После насыщенных дорожных впечатлений, полученных от посещения Германии, её исторических областей по Рейну, Николай Иванович Надеждин (1804 – 1856) с большой пользой для себя побывал в Париже, и французская действительность дала ему возможность лучше понять физиологию жизни этого культурного мира, с его устремлением к обновлению течений и вкусов в искусстве, согласно укладу социальных отношений и национальных амбиций. Цивилизационный подход к изучению истории страны подсказывал учёному необходимость постижения глубинного народного мировоззрения, определяющего черты характера людей. С этой целью русский профессор отправился далее в Швейцарию. То была его последняя поездка в этом качестве. Вскоре он уже лишится университетской кафедры, и начнётся совсем иной период жизни Н.И. Надеждина.
Первая остановка путешественника – Люцерн. Отсюда начнутся старейшие швейцарские кантоны, ядро самобытности героической истории, ещё живой в сказаниях и легендах, зримой в памятных приметах горного ландшафта, селениях и местночтимых часовенках. Именно здесь русского патриота изумит храбрость суворовских бойцов, бравших недоступные выси Сен-Готарда, покорённые волей полководца и его солдат. Многое узнает в пути Николай Иванович, о чём сделает пометки в своём дорожном дневнике, и что затем составит основу его очерка о Швейцарии.
Насладившись природной прелестью побережья Люцернского Озера, русский путешественник выйдет из дилижанса в укромном городишке Флюэлене и с проводником направится через сад к скале, в её огромной пещере увидит высеченного знаменитого Торвальдсенова Льва – памятник швейцарцам, погибшим на коронной службе французскому королю Людовику XVIи боровшихся против несметных сил революционной черни в сентябре 1792 года. Огромное изваяние представляет собою умирающего Льва, пронзённого копьём, обломок которого торчит из тела царственного животного, его мощная лапа ещё грозно поднята. Во всём облике Льва столько достоинства, в его глазах застыло гордое страдание и непокорённое величие. Собою поражённый Лев заслонил щит с изображением королевских лилий. Это ль не символ подвига храбрых воинов! Великий датский скульптор Бертель Торвальдсен (1770 – 1844) мощно изобразил в гранитном монолите скалы вдохновенный гимн верности и долгу.
Творческий гений Торвальдсена раскрылся в полную меру во многих его шедеврах: будут ли это изваянные им античные мифологические персонажи или монументальные конные скульптуры с восседающими на них прославленными военачальниками, – всё внушительно и необыкновенно изящно. Эти парадные произведения поставлены на городских площадях многих европейских столиц. Николай Иванович читал в Университете курс эстетики и чувствовал необходимость самому видеть выдающиеся памятники искусства разных народов, как древнего, так и новейшего времени. Развалины старинных замков, мосты, католические соборы с их священными реликвиями, торжественные органы, звучащие так умилительно – всё удивляло. Но главное, что поражало – незыблемость гор.
Впрочем, горы могут зыбиться – обрушаться сами, тогда беды не миновать. Вот нашему путнику пришлось осматривать нагромождение скал, рухнувших в сентябре 1806 года на горную деревню Гольдау, погубив всех её жителей. Свидетель того происшествия живо рассказывает учёному, как это происходило тридцать лет назад, а у самого на лице испуг и слёзы. В горах обвалы нередки, может быть, и не столь катастрофичны, как в Гольдау, и обычно это не отпугивает жителей от опасных мест. Снова возводят дома, и улицы по-прежнему вскарабкиваются на горные склоны. Жизнь здесь, кажется, мало изменилась со времён Вильгельма Телля. Хозяйство натуральное: пасут скот, варят замечательный сыр. Простота и добродушие, идиллия кругом. Н.И. Надеждин замечает: «Звон колокола и крик младенца [вечером]; отголосок невинного чувства земли и приветный зов к небу! Это основные звуки идиллической гармонии». Но в годы борьбы те же люди превращаются в бесстрашных воинов. Как ни кичлив был Наполеон, но и он не прорвался со своими легионами сквозь цепи горных швейцарских кантонов.
Всю дорогу до Бруннена Николая Ивановича согревала мысль: скорее бы взглянуть на Сен-Готард. Суворов! «Надо быть за несколько тысяч вёрст от Отечества и в течение нескольких месяцев не слыхать ни одного Русского слова, чтоб почувствовать впечатление, произведённое на меня этим именем – Суворов!» – это его слова. Это великое имя для каждого Русского человека связано с громкими победами, и запечатлено навсегда с переходом его войск через неприступные Альпы. Как карабкались по ледяным вершинам гор Суворовские солдаты, со всем снаряжением и пушками – одному Богу известно. Только седовласый полководец с бойцами подобно орлу перелетел Альпы и был на благословенной земле встречен ликующими швейцарцами. Они и доныне с восторгом рассказывают о чудо-богатырях и свято берегут реликвии их славного освободительного похода. Неподражаемо воспел переход Суворова через Альпы наш национальный поэт – Гавриил Романович Державин:
«Сквозь тучи, вкруг лежащи, черны,
Твой горний кроющи полет,
Носящи страх нам, скорби зельны,
Ты грянул наконец! — И свет,
От молнии твоей горящий,
Сердца Альпийских гор потрясший,
Струей вселенну пролетел;
Чрез неприступны переправы,
На высоте ты новой славы
Явился, северный Орел!..» (1799)
Негоже нам твёрдо не знать поэзию великого Державина, чьё 200-летие со дня кончины будет страна отмечать в 2016 году. На берегу Люцернского Озера Н.И. Надеждин восклицал: «Никогда, скажу искренно, душа моя не сочувствовала так глубоко, так полно великому певцу побед Русских!»
Свой очерк о путешествии по Швейцарии просвещённый мыслитель написал в ссылке, в далёком Устьсысольске, где условия его жизни были не только суровыми, но и совсем неблагоприятными для творчества. Но надо знать характер Николая Ивановича, его выдержку и приспособляемость в силу необходимости к трудностям, чтобы всё объяснилось. Прочные обширные знания и феноменальная память позволили опальному учёному так живо и оригинально воссоздать картины увиденного, передать непосредственные беседы с разными людьми, путешествующими, как и он, будь то англичане, милорды, то католический священник – со всеми общался на их родном языке. Поражала любовь простых швейцарцев к родной старине. Присутствие Вильгельма Телля – национального героя времён, казалось бы, древних, чувствовалась повсюду, а ведь он жил в XIVвеке! И Суворова здесь искренно чтут, и он в их памяти как живой, и гениальный датчанин Торвальдсен с изваянным им огромным Львом – рядом. Знатоку классических древностей Н.И. Надеждину всё было важно, что великого сделано человеком, к какой бы эпохе он ни принадлежал.
Этот очерк, завершающий культурные штудии нашего учёного, напечатан в 1837 году в петербургском издании «Литературные прибавления к Русскому Инвалиду»; журнал же Надеждина «Телескоп» после Высочайшего запрета не выходил.
Текст существует в единственной публикации. Настоящее разыскание подготовили к печати библиографы М.А. Бирюкова и А.Н. Стрижев.
Мы въехали в Люцерн ровно в четыре часа пополудни. Дилижанс провёз нас почти через весь город, на другую сторону Рейссы, где находится почтовой двор.
– Где вы остановитесь? – спросил меня старший из трёх Англичан, моих спутников, который один только умел сказать несколько слов по-Французски, не прибегая к помощи карманного лексикончика. Чудные люди эти Англичане! Шатаются по всей Европе, не имея про запас ни одного языка, кроме собственного! И, что особенно удивительно, ни один трактирщик, даже в Швейцарии, не умеет говорить по-Английски, а между тем их понимают, знают, предупреждают все их желания! Отчего ж это так? Оттого что Англичане, по крайней мере, в прежние времена, запасались слишком изобильно красноречием металлическим, звонко-понятным, обольстительно-убедительным.
– Не знаю, – отвечал я. – Вы как думаете?
– Господа! – подхватил почтовой писарь, выскочивший навстречу дилижансу. – Рекомендую вам «Лебедя», чудную, прелестную гостиницу: дом новый, только что отделанный, превосходно обмеблирован, столь отличный. Все милорды останавливаются там…
Я осмотрел себя с ног до головы, стараясь угадать, по какой причине услужливый писарь мог счесть нас милордами. Такое самолюбие было во мне очень извинительно. Британцы, мои спутники, не имели в себе ничего милордского; простое платье, не отличающееся никакою странностью цвета и покроя, физиономия почти обыкновенная человеческая, с выражением больше флегмы, чем надутого, спесивого эгоизма или мрачного, отчаянного сплина – всё это ясно показывало, что мои, впрочем, весьма почтенные товарищи никак не заслуживали такого великолепного приветствия. Впрочем, одного взгляда на себя достаточно было увериться, что и я мог походить только разве на Английского милорда Георга наших Московских изданий, которые, конечно, не доходили до Люцерна. Почему я тотчас сообразил и догадался, что услужливый писарь хочет сделать спекуляцию на наше самолюбие; это внушило мне недоверчивость к его рекомендации.
– А ещё где можно? – спросил я, оглядываясь вокруг и вынимая из кармана неразлучного своего Эбеля [1][i].
– «Белая Лошадь», «Золотой Орёл», «Весы», – отвечали голоса носильщиков, которые собрались вокруг дилижанса.
– Я отыскал Люцерн в Эбеле: там стояло по обыкновению, что все реченные трактиры заслуживают доверенность путешественников. Но при «Вечах» прибавлено: «На берегу Рейссы, с прекрасным видом на Риги, Пилат, озеро и Альпы».
– Я предпочитаю «Весы», – сказал я, обратясь к моим спутникам.
Но, верно, название милордов достигло своей цели. Англичане выбрали «Лебедя».
Чемоданы наши взвалили на тележку, которую потащил по мостовой дюжий носильщик. Мы опять перешли Рейссу через длинный мост. Англичане сманивали меня к «Лебедю»; но я устоял непоколебимо на «Весах». Этот трактир был ближе; они проводили меня до дверей, где я и расстался с ними, не без надежды увидеться в прогулках по городу.
