На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Россия, Восток и Запад в сознании русского слависта

Памяти Е.Н. Лебедева

Сочетание знаменательных слов «Россия и Европа» идет, по меньшей мере, от Н.Я. Данилевского. Это был надежный мыслитель, и естественно, что его формула устоялась. Да и не еще ли один лицеист, хотя и гораздо более раннего выпуска, сказал «иль нам с Европой спорить ново?»: это ведь тоже авторитет, и какой. И все же рискованно переносить в науку прямым ее положением, что мы к Европе не относимся. Сравнительно с этим, говорить «Россия и Запад» – значит думать спокойнее, рассудительнее и ответственнее. Чем Пушкин? Да нет, в «Клеветникам России» наша полная европейскость как раз проступает, и проведена твердо, сквозь все «образы», даже через образ «спора». Просто ниже нам предстоит говорить о человеке, который сам не сказал своего последнего слова, о котором нет «трудов», и о котором рассказывать осторожно и рассудительно – стремление и склонность понятные.

 

***

Если «Запад» ознаменование доходчивое, то вовсе не безоговорочно другое – как «Западу» может сразу же выступать антиподом готовый «Восток». Бросим вдумчивый взгляд что на круглость глобуса, что на соответственную ему современную карту мира. Полушария Земли противостоят друг другу весьма наглядно; слева от Гринвича они сходятся. Но это не укрепляет в чем-то совершенно окончательном. Здесь разграничение Востока и Запада столь же непререкаемо строго, сколько и условно.

Однако устойчивость и незыблемость условного – все-таки капитальная вещь. Пускай то, что граница лежит где-то за Гринвичем, всего лишь «принято считать». Но что земной шар движется вместе с человечеством не назад, а вперед – уж это-то принято разумно?

Да: и разумно, и при общем согласии. И добавим: принято согласно не чему-нибудь, а именно природе и замыслу Творения (есть и иные взгляды, которые можно считать маргинальными). И если так, то как бы ни пролегала грань нулевого меридиана, а все же нетрудно установить, где именно Солнце восходит хочешь не хочешь, но раньше – над Анадырем или над Калифорнией. В этой области – что, откуда и куда движется по своим заповеданным кругам – география совмещается с какою-то высшей и зрячей историей человечества, и астрономия – с историософией Мироздания. Тут налицо не условность, которая принята деловито-наугад. Тут условность, связавшая людей в силу их непреложной общей верности исходному Слову; сказать решительнее, она сама является такой непреложной верностью всех одному и тому же. И такая капитальная условность оказывается до чрезвычайности мощной возбудительно-художественной силой.

 

***

Вот почему вопрос «Восток и Запад» так остро переживают несчетные виды знания и не техника, а именно искусства. Золотому слову из Киева западные края Европы отзывались, по древнему источнику,– именно песней (по Марксу, «как раз накануне вторжения собственно монгольских банд»). «Западно-восточный диван» сложен поэтом. Согласие русских художеств с Шекспиром в его раздумьях над Ветхим и Новым Заветом и в его движении между этими ориентирами (так, как это в Японии описывал наш и шекспировед, и пушкинист одновременно А. Ванновский) – согласие это, по своей положительности, содержательнее крымского столкновения известных армад; и уж во всяком случае оно же приближает к толкованию подобных распрей. Деловой Запад давал Японии начала нашего столетия займы, а наш явный западник-поэт чувствовал себя перед ее вишнями сам в долгу, и т.п.

'Tis thus, reciprocating each with each,

Alternately the nations learn and teach:

 

Так, в непрестанном встречном сообщенье,

Ведут народы друг у друга обученье,

 

по выражению британца XVIII в. И мы вполне можем полагать, что задолго до этих слов о встрече Альбиона с Индией наш Афанасий Никитин, вернувшись с того же далекого Востока, тоже обогатил Россию больше гуманными, чем коммерческими накоплениями.

 

***

По воле судеб оказавшись в Европе Востоком, Россия обязана и обречена так и сознавать себя: не говоря уж о том, что она подобно всем обязана беречь в Востоке не только свою тожественность, но и всеобщие начала.

К счастью человечества, которое признало за этими началами их незыблемость, они сами таковы, что как раз и велят: без трепета принимать в рассмотрение, познавать, понимать и братски лелеять как родное, так и чужое. (Автор «Дневника писателя» казался этого, говоря о священных для нас камнях Европы.) Внушительная напряженная дуга, соединившая «Слово о Законе и Благодати» с Достоевским, «Войной и миром» и «Тихим Доном», вся говорит в пользу такой постановки задания перед человечеством и человеком. Если задание верно, то упорство России, с давних времен героически, не сказать иначе, постигающей европейский Запад, оправданно всецело.

