если б я за край земли схватился,

Я б ее одной рукой приподнял!

 

Вседержитель, пожалев землю, действительно спуска­ется с неба в облике немощного старца, чтобы преподать юнаку урок с помощью уже знакомой нам... сумы, «ма­ленькой торбы».

Да и сам этот урок со всеми его подробностями нам тоже как будто известен: Марко пробует подцепить торбу копьем – копье ломается, прихватывает торбу одним мизинцем – конь его уходит в землю по колени, а когда взялся за нее обеими руками –

 

Затрещали все кости юнака,

Что-то в сердце вдруг оборвалося,

Весь затрясся Марко Королевич,

Выпустил он торбу, та упала.

На себя глядит – ушел он в камни,

Провалился в камни по колено.

 

Посрамленный юнак спрашивает у деда: «Что за тя­жесть в этой малой торбе?» И в ответ слышит: «Ты при­поднял всю черную землю». Но объяснение не радует богатыря, потому что каждая из попыток отнимала у него часть прежней силы, и отныне, хоть он и остается на своей земле «первым из юнаков», однако вынужден смириться с потерей великанской мощи.

К тому, что уже цитировалось на эту тему о Святогоре, добавим окончание одной побывальщины, которая конечно же не могла «забрести» на наш Север из Сербии ни в пору, когда была записана со слов неграмотной рассказчицы, ни тем более двумя-тремя веками раньше (как не мог этот сюжет совершить путешествие в обратном направле­нии в новые времена, поскольку, повторю, принадлежит к древнейшим эпохам общеславянского культурного единства):

 

Слезает Святогор с добра коня,

Ухватил он сумочку обема рукама,

Поднял сумочку повыше колен:

И по колена Святогор в землю угряз,

А по белу лицу не слезы,

А кровь течет.

Где Святогор увяз,

Тут и встать не мог,

Тут ему было и кончание.

 

Тяги-то земли он нашел,– прибавила рассказчица,– а Бог его и попутал за похвальбу.

Попытки богатырей совершать нечто невозможное, чрезмерное, впрочем, встречаются в русских былинах почти постоянно. И в этих попытках вовсе не обязательно всякий раз искать свидетельство нерасчетливой заносчи­вости и гордыни. Ведь невозможно же силе богатырской вызнать себя иным способом, кроме как в соревновании с другими, ей подобными. Помериться силушкой с другим витязем – для богатыря единственная возможность, чтобы познать предел собственной мощи, а значит, и получить опыт, чтобы ею наилучшим образом распоряжаться. И почти всякое такое богатырское состязание в былинах, как мы знаем, начинается с соревнования словесного, то есть с хвастовства.

«Старый казак», встретив в поле юного Добрыню («Бой Добрыни с Ильей Муромцем»), укоряет его:

 

–  Уж те полно, молодець, ездить, потехатисе,

Небывалыми словами похвалятисе.

 

Снаряжая в Киев Дюка Степановича, мать дает ему один-единственный наказ: чтоб не хвастал на пиру «у слав­ного князя у Владимира».

С хвастовства на пиру начинаются всевозможные мы­тарства богатыря Михаила Потыка, о котором сказитель замечает:

 

Безумной-то как хвастает молодой женой,

А умной-то как хвастает старой матушкой.

 

Молодецкая похвальба на пиру («молодая жена пере­хвастала») служит причиной трагической гибели беремен­ной жены Дуная Ивановича и его самого.

И все-таки «перехвастать» или же просто «хвастать», по мнению наших былинных сказителей,– действия разно­го рода. Богатырское хвастовство рассматривается ими по преимуществу как занятие вполне естественное, как непременная и узаконенная обрядовая часть всякого пирования, своего рода словесная разминка, благодушная примерка собравшихся друг к другу. Вот обычный с этой точки зрения зачин былины – словесная перемолвка «похвалебщиков» («Алеша Попович и сестра Петро­вичей»):

 

У Владимира князя был почестён пир.

Да все на пиру напивалисе,

Да все на чесном наедалисе,

Да все на пиру приросхвастались:

Да иной хвастает золотой казной,

Да иной хвастает молодой женой,

Да иной хвастает конем ежжалым-е,

Как иной хвастает быком кормлёным-е...

 

Согласимся, в этом хвастовстве, которое глядится такой же потребностью, как еда и питье, нет ведь еще ни­чего по-настоящему богатырского. Собравшиеся хвастают пока не собственной силой, а лишь своим достатком, «богачеством», это их вполне безобидное занятие как бы подразумевает за собой поощряющую улыбку сказителя: пусть их тешатся ребятушки, лишь бы не расходились чересчур.

Настоящая же примерка сил – и часто не на жизнь, а на смерть – начинается не за столом киевского князя, а где-нибудь в чистом поле, у порубежной заставы, когда выясняют отношения между собой богатыри – названые братья или же когда приходит им черед померяться силами с витязями незваными, в буйном и высокомерном хва­стовстве посягающими потоптать всю «землю святорус­скую ».

Вот тут-то в первую очередь и пригождается нашим богатырям урок «тяги земной» – понятие о подлинном весе, ценности, о великом достоинстве своей родины.

 

А что же Ларион Чупров, о котором речь у меня оборва­лась как-то на полслове? Он все же запел! Значит, спра­вился, значит, достало сил, чтобы оторвать от земли давно не ношенную родительскую «сумочку скомо­рошную» !

После того первого несостоявшегося «прослушивания» я спустя несколько лет увидел Чупрова-младшего и услы­шал былины в его исполнении на большом фольклорном концерте в зале московского писательского клуба. Тот вечер вела открывшая сказителя москвичам Юлия Евгень­евна Красовская, вела талантливо, щедро: не только пела и рассказывала сама, но привезла из дому множество вся­кой цветастой крестьянской утвари, разукрасив ею всю сцену, так что и сказитель наш чувствовал себя, похоже, в обстановке, близкой ему с детства, почти деревенской, несмотря на переполненный зал. И пелось ему в тот вечер легко, счастливо, словно незримо стояли с ним рядом старшие поколения его родных и земляков – веко­вечных носителей заповедной былинной сумы.

1987

Юрий Лощиц


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"