Первое чувство, первое увлечение: я всегда ему верил, всегда следовал, и никогда не обманывался. Не обмануло оно и теперь: я сделал чудесный выбор. Кому ни приведётся быть в Люцерне, рекомендую склониться на сторону «Весов». Прекрасная гостиница! Такие чистенькие комнатки! Такая проворная услуга! Такая добрая хозяйка! А пуще всего такое дешевье в сравнении с прочими Швейцарскими трактирами!
Но где же прекрасный вид, который выговорил я первым условием при отводе себе комнаты? Я побежал к окну, как скоро переступил порог. Подо мною катились быстрые струи Рейссы, из которых почти вырастала гостиница. Влево изумрудное зеркало озера. Но где ж горы? Солнце, весь день боровшееся с тучами, наконец высвободилось из-под них и сияло во всей красе на голубой тверди. Только по местам висели ещё сизые тучи, словно свинцовые пятна, возмутившие мне душу зловещим предчувствием.
Понимаете ли вы отчаяние путешественника, заехавшего в Швейцарию в дурную, ненастную погоду?.. Достигнуть цели своих желаний, вступить в это святилище великолепнейших чудес природы, быть среди их – и не видать ничего в Египетской мгле непроницаемых туманов!.. Право, это хуже мук Тантала!..
– Я очень несчастлив, – сказал я, обратясь к хозяйке, которая сама явилась прибрать мою комнату. – На погоду нет надежды!
– Отчего же, добрый господин? Я так думаю напротив. Посмотрите-ка на Альпы. Они все с утра покрылись снегом. Это верный знак.
Я знал, что когда дождь превращается в снег на Средних Альпах, погода наверное должна перемениться; так стояло и в Эбеле: но где ж эти Альпы? Я взял свою трубку, и действительно, на отдалённом горизонте, опоясывающем озеро, различил округлости гор, белевшиеся подобно застывшим валам взбунтованного моря.
– А эти тучи? – возразил я недоверчиво.
Хозяйка взглянула в окно и улыбнулась.
– Господин, верно, ещё недавно в Швейцарии? Это не тучи, это наши горы. Вот Пилат, а там Риги. Я вам ручаюсь, что погода будет прекрасная. Да не угодно ли вам чего? Кофе... шоколату... чаю?..
Я пробормотал что-то в ответ, и прирос к окну в неизъяснимом удивлении.
– Как? Ужели в самом деле горы? – Да где ж их основания? Как же они связываются с землёй? – Это шутка! Горы висят в воздухе! – Я не знал ещё, что облака, рассеваемые солнцем, прилипают к исполинским бокам гор, обвиваются вкруг них, перехватывают их пополам и, мало-помалу редея, слипаются в один цвет с атмосферическим воздухом, так что опытный лишь глаз может различить их седую пелену, спускающуюся по рёбрам гигантов; а между тем, эти гиганты уже приветствуют своими осеребрёнными вершинами благодатное светило.
Мне подали кофе и при нём сот свежего, душистого мёду, по Швейцарскому обычаю.
Прошло не более получаса в некоторых распоряжениях с моей стороны, насчёт совершенного водворения в данной мне комнате. Управившись, я подошёл опять к окну: какая чудная перемена!..
Швейцарский календарь, основанный на вековых наблюдениях, не обманчив. Снег недаром покрыл темя Средних Альп. В эти полчаса полог туманов совершенно распахнулся, и я увидел вокруг себя строй исполинов.
Прямо пред глазами возвышалась Гора-Пилат, упирающаяся своими корнями в западный берег Люцернского Озера. Вышина этой горы простирается до 7080 футов над поверхностью моря и до 5700 над озером. Имя её производят от Латинского «Mons Pileatus» (Гора в шляпе), данная ей потому, что вершина её большей частью бывает покрыта облаком, похожим на большую нахлобученную шляпу. Это облако питается преимущественно парами, выходящими из небольшого озера, находящегося на одной из верхних террас горы, называемой Бриндлен-Альпе. Иногда оно рассевается в воздухе; но чаще, приросши к темю горы, всё растёт, всё тучнеет, всё становится гуще и мрачнее, до тех пор пока разразится ужасною грозою. В старину окрестные жители приписывали это явление таинственной причине, основанной на древнем народном предании, которое давало другое происхождение и самому названию горы. Думали, что Гора-Пилат названа так, потому что была местопребыванием судии Спасителя, Понтия Пилата, который, доведённый до отчаяния угрызениями совести, бросился наконец в помянутое озеро, называющееся и теперь в народе «Пилатовой-Лужей»: его-то проклятую тень видели в громах и бурях, вырывающихся из озера. Иначе называлась эта гора Фракмонт, т. е. «Mons Fractus» (Раздробленная Гора), потому что высочайшая из семи вершин её раздроблена надвое. Вид Пилата из Люцерна запечатлён мрачным, ужасающим величием: вся восточная его сторона представляет обнажённые ребра истерзанных стихиями скал. Вид с горы, говорят, принадлежит к великолепнейшим в Швейцарии. Уверяют, что в ясную погоду с помощью трубки можно видеть с ней до 13 озёр и различить даже Страсбургскую колокольню. Рассказывают также об удивительных гротах, прорытых самою природою в недрах верхних скал: один из них, называемый «Скважиной св. Доминика», идёт сквозь всю гору; никто до сих пор не мог пройти его из конца в конец, даже дойти до таинственной статуи, которая виднеется при её противоположном отверстии, называемом «Скважиною Лунного Молока», и как будто представляет человека, облокотившегося на стол, со сложенными накрест ногами, в положении стража пещеры. К сожалению, я не решился идти на эту гору, которая, хотя, кажется, висит над городом, но требует до шести часов крепкой ходьбы только в один конец. В это время одна Швейцарская газета напечатала известие, будто на Пилате найден труп убитого и ограбленного путешественника, с подозрением, что виновником убийства должен быть проводник несчастного. Все Швейцарские проводники, которые составляют особый, многочисленный класс народонаселения, подчинённый своим законам и формам, сделали протест против этого известия, которому досель не было примеров и которое действительно оказалось ложным. Впрочем, не это удержало меня от путешествия: я сделал себе другой план, и очень скупился на время.
Против Пилата, на восточной стороне озера, воздымается величественный купол Риги, по-Латине «Mons-Regius» (Царь-Гора). Это название весьма прилично величавому положению горы, царски возвышающейся между озёрами Люцернским, Цугским и Ловерцским, под зелёною порфирою роскошных Альпийских пастбищ. Риги представляет громаду совершенно отдельную, одинокую, не связанную с другими окружными горами. Вышина её простирается до 5676 футов над поверхностью моря, следовательно, гораздо ниже Пилата. И вид её несравненно кротче, не так дик и ужасен. Бока Риги усеяны шалашами. Множество часовен и крестов, возвышающихся друг над другом, свидетельствуют благочестие древних Швейцарцев, не погасшее и ныне в народе. До сих пор каждое воскресенье горные пастухи и жители окрестных деревень собираются, особенно в церкви Богородицы-на-Снегах, где, помолясь, проводят праздник в гимнастических играх, так любимых горцами. Дни св. Магдалины (22 июля) и св. Лаврентия (10 августа) принадлежат к годовым праздникам, на которые собирается множество богомольцев и посетителей: первый даётся при так называемой Капуцинской-Гостинице и есть собственно пастушеский праздник, второй на Холодных-Водах. Вершина Риги называется Кульм (Culmen): на ней поставлен крест, видимый в хорошую Долондовскую трубку из Цириха, и устроена прекрасная гостиница. Вид оттуда восхитительный; круг зрения простирается больше чем на 200 вёрст.
В 1820 году на самом острове Кульма построили род деревянного бельведера для тригонометрических измерений, которым не оставляют пользоваться и путешественники. Прогулка на Риги есть один из прекраснейших эпизодов Швейцарского путешествия.
Между этими двумя исполинами толпа других, постепенно возвышающихся гор, составляет богатую раму великолепного Люцернского Озера. Всех ярче бросаются в глаза утёсы Биргенштока, преломляющие бассейн озера с юга. Из-за них возвышается Блюм-Альпе; здесь Титлис, Криспальт; там грозное темя Веттергорна, покрытое вечным снегом. Люцернское Озеро принадлежит к прелестнейшим озёрам Швейцарии. Оно называется иначе Озером Четырёх-Лесных-Городов, потому что так назывались в древние времена четыре вкруг него расположенные кантона: Люцерн, Швиц, Ури и Унтервальден. Подобно всем озёрам Швейцарии, оно принимает в себя Рейссу, свергающуюся с вершины Сен-Готарда нитью бурного горного потока, и выпускает её могучею рекой при самом Люцерне. Длина озера от Люцерна до Флюэлена содержит около 9 льё, а самая большая широта между Кисснахтом и Альпнахом не больше 5 льё. Поверхность возвышается над морем на 1320 футов. Глубины в иных местах до 660 футов. Плавание по нём небезопасно по причине частых бурь и неприступных утёсов, в иных местах перпендикулярно вырастающих из волн, так что нет возможности пристать к берегу, если захватит буря. Сверх того, около Флюэлена нередко огромные камни срываются с гор и падают в озеро. Между тем, нет другого средства пробраться от Люцерна до Флюэлена, через который лежит большая Итальянская дорога, единственный путь сообщения между Ломбардиею и Северною Швейцариею. Так как перевоз составляет главную промышленность жителей трёх малых прибрежных кантонов, то они никак не соглашаются на введение пароходов, которые так облегчают путешествие на других больших озёрах Швейцарии. Надо ввериться искусству и опытности судовщиков, и они, правду сказать, мастера своего дела. Зато какое наслаждение можно купить ценою этой отважности? Берега Люцернского Озера не имеют себе подобных в дикой, романтической прелести, перед которой ничто могучая кисть Сальватора-Розы.
Все эти подробности узнал я от доброй г-жи Миллер, хозяйки «Весов», которая явилась скоро спросить, не имею ли я нужды в проводнике, чтоб погулять по городу.
– Мартын! – крикнула она, вышедши на лестницу. – Пошлите Мартына к господину № 16.
– Ну вот, – подумал я, – ныне поутру читал я в газете «La Jeune Suisse» ужасную выходку против нас Русских за то, что будто у нас считают людей не по именам, а по нумерам (?): г-жа Миллер, верно, не читает этой газеты; иначе она, конечно б, не дозволила себе такого северного варварства...
