На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

У окошка

Думы деревенские

Благовещенье.

 

…небо заплакало тихим спокойным дождем, обложившим все вокруг. Тихая, чуть туманная, серость и в ней щебетанье птиц, устраивающих свои, главные в этом году заботы. У пруда робко, не в силу еще, опушились ветки вербы, а у сарая напрягли свои зеленые кулачки бутоны бузины, готовые вот-вот разжать острые пальцы-листья. Окошко раскрыто; от печи, наскучавшейся за зиму без хозяина, в доме стоит влажное тепло. Лежащие под окном сухие листья от падающих с крыши капель потрескивают, точно и за окном горит серо-голубое пламя, и шум от усиливающегося дождя тот же, что и потрескивание разгорающейся печи. Вода и огонь – такие разные стихии, но и они могут сродниться с сердцем и душою, способными прислушиваться к потаенной жизни природы. И тайна оказывается заключенной не столько в самой природе, сколько в твоей собственной восприимчивости к ее проявлениям. И ничего она, природа, не прячет, просто не выпячивает, и учит чуткости.

 

Золотой март 

 

Март. Вечер. Сумеречная комната наполнена голубым светом. Мутная плоть стекла плавится, горит на подоконнике… В янтарных лучах закатного солнца подоконник, пол и ручка кресла. В косом золотом потоке, льющемся из окна, плавают золотинки невесомой пыли, опадая, исчезают в темном исподе комнаты. Если, глядя из тихого полумрака комнаты, подставить лицо этому золотому ручью, струи его нестерпимо ослепят глаза. А переведешь их на привычные предметы в комнате, ставшей сразу совсем темной, и увидишь их, когда темнота эта медленно расступится и проявит - сначала стол, стоящий у окна, и книгу на нем, и картину на стене, кажущейся за светом не белой, а пепельно-голубой, шершавой при косом свете. А за окном бесшумно, как во сне, падают жемчужные капли стаивающего с крыши снега. И вдруг это безмолвие нарушается внезапно громким после тишины шумом рухнувшего с крыши снега. В косом свете видна на полу мельчайшая соринка и щербинка. В морозный день мягкое полотно свежего снега кажется пепельным, а следы в нем – золотистыми, будто в их глубине горит свет. В оттепель – наоборот, в теплых оттенках снежного поля прячутся голубые следы, тени в них голубы и мягки. Солнце вызолотило все: снежное поле, облака, деревья…

 

Простое, вечное…

 

Ехал в автобусе и, не смотря на то, что за окном было пасмурно, выйдя из автобуса, вдруг почувствовал тихую радость оттого, что нес очень простые, но какие-то вечные вещи: книги, хлеб и яблоки…

 

Березы плакучие.

Была луна полная, при ясном ночном морозце и дневном ветре, да пошла на убыль; а стихли ветра, затянулось небо, заплакало, - и потеплели-потемнели ночи. Сижу у окошка, дышу мокрой весной, гляжу на старые березы. Летом березовая рощица под ними будто девичья шеренга; темные сапожки, белые сарафаны, зеленые платочки. Мои березы у калитки – две вдовы, у одной горе горше, она темнее и морщинистей.

Березы-березы, отчего вы плакучие? Мимо не пройдешь по тропинке – свисают с них, льются тонкие струйки слез-веточек. К апрелю они закраснелись, будто невидимое заревое солнце облило их своим светом.

А придет время – вытянется, возрастет и эта молодая вдовья поросль, успокоится и  польет  свои слезы-веточки…

 

Лето бабье

 

Тишина. Запах курной избы. Мягкий теплый свет в слезящихся окошках. И во всем этом бестолковая суета полусонных мух, очнувшихся в дымном тепле. За окном ясное, счастливое, какое-то вдовье утро: прохладное, солнечное, тихо-радостное, зрело-свежее, нескромно-радостное.  Утра в эту пору бывают поразительны, после ночных заморозков цвета по-особому ярки, обострены, несдержанны даже. Такое вдовье состояние природы точно и просто назвали бабьим летом. Ищешь, ищешь иной раз слова и сравнения, способные передать такое вот погожее октябрьское утро за окном, а оно – вот: «бабье лето».  