 

***

В не столь давние, казалось бы, годы, но посчитать, так почти четыре десятилетия назад, задумался над подобной задачей как над лично своею тот человек, который стоял у истоков предлагаемой ныне читателю книги. Он родился в стране митрополита Илариона, Пушкина и Достоевского, в коренным образом простейшей среде, давшей России Есенина, Платонова, Шолохова и их героев. Он пережил 1941 – 1945 годы ребенком; но уже в школе, самой что ни на есть средней, однако не уродовавшей душ, начал размышлять: как не случайно, что Великая Отечественная война, отечественная для нас, для его отца, была по существу мировой. С первых же студенческих лет он получил удачную возможность уйти с головой и в англистику, и в русские переводы из Шекспира, и в саму по себе великую русскую поэтическую традицию. Это и определило его, увы, не до конца себя развернувшую, но творчески богатую планиду. Тут, в этой традиции, немцы и морава, греки и венедици пели славу Святославу; тут тверской купец-путешественник ходил за три моря; тут Русь оставалась далеко за шеломянем и внушала издалека вопрос: «куда ты зовешь меня? дай ответ!»; тут архангельский мужик бодро вооружал будущих Платонов и Невтонов верой в богатство и сильную в выражениях краткость (не говоря о прочем) родного языка – и вера возникала и крепла, вот что драгоценно, а язык давал собою овладеть все уверенней; тут, через преданность избранному учителю, открывалась и ученику «бездна звезд полна», да и бездна других русских вопросов человеку и творению – и «смысла я в тебе ищу», и «о чем ты воешь, ветер ночной?», и многое иное.

Россия, жадно осваивающая мир с обеими его полушариями и со всеми его проблемами – от поисков смысла и способов это выразить, от пользы книг церковных и от свободы воли и «свободы и покоя» до самого по себе книгопечатания и пользы пороха и стекла – была в его личности и в круге его увлечений и исканий представлена и достоверно, и вполне незаурядно.

 

***

Я видел самолично, как в 1963 году в приемную комиссию нашего филологического факультета на Моховой улице пришел «с документами» паренек совершенно обыденного и для тогдашнего университета совершенно типичного вида. (Да, уж в этом смысле он был сам, буквально, нашим советским Московским университетом.) Рабоче-крестьянские во всем ухватки; явно знающие простой труд руки, короткая послеармейская стрижка. Среднего, добавлю, роста, подвижный и сухощавый; и несколько, казалось, татароватый, рязанско-касимовского пошиба, взгляд весело-быстрых и умных глаз.

Он поступил на отделение «Русский язык для иностранцев», тогда лишь год как открытое; сейчас оно называется «русский язык как иностранный» или же, канцелярски и деловито-значительно, «РКИ»: вроде «ЖСК» или «госдеп». Наряду с русским языком там как профессия преподносился английский (до 18 часов в неделю чуть ли не одной только устной речи); и путь «к Западу» был открыт.

 

***

Среди нас были, кто и желал одного только этого: найти окно в Европу для себя лично. Но ломоносовское основание – что в имени нашего университета, что в самом «социальном происхождении» Евгения Лебедева не дало собою пренебречь.

Не премину повторить еще раз важнейшее, разовью его и под конец. Его отец был скромный фронтовик-рабочий; и даже приходилось поражаться разницей, которую известный лоск «престижа» на Моховой и Ленинских горах обнаруживал с бытом их полудеревенской семьи, самой их квартиры. В силу учебы с ним около года прямо в одной группе созерцать это было для меня доступно. Что ж, что из деревни:

Не без добрых душ на свете:

Кто-нибудь свезет в Москву.

 

Сей участок дороги достался не ему самому. В далеко не простых околооктябрьских обстоятельствах его прошли родители Евгения.

АБудешь в университете,

Сон свершится наяву –

 

это то, что взял как дальнейший рубеж, только сын доброй трудящейся четы.

Иногда отдаваясь многозначительности цифр, мне приходилось задумываться, что на своем недолгом пути, с 1941 по 1997 год, он и прожил-то примерно столько, сколько Ломоносов. Но, конечно, важнее, что он страстно, жадно и обязательно жил под ломоносовской звездой. От МГУ до Афганистана, куда он по распределению попал на рубеже шестидесятых-семидесятых годов преподавателем языка, до Рима и Лиссабона, где потом он же бывал принят как известный литературовед-русист – все точки для него были соединены не неуклонным повышением личного благосостояния, а всегдашним подвижничеством, пытливой работой ума и души.

 

***

Я не бывал вместе с Е.Н. Лебедевым ни в нерусской Европе, ни в Азии. Но что путешествие есть часть образования (travel is part of education, по Бэкону), общеизвестно. В пушкинской кишиневской молодости, бывшей поэту второю высшей школой, заметно то же. Так случилось и у Е.Н. Лебедева, который за границей попал в здоровую общину не лишенных тяги учиться всегда молодых русских людей. Учиться всему и делиться всем: душить друг друга «трагедией в углу» или новым переводом – из «Джона Донна» либо, что для Кабула естественно, Низами или Саади; рыться в диковинных подчас книгах, в России по ряду причин не виданных; обмениваться самого разного рода профессиональными знаниями и просто опытом. Лишь гораздо позже несколько лет в Японии убедили и меня во всецелой справедливости лебедевской хвалы своему первому дальнему путешествию. Выдержки из некоторых его бесед-воспоминаний привожу тут же, соединяя самое исходное с итогами.

Высоты и просторы Центральной Азии возбуждали и оживляли в недавнем университанте уже не только «философичное» или библиотечное, а вполне и сугубо жизненно-личное, не сказать «экзистенциальное», размышление о ночной, небесной, вселенской бесконечности.

«Звездам числа нет, бездне дна» на крыше мира было увидено Лебедевым воочию, ощущено кожею. Призраки русских раннепроходцев этих пространств – Пржевальского, Скобелева и Корнилова – будили в нем там же, да и позже, мысль о России-«Евразии», о России-«Скифии»; это было то, что некогда сводило в спорах Пушкина с Петраркой («Онегин», «Капитанская дочка», «Что же сухо в чаше дно»), Лейбница и Вольтера с Петром Великим и Ломоносовым. Своим собственным умом и опытом приходилось проверять и прозу с поэзией, и риторику Киплинга, так и оставшегося при не понятом до конца Индостане. Не были лишними – именно в силу ума же – и «венецьянские прохлады» на Апеннинах и всяческие «лимонных рощ ароматы» (и автоматы) Запада вообще. Они невольно щекотали в изящном, с бородкой, профессоре Литературного института «азиятскую», как он говаривал шутливо, «амбицию скифа» или «киргиз-кайсацкия орды». Одновременно они же – эти места, «камни», красоты, автоматы, «ноосферы» – помогали согласиться: да, нам к лицу и уважение к чему бы то ни было путнему вчуже, и гордость самостояния; последняя обеспечена многим; но распаленное, не сказать воспаленное,

скифы мы! –

 

как его ни выводи из условий «эпохи», «момента», из книжно-должного восхищения скифософистом Анахарсисом, содержало в себе все-таки нечто от мальчишеского и, по выражению Н.Ф.Федорова, несовершеннолетнего порыва назло тятьке себе же отморозить уши.

«Петра Великого скифом называет, что отнюд неправда, затем что славяне скифами никогда не назывались, не токмо что не были», – любил Евгений Николаевич улыбаясь ссылаться на Ломоносова, в споре этого русского патриота-основоположника с величественной славистикой Вольтера; как было не наращивать трезвости в подходах и к «евразийству» – нашего сперва раннего, а потом и позднего двадцатого века?

 

***

Возвратимся к ученой молодости нашего героя. После Афганистана началось и кончилось его аспиранство в Институте мировой литературы Академии наук СССР, а диссертация Е.Н. Лебедева была отведена. Читатель этому не сразу поверит, как не верили сразу и мы: отведена за... полемику, и с кем? Со вдруг отбывшим тогда из России на Ближний Восток доктором Серманом, по-своему тоже изучавшим Ломоносова. С неимоверным трудом, в условиях жизненных неустройств и безденежий, не отпускавшая от себя работа-забота была превращена в прекрасную о Ломоносове же книгу; это случилось уже во временно приютивших Е.Н. Лебедева стенах нашего издательства «Современник», где главными, и нелишне жесткими порой, опекунами молодого подвижника оказались Юрий Львович Прокушев и Владимир Васильевич Дробышев. За битого – двух небитых. Новоиспеченный в тридцать пять лет – но испеченный таки – кандидат филологии создал затем, уже в помянутом выше мельком Литературном институте, не менее великолепный, чем первая книжная проба, труд о Боратынском. Заведовал в том же учебном заведении, защитив докторскую диссертацию в «ИМЛИ РАН», кафедрой русской классики; постепенно переходил – по уже обозначившейся линии любомудрия – к темам Тютчева. От высокоголоволомных материй шекспироведения, от Китса и Донна он все чаще обращался к переводам английских стихотворных шутейностей, вроде разных «лимериков» и проч.; даже не будучи поклонником этого жанра, стоит признать, что Евгений Николаевич достиг в нем весьма явных удач.

А как легкий и простой русский человек, он был очарован, естественно, также и Пушкиным. Тут любовь его не переставала никогда быть юношеской и являла нам сцены предельного, есенинского простодушия. Кто еще мог, кроме Лебедева, в разгар какой-нибудь пирушки оттащить собутыльника в коридор, прочитать ему, все насквозь,

Я помню чудное мгновенье –

 

и потом вдруг с доверчивым и пылко-убедительным видом проговорить: «Послушай! Да ведь это же ПРЕКРАСНО!»

Случалось такое. Хотя не он же ли по радио – даже и по зарубежному, вроде славянских программ Би-би-си – бесподобно, и если вскрыть это слово, то сочно, пышно и сдержанно читал Державина? И с полным самообладанием учено-точно комментировал его?

...Я раб, я царь, я червь, я Бог. Он так понимал и себя самого; и бывало здесь, мы это знаем, больше муки над собою, нежели чего-то горделиво-выспреннего. А когда он восклицал о ночном ветре

О ЧЕМ ТЫ ВОЕШЬ? –

уже каждый чувствовал здесь собственное вопрошанье от чтеца к бытию. Тут уже никто и не заподозрил бы ничего рабфаковски наивного; однако все же как раз из молодости Евгений Николаевич сохранил и даже развил редкий дар: без условий верить в то, что исследуешь и, особенно, что преподаешь. Без этого не было бы преклонения перед ним у студентов с Тверского бульвара, которые слушали его в здании, где жил когда-то Герцен, позже как раз мятущийся «скиф в Европе», и где бушевали вакханалии Массолита, предвосхищенные Пушкиным и запечатленные Булгаковым.

«Читайте не серебряный век; и не любите Боратынского с Тютчевым без Ломоносова и Кантемира; ездите на Запад, не забывая о духе первого посольства Петра», повторял он на лекциях и в семинарах. А из герценовского предшественника в позапрошлом веке, автора оды к Вольности, потрясающе не читал – вещал, выпрямляясь в декламации от любой усталости и любого житейского затмения,– знаменитое «Осмнадцатое столетие».

Едва ли кто другой может приблизиться к достоверно старинной при этом величественности лебедевского чтенья как «исполнитель». Однако вспомнить и воссоздать дорогой Е.Н.Лебедеву, и нам, по воспоминаниям, предмет через цитату хотя бы – стоит вполне.

Урна времян часы изливает каплям подобно;

Капли в ручьи собрались; в реки ручьи возросли,

И на дальнейшем брегу изливают пенистые волны

Вечности в море, а там нет ни предел, ни брегов;

Не возвышается там остров, ни дна там лот не находит;

Веки в него протекли, в нем исчезает их след.

Но знаменито вовеки своею кровавой струею

С звуками грома течет наше столетье туда;

И сокрушил наконец корабль, надежды несущий,

Пристани близок уже, в водоворот поглощен.

Счастие и добродетель, и вольность пожрал омут ярый,

Зри, восплывают еще страшны обломки в струе.

Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро,

Будешь проклято вовек, ввек удивлением всех,

Крови – в твоей колыбели, припевание – громы сраженьев,

Ах, омоченно в крови ты ниспадаешь во гроб;

Но зри, две вознеслися скалы в среде струй кровавых:

Екатерина и Петр, вечности чада! и росс.

 

Человек, который умел и учил восторгаться тем столетием, не случайно был прикосновен к исполняемому ныне коллективному замыслу. А любимые им строки стоит припомнить и из новой границы веков.

 

***

Пожалуй, связка Ломоносов-Державин-Боратынский-Тютчев дала особые оттенки его склонности думать о месте России в мире и даже как бы в мироздании. Во всяком случае, мысль «Россия не Европа» не была его мыслью; поэтому оборот «Россия и Европа» и не был его формулой. Наряду со всемирным размахом и настроем наших художеств, с испытаниями тысячелетней историей сказался тут и опыт раньше времени ушедшего из жизни солдата-родителя. Повторяю: философская сторона этого опыта должна быть обязательно подчеркнута. Уж кто-то, а как раз Россия-то точно и была изначально (хотя бы географически), и духом осталась до конца подлинной Европой. Именно она ведь при крутейших изломах судьбы сохраняла над собой взятый ею с сердцевинного, осевого Востока «вечный выше нас закон»: братство сыновей единого отца, и потому – любая, даже предельно тяжкая ноша до полного самопожертвования. «За други своя». Не потому ли так любил(Е.Н.Лебедев, покинув известный подвальчик на Маросейке, посидеть с товарищами летним вечером у часовни при Ильинских воротах.

 

***

Восток и Запад, условное и безусловное в фактах и символах. Германец Гете мог в пору увлечения кипящей Францией видеть из Берлина, будто солнце восходит якобы с той стороны Рейна (о чем он и поведал своим любопытным рисунком в одном из доверительных писем к коллеге Гердеру). Ляпсус вроде

Се с запада грядет румяный царь природы

 

мог себе позволить и опрометчивый виршеслагатель начала XIX века в России, на что ему остроумный юноша пушкинского круга мог язвительно откликнуться:

И изумленные народы

Не знают, что начать:

Ложиться спать или вставать.

 

Кафедрально величественный и сожигательно исступленный наставник и русским, и «Европе» по части всемирных тайн и истин мог вразумлять свою родину насчет разницы между Востоком Ксеркса и Востоком Христа. Он мог пугать пугливых «желтой опасностью»; мог углубляться в заповедные для соотечественников-профанов «древнесирийские тексты» и эйкуменически сочетать, почти как в пушкинском «Гусаре», Россию с Летой и Лорелеей (беру образ у О.Э. Мандельштама): под штраусовские вальсы, на придунайских муравах. Та же «Европа» могла до конвульсий предаваться то «маоизму» или «исламу» (как Сартр или Гароди), то «дзенбуддизму» или «фрейдизму» – сверхутонченные загадки далеких стран совокупляя с «общечеловеческой» до примитива биологией и даже «психопатологией» любого артистического вдохновенья. Южные пояса планеты, вслед за перуанцем Айя де ля Торре, могли увлекаться «эйштейновыми относительностями» своих миров культуры, ибо «европейское» и «аристотелевское» там встречалось с «индейским» или «конголезским». Могли вздыматься и глохнуть волны африкано-карибского, и шире, «негритюда» с такой же философской подкладкой или, на соотносимой основе, «магического реализма». Таковы были два уже прошедших столетия.

Однако, за множественностью и «относительностью» любого числа составляющих, то, что подлинно общо и изначально гостеприимно открыто для всех сынов человеческих, для «скифа и эллина» одинаково, едва ли может быть утеряно или затерто и устранено. Не к месту ли будет вспомнить удачную шутку Пушкина об «относительном»?

Движенья нет, сказал мудрец брадатый.

Другой смолчал и стал пред ним ходить.

Сильнее он не мог бы возразить;

Хвалили все ответ замысловатый.

 

Но... «Но, господа, забавный случай сей другой пример на память мне приводит: ведь каждый день пред нами солнце ходит, но все же прав упрямый Галилей».

Подхватывая затронутое в начале этого очерка, как не согласиться лишний раз, что некогда принятые всею Европой основы и измерения верны; и что верность им обеспечивает человечеству прямостояние и перемещение вверх и вперед, а не на попятную и не на четвереньки.

Применительно к сердцевинным и абсолютным истинам Европы и Востока, Закона и Благодати убеждения Е.Н. Лебедева как ученого и человека становились с годами все более и более сами сердцевинными, сердечными и стойкими.

 

***

По этим соображениям Евгений Николаевич Лебедев и взял на себя живейшее двигательное участие в новой исследовательской программе «Россия: Запад и Восток». Дело ведь не в том только, что на исполнение программы нас с конца 80-х годов вдохновлял с иерархической высоты академик Евгений Петрович Челышев, востоковед в частности и человек с живым, и философским вместе, интересом ко всей цельности мира вообще; и не в том, что Е.Н. Лебедев был в последние годы своей жизни «заместителем директора ИМЛИ РАН». Служебно-казенное нужно, неизбежно и по праву властно; оно, говоря уже не так сурово, полезно уважающим себя «структурам» и всем занятым в них людям. Но каждый засвидетельствует: и как заместитель главы академического института, и как председатель в академическом Научном совете по России, Востоку и Западу, да и просто житейски Евгений Лебедев был в высшей степени неказенным по складу человеком. (Отчасти тут была его драма: он работал со страстью и в порывах страстей.)

При выходе в свет этого тома исследовательской серии о России, углубляющей себя в познании «Запада» и уяснении своего обета, нельзя не помянуть добрым словом драгоценный вклад в наше дело со стороны Евгения Николаевича Лебедева.

Сергей Небольсин


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"