Все рассказы, написаны автором на основании воспоминаний его отца Ивана Фёдоровича Макарова (10. 12. 1928 – 22. 04. 2012 гг.)
Дети войны – это горькая страница нашей отечественной истории. Какой след остался в их душах после перенесённых в детстве кошмаров, можно частично понять из небольших повествований, вошедших в эту книгу.
ГОРШОЧЕК МАСЛА
После того, как умерла мать, Виталий стал бывать в родном хуторе чаще. Отцу его – Ивану Васильевичу было тогда под семьдесят, выглядел он ещё бодро, сам управлялся по дому и с огородом, да и рюмашку-другую пропускал в иные дни не без удовольствия.
Каждый раз, приезжая к отцу, Виталий открывал в нём что-либо новое, незнакомое, чего он не знал, да и не мог знать о нём, хотя и был ему отец родным, близким человеком, а вот, поди ж ты…
Так было и на этот раз. Виталий только забылся спокойным, как бывало в детстве, сном, видимо потому, что спал он в той же комнате, в которой прошло его детство, и на той же старой кровати. Только подушки, да постельные принадлежности были другими. Но ощущение уюта, того давнего, детского, присутствовало в этой комнатке, на этой прочной металлической кровати с высокими решётчатыми спинками с блестящими никелем шишаками.
Сон уже почти полностью овладел им, но до сознания Виталия пробилось, как отец встал и начал возиться на кухне. Что-то переставлял, звякнул тарелкой, доставая её из шкафчика, потом по комнате разлился запах борща и через некоторое время Виталий услышал сопение, чирканье ложкой по тарелке. Отец ел…
– Бать, ты ночью подкреплялся, что ли?.. – спросил Виталий утром, – я на часы смотрел, половина первого ночи была. Не поздно?.. А то, доктора говорят, что поздно есть вредно…
– Ничего, – как-то неопределённо махнул рукой отец, – не умру…
То же самое повторилось и во вторую ночь, и в третью, и в четвёртую. Отец вставал, сопел, основательно кушал и уходил к себе спать.
– Мы же с тобой вчера не плохо поужинали, – снова затронул тему Виталий, – слышу, а ты опять ночью ешь… Не наедаешься, что ли?..
– То ты ничего не знаешь, – вдруг сказал Иван Васильевич. – Мы в войну, когда с мачехой остались, чего только не пережили. Мачеха Варвара Петровна молодая была, а нас, детей, трое: сестра Маня, брат младший Коля, да я. Жили впроголодь и христарадничать приходилось… Эх… – вздохнул он. – Особенно когда в хутор только немцы вошли… У нас дома шаром покати. В хате стол стоял – отец перед войной его из рйцентра привёз, с дверцами и двумя полочками внутри. А в столе стоял небольшой горшочек с коровьим маслом – мачеха его откуда-то принесла… Мы суп из разной травы варили, и этим маслом заправляли – вкусно было, а скорее от голода нам так казалось. Так вот, немцы как зашли к нам, начали по хатам шастать: «Яйко, млеко, – кричат, – тавай, тавай!» Зашёл один и к нам в хату. Здоровый, весёлый, с автоматом наперевес: «Матка, яйко, млеко, тавай!.. А то, пу-пу-пу!..» – говорит, и на нас с Маней и Колей палец указательный наставляет, как пистолет. Мы все на лавке сидим, прижались друг к другу. У меня одна мысль: хоть бы в стол не заглянул. А он, представляешь, открывает стол и сразу за горшочек. Мачеха как крикнет: «Не трогай!..» – и к нему подалась. А он на неё автомат наставил: «Но-но, матка…», а сам пальцы в горшочек запустил, масло попробовал: «Гут, гут…», – сапогом по двери хряснул и ушёл весёлый… Поплакали мы, а что поделаешь?..
И вот тут началось. Почти неделю у нас крохи на столе не было. Представь, есть хочется… Походим мы походим вокруг стола, откроем, а там ничего нет. Сходить бы к кому-нибудь, да поначалу-то мы немцев очень сильно боялись. Так в стол пустой и заглядывали, пока тётка одна кувшин молока не принесла и лепёшек из отрубей, да лебеды…
Потом отец грустно улыбнулся:
– Да, а немца того, что горшочек унёс, я ещё раз видел, – сказал он.
– Как? – удивился Виталий.
– Это уже в сорок третьем году было, когда нас освободили. Гнали тогда целую колонну пленных немцев через наше Лаптиново. Гнали на Косяки, потом на Алейниково и дальше – до Узловой, железнодорожной станции. Километров шестьдесят им идти туда надо было.
Мне тогда только пятнадцатый год пошёл. Был конец января, морозы стояли страшные. Смотрим, немцев нескончаемо. И всю эту колонну автоматчики сопровождают. Автоматчики одеты были хорошо, все в белых овчинных полушубках, в валенках, шапки на них со звёздочками. А немцы… Ей богу, на них жалко смотреть было. Ноги и головы каким-то тряпьём поукутаны, идут, иные плачут… А нам, пацанам, интересно посмотреть, высыпали на улицу. Некоторые подбегали к немцам, за одёжку дёргали и кричали: «Эй, фриц!.. Что, холодно!?.» Подбежал и я. Дёрнул немца за рукав, поворачивается он ко мне, и я вижу, что это тот самый, весёлый, который тогда у нас горшочек с маслом забрал: «Ага, гад, нажрался масла!.. – закричал я, и стал кидать в этого немца комья снега и всё, что попадалось мне под руки, – наелся?!.»
Мне было обидно, что этот, именно этот немец отнял у нас последнее масло, и мы целую неделю сдыхали от голода. Я плакал, бежал за колонной, и всё бросал и бросал на немца комья снега. Очнулся почти около Козьего хутора, что был от нашего километра за полтора. Слышу, а мне автоматчик – солдат хохол говорит: «Ну, хватыть, хватыть, хлопчик… Иды до дому, до матэри, а то вже вэчерие…»
Я ещё больше расплакался, потому что матери у нас не стало от тифа ещё до войны и на отца мы уже похоронку получили. Но немца, который, бедный, уже и не знал куда от меня деваться, и только беспомощно закрывал лицо руками, я оставил… Постоял немного и пошёл домой… Только знаешь, я сейчас всё думаю, а может это и не тот именно немец был, который горшочек с маслом забрал… А может и тот…
И Иван Васильевич замолк.
– А при чём тут твои поздние трапезы?.. – всё ещё не понимал Виталий.
– «Трапезы, трапезы…» – передразнил сына Иван Васильевич, – стол мне тот, наш пустой, уже с неделю снится. Будто ходим мы вокруг него и я, и Маня, и Коля, и мачеха… Открываем, а он пустой. А есть так хочется, просто не возможно… Первый раз я до самого утра мучился. А потом встану, поем, и сплю… Сон тот уже не беспокоит…
«Да-а, – думал Виталий, лёжа в постели, в очередной раз укладываясь спать, – досталось бате. На всю жизнь голодуха в мозги въелась… На всю… Не дай бог такое внукам пережить…»
Виталий на мгновение представил своих маленьких внучек и внука у того военного пустого прадедовского стола, дыхание у него сразу перехватило, к горлу подступил комок, защемило сердце. Он встал, накапал себе корвалола, выпил и снова улёгся на кровать. Уснуть он не мог долго, а отец, как не странно, в эту ночь спал и к столу не выходил. Может, скатилась эта беда с его души, потому, что рассказал о ней сыну? «Говорить надо бы почаще с батей… Почаще…» – подумал Виталий, и тёплая волна сна накрыла, наконец, и его.
ПАПАХА
В тёплый июльский вечер Иван Васильевич и Виталий сидели за двором на скамеечке. Так же, как и они, на скамеечках, у своих заборов, расположились другие жители хутора. Кто просто так, а кто встречал стадо. Солнце клонилось к закату. По улице медленно шли к своим дворам коровы, шумно дышали, иногда протяжным мыком отзывались на зов своих хозяев. В воздухе пахло парным молоком, свежей степной травой, а также всем, чем может пахнуть деревенский июльский вечер, мирный и спокойный.
Вдруг из своей калитки выскочил на велосипеде и прошмыгнул перед самой мордой у коровы, которая шла впереди всех, Вовка Рудник – мальчишка лет двенадцати. Корова Жданка тёти Ксении Марасенко была строгого нрава, но от неожиданности она сначала встала, как вкопанная, а потом свернула на центр улицы и продолжила путь.
Вовка тем временем не успокоился. Он проделал свой трюк перед мордой коровы ещё и ещё раз. Жданка завертела головой, стараясь поддеть незадачливого велосипедиста.
– Что ж ты делаешь, антихрист! – закричала от своей калитки тётя Ксения, – чи на коровьих рогах захотел побывать?!. Я вот отцу скажу, он тебе ремня врежет, – привела она угрожающий довод, и Вовка немедленно исчез с улицы.
– Ты смотри, – сказал отцу Виталий, – никакого страха у пацана. Корова ж, если подденет рогом, мало не покажется… А он вишь…
– Ох, а мы, когда такими были, чего-нибудь боялись?.. Да ничего!.. – хлопнув в несколько раз сложенной газетой по колену, махнул рукой Иван Васильевич.
Виталий и сам вспомнил вдруг, как он разгонял в галоп лошадь на только что убранном поле и на полном скаку прыгал с неё в копну соломы, оставленной от комбайна. То же проделывали и его дружки. И никто ж из них не думал и не боялся, что может просто не рассчитать и сигануть мимо копны. А были они тогда ничуть не старше этого хулиганистого Вовки Рудника.
– Недаром, – продолжал своё Иван Васильевич, – на таких пацанах всякие революции держались. Ну пусть постарше они были – лет по четырнадцать-пятнадцать… Помнишь рассказ про Гавроша?.. Он ведь, когда патроны под обстрелом для повстанцев собирал, и в ум не брал, что его убьют. Такими ж были и комсомольцы наши после Октябрьской революции, и хунвейбины в Китае, да и Гитлер в конце войны малолеток на смерть посылал. Это ж самый возраст такой: отваги через край, за душой ещё ничего нет, а смерть… В таком возрасте пацан думает, что умереть может кто угодно, только не он… Себя он бессмертным считает… Знай только направляй таких куда тебе надо.
– А что, ты тут, наверное, прав… – согласно кивнул Виталий.
– Чё ж не прав… Я в войну, может, чуть постарше был. Помню, как немецкие лётчики наших, попавших в окружение военных, бомбили рядом с Лаптиновым. Они бомбили, а мы с Петькой Чудным, дружок у меня был с такой фамилией, бегали смотреть, куда бомбы упадут. Что, ото у нас ума много было?.. Возраст такой.
Военные наши отступали. Все яры и балки за хутором пешими людьми забиты были. Кто в форме, кто без формы. К Дону спешили. А он, гад, как налетит, и давай бомбы скидывать. Правда, падали они далеко от людей. Может никто и не погиб бы, да несколько человек оторвались от общего потока, кинулись бежать в сторону, там-то их бомба и накрыла. После говорили, шесть человек в клочки разнесло. Так этого мало. Ещё лётчики из пулемётов по людям стреляли…
Вот… А мы с Петькой, как зайцы на дорогу, что на Белый Колодезь вела, выскочили и бегаем по ней. Фриц на самолёте опускается низко-низко. Видно его нам: из кабины самолёта на нас смотрит, в очках в шлеме, ещё и рукой помашет, мол, привет, Иван, а потом как даст впереди нас очередь… А пулемёт-то крупнокалиберный… На дороге прямо такие фонтанчики из земли, – пуф-пуф-пуф! – а мы упадём, головы руками прикроем, а на фонтанчики эти всё равно смотрим – интересно ж…
Не помню, у меня на голове было что надето, или нет, а вот у Петьки, точно помню – папаха каракулевая. То ли отцова она у него была, то ли дедова, не знаю. Но замызганная изрядно. Петька в ней и зимой, и летом бегал. И в тот день он в ней был. Лётчик, фриц этот, тогда три или четыре раза над нами пролетал, и всё время очереди из пулемёта своего пускал… Да всё к нам ближе и ближе. Последнюю совсем близко дал. У меня фонтанчики прямо перед глазами запрыгали. Улетел самолёт, мы поднялись, смотрю, а Петька папаху свою в руках держит и хохочет, прямо заливается:
– Гляди, Вань, папаху пулей пробило… Во дырка какая!.. – двумя пальцами за эту дырку папаху подцепил, по дороге прыгает, – вот это да!.. Вот это дырка!..
Я тоже в эту дырку на папахе пальцами слазил, тоже с папахой по дороге попрыгал, и побежали мы домой. И ты думаешь что, хоть один из нас какой-то страх испытал по поводу того, что буквально два-три сантиметра и пуля эта уже б не папаху, а голову Петькину в черепки разнесла?.. Да что ты!.. Он с неделю бегал и всем эту дырку на папахе показывал. Правда, когда до его матери, тёти Паши, об этом деле разговоры дошли, ох же и порола она его лозиной, я из-за сарая наблюдал и радовался, что меня так пороть некому – ни отца, ни матери. А тётя Паша с Петьки штаны сняла, голову коленями зажала, лупит, а сама плачет и смеётся, и причитает тонюсенько так: «Дурак, дурак!.. Как же ты живой остался?!.»
Потом Иван Васильевич ненадолго смолк:
– Ну, и что ты думаешь, мы с Петькой Чудным какой-то коровы тогда испугались бы?.. Да ни в жизнь!..
А папаху Петькину Тётя Паша тогда зашила, выстирала, так я её на Петьке ещё и после войны не раз видел… Во, какая прочная оказалась. А может, ничего другого на голову надеть не было.
ПАРТИЗАН
Однажды, дело было в середине августа, Виталий с отцом отправились на огород. Накопали там ведро картошки, с ещё не окрепшей, но уже начавшей затвердевать кожурой, выбрали в грядке огурцы, набрали спелых и полуспелых, как говорил Иван Васильевич надзелень, помидоров, которые тяжестью своею, обламывали мощные побеги. Прямо из мягкого чернозёма Виталий выдернул, несколько головок лука, уже одетого в золотистую чешую, почти с кулак величиной, и спросил, замешкавшегося у вёдер с овощами отца:
– Ну, что, бать, пойдём домой?..
Отец то ли не расслышал, то ли был занят своими мыслями, но ничего не ответил.
– Что молчишь, как партизан, – окликнул его Виталий, – или ты ещё собираешься здесь что-то делать?..
– Да нет, – ответил отец. Потом голова его дёрнулась, – хых, «партизан»… Был у нас тут один партизан при немцах…
– Что, у нас здесь партизаны были?..
– Слух о них шёл. Знали, что в райцентре девушку немцы повесили. Теперь-то я знаю, что связной она была у подпольщиков. А тогда об этом шёпотом говорили, а чаще помалкивали. А тут, в Лаптиново, мой дружок Ваня Пранин в партизаны попал.
Виталий с детства хорошо знал дядю Ивана Пранина. Он был ровесником отцу. Дядя Иван всю жизнь работал на тяжёлом тракторе, заболел силикозом и умер, не дожив до пенсии.
Виталий удивился:
– Как, дядя Ваня был в партизанах!?.
– Да ты слушай. Нигде он, конечно, не был. Но чуть было, немцы его не казнили, как настоящего партизана.
Иван Васильевич кинул на ведро с картошкой порожний мешок и уселся на него, как на стульчик.
– Вот этот краёк, – махнул он рукой в сторону хутора, – где у нас огород и наша улица, немцы, когда в хутор зашли, заняли полностью. И туда, в сторону Киричёвки расположилось их видимо-невидимо. Тут же, прямо в конторе бывшего отделения совхоза, штаб они организовали. А на той стороне, где у нас сейчас кладбище и, там, где новые дома, что перед перестройкой прежние власти успели построить, тоже хаты были, но главное сад. Сад хороший: яблони в нём росли, груши, сливы, вишни. А перед войной ещё и грецкий орех. Огромный, орехов на нём была тьма. Кому надо – все на зиму заготавливали, даже из соседнего села Баркино приходили за ними. Рвали, собирали,.. что их жалко?..
В саду было как-то чисто, а со стороны Баркино поля позарастали высоченным бурьяном. Наши, когда отступали, много оружия побросали. Мы, пацаны, и винтовки находили – СВТ, с длинным таким стволом, патроны к ним, и автоматы ПэПэШа с полными дисками. В диск, по-моему, семьдесят два патрона входило.
Вот и Ваня Пранин нашёл ПэПэШа с заряженным диском – совершенно исправный. И что ему вздумалось?.. Приволок его в сад и как даст две или три очереди по груше, – чирк-чирк-чирк!.. – Что тут началось!.. Немцы как забегались, кричат: «Партизанен!.. Партизанен!..» Штук три мотоциклетных расчёта с пулемётами – через яр, и в сад. Смотрим мы, повезли нашего Ваню в люльке мотоцикла к амбарам, кинули в один из них. Минут через десять начали людей к амбарам сгонять. Согнали… Выводят Ваню из амбара, на шее у него табличка из фанерки висит и на ней написано красной краской «ПАРТИЗАН». Ваня перепуганный, плачет, а офицер немецкий говорит: «Дас ист партизанен… Ми партизанен расстреливайт!» и тут же три автоматчика выходят и становятся напротив Вани.
Наши бабы как заголосили, – хоть забегай. Офицер кричит: «Молчат!» – а они всё равно ревут.
Потом, я смотрю, из толпы дед Тимоха выходит и прямо к офицеру. Офицер палец поднял, автоматчики автоматы опустили. Дед Тимоха, два года в австрийском плену был в первую мировую войну, и по-немецки худо-бедно говорил. Подходит он к офицеру и говорит: «Герр официр, нехай этот дас киндер геенн нах хауз… Кляйне он ещё – дурачок совсем…» – и вертит пальцем у виска. А потом, не дожидаясь, что скажет немец, как даст Ване подзатыльник: «Марш домой сукин кот!..» – тот кубарем прямо автоматчикам под сапоги. Вскочил, как заорёт, слёзы и сопли по лицу размазывает и побежал в сторону своего дома.
Немцам это показалось смешным. Ведь Ваня когда вскочил с земли, до того в пыли перепачканный, да ещё эта фанерка на шее болтается, да слёзы, да сопли… Так немцы в него пальцами тычут, гогочут, аж за животы похватались: «Партизанен!.. Партизанен!.. Го-го-го!..» Ещё и свистели Ване вслед.
Потом офицер слёзы от смеха платочком вытер, автоматчикам рукой махнул и на хуторян показал: «Нах хауз, нах хауз…» Тут немцы и разогнали и нас, и баб, и стариков…
Иван Васильевич помолчал, потом:
– А лук в этом году хороший… С весны, правда, мошка какая-то на нём завелась – перо белеть и сохнуть стало… Так я его мыльной водой опрыскал – и ты знаешь, он прямо дня через три повеселел… А мыло обыкновенное – хозяйственное…
– Бать, а что ж с партизаном-то дальше было?..
– Да ничего. На трактористов нас в сорок четвёртом году послали учиться. Собрали безотцовщину, это таких как я, да и других малолеток – у Вани-то отец живой потом с войны вернулся… Ну, и учили… Теперь я думаю, что нас просто спасали. Потому, что и первое, и второе, и третье нам в столовке варили. Жетончик отдаёшь – тебе и дают то, что в нём значится, первое, там, или второе… Кто поразворотливее, умудрялись и два раза на один жетончик блюдо получить… Конечно, взрослые, думаю, эти махинации наши видели, да я ж говорю – спасали… А сейчас сколько детворы беспризорной?.. Стыдоба!..
Иван Васильевич опять замолчал, стал зачем-то перекладывать с места на место помидоры.
– А Ваня,.. – помолчав продолжил он, – Иван Фёдорович – это его уже лет пятнадцать как нет… Когда-то, Царство ему Небесное, выпивали с ним у нас дома, не помню по какому случаю, говорит мне: «А я, тёзка, на деда Тимоху тогда такое зло затаил… Поверишь, убить его хотел. Нашёл винтовку – когда наши немца прогнали… Весной… Как раз перед тем, когда нас на курсы трактористов послали. Два или три раза его выслеживал, целился в него и убил бы… А вот щёлкнуть курком не решился. И так у них с бабкой Митрофан да Василий к тому времени на войне погибли. А зло я на него держал долго… Пока и в армию не забрали… Не понимал, – говорит, – дурак, что он меня от смерти спас».
Помню, помянули мы с ним тогда всех, кого война забрала, и деда Тимоху, и сыновей его, в общем всех, да и разошлись… – вздохнул Иван Васильевич.
Потом Виталий взял вёдра с картошкой и помидорами, Иван Васильевич – маленькое, с огурцами, и они направились к дому.
Августовский вечер был безветренный и душный. В небе, кое-где, висели и расплывались розовеющие облачка. Виталий шёл вслед за отцом, смотрел на его сутулую спину, а из головы его всё не шёл добродушный, вечно кашляющий дядя Ваня Пранин, и Виталий никак не мог представить его мальчишкой, который залёг где-то в бурьяне с винтовкой и целится в неведомого Виталию деда Тимоху, своего обидчика и спасителя.
ТОЛМАЧ
Всё в это утро было весёлым: и раннее улыбчивое солнышко, и бодрый августовский ветерок, и щебетание ласточек на проводах.
Виталий вышел на улицу, босиком прошёлся по мягкому спорышу к корыту, шумно умылся по пояс свежей, холоднючей колодезной водой, обтёрся висевшим тут же полотенцем.
– Проснулся?.. – услышал он голос отца.
– Ага…
– Ну, иди скорей, давай перехватим, – позвал его Иван Васильевич из малюсенькой летней кухоньки, сооружённой во дворе ещё с покойной женой Натальей Егоровной, – а то картошка остынет…
Они не успели позавтракать, как хрипло залаял вечный дворовый сторож Азор и в проёме открытых дверей кухоньки появился дядя Саша Гузин. Вид у него был тяжёлый. И без того тёмная кожа на худющем лице, отливала синевой. Некогда чёрные острые глаза подёрнулись слезливой поволокой, единственное дело – чёрные, без единой сединки волосы, несмотря на солидный возраст, напоминали о былой его красоте.
Дядя Саша всю жизнь пас совхозный скот. Трезвым в то время бывал от выходного до выходного.. Детей у них с красавицей и певуньей Марусей не было. Теперь он был пенсионером. Следовательно, выходные у него были каждый день, ну, а чем он занимался в выходные, уже сказано.
Дядя Саша держал в руках литровую банку с молоком, даже не накрытую крышкой.
– Ванюш, – обратился он к Ивану Васильевичу, – я тут табе молощка принес, свеженького…
– Саш, да не надо мне молока, – отмахнулся Иван Васильевич, – налить я тебе и так налью – вижу, не гарно тебе…
– Не-е, Ванюш, я ж не христарадничать пришёл, я на молоко поменять…
Иван Васильевич махнул рукой, достал со стола баночку с самогоном, налил стопку, отрезал хлеба и положил перед дядей Сашей вилку. Тот выпил, взял с тарелки кружочек нарезанного огурца:
– Ничаго не надо, Ванюш, я так, «врагом народа» загрызну, – так дядя Саша называл огурцы за их малокалорийность.
– Да бери хоть картошку, хоть мясо, а то твой «враг народа» тебя до добра не доведёт…
– Было бы чем жевать, – пьянея, отмахнулся дядя Саша, а потом, – Виталик, а хощешь, я табе немецкий стишок расскажу?.. И тут же продекламировал:
«Дер фатер, унд ди муттер,
Поехали на хутер,
Авария случилась,
Цвай киндер получилось…»
Это мы у школе ущили, – пьяненько засмеялся он и спохватился, – ой, Ванюш, ничего, что я такое мелю при Виталию?..
– Да я думаю, что он уже всяких таких аварий навидался, – ухмыльнулся Иван Васильевич, – уже за сорок хлопцу.
– Ну, не ругайте меня, не ругайте, – засуетился вдруг дядя Саша, – побег я…
Он красноречиво посмотрел на стопочку, стоявшую на краешке стола, потом резко развернулся и бодренько отправился со двора…
– Во, видал немца?.. – улыбаясь, спросил Иван Васильевич у сына. – Я вот, когда в Германии служил, так у нас тогда такой анекдот ходил: застал комендантский патруль нашего солдатика, который с немкой гулял. Тот разволновался, немецкий-то язык – через пень колода, – кричит девушке: «Ком за угол, ихь попух!..» Да-а-а, много нас таких немцев там было…
Иван Васильевич помолчал, потом вдруг хохотнул:
– Был тут и у нас в войну один такой «немец», толмачом его хотели фрицы сделать.
– Как толмачом? – не понял Виталий.
– Переводчиком… Они тогда всё чаще и к нам, и в соседние хутора наезжать стали… На машинах, на танках… Страшно было.
Один раз пошли мы с Петькой Чудным и Митей Филипповым на Матуги. Там в войну хат двенадцать стояло. Митя нашёл и припрятал там, в овраге, наган и хотел его нам показать. Только туда прибежали, смотрим, машина, большая такая, жмёт прямо через бурьяны. Остановилась около хаты тётки Надёги Петровой. Видим, немец что-то ей говорит, руками размахивает, а она плечами пожимает. Мы, конечно же, туда побежали. Тогда немцев мы уже не боялись. Даже окруженцы, кто к Дону не дошёл, в гражданское попереодевались и у хуторян многих в хатах жили. Жил и с нашей мачехой спокойный солдат Женька, лет тридцати – обувь всем чинил. Ладно, о нём как-то в другой раз… Так вот, подбегаем, а их, немцев, четыре человека. Тот, что с тёткой разговаривал – офицер, и все они уже тётку оставили и перешли к её соседу, деду Алексею Анисимовичу, который стоял около своей хаты и покашливал, потому, что курил очень крепкий табак-самосад. Офицер подошёл к нему и что-то сказал. Никто ничего не понял и хозяин подворья ему ничего не ответил. Тогда офицер подошёл к сараю, стал дёргать за солому на крыше и говорить: «Хой, хой…», или «хай», – после, конечно, выяснилось, чего он хотел.
Алексей Анисимович позвал свою самую младшую дочь Прасковью, мою ровесницу, и послал её ещё за одним соседом, дедом Фёдором, отцом Витьки Толмача, мол, немцы приехали, чего-то требуют, а чего – понять невозможно. Ты ж, наверное, не знаешь, отчего Витьку Толмачом прозывают?.. Сейчас узнаешь…
Резон был в том, что дед Фёдор вроде как тоже в плену у немцев был, как и дед Тимоха. До войны, бывало, мужики его спрашивали, как будет то, или иное слово по-немецки, а он переводил. Может и не совсем точно, но мужики верили.
Тут мы с Петькой и Колей уже совсем рядом с немцами стояли. Они на нас посмотрят и ничего, не прогоняют. Глядим, бежит Прасковья, а за нею дед Фёдор с палочкой ковыляет.
Алексей Анисимович на деда Фёдора пальцем показывает и говорит офицеру: «Ему кажи, он понимает…»
Подошёл дед Фёдор к немцам – офицер говорит: «Гутен таг…» А дед, может, забыл, а может и не знал как ответить. Стал и стоит, на офицера молча смотрит. «Гутен таг…» – опять сказал офицер. Дед Фёдор постоял молча, а потом рукой махнул и говорит: «Так-так…»
Немцы переглянулись и офицер со словами: «Хой, хой!..» – опять стал дёргать солому на крыше сарая, в котором стояла корова Рябка Алексея Анисимовича. Офицер начинал сердиться. Дед Фёдор понял, что нужно что-то говорить, кивнул офицеру головой, мол, понял, и, повернувшись к Алексею Анисимовичу, сказал: «Немец говорит: отдай корову, а то хуже будет. Видишь, они с оружием и шутить не собираются…»
Прасковья, услышав это, заплакала и побежала звать мать – бабу Лиду, а Алексей Анисимович сказал: «Дулю им, а не Рябку…». «Как знаешь, – пожал плечами дед Фёдор, – сказали, если что, всех расстреляют…»
Алексей Анисимович растоптал цигарку, плюнул, пошёл в сарай и начал отвязывать свою Рябку. Выскочили из хаты и с плачем побежали к нему баба Лида и Прасковья…
– А вы что? – спросил Виталий.
– А что мы? Мы пацаны… Стоим, смотрим, что дальше будет. Немцы опять переглянулись, а один вдруг как засмеётся: «Найн, найн!..» – наклонился, сорвал пучок травы и стал показывать, будто бы он его ест, а потом стал махать руками, будто косой косит. Лишь тогда все поняли, что немцам сено понадобилось.
Сена немцы набрали из скирды, что буквально перед их приходом лаптиновцы и матужане заскирдовали рядом с кошарой, где до войны размещались овцы, но их угнали. Солдаты поехали к скирде своей машиной, а мы побежали следом. Они выдёргивали из копны пучки сена, нюхали его и хохотали. По видимому, приятный запах разных цветов и трав очень нравился им. В кузове машины были скамейки для перевозки людей и немцы набрасывали туда сено вилами навалом, поверх этих скамеек, а нас заставили раскладывать и утаптывать его, чтоб больше влезло. Потом уехали, а за работу нам ничего не дали. Хотя мы, голодные пацаны, надеялись, что они нам хоть галет дадут – был у них такой хлеб, похожий на печенье, только побольше, наподобие хлебцов наших, спрессованный сильно очень, сухой, его перед едой распаривали на пару и он прямо как хлеб настоящий становился. Правда, уж если галеты нам в руки попадали, так им не до пару было, мы и сухими их сгрызали. Но не дали нам немцы, на сей раз ничего, хотя к этому времени и Петьку, и Колю, и меня, немецкие солдаты уже заставляли на себя работать, но давали за работу что-нибудь съестное. Меня один, пузатый такой, заставил машину мыть. Я помыл, а он пальцем меня поманил: «Коми я-а…» Я подошёл, так он мне бубликов дал и колбасы, целое кольцо… То-то мы дома пировали… А эти такие вот оказались. Не пойму только, чего это они без переводчика приезжали?.. У них это, вроде, чётко поставлено было. Может как-то по собственной инициативе?.. Так для немцев это тоже маловероятное дело.
А над дедом Фёдором долго в хуторе смеялись, так Толмачём и прозвали. Вот и Витьку по наследству Толмачём окликают. У нас так: хоть делай что, хоть говори, наперёд десять раз подумай, а то вот так, как дед Фёдор ляпнешь, то и внуки не расхлебают.
– И что ты собираешься делать? – закончив свой рассказ и похрустев пальцами, зевнул Иван Васильевич.
– Пойду, почитаю, там у меня книжица интересная.
– А я прилягу. Может, вздремну…
Утро было в разгаре. Ласточки с криком и писком пикировали над большим серым котом, который, прижав уши и жмуря глаза, сидел на приоткрытой двери сарайчика в непосредственной близости от их гнезда. Ласточки старались прогнать кота. «Ко-ко-ко, ко-ко-ко!» – тревожно поддакивал им красно-чёрный громадный петух, по кличке Пётр Кузьмич.
– А-ну, брысь!.. – взмахнул рукой в сторону кота Виталий и кот мгновенно исчез в неизвестном направлении. «Во!.. – подумал Виталий, – и никакого толмача ему не надо – всё понимает, без перевода…»
Юрий Макаров (Ровеньки)
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"