***

Гены птиц обязательно есть в каждом человеке, хотя бы один-два. Из миллиардов клеток есть в нем те, что помнят и мучительно просят полета. Сознание угнетает это чувство, но во сне они пробуждаются… и человек взлетает…

 

Читая Бунина

 

Взялся перечитывать «Темные аллеи» из профессиональных соображений: в театре мне дали посмотреть предлагаемый им сценарий спектакля на тему этой книги. Очень он мне не понравился, и я решил перечитать Бунина, чтобы понять - почему? Между бунинских строчек стали приходить ко мне иные мысли и совсем по другому поводу. Оказывается, именно там, в белом поле-промежутках строк бунинских рассказов, между стандартными буквами, идет жизнь. С настроением, с запахами, звуками, с тлеющим закатом; и дело все именно в этом ритме молчания белого пространства между буквами, в нем-то как раз и свершается все главное для любого читающего. А в буквах, складывающихся в слова и предложения, мы лишь утверждаемся в своих догадках и радуемся этому до восторга или тихой сердечной грусти.

 Наше время показывает, как много и стремительно плодится сценариев и книг, забитых буквами. А потом эта густая буквенная серо-черная масса заливается в теле-аквариум, в котором тоже кишит что-то страшно-безразличное, бесконечное, однообразное - сериалы. Но в этом кишении героев-бактерий-палочек нет никакой жизни. И я думаю - отчего? И если даже дело не в деньгах, (а оно, конечно в них!) - пусть не в них; пусть все эти авторы-сценаристы-писатели-режиссеры-актеры искренне захотели бы показать жизнь, на которую откликнется живая теплая душа, - нет! - не смогут они теперь сделать этого. А почему? Потому, кажется мне, что за стерильными, дистиллированными словами, которыми забито все нынешнее кино-и-литературное пространство, за бесконечными мельканиями и суетой нет времени на паузу, тишину. Ту самую тишину, в которой идет тихий дождь, а после него парит земля и пробивается сквозь унизанные каплями ветки мокрое оранжевое солнце. Нет ни сырого теплого запаха земли, ни прелого запаха сена… Ничего нет. Нет тихих мягких шагов девушки, поднимающейся в сумерках по деревянной лестнице в мезонин с раскрытой книгой в одной руке и яблоком в другой. Нет, нет и нет. Ничего этого сегодня нет оттуда, извне, из того, что нам показывают, о чем пишут. А внутри каждого из нас оно есть. Пусть в малых количествах. Бунинское пространство за словами подсказывает нам это запахами, звуками, напоминает каждому о том его сокровенном, что есть у всех, но у каждого свое: то, от чего щемит сердце.

 

Мой март…

 

Как грустны и бесцельны утра после праздников… Чувство, что уже ничего нет и еще ничего нет, того самого, что нужно еще как бы заработать, соскучиться по празднику или чему-то новому…

Все больше кажусь себе похожим на расстроенный инструмент, на котором если начнешь играть – все будет звучать фальшиво. Но руками его настроить нельзя. А где-то в воздухе витают те ключики и звенят камертоны, которыми этот инструмент настраивается. Только не руками!! Мне кажется, что я его чаще слышу, сойдя с автобуса в Озерках и в тот час, за который дохожу до Польского, есть возможность услышать этот камертон и подставить струны души под эти ключики, - пусть подтянут. Надо только вовремя остановиться и прислушаться.  

За окном – белый-белый, ярко-солнечный снежный день. Чернеют лишь бока забора, а с залепленных снегом веток деревьев, ослабленные солнцем, бесшумно, словно птицы, слетают снежные комочки, вспугивают с нижних веток таких же белых птиц. К полудню эта снежная суета все более оживает, наполняется тревожным шумом, и крыша, по которой сначала шажками, а потом прыжками передвигается снег, тяжелый, набухший, ухает за стеной, как брошенный на пол отсыревший ватник, пуговицами вниз.