Явился Мартын. Это был маленький человек, лет за пятьдесят, немного косой, немного хромой, но живой и лёгкий, как перо. Глаза его горели так светло, язык ворочался так быстро, что я тотчас догадался, что в естественный огонь его характера попало несколько капель виноградного масла.
– Куда угодно господину? – спросил он меня, смерив с ног до головы своим косым взглядом.
– Смотреть город, – отвечал я. – С чего бы начать только?
– Разумеется, с Торвальдсенова «Льва», – отвечал Мартын, – а там в собор... а там в арсенал... а там, если успеем...
– Хорошо, хорошо! Договорим дорогою.
Мы отправились.
В полуверсте, не больше, за чертою города, вправо от большой дороги в Цирих и Цуг, находится прелестный Английский сад полковника Пфифера. Здесь увековечена память храбрых Швейцарцев, погибших в Париже в несчастные дни 10 августа и 2 и 3 сентября 1792. Памятник достоин воспоминания! В скале, к которой примкнут сад, высечен лев, символ благородного мужества сынов Швейцарии, пронзённый копьём; он издыхает, прикрывая собою щит, украшенныйлилиями, которого защищать больше не может.Наверху ниши, занимаемой львом, читается надпись:
Die X augusti, II et III septembris, MDCCXCII, haec sunt nomina eorum qui ne sacramenti fidem fallerent,
fortissime pugnantes sollerti amicorum cura
ceciderunl: cladi superfuerunt:
duces XXVI, duces XVI,
(следуют имена) (следуют имена)
milites circiter DCCLX, milites circiter CCCL,
(следуют имена) (следуют имена)
Huius rei gestae cives aere collato perenne monumentum posuere Studio C. Pfyfer, arte Thorvaldsen, opera A. Ahorn [3][iii].
Только гений Торвальдсена мог так верно постичь и так достойно выразить поэзию увековечиваемого воспоминания. Создание удивительно как просто, но выражение исполнено дивного величия; обломок копья остался в теле умирающего льва; он поднимает свою могучую лапу, как будто отражая новый удар; полуотверстые очи, готовые сомкнуться навсегда, сверкают ещё угрозою; на лице написана благородная скорбь и величественное терпение сражённого, но непобеждённого мужества. Агорн, молодой художник из Констанса, исполнил это высокое произведение по модели, присланной Торвальдсеном из Рима. По несчастию, во время перевоза драгоценная модель вся обилась, так что строители памятника пришли в отчаяние; но полковник Пфифер, главный распорядитель предприятия, имел терпение собрать все осыпавшиеся крошки гипса, привесть их в порядок и прилепить снова к модели. Мысль памятника была мгновенным наитием в художнике: получив письмо из Люцерна, содержавшее в себе просьбу соорудителей, Торвальдсен тотчас взял карандаш, набросал эскиз на обороте того ж самого письма и отослал назад в ту ж минуту. Так внезапно вдохновение в душе гения!
«Умирающий Лев» высечен цельный из скалы, в которой находится, горельефом. Длина его, от оконечностей лица до начала хвоста, простирается на 28, вышина на 18 футов. Род пещеры, где он представлен лежащим, имеет 44 фута длины на 28 высоты. Вершина скалы покрыта густым кустарником; подошва омывается небольшим бассейном чистой, ключевой коды, в котором плавает маленькая лодочка; кругом раскиданы группы деревьев; под ними устроены скамейки для посетителей.
Я долго сидел погружённый в созерцание дивного произведения. После сказали мне, что на поднятой лапе Торвальдсен с намерением или по невниманию пропустил пятый маленький ноготок, который и сама природа едва намекнула в организации льва. Этот важный недостаток с модели перешёл и в памятник, и — Боже мой, как ухватились за этот промах записные знатоки, должностные критики! Если б я был так коротко знаком с конструкциею льва, что знал бы наизусть все его когти, признаюсь, мне никак бы не вошло в голову считать их в это время. Другие мысли возникали из моих ощущений. Вот, думал я, разрешение задачи новой современной пластики! Вообще утверждают, что эта ветвь искусства погибла безвозвратно с классическим гением Греков и Римлян, что только Греки и Римляне могли кристаллизовать свои идеи в формах нагой, бесстрастной пластики, что только их идеи, физические, материальные, дозволяли себя ваять, лепить и отливать без насилия смыслу, без ущерба выражения. Но вот произведение, где богатая нравственная мысль высечена из нагого камня, где целый эпизод жизни воплощён в бесстрастных формах ваяния. Эта простая одинокая фигура не заключает ли в себе целой, красноречивой картины? Вот тайна нынешнего искусства, стремящегося во всём к единству, к слиянию! Тогда как живопись своею перспективой состязается почти с пластикой, резец спорит с кистью в выразительности...
Мои эстетические мечты прерваны были живым разговором в собравшемся возле кружке. Я обернулся: старый солдат, седой как лунь, но ещё свежий и бодрый, с глазами, не потухшими от лет, проповедовал что-то трём мужчинам и двум дамам. Мартын подвернулся под мой взгляд с предупредительным ответом:
– Это старый инвалид, из тех, что дрались в то время...
Я подошёл к беседующим:
– Да, – говорил ветеран, – такие вещи не забываются; я вижу, как теперь, это 10 августа. День быль жаркий. Но зачинщики были не мы. Нам запрещено было строго стрелять, кроме как для защиты. О, если б король не послушался этого бездельника в шарфе, если б он остался с нами...
– Но... – прервал один из мужчин (они были все Французы), – известно, что вам запрещали стрелять, оттого что не успели сделать всех приготовлений...
Ветеран замолчал с приметным насилием, потом прибавил:
– Господам не угодно ли видеть часовню?
– Мы её видели.
– Покажите мне, – сказал я.
– С удовольствием.
Мы отделились от группы. Нетрудно было отгадать, что я был не Француз. В старике кипело, и он едва отвернулся, как негодование его вылилось огненною лавою:
– Вот они, эти Французы!.. Их отцы бегали мне за табаком, а они изволят теперь рассуждать. Известно?.. Да кто их извещал?.. Я сам был, сам видел, сам знаю... Приготовления?.. Нас было тысяча двести человек... Когда бы ещё с утра велено было действовать, мы бы смяли эту сволочь с Карусельной Площади... А то король сам был причиною... Поверить этим мошенникам! Вы бы посмотрели, как при первых выстрелах вся эта сволочь пустилась наутёк, как они давили друг друга!.. А тут новое приказание: опять не стрелять… Да, Лудовик погубил себя и нас... Но вот и часовня...
Она стояла шагах в десяти от памятника, меланхолически осененная деревьями. Над дверями простая и выразительная надпись:
Мы вошли в часовню. В ней царствовала глубокая тишина.
– Как же вы спаслись? – спросил я старого воина.
– Как?.. Бог спас!.. Я был в том взводе, который провожал королевскую фамилию в это мошенническое собрание. Мы возвращались назад, как раздались выстрелы, и сделалась суматоха. Мы удвоили свои шаги на помощь товарищам, как новое повеление короля заставило нас опять воротиться. Стрельба прекратилась на минуту; это ободрило бездельников: они кинулись со всех сторон на замок... Боже мой! Какой поднялся вой, крик, смятение: точно свету преставленье! Мы разрывались от бешенства, а делать было нечего... Ах, сударь! Если б вы, как я, видели трупы ваших друзей, родственников, терзаемые перед вашими глазами с зверским бесчеловечием; если б вы видели, как женщины, дети рвали на куски их члены... О, эти Французы ужасные люди!.. Я сам видел своими глазами, как многие из приближённейших к королю дворян, которые с утра надели было наши мундиры, чтоб защищать Тюльйери, сбросили с себя эти мундиры и, выскочив полураздетые, спасали свою презренную жизнь, испуская громче всех возмутительные крики, свирепствуя бешенее всех над трупами погибших за них жертв, тогда как их матери, сёстры, жёны оставались там, в замке, преданные в добычу диким зверям…
Ветеран понюхал табаку, чтоб скрыть свою чувствительность, которая выступала крупными каплями на его глазах.
– Потом, – прибавил он спокойнее, – нас заперли у Фёльян... Вот что спасло нас... Посмотрите на этот покров на алтаре, – прибавил он, быстро перерывая сам себя, с явным намерением дать другое направление разговору.
Я подошёл к алтарю. На прекрасно-вышитой пелене была следующая трогательная надпись по бордюрам:
«Ouvrage de S. A. R. madame la dauphine Marie Therese de France, en 1825. Donne a la chapelle du monument du 10 aout 1792, a Lucerne» [5][v].
Что должна была чувствовать дочь Лудовика XVI, когда вышивала эту пелену? Роковой день 10 августа записан кровавыми буквами в её сердце!
– Видели ль вы после принцессу? – спросил я старика.
– Видел, да не узнал!.. Не такою осталась она в моих воспоминаниях 10 августа... A она и тогда уж чувствовала... Не то, что маленький дофин, который резвился в то время, как злодеи вели его...
– Много ещё ваших товарищей остаётся вживе?
– Нет, немного. Иные были так глупы, что опять отправились во Францию... Дали ж им знать себя Французы в 30 году! Все погибли в Вавилонских казармах. И поделом! Чорт нёс на галеру!.. Нет, нога моя не будет во Франции... Я живу здесь при памятнике... Вот мой домик.
Я простился со старым воином, благородным остатком благородной дружины. Швейцарцы народ чудный! Они издавна привыкли продавать свою кровь; но, раз продавшись, ни за что не перепродадутся.
Мартын между тем калякал с Французами, которые всё ещё стояли у памятника. Он узнал в одном из них знакомого, которого года два назад водил по горам.
– Теперь в собор, – сказал он, подбежав, как скоро заметил выход мой из часовни. – Это по дороге... А дали ль вы что-нибудь инвалиду?..
– Да возьмёт ли он?
– Возьмёт, как дадите.
Я послал к нему с Мартыном два или три бацена. Ветеран снял свою фуражку и крикнул громко: «Merci, monsieur!»
Брать деньги от путешественников во всей Европе не считается низким; всякая полушка принимается с благодарностью.
Собор, посвящённый св. Леодегарду, патрону Люцерна, есть старинное здание, основание которого относится к 695 году. Он стоит на небольшом возвышении, на берегу озера, близ истока Рейссы; всё это возвышение, вместе со зданиями, называется Двором. Мне показали орган, величайший во всей Швейцарии, с 3000 дудками; но орган надо слышать, а не видеть. Картина Ланфранка, представляющая «Христа на горе Элеонской», достойна замечания. Решётка хора составляет предмет гордости Люцернцев.
Из собора мы пошли через Рейссу по длинному мосту, называемому Мостом Часовни. Мост этот, простирающийся в длину на 1000 футов, построен ещё в 1303 году; он весь крытый. Внутренность его украшена 200 картинами, представляющими героические подвиги Швейцарцев и чудеса из жизни св. Морица и Леодегарда, покровителей Люцерна. Вид, особенно из башенки, разделяющей мост пополам, удивительный. Весь бассейн озера перед вами.
На той стороне Рейссы, мы зашли в иезуитскую церковь, прекрасное здание, построенное в 1667 году, с запрестольною картиною Ториани. Она находится близь бывшей иезуитской коллегии, где теперь помещаются присутственные места и квартиры профессоров лицея.
Любопытство моё с избытком вознаградилось в арсенале. Здесь собраны замечательнейшие памятники героических времён Швейцарии, ознаменованных блистательным участием Люцерна.
Известно, что Люцерн первый присоединился к союзу, заключенному между тремя кантонами: Швицом, Ури и Унтервальденом, присоединился после знаменитого сражения при Моргартене, в 1315 году. Спустя семьдесят один год после этой битвы, герцог Австрийский Леопольд, сын Леопольда, поражённого при Моргартене, сделал новое покушение на юный союз. Предводительствуя 6000 отличной кавалерии, он проникнул до Зембаха, местечка в Люцернском кантоне, верстах в десяти от самого Люцерна. Союзники выставили только 1400 человек, из которых 400 было Люцернцев; они были вооружены алебардами, коротенькими шпажками и деревянными досками вместо щитов. Всадники Леопольда спешились и грозили раздавить ничтожную горсть своею тяжёлою фалангой. Тогда-то Арнольд фон-Винкельрад, из Унтервальдена, обрекши себя на смерть, подобно древнему Децию, и вскричав: «Я проложу вам дорогу, братья, не забудьте моей жены и детей!», кинулся вперёд, схватил в обе руки тучу копий, устремлённых на его грудь, и сломил тяжестью своего падения железную стену всадников. Этим необычайным подвигом решилась победа. Сам Леопольд пал на поле битвы; немногие из его воинов избежали истребления, тем более что конюхи, оставленные при лошадях, прежде ещё обратились в бегство и отняли все средства к спасению. Это было 9 июля 1386 г. Швейцарцы сохранили воспоминание об этой знаменитой битве в народной песне, где содержится простодушное и энергическое описание всех исторических подробностей этого славного дня, как дети благочестивой Гельвеции, пред началом сражения, пали на колена и вознесли громогласно молитвы свои к Превечному: «О Иисусе Христе, всемогущий Боже, во имя Твоего страдания, пошли помощь Твою нам бедным грешникам! Избавь нас от скорби и напасти [6][vi]!»
В Люцернском арсенале я видел драгоценнейшие памятники этой великой битвы: городское знамя, обагрённое кровью шультгейсса Гундольдингена, который носил его во время сражения и пал с ним; верхний плащ герцога Леопольда; железный ошейник, в который будто бы Австрийцы хотели заковать мятежного шультгейсса. Есть также остатки добыч, принесённых Люцернцами из славных битв при Муртене (Морате) и Грансоне, в 1476 году, против Карла Смелого, последнего страшного врага Швейцарской независимости. Не менее важные, но более грустные воспоминания соединены с каскою и секирою Цвингли, падшего в междоусобной войне Швейцарцев за веру, при каппеле между Цирихом и Люцерном, 1531 года. Ульрих-Цвингли, Лютер Гельвеций, современник Виттенбергского преобразователя, но действовавший независимо от него, сам собою. Прежде священник в Гларусе, потом проповедник в знаменитом Эйнзидельнском аббатстве, восставший против торга индульгенциями, производимого в Швейцарии другим Тетцелем, монахом Самсоном, отвернувший все лестные предложения пап, хотевших почестями купить его покорность, Цвингли посеял семена, сжатые Кальвином, и оросил их своею кровью, пав с орудием в руках под знамёнами Цириха, первого последователя реформы.
Люцерн и доныне принадлежит к католическим кантонам Швейцарии. По управлению церковному, он относится к епархии Базельского епископа. В гражданском отношении, он занимает третье место в союзе после Цириха и Берна. Город Люцерн, вместе с Цирихом и Берном, разделяет право быть очередным местом собрания сейма и резиденцией форорта, которые управляют общими делами союза, в силу договора 1815 г., утверждённого на Венском конгрессе. В кантоне считается до 100000 жителей, на 12 льё длины и 10 ширины; народонаселение города полагается к 7500 душ. Правление, после 1831 года, чисто демократическое; оно представляется двумя советами: малым и большим (состоящим из 100 членов, избираемых на 6 лет); судебная власть строго отделена от исполнительной; председатель называется и теперь шультгейссом. Для Союза Люцерн обязан выставлять 1734 человека войска и платить ежегодно 26010 франков.
*
Поздно воротился я в трактир, проводив захождение солнца на «Мосте Двора», который соединяет город с собором. Этот мост имеет в длину 1380 футов, также крытый, и украшен множеством картин на дереве, взятых из священной истории. С середины этого моста чудеснейший вид на Альпы; в пособие путешественникам поставлен здесь столб со множеством рук: каждая указывает на гору и на ней имя горы. Мартын делал красноречивые комментарии на эти указания; он рассказывал о прелестях путешествия по всем этим горам. По всему видно было, что он хотел быть моим проводником. Но я, признаюсь, с первого взгляда не почувствовал к нему большой доверенности.
Однако я воспользовался многими из его замечаний, чтобы снарядиться должным образом к пешеходству, которое решился начать с Люцерна. На утверждение я внёс все мои планы к верховному судилищу г-жи Миллер, которая совершенно их одобрила. Сообща мы сделали программу дорожного гардероба.
Издатели руководства для путешествия по Швейцарии, Эбель, Люц, Блотцгейм и другие, входили в самые мелочные подробности насчёт скарба, который должно брать с собой пешеходам; со всею Немецкою аккуратностью они определяют даже покрой, вес, материю и цвет платья, в которое надо одеваться, и важно уверяют, что малейшее отступление от их предписаний влечёт за собою неизбежную опасность простудиться, сбиться с ног, потерять глаза, даже сорваться и полететь в пропасть. Я имел больше доверенности к г-же Миллер, тем более что её советы весьма благоприятствовали системе бюджета, определённого мной на путешествие. Так как я ходил уже пешком по Рейну, то имел в запасе много вещей, назначенных в программе туристов: киттель, или рубашку со множеством карманов, надеваемую сверх всего вместо сюртука, башмаки, стиблеты, непромокаемый плащ, зонтик и дорожный ранец. Сверх того, в Париже купил я другую блузу, во Французском стиле. Стало, покупать вновь было почти нечего. Я наполнил мой ранчик тройным числом сорочек, носков и платков, взял про запас по экземпляру жилета, исподнего платья, стиблетов и башмаков: всё это прикрыл альбомом, неразлучным спутником моего путешествия, да для карманов оставил дорожную чернильницу, стальное перо и Эбеля. Мартын, хотя с тайною досадою, свернул мне плащ в каток и связал вместе с зонтиком по законам равновесия так искусно, что обе эти вещи можно было перекинуть через плечо коромыслом. Вот и все мои сборы.
На другой день я сложил всё остальное своё имущество в чемодан и велел нести его на почту, чтоб переслать в Милан. Мне сказали однако, что пересылка эта будет сопряжена с неудобствами, потому что на Австрийской границе непременно будут разбивать чемодан, а таможенные служители неохотники и немастера укладывать опять вещи. Подумав, я решился сделать адрес в Беллинцону poste restante, и получил в приёме квитанцию. Денег за пересылку не взяли, даже не сказали, сколько будет стоить, говоря, что на месте возьмут, что следует.
На чужой стороне грустно расставаться с вещами, которые имеем право называть своими, которые были везде с тобой, от которых пахнет дымом отечества. Я испытал это чувство, расставаясь со своим чемоданом.
Мне советовали доехать до Бруннена в дилижансе, который скоро отправлялся. Я послушался этого совета, тем более что товарищей мне не было, а ехать одному на лодке до Флюэлена очень дорого. Притом дилижанс должен был ехать дорогою любопытною по многим отношениям.
В назначенный час я простился с доброю г-жею Миллер, дал Мартыну франк и явился в почтовой дом. Дилижанс был уже готов. Пассажиров никого не было. Я положил свой ранчик, плащ и зонтик внутрь кареты, а сам сел напереди с постильйоном, чтобы свободнее любоваться видами.
Мы выехали ровно в полдень. Дорога пошла восточным берегом озера, склоняясь налево по живописному изгибу Кисснахтского залива, омывающего северную сторону Риги. Скоро миновали мы развалины двух старинных замков, из которых один принадлежал Рудольфу Габсбургскому. При Меггенской церкви, замечательной своею древностью, я в первый раз увидел путешествующего капуцина, с длинною бородой, обнажённою головою, босыми ногами и тыквою в руке. Капуцин, по-моему, живописнее всех католических монахов. Наконец, мы прибыли в Кисснахт, прелестную деревеньку на оконечности залива, у подножия Риги. Кисснахт верстах в семи от Люцерна; он принадлежит уже к кантону Швицскому.
Так как я ехал совершенно один, то мне нетрудно было уговорить постильйона остановиться здесь на четверть часа, чтоб сходить взглянуть на развалины замка Гесслера. Сюда надменный фогт вёз Телля, чтоб усмирить его буйство в оковах. Замок разрушен в 1308 году, через три месяца после смерти Гесслера. Вид с холма, занимаемого развалинами, великолепный. Сами развалины, кроме имени, ничего не имеют замечательного.
Тотчас за Кисснахтом начинается узкая, продолбленная в каменьях дорога, называемая die hohle Gaffe. Теперь она сделана ездовою; дилижанс без труда подымается по ней. Но дикость её не совсем изгладилась. На переломе холма, под густою, мрачною тенью деревьев стоит «Часовня Телля». Здесь, 18 ноября 1307 года, герой Швейцарии спустил роковую стрелу, пробившую навылет Гесслера. Соскочив отважным прыжком с лодки, которая везла его, он выпередил фогта и дождался его в самом узком проходе «глубокой стежки». И теперь показывают утлый пень, покрытый седым мхом, принадлежавший, по преданию, тому самому дереву, об которое оперся Телль, чтобы натянуть тугие рога своего лука. На фронтисписе часовни изображено это действие грубо, но выразительно. Дряхлая старуха, исправляющая должность кистера при часовне, предложила мне книгу, где путешественники записывают свои имена.
Вскоре зазеленела изумрудная полоса Цугского Озера. Оно невелико; вёрст 15 в длину и версты 3 в ширину. Мы спустились к той части его, которая называется «верхнею». Влево, вдали, белелся городок Цуг, главный в кантоне того же имени. Озеро выливается в Рейссу речкою Лорец, которая проходит чрез него, вытекая первоначально из озера Эгери. Физиономия Цугского Озера дышит идиллическою, кроткою прелестью. Только у южной оконечности его, с одной стороны исполинская громада Риги, с другой Руффи, застилают его кристалльную поверхность своими мрачными тенями. Эта часть озера называется der milde Strict. Версты четыре ехали мы берегом, миновали деревеньку Обер-Иммензэ, и наконец приехали в Арт. Здесь надо было пересесть в дилижанс, едущий из Цириха в Бруннен; он не приходил ещё.
Арт прекрасное и довольно большое местечко кантона Швицского, на берегу, или лучше, на оконечности Цугского Озера. Колоссальная пирамида Риги обрывается над ним перпендикулярною стеною. Здесь главный притон путешественников, отправляющихся на эту знаменитую гору. В самом Арте нечего особенно заметить, кроме разве красивенькой церкви в честь св. Георгия, и ещё фонтана, бассейн которого сделан из одной цельной глыбы гранита.
Но окрестности Арта ознаменованы ужаснейшим происшествием в летописях Швейцарии. Эго обвал Руффи, погребший под своими развалинами злополучную деревню Гольдау. Я хотел тотчас идти на следы этой страшной катастрофы. Но мне сказали, что дилижанс скоро приедет, что он поедет мимо самых развалин, и что я могу, согласясь с пассажирами, остановиться и осмотреть их.
В самом деле, не прошло четверти часа, как рог постильйона раздался под окнами «Черного Орла», где я велел приготовить себе чашку кофе. Двери отворились, и вошли двое приехавших. Один из них был честный бауэр, со всем добродушием и наивностью Швейцарской физиономии. Другой – аббат, лет пятидесяти, с лёгким снегом на голове и лицом, исполненным выражения, особенно в глазах, ярко сверкавших из-под высокого лба. Я раскланялся с ними и представил себя как будущего спутника.
– Я еду недалеко, – сказал первый. – Мне только до Швица.
– А вы как? – спросил меня аббат.
– Не знаю сам, – отвечал я. Пока до Бруннена.
– Вы путешествуете без плана?
– Да, – отвечал я.
– По крайней мере, верно, до Сен-Готарда?
– О, конечно.
– Так вы мне попутчик.
– Господа! – сказал я. – У меня до вас просьба. Мне хочется взглянуть на развалины Гольдау. Можете ли вы мне это позволить?
– С удовольствием, – отвечал аббат. – Сегодня мы не можем пуститься дальше Бруннена. А на дворе ещё рано.
– Гольдау? – примолвил второй путешественник, который в это время раскланивался приятельски с трактирщиком, трактирною служанкою и несколькими посетителями трактира из околодка. – Я, пожалуй, провожу вас туда. Посмотреть есть что.
– В таком случае не надо медлить, – подхватил один из посетителей. – До Бруннена отсюда часа четыре, особенно чрез Швиц.
– О, ещё успеют! – перервал проворно хозяин «Чёрного Орла». – Господа, может быть, хотят отдохнуть? Не угодно ли чем подкрепить себя, г. аббат?
Аббат сделал отрицательный знак. Я заметил, что он смотрел на меня пристально своими ястребиными глазами.
– Я готов совсем, – отвечал я своим товарищам. – Пойдёмте сей же час.
Хозяин «Чёрного Орла» сделал кислую мину. Но делать было нечего. Он проводил нас до дилижанса и, скрепя сердце, пожелал доброго путешествия.
Мы проехали версты три под навесом Риги. Предуведомленный постильйон остановился.
– Выходите, – сказал Швейцарец, – вот Гольдау.
Нет, никогда не забуду я впечатления, произведённого на меня первым взглядом на это ужасное поле развалин. Если можно дать образ исполинской идее древних о борьбе Титанов с богами, его надо списать с Гольдау. Целые горы, взгромождённые друг на друга, застилают пространство долины, версты на две или более, от Обер-Арта до Леверцского Озера. Солнце сыпало яркий блеск на голые рёбра этих скал, торчавших друг из-под друга, и из их острых углов, не заволокнутых ничем, ни даже малейшею плевою растительности, извлекало море искр, которые метались с мрачными тенями впадин, уже обросших тощим кустарником, налитых стоячею водою. И, знаете, какая первая мысль выяснилась во мне из толпы ощущений, объявших душу при этом зрелище? Эта ужасная картина запустения не произвела во мне того, что называют эффектом «высокого», того трепетного изумления, за которым следует благоговейное чувство смирения перед грозным всенизлагающим могуществом природы. Я видел не поле битвы, усыпанное обломками стихий, которые ожесточились друг на друга в бурном разгаре своих сил; здесь не было той высокой поэзии природы, которою запечатлён шумный разгул бунтующего моря, взрыв вулкана, игра подземных огней, дыхание урагана: это было прозаическое падение одряхлевшей глыбы, подточенной временем; это было жалкое свидетельство не могущества, а бессилие природы, которая не может воспротивиться тлению. Вот почему душа моя поникла, а не возвысилась при этом зрелище.
Медленно поднялись мы среди обломков и остановились на возвышеннейшем их пункте. Аббат остался в дилижансе. Нас было только двое.
– Знаете ли, – сказал мне мой спутник, – ведь я был свидетелем обвала; ведь всё это было перед моими глазами.
– Как? – вскричал я. – Так расскажите ж, расскажите мне, ради Бога.
– Я живу теперь в Швице; но родился в Зевене, вот в той деревеньке, что видите там, на берегу озера. Отец мой знался со многими в Гольдау, имел здесь коротких приятелей. Я бегал сюда ещё ребёнком и знал всю деревню не хуже нашей. Славная была деревня! А какие люди! Настоящие Швейцарцы, Швейцарцы старого века – не то, что нынешние выродки!..
Спутник мой был приметно растроган.
– Как теперь вижу я прелестные домики, погребённые тридцать лет под этими ужасными развалинами. Здесь, около места, где мы стоим, красовалась маленькая часовня; я помню острый шпиц её башенки. Сколько, бывало, раз копался я в золотом песке Аабаха, который весело змеился вдоль деревни! Да, сударь, в золотом: из этого песку вымывали чистое золото. Старик Эйкорн, кум и приятель моего деда, особенно любил меня; у него было такое огромное семейство, словно у Иакова; внучата, моих лет, были такие милые! Как, бывало, мы играли, бегали вместе, лазили по горам, прыгали через ручей, катались по лугу! А когда стали подрастать, когда мне и Каспару– Эйхорну минуло осьмнадцать лет, бывало, на праздниках в Арте, на Риги, у нас в Зевене, схватимся пробовать силу, тянуться, бороться, вертеть друг друга... Вы не видали наших горных игр, вы не знаете, что такое «Schwingen, Ausnehmen, Zufammengreisen, Schwung, Gammen, Hacten» [7][vii], вы ничего этого не знаете…
– Продолжайте, ради Бога, продолжайте? – перервал я. – Как же случилось несчастье?
– Да, это было ужасное несчастье. И так вдруг, так неожиданно... в одну минуту ничего не осталось, всё погибло!.. Однако, сударь, это было не в первый раз... Исстари здесь было множество обломков, заросших мхом и кустарником. Старики рассказывали, что вот там, в Ретене, была целая деревня, от которой не осталось никаких следов, только названия урочищ все оканчивались на брехен; – Альмендбрехен, Гублисбрехен – понимаете [8][viii]?.. Покойный дед помнил, что когда он был ещё ребёнком, огромная лавина камней свалилась с Гниппенштока и чуть-чуть не задела Арта. Я сам в детстве помню порядочный обвал тут же; мне было тогда летдесять. Но таковы мы Швейцарцы: никакая сила не оторвёт нас от места, где мы родились, где жили и умерли наши отцы, наши деды. Знаете ли, сударь: в здешних кантонах все мы простые крестьяне, а считаем наших предков, гордимся их добрым именем не хуже иных баронов! Старик Эйкорн говаривал, бывало, с особенным наслаждением, что он тридцатый в своём роде, и что семь поколений этого рода жили и умерли на том самом месте, которое он сбирался оставить трём новым поколениям. Останься половина деревни после последнего несчастья: я уверен, что она не двинулась бы ни на пядь со своей усадьбы, продолжала бы спокойно существовать среди развалин...
Слушайте ж... Это было в 1806 году, 2-го сентября. Проливные дожди шли несколько дней. Погода ещё не установилась. День был серый, но дождя не было, ветер стих. Путешественники, обрадовавшись сухому и тихому дню, хлынули на Риги. Я сам вызвался проводить туда же одно семейство, приехавшее из Франции.
Мы отправились об эту пору, часа в четыре, располагаясь ночевать в гостинице, если не дойдём до Кульма. Вот мы повернули с большой дороги у креста, которого отсюда не видно, и встретились с путешественниками, которые уже спускалась с Риги. Проводник их был из Ловерца, мой знакомый. Я спросил его, какова дорога, с кем он идёт и куда. Он отвечал, что дорога ещё сыра, господа из Берна, а идут они отдохнуть в Гольдау. Бедные! Они отдохнули там навеки!..
Мы поднялись несколько в гору, и остановились перевесть дух. Натурально, обернулись назад полюбоваться долиною. Встретившееся общество подходило к крытому мостику, который вёл в деревню чрез Аабах. Вдруг раздался шум и треск. Несколько глыб оборвалось с Гниппенштока и полетело в долину. «А! а! – вскричал я. – Господа очень счастливы. Какое чудесное зрелище! Это не всегда удаётся видеть».
Новый шум и треск, и опять посыпались каменья, обросшие кустарниками, даже целыми деревьями. Мои Французы закричали и захлопали в ладоши от восторга. Я сам был в приятном изумлении. Мы не спускали глаз с Гниппенштока. Вдруг вся эта ужасная масса зашаталась; леса, скалы, гребни заколыхались. Я думал, что у меня мутится в глазах, оттого что гляжу слишком пристально на одно место. Вдруг раздался такой гром, такой гром, что, я думал, небо обвалилось... Всё задрожало под нами... Французы упали на колена... Тьма, такая ужасная тьма, словно света преставленье...
Всё это была одна только минута – одна минута, не более!.. Гром издыхал в глухих перекатах. Но я долго протирал глаза – и не видел ни зги. Пыль столбом лежала на всей долине... Прошло несколько минут... Я опомнился. Тёмное чувство сказало мне беду; я бросился стремглав назад, кинув своих Французов, бледных, оцепенелых, полумёртвых... Пыль начала улегаться, редеть. Первое увидел я озеро: оно вздулось, выплеснуло из берегов, затопило Шванау; Зевенская колокольня плавала в воде... Ах, отец мой, мать, братья... Колена мои подгибались, но я летел как стрела.
Вдруг нет дороги... Обломки скал, елей, хижин, рассеянных по Гниппенштоку, перелетели чрез долину и загромоздили бока Риги... Видите там эти каменья? Всё это оттуда. Я не знал, что делать. Бросился опять в гору, попал кое-как на бойную дорогу в Унтердехли и спустился в долину. Жители стояли обезумелые, немые, точно пьяные или шальные; дети выли во весь голос; стада мычали... Боже мой, какое зрелище!..
Между тем озеро отхлынуло немного. Кое-как добрался я до Зевена... Половины деревни нет: заплеснуло водою и смыло!.. К счастью, Бог помиловал наш дом и всю семью... Я нашёл мать без памяти от испуга; отец громко зарыдал, увидев меня, и бросился ко мне на шею. Он считал меня пришельцем с того света.
Всю ночь провели мы на открытом воздухе, не смыкая глаз, бродя как тени. Народу набежало отвсюду: из Швица, из Муотты, из Бруннена. Никто не смел идти дальше, боясь нового обрыва. У нас под ногами земля ходила ходнем.
Утром пыль улеглась совершенно, озеро почти ввалилось в берега. Несколько молодых людей отправилось взглянуть на место разрушения; я с ними…
Боже, Боже!.. Куда всё девалось?.. Ни Гольдау, ни Бузингена, ни Ретена; озера весь конец засыпан; Ловерну досталось хуже Зевена: всю почти деревню затопило.
На развалинах кипел уже народ – оттуда, отсюда. Несколько оставшихся несчастливцев бродили взад и вперёд, отгадывая места своих жилищ, и только их рыдания нарушали глубокое безмолвие, царствовавшее в толпе... Вдруг раздались крики: «Стон, стон! слышите ли? Копать!..»
– Как стон? – вскричал я.
– Да, сударь, стон!.. Вы думаете, несчастные все и погибли в одну минуту? Как не так! Иных отрыли живых через два, три дня...
Я чувствовал, что кровь остановилась в моих жилах, волосы стали дыбом...
– Через два, три дня?
– Да. Мы бросились все к месту, где слышались стоны. Здесь на отлёте от деревни должна была стоять хижина Лингарда-Вигета. Несчастный сам спасся. Он обирал свой огород перед самой хижиной. Вдруг раздался крик в деревне: «Гора! Гора!» Он обернулся: Гниппеншток валился. В беспамятстве бросился он бежать. У него жила девушка двадцати трёх лет, Франциска Ульрих; она схватила пятилетнюю девочку, стоявшую подле ней, и кинулась в хижину за оставшимся там ребенком, который спал в колыбели. Гора обрушилась. Бедный Лингард был в исступлении; он ломал себе руки, рвал волосы. Век не забуду я голоса, каким он заклинал нас помочь ему, спасти несчастные остатки его семейства; он обнимал наши колени, осыпал нас самыми ласкательными именами и самыми дикими ругательствами.
Мы принялись за работу. Стоны слышались явственнее. Потом женский голос и крик дитяти. Лингард то неистовствовал, то стоял как каменный. Наконец добрались до щеп хижины и нашли под сводом, образовавшимся из двух глыб, взгромождённых друг на друге... нашли бедную Франциску и маленькую Марианну. Они пробыли под развалинами четырнадцать часов. У ребёнка переломлена была нога. Франциска вся в крови, перешиблена чуть не пополам. Однако они остались обе живы. Франциска недавно умерла, а Марианна хромает поныне... Она теперь замужем в Штейнене...
– Скажите, что рассказывала эта девушка? Что с нею было? Помнила ли она?
– Как же? Всё помнила. Лишь только вбежала она в хижину, всё потемнело вокруг, хижина опрокинулась как будто в какую бездну, сама Франциска полетела вниз головой, и обеспамятела на несколько минут. Образумясь, она почувствовала кровь, текущую по лицу, но никак не могла дать себе отчёта в настоящем своём положении: что она? где она? Добрая девушка думала, что пришёл час преставления света, что всё на земле погибло, что она одна только дышит, и что скоро начнётся страшный суд. Между тем, во мраке послышался крик дитяти. Это была Марианна, которую она утащила с собой. Ощупав её подле себя, она старалась кой-как утешить её; наконец, дитя заснуло. Франциске осталось одно: молиться. Вдруг дошел до её слуха колокольный звон. Вслушиваясь, она признала колокол Штейнберга, звонивший к вечерне; потом зазвонили в Штейнене: «Слава Богу! Стало, земля ещё цела; стало, не всё погибло». Надежда спасения блеснула в её душе. Долго тянулась для ней ночь. Новый звон в Штейнберге дал ей знать, что настало утро. Марианна проснулась и опять стала плакать; бедненькая умирала с голоду. Тут послышались ей сверху голоса и рыдания. Она собрала все силы и стала кричать...
– Однако, – перервал рассказчик, – постильйон машет нам рукою... Аббат тоже высунул голову из коляски... Пора идти... Взгляните ещё раз на это поле разрушения: оно уж начинает зарастать... Взгляните на Гниппеншток: следы обвала ещё приметны…
Я поднял глаза. Длинный, широкий рубец виднелся на обнажённом челе Гниппенштока, одного из исполинских отростков Руффи. Время не загладило его, и долго ещё не загладит... А между тем по развалинам Гольдау прыгали козы, глодая траву с каменьев... Пастух весело перекликался с горным эхом... Из трактира, примкнутого к глыбе, под которою может быть раздавлено несколько семейств, выглядывал трактирщик в синем колпаке, вероятно, с видами на наши карманы… Люди! люди!..
– Ну что? Всё ли видели? – спросил меня аббат.
– Всё, то есть ничего, – отвечал я. – Это ужасное происшествие! – А много погибло? – спросил я, обращаясь к первому спутнику.
– Во всех трёх деревнях считали до пятисот человек, не включая путешественников и других захожих людей...
*
– Такие происшествия здесь нередки, – заговорил аббат по-Французски. – Швейцарцы к ним привыкли. Эти добрые люди считают их наваждением злыхдухов. За несколько дней перед несчастною катастрофою, пастухи, охотники и дровосеки заметили множество новых трещин на Гниппенштоке, которых прежде не видали; каменья местами отваливались и падали с горы; под землёй раздавался глухой шум. Они рассказали это в деревне; все крестились, а один добряк пришёл к священнику и просил окропить святой водой принадлежащий ему участок, говоря, что на нём что-то нечисто.
— Тем хуже, – возразил я. – Погибнуть так, без борьбы, без сопротивления, не имев даже минуты измерить опасность, взглянуть ей в лицо и встретить, по крайней мере, с мученическою преданностью, если не с геройским мужеством, погибнуть, как гибнут насекомые, раздавленный ногой путешественника – это тяжело... Бедное человечество!..
Аббат взглянул на меня внимательно.
– А вы стаивали перед гибелью, заглядывали в лицо опасности, или говорите так, по воображению?..
Я не отвечал ни слова.
– Так я вам скажу, что бывают случаи, когда в тысячу раз славнее и благороднее исчезнуть мгновенно под пятою рока, чем упорствовать и бороться. Я это очень знаю по свежему, недавнему опыту...
– Я бросил на него пристальный, вопросительный взгляд.
– Вы видите перед собой, – продолжал аббат с лёгкою полу-улыбкой (иначе он не улыбался), – священника Швейцарского полка, бывшего в службе Карла X. Я видел лицом к лицу несчастную июльскую революцию... Я находился в казармах, когда зажгла их бунтующая чернь. Согласитесь, что изжариться на медленном огне этого костра, подобно св. Лаврентию – стоило участи несчастных, погребённых здесь в одно быстрое мгновение... О, государь мой, в тысячу раз лучше сделаться жертвой бездушной природы, которая всегда есть орудие мудрого, всё ко благу направляющего промысла, чем видеть себя преданным на растерзание буйным человеческим страстям...
– Но вы могли подкреплять себя чувством…
– Никаким...
– Смотрите, – перервал нас честный бауэр, вероятно наскучивший разговором, из которого не понимал нислова, – смотрите – вот Леверцское Озеро; мы подъезжаем к Зевену... А вон та башня – Штейнен, где жил Бернар Штауффахер, один из трёх наших освободителей.
В самом деле, карета наша катилась вдоль озера. Оно очень невелико: версты четыре в длину и около двух в ширину. Посредине его плавает островок Шванау с полуразвалившеюся башнею, по которой порос кустарник. При всей своей словоохотности, наш спутник не умел мне ничего сказать об этих развалинах, кроме того, что они принадлежат теперь одному из его знакомых, которого назвал по имени. Во времена Телля тут был Австрийский гарнизон, как я узнал после.
Внимание наше обратилось на два исполинские зубца горы Митен, выставившиеся вдруг на горизонте. Их дикая нагота под лучами солнца отливала каким-то пурпурным цветом необыкновенного эффекта. Аббат, принявши участие в новом разговоре, начал рассказывать про знаменитую Эйнзидельнскую обитель, которая находится по ту сторону горы. Это великолепное аббатство Бенедиктинского ордена, куда доныне стекается множество богомольцев из всех концов Швейцарии, особенно 14 сентября, в день воздвижения. Говорят, что в этот день число их простирается иногда тысяч до двадцати. Здесь родился знаменитый Теофраст Парацельс; Цвингли, как я уже говорил, был приходским священником местечка, находящегося при монастыре. В 1798 году аббатство много потерпело от Французов, но богатства его и теперь очень велики. Аббат Эйнзидельнский в 1817 году два раза отказался от епископского сана, которым хотел почтить его папа.
Чтобы завезти нашего спутника, дилижанс поехал чрез Швиц, столицу кантона. Это небольшое местечко, которое даже не называется городом. Оно лежит у подошвы Митена, окружённое прелестным Швейцарским ландшафтом. Всех жителей до 4000. Есть очень миленькие домики, но все простой, сельской архитектуры. Церковь одна, да два монастыря: женский Доминиканский и мужской – капуцинов. Между тем, это столица маленькой Швицкой республики, управляемой совершенно демократически, посредством «мирской сходки». Здесь мы простились с нашим добрым, говорливым спутником, который так заторопился, что забыл в карете свой узелок и зонтик.
Из Швица дилижанс повернул вправо, огибая юго-восточную сторону Риги. В деревеньке Ибах, верстах в двух за Швицем, аббат, оставшийся моим единственным спутником, указал мне площадку, окружённую скамьями, где ежегодно в мае месяце собирается мирская сходка кантона. Не продолжая начатого прежде разговора, он обратил моё внимание на устье долины Муоттской, которое прорезывалось влево из гор, с замечанием, что здесь было кровопролитное сражение между Суворовым и Массеною.
– Суворов! – вскричал я, услышав это имя, так глубоко Русское, хотя в искажённом Французском произношении. Надо быть за несколько тысяч вёрст от отечества и в течение нескольких месяцев не слыхать ни одного Русского слова, чтоб почувствовать впечатление, произведённое на меня этим именем. – Суворов! – повторил я снова. – Продолжайте, ради Бога.
Аббат пронзил меня своим ястребиным взглядом.
– Вы, верно, земляк его? – сказал он опять со своей quasi-улыбкой.
Я кивнул головой в знак утверждения.
– Мне очень приятно найти в вас Русского, – продолжал аббат. – Я люблю Русских. Я давно знаю их. Когда Корсаков дрался с Массеною, я жил в Цирихе, где моя родина. Храбрый народ Русские! Суворов делал чудеса, о которых теперь сохраняются баснословные предания у Швейцарцев. К числу этих чудес принадлежит переход его через Кинциг-кульм – видите вон там высокую гору. Никто до тех пор не отваживался проходить через неё, кроме самых отважных охотников. Суворов из Альторфа пустился на этот отчаянный, больше чем Аннибаловский подвиг. Он перешёл Кинцигский гребень и спустился в Муоттскую долину. Тут, в самой узкой теснине, встретил его Массена. Два раза схватывался он с ним, и сколько Французов слетело в Муотту, речку, которую мы сейчас переедем! Но положение благоприятствовало Французам, и Русские должны были чрез Прагель отступить к Гларису. У нас долго не верили этому переходу, и когда уверились, то стали креститься от изумления. Да, Суворов оставил здесь чудные воспоминания...
Признаюсь, в это время в память мою невольно втеснились великолепные стихи Державина на переход Альпийских Гор; и никогда, скажу искренно, душа моя не сочувствовала так глубоко, так полно великому певцу побед Русских.
– А между тем, вот и Бруннен, предел нашего сегодняшнего путешествия, – сказал аббат.
Дилижанс проехал несколько домиков, и остановился на самом берегу Люцернского Озера, к которому мы опять приехали, обогнув Риги. Вышедши из кареты, мы увидели перед собой вывеску «Орла», красующуюся на единственной гостинице Бруннена, где после неизбежного приглашения хозяина не замедлили водвориться.
– Что вы намерены делать? – спросил меня мой спутник.
– Я думаю прежде всего позаботиться об ужине, хотя ещё и рано. Мы, конечно, ужинаем вместе?
– Не забудьте, – возразил торжественно аббат, – что я католический священник; сегодня пятница, и я могу есть только постное.
– О, не беспокойтесь, – отвечал я, улыбаясь. – И я буду с вами поститься. Я не католик, но принадлежу к церкви, которая также свято чтит посты. Я не священник, но, – тут возвысил я голос и сказал с неменьшею торжественностью, – sum magister Sacro-Sanetae Theologiae, reverendissime pater...
Латынь моя поразила аббата. Он опять взглянул на меня пристально, чтобы видеть, не шучу ли я.
– Ergo similis simili gaudet, – отвечал он. – Но я растерял свою Латынь на дороге жизни, – примолвил он с прежнею улыбкой. – Будем говорить попросту. Только позвольте, я сам распоряжусь насчёт ужина. В Швейцарии я дома, а вы в гостях: мне надо вас потчевать...
– А потом нехудо бы погулять немного, – сказал я.
В это время ударили в колокол.
– Нет, – отвечал патер, – слышите? Это Angelus. Я должен идти в церковь. Итак до свидания.
Я вышел из трактира. Солнце ещё не село. Трактирщик, угадавший моё намерение, показал мне влево тропинку, ведущую к одной из лучших точек зрения. Эта тропинка извивалась по кровлям домов, расположенных в несколько этажей по скату берега. Следуя ей, я дошёл до площадки, с которой действительно чудесный вид не только на озеро, но и назад до самого Швица. Долго стоял я, любуясь первым прекрасным Швейцарским вечером. Солнечный шар уже закатился за горы, но лучи его ещё сверкали на озере и в прорезах долин. С другой стороны небосклона серповидный месяц выкатывался из-за вершин гор, осыпанных лёгким пухом снега. Всё было тихо. Только внизу звонил ещё колокол, да невдалеке, почти на ровной поверхности с моей площадкой, раздавались слабые крики ребёнка, которого убаюкивала на руках молодая женщина, вероятно, хозяйка стоявшей возле хижины. Как прост, как естествен, как умилителен этот единственный шум, нарушавший большую тишину успокаивающейся природы! Звон колокола и крик младенца: отголосок невинного чувства с земли и приветный зов к небу! Это основные звуки идиллической гармонии.
Бруннен, маленькая деревня Швицского кантона, стоит на крутом изломе озера, расходящегося отсюда двумя рукавами к Люцерну и к Флюэлену. Здесь изливаются из него струи Муотты, той самой речки, в которую, по выражению аббата, слетело столько Французов от штыков Русских. В летописях Швейцарии эта маленькая деревня незабвенна. Здесь в первый раз заключен был союз, положивший основание её независимости. Это важное событие увековечено памятником слишком простым, но который, может быть, тем более приличен, напоминая простоту времени, которому принадлежит. На берегу озера, у самых почти волн, стоит маленькое здание, род сарая или анбара; в нём, кажется, складываются товары, провозимые через Бруннен, и учреждён род таможни для собирания пошлины. На стене этого-то здания снаружи изображены три освободителя Швейцарии, или, как называют их просто, «три Швейцарца», самой грубой малярной работой. Над ними читается крупная надпись: «Здесь заключен первый вечный союз, в 1315 году, основная твердыня Швейцарии».
Я долго смотрел на эти колоссальные фигуры, которые в сумраке вечера казались исполинскими тенями, сошедшимися снова на совещание о своей возлюбленной Гельвеции.
Возвратясь в трактир, я нашёл своего почтенного спутника в обществе. Один Англичанин только что сошёл с Риги; он устал во всём смысле слова; пот лил с него градом; задыхаясь, едва мог он говорить; а говорить было надо, потому что надо было ужинать. Внимательный трактирщик с подобострастием слушал его поручения, перерываемые беспрестанною одышкою. Он говорил самым скверным, ломаным Французским языком. Между тем мой аббат приятно беседовал с его женою, довольно еще молоденькой, белокуренькой Англичанкой. Он говорил свободно по-Английски, и, не прерывая нити разговора с супругою, служил иногда толмачом супругу по части ужина.
Нас угостили вкусною форелью, лучшим рыбным блюдом Швейцарии. По окончании трапезы, перед которою благочестивый патер не забыл сказать benedicite, я пожелал доброй ночи честной компании и отправился в назначенную мне каморку.
На другой день стук у дверей разбудил меня. Солнце уже светило в окна. Я узнал голос аббата.
– Mon cher frere! – кричал он мне из-за дверей. – Лодка уж нанята. Я отправляюсь в церковь отслужить обедню, и буду готов чрез полчаса. Не угодно ли и вам поторопиться?
Нечего было делать. Я встал и в несколько минут кончил весь свой туалет.
Перевоз путешественников и товаров в Люцерн, Штанцштад, Флюэлен, Буохс и другие приозёрные места есть главнейший промысел жителей Бруннена. Лодки различаются числом вёсел или гребцов, которых бывает от 2 до 9, с соразмерным увеличением платы. Мы взяли себе двухвёсельную и заплатили до Флюэлена около 6 франков, с тем чтоб завернуть к Гритли и к часовне Телля. Расстояния всего считают два льё с четвертью.
Утро было прелестное. Солнце сияло во всём блеске на голубом своде неба, не подёрнутом ни одним облачком. Величаво смотрели с обеих сторон колоссальные ряды гор; левый, где орлы Русские пролетели некогда с Суворовым, несравненно грознее, диче, обрывистее. С правого Унтервальденского берега нёсся протяжным эхом звон колокола белевшей на высоте часовни. Аббат тихо читал свой бревиарий и по временам крестился. Я не прерывал его, и тихо наслаждался зрелищем Альпийской природы.
Лодка привалила к правому берегу и остановилась. Аббат поднял глаза.
– Вот Гритли, – сказал он мне, – я не пойду с вами; сделайте милость, не мешкайте.
Узкая тропинка начиналась у самого того места, где мы пристали. Я начал подниматься на гору. Сначала она была довольно крута, но потом поднялась по отлогому скату горной лужайки, покрытой густою, сочною травою и несколькими кустарниками. За этой лужайкой следовала новая круть, взобравшись на которую, я увидел примкнутую к горе небольшую Швейцарскую хижину, окружённую деревьями. Из ней навстречу ко мне шла маленькая девочка лет пяти с тремя простенькими цветочками в руке. Она подала мне их и указала знаком, чтоб я шёл за нею влево. Несколько выше, отец её пробирался из хижины в ту же самую сторону. Скоро открылось глазам моим маленькое здание, двери которого уже были отперты Швейцарцем.
Я вошёл в это простое, убогое святилище. Три родника бьют на том самом месте, где три праотца Швейцарской независимости, представители трёх лесных кантонов, Вернер Штауффахер из Швица, Эрни (Арнольд) Анден-Гальден из Унтервальдена и Вальтер Фирст из Ури, сошлись ночью, 18 ноября 1307 года, и поклялись жить или умереть для Швейцарии. Гритли или Ридли – так называется эта Альпийская полянка – стелется по подножию Зелисберга. Она принадлежит к Унтервальдену. На самой простой работы фонтанах, из которых бьют родники, написаны имена трёх первоначальных кантонов: «Ури, Щвиц, Унтервальден». Добрый Швейцарец говорил мне, что они вышли из земли в ту самую минуту, как произнесена была клятва. Замечательно, что этот клочок земли куплен и обстроен на сумму, пожертвованную королём Прусским, государем Нёфшательского кантона.
Мне подали деревянный стакан, и я выпил несколько капель воды из всех трёх родников. Так водится. Эта патриархальная простота очаровательно-трогательна. Три цветка, данные девочкой, я благоговейно уложил в свой дорожный гербарий.
Почти против Гритли, на другой стороне озера, находится скала и часовня Телля, другой классический памятник Швейцарии. Мрачный, грозный Ахзенберг обрывается почти отвесной стеной над волнами. Вышина его простирается на 5340 футов над поверхностью озера; само озеро имеет здесь глубины до 600 футов. В этом-то диком, неприступном месте Вильгельм Телль выпрыгнул из лодки, на которой везли его из Альторфа в подземелья Киснахтского замка, оттолкнул её ногой и скрылся на утёсы, где едва смеют скользить лёгкие Альпийские козы. Mесто это с тех пор называется «Прыжком Телля». На нём выстроена часовня. Волны озера плещут на грубые изображения, покрывающие её стены и представляющие разные черты из жизни героя. Ежегодно в этой часовне отправляется в память его торжественная обедня, на которой присутствует бесчисленное множество Швейцарцев, все в лодках: выйти на берег некуда. Подъехав, я увидел алтарь, украшенный простыми Альпийскими цветами. Гребцы сняли колпаки и набожно перекрестились. Но аббат на этот раз изменил своему благочестию; он сидел спокойно; между тем был также Швейцарец...
Наконец забелелась башня Флюэлена и ряд домов, смотрящихся в озеро. Мы вышли на землю кантона Ури.
Перед трактиром под вывеской «Золотого Креста» стояло множество повозок, колясок, шарабанк. Нас окружили извозчики в синих блузах и проводники с длинными Альпийскими палками.
– Куда везти? – Куда проводить?
Мой аббат взглянул на одного извозчика и заговорил с ним по-Итальянски.
– Тфу пропасть! – подумал я. – Какой язычник этот патер! Он, верно, не потерялся бы при Вавилонском столпотворении...
– Государь мой, – сказал он, обратясь ко мне, – этот молодец берётся довести нас до Сен-Готарда, и очень недорого. Согласны ли вы?
– Совершенно, – отвечал я.
Аббат ударил по рукам с извозчиком.
– Пусть же закладывает лошадей, – сказал я. – А мы отправимся пешком в Альторф.
– Нет, – отвечал он, – я не люблю ходить. Я останусь здесь.
– Ну, так я пойду вперёд и заготовлю маленький завтрак.
– А где?
Извозчик назвал трактир под вывескою «Оленя».
– Смотрите ж, не забудьте, что ныне суббота. Я опять буду есть постное.
– Хорошо, – отвечал я, смеясь, и пустился один в дорогу.
От Флюэлена до Альторфа версты две, не больше. Дорога шоссе. Я шёл минут двадцать.
В Альторфе первый предмет, поразивший меня, была довольно высокая башня, вся расписанная снаружи. Подошедши ближе, я увидел, что это история известного яблока, сбитого Теллем с головы сына, по приказанию Гесслера. Под изображением длинная надпись, объясняющая событие. Эта башня, по преданию, выстроена на месте, где была липа, у которой стоял Телль во время ужасного опыта. Небольшой фонтан, находящийся от ней в некотором расстоянии, говорят, означает место, где поставлен был сын его. Я вымерял это расстояние: ровно полтораста шагов.
Что-то подобное истории яблока рассказывает Саксо-Грамматик о короле Датском Гаральде; и это подало повод нынешним скептикам утвердиться в сомнении, что всё предание о Вильгельме Телле не более, как народная легенда, чистый вымысел. Этим господам надо съездить в Швейцарию: там камни возопиют против них, а люди просто закидают каменьями. Мудрено не верить событию, которое так глубоко запечатлело на этих горах все подробности. Довольно вспомнить о ежегодном богомолье, совершаемом поныне в часовне Телля: основанием такому торжественному обычаю не могла быть басня. Эта часовня построена через тридцать лет после смерти Вильгельма, и притом на освящении её присутствовало сто четырнадцать человек, лично знавших Телля, которых имена сохраняются в Альторфском архиве. Фамилия Теллей в мужском колене существовала до 1684 года, в женском же прекратилась только в 1720 году. Последние отрасли её были Иоанн, Мартын и Верена Телли.
Альторф только и интересен этими воспоминаниями. Недавно, после пожара, открыли в нём подземную темницу, в которой, по единогласному утверждению, заключен был Телль, когда отказался кланяться шайке Гесслера. В какой-нибудь версте находится деревенька Аттингаузен, где жил Вальтер Фирст, тесть Телля, один из «трёх Швейцарцев». Немного далее, Бирглен, родина самого Телля. На месте дома его выстроена также часовня.
Итак, вот где родился союз Швейцарии, в течение пятисот лет сохраняющий своё существование, союз, который в самом младенчестве мог выдержать отчаянную борьбу с главами священной Римской Империи, которого в наши времена не могла раздавить пята исполина, видевшего под ногами своими большую часть Европы! Чудное дело: колыбелью этого союза были самые мелкие, самые дикие области Швейцарии! Жители их не имели чем дорожить, не имели что защищать, кроме одной своей личности!
Три первоначальные кантона сохраняют доныне свою древнюю простоту, больше чем другие области Швейцарии. Они и теперь малолюднее почти всех прочих кантонов. Швиц имеет в себе 30100, Унтервальлен 19100, Ури только 11800 жителей. По федеративному акту 1815 года, в числе двадцати двух кантонов, составляющих Швейцарский Союз, они следуют непосредственно за управляющими кантонами: Цирихом, Берном и Люцерном. Тем же актом определено их участие в составлении союзной армии и союзного бюджета, соразмерно их народонаселению и средствам: Швиц вноситв общую казну 3012 франков и выставляет 602 солдата, Унтервальден 1907 франков и 382 солдата, Ури 1184 франка и 236 солдат. Правление вовсех трёх кантонах чисто-демократическое, действующее через «мирские сходки». Жители самые ревностные католики, добрые и простые люди, здоровые, крепкие, но мало привычные к ручной работе, и потому непромышленные и бедные. Главное и почти единственное занятие их скотоводство. Рогатый скот, особенно в кантоне Ури, считается самой крепкой породой из всей Швейцарии. Они мастера делать сыры – вот и всё. Только в Швицком кантоне, который многолюднее, богаче иобразованнее прочих, с некоторого времени начали заниматься пряжей сырца ихлопчатой бумаги. Конечно, эта древняя, патриархальная простота нравов, занятий и нужд имеет свою прелесть; но, любуясь ею, нельзя воздержаться от грусти при виде глубокого невежества, в котором погружена эта колыбель Швейцарии. Здесь нет признаков девятнадцатого века;всё как будто продолжаются ещё времена Телля. В последние годы прошлого столетия, когда бурное дыхание Французской революции, прорвавшись в горы Швейцарии, «в семьдесят четыре дня разрушило древний союз, стоявший четыреста девяносто лет», эти же кантоны были второю колыбелью народной независимости. Телль ожил в лице мужественного Рединга, который дерзнул противостать всемогуществу Бонапарта, уже хватавшегося за императорскую корону Франции, и новый союз, имевший целью восстановление союза древнего, заключен был опять в Швице.
ПРИМЕЧАНИЯ Н.И. НАДЕЖДИНА:
[i] [1] Эбель издатель лучшего классического описания Швейцарии для путешественников. Книга его расположена по алфавиту, что не совсем удобно для употребления в путешествии; сверх того, довольно огромна для пешеходов. Француз Ришар сделал из нейсокращение в маленьком формате и в стройном порядке, по направлению дорог, присоединив некоторые новые сведения из других писателей: Люца, Висса, Манже. Это сокращение издано в Париже у Одена, под заглавием: «Manuel du voyageur en Suisse», 1835. С ним я ходил по Швейцарии и, признаюсь, не имел ни разу случая пожаловаться на неверность его показаний. Издатель, для вящего наслаждения путешественников, украсил обёртку портретами Швейцарских девушек в народных костюмах всех кантонов. Видно во всём Француза!
[v] [5] Работа Е.К.В. госпожи дофины Марии-Терезии Французской, в 1825. Дана часовне памятника 10 августа 1792, в Люцерне.
[vi] [6] Песня эта сочинена Люцернским сапожником Альбертом Чуди. Вальтер Скотт очень любил её и перевёл на Английский. Она помещена в собрании его стихотворений. На месте, где пал герцог, построена часовня, куда стекается много богомольцев. Внутренность её украшена изображениями и надписями. От Люцерны версты две, не больше.
[vii] [7] Это названия разных гимнастических игр, которые в большом употреблении у Швейцарцев. В Бернском Оберланде я имел случай видеть их, и в своё время опишу читателям.