 

Глаза души – тоска.

 

Глаза души – тоска. Без нее она незряча, полуслепа. Как близок мне Н. Рубцов, которого перечитываю в эти дни. Холмы, мгла, размытые дороги – только тоскующая по ним душа видит это в цвете и  объеме. Без тоски человек, - а русский особенно - к красоте слеп. Мысль эта кажется  глобальной для собственного осознания.    

К этой мысли я пришел не сразу, поплутав в размышлениях. Откуда-то тянется нить этих размышлений, а кончик ее остался у меня в руках. Мудрая мысль – концентрация размышлений, плод долгого роста древа познания. Приход к ней естествен и потому неудивителен,  как неудивителен урожай для поливавшего семена. Так вот и мысль о том, что лишь тоскующая душа видит все, что не видится в радости и в пустом безразличии; она, может, и не нова для всех, но выстрадана мною и мною же закреплена на бумаге, как прикрепляются фотографии – осколки прожитого. Иначе они не привлекали бы такого внимания, как часто привлекает внимание не сам человек, а рассматриваешь, ищешь его живое отражение и обстоятельства на неживом клочке глянцевой бумаги. Писатель все время должен рассматривать эти «фотки» своей памяти. А почему тоска? – да оттого, что в тоске заглядываешь дальше глянца поверхности, - туда, где живет невидимое, скрытое от внешнего – душа. Для не-тоскующего это то же, как для неверующего вопрос: Бог ли Тот, что нарисован на доске. Он даже может перевернуть ее и сказать, смахивая паутину: «Ну вот, видите – и здесь Бога нет». Без тоски не увидишь душу, без души не познаешь Бога. Раз тоскует душа – она о Боге вспоминает, тянется к Нему. Это же и Шукшин отметил в рассказе «Верую».

Нигде, похоже, не тоскует человек, как тоскует человек русский. От этого он душевнее. И терзает он ее, душу, возлияниями – именно от этого, но и переход в эти минуты от души страдающей к душе развратной зыбкий и неопределенный. Оттого нет ей и меры. Вот и еще показатель – мера. Знает ли ее русский человек? Для него обычно такое явление: как собрались, так и воля; как воля, так и душу необходимо погреть. А как «греть» ее начинают, то она от этого нагревания расширяется. И вот тут-то кто-то из самых «осторожных», малотоскующих говорит: «Э-э… как бы завтра не было плохо…» А вот другой, у которого в эту минуту произошел желанный отрыв от тоски к воле, и скажет, расправив плечи: «Эх-х! Пусть завтра будет плохо, но уж сегодня пусть будет хорошо!» Да за бутылку – и в стакан, да уже и не по половинке! Да при этом и по столу кулаком припечатает!

 

Иваново оконце.

 

***

Вечер, сумерки с холодеющим день ото дня розовым разливом, мешающимся с синими красками. А небо, несмотря на сумерки, прозрачно. За оголившимися ветками кленов, за шеренгой юных березок у пруда – робкий свет Иванова окошка. Они так одиноки в этом огромном мире: Россия – непостижимо громадная – и этот Иванов огонек в его закопченной хатенке. И во всем этом мире – с полями без конца, унылыми пьяными проселками, бурьянами, подходящими к самым стенам домишек – это одинокое, словно свеча в громадном темном храме, проявление жизни. 

***

Рассказывают об Иване. В деревне жила вдовая хохлушка, у которой Иван был на постое. Влюбился. А баба Маня сказала Ивану: «Жаниться надумаешь – тольки не на ей!» За ним девки табуном ходили, а ему кроме нее никто не нужен был. Она его много старше была. Как померла, он в ее доме так и живет, и баба Маня к нему переехала, вдвоем жили. Он с пчелами занимался. Здоровый, говорят, Иван был. Саженные плечи. А полез за роем на дерево и упал оттуда. Сколько он пролежал под ним – никто не знает. С тех пор мучит его астма, дышит со свистом, с хрипом. И чем она его засушила? Бедовая, говорят, была. На лошадь верхом сядет – и айда, только пыль стоит! Засушила.

***

Зелень прет! Не просто заметно, но, кажется, даже видно. Дни эти – настоящий перелом. Вчера утром пруды только по окраинам зеленели открывшейся водой, а к вечеру ото льда не осталось ни крошки. То-то ветер помог! Напористо, уверенно давил с запада, зыбил пруд, подгоняя под ледовую корку волны, волнуя и кроша его. Из окошка видно, как поле становится из бурого буро-зеленым. Вчера после полудня ходил в наш лес. Скорее, обошел его. Следы хутора на поляне, о котором напоминают горки камней, одичавшие груши, объеденные мышами, и пятна высокой желтой злаковой травы. Вечером я спросил у Ивана  – был ли там хутор?

- Был. Домов с десяток. Лет сорок назад он разорился.

– А как назывался?

– Павловка. 

Почти в самых верховьях оврага дошел, наконец, до лесного пруда, который представлял себе, когда писал «Володю Архипова»… Все так, только он обмелел из-за промоины в плотине, на которой растут не ветлы, а березы. Темный, сказочно-грязный лед и какая-то зелень в воде, вроде ряски. Торчащие из воды сучья, стволы, тина – во всем дремучая сказка. Обратно шел другой, знаменской стороной, переходил отрожки, заросшие осинником со стволами лягушачьего цвета; переходил поля. У низких прилесков, заросших осинками и березками – снег, местами почти по колено. После жаркого ветра и солнца, от которых я остался в одной рубашке с коротким рукавом, ногам в резиновых галошах жарко; приятно пройтись по сыпучему, словно крупа, снегу, охлаждая разгоряченные ступни. Под густыми космами травы, стелющимися в старых размытых колеях – твердая ледяная корка земли. На огрызках тающего снега – свежие  (вчерашние?) кабаньи следы. Возвращался в деревню, с бугра наблюдая и удивляясь переменам в прудах, произошедших за два часа.

Мужики, ездившие позавчера в Прилепы на рыбалку, рыбы почти не поймали, но в вещмешке, лежавшем в  телеге, в сене что-то тревожно шевелилось.

– А там что?

– Зверь.

– Какой?

– Ня знай. – Один из них поднял вдруг засуетившийся, задергавшийся мешок. С опаской достал из него «зверюгу». Что за зверь – никто не знает. Величиной много больше кошки. По виду – сурок, но уж очень большой, килограммов в восемь весом. Лапы – как пальцы с длинными когтями. Схватился за удочку и не отпускает.

– А не убежит?

– Нет, он быстро не бегаить, пешком его догнать можно.

Подержал его за хвост, пока тот странно верещал и тревожно суетился, сунул головой в мешок.

***

Печь настойчиво наказывает меня. На улице тепло, несмотря на рябой, кусковатый, тонкий ледок и лежащий снежок; тихо, солнечно и, пока с заходом солнца не навянул холод, дым шел лишь в окна. Село солнце – и дым пошел в трубу.

Влажное, дымное тепло стоит в избе. Гул проснувшихся мух. Ночь звездная, тихая. Лай скучающего Каштана в холодной, гулкой пустоте – безлюдном трехкилометровом вакууме – до самых окружных деревень.

Вышел на улицу. Тишина – словно черный хрусталь. Слышно даже, как по вымороженным листьям пробежала мышь. Дремучая, тяжкая, чуткая тишина.

***

Заботы притупляют внимание. Я стал невнимателен к жизни, а это сказывается на писании – голый факт описывать нельзя, нужны мелочи, из которых состоят люди, природа, весь этот добрый мир – добрый от разнообразия. А я все это пропускаю, сеть моей памяти и внимания сегодня слишком крупна – и все пролетает мимо. Другой выход - обратиться к тому, что уже поймано и отложено давно, но оно должно бередить душу, томить ее. Как давно я не чувствовал этого томления – черствеют чувства, замуровываются скорлупой повседневности (или времени?) Порог старости?.. «На любовь тебя уже не тянет, и красивым словом не пленишь». Простовато, но очень верно.

***

Историческое (глобальное) сознание формируется пространством. Так рождаются народы с их характерами. Но потом, в рамках одной человеческой жизни пространство изменяется его осознанием. Чаще – не в лучшую сторону. Волга, например, волжское пространство, изменилось во мне почти до неузнаваемости. Волга на пароходе – это одна Волга, на «Ракете» - уже другая, а вот сегодняшняя – уже почти без пристаней и без водного транспорта, «с колес» - и все изменилось, сузилось, смотрится и воспринимается не с привычного фасада, а «со дворов». Да и хутора сами – настолько изменились! Да далеко ходить не надо: та же деревня, где сижу, мир ее в моем восприятии изменился. Отчего? В первую очередь от смены пути к явлению – деревня. Прежде – чаще (почти всегда!) - пешком. Раннее, еще ночное пробуждение или зыбкая дремота - не проспать бы! – ночная бодрая прогулка через весь город на автостанцию. И там – ожидание автобуса, мир ночной дороги с редкими попутчиками (почти невидимыми, неразличимыми в темноте, но оттого и близкими), путь через Озерки мимо пустой бунинской усадьбы. Поля, родная березовая аллея, околица, рассвет за спиной, тихая спящая деревня, сонные пруды, лозины, взгорок со встречающими березами, белые стены дома, словно сирота ждущего родного человека. Сени, стены, печь… И всего этого лишился разом лишь оттого, что изменилась даже не дорога, а путь к деревне. Путь. Куда-то… Блага вырезали кусок души, и без пути она стала ущербной. Пропало расстояние, сократилось время. Ушло, потерялось преодоление, все укладывается в считанные часы и даже минуты. Что такое – 4 часа на самолете – и Алтай! Исчезло таинство пути, захваченное краешком мной. Сберечь бы это таинство, размягчить воспоминаниями черствеющую от времени душу. Память и время – «неразлей-вода» и враги одновременно. Время – враг памяти, дымка, делающая события прекрасными, душевно значительными, но сгустится дымка и станет непроницаемым, неразличимым самое яркое событие. Вот и моя душа, видно, задымлена…

Ночами – мороз, ясными днями – солнце горячо ласкает лицо, но в голубых тенях лежит снежок: сверху греет, а снизу промерзшая на ладонь земля – холодит, не дает оттаивать. Утром пошел на пруд набрать воды. На стекло льда встал с опаской, но он даже не трещит – толщина в руку.  Пробить ведром – и думать нечего. Пришлось идти за топором.

18-35 Все выглядываю Иванов огонек. Его, как и Алькор с Мицаром, углядишь не сразу, приглядевшись. А все ж горит его тихая желтая звездочка. Эх, Ваня, Ваня. В мире, наполненном Иванами нет места ни войнам, ни злобе, ни недобрым словам. А, может, кажется? Где бы и каким бы был Иван летом-осенью 17-го? А ежели с вилами и огнем, то что же за сила толкала бы его, в каких условиях утаптывали его сознание, какими словами двигали им?

19-00 Темнота полная, тихое звездное небо. Ясно, но месяца не видно всю ночь. Помнится, на деревенские посиделки, 15-го, луна была полная, и сейчас месяц уже должен быть растущим, впол – луны. Тогда где он сейчас – при закате или… Вот еще пример моей ненаблюдательности. А надо бы знать.

Звездочка-спутник – и Иваново окошко. Свет летящей звездочки холоден, сух, путь прям, оконце Ивана светит теплым огоньком, и, хоть домик его неподвижен, а все ищешь его за деревьями, все думаешь – горит ли огонек?

20-00 Иваново окошко угасло. На деревне светится лишь левый край.

 

Песня в наследство.

 

Не вижу ничего выдающегося в том, что мы сейчас делаем. Все это: и песни, и писательство – по мере сил лишь малая толика того наследства, что собрал и передал нам русский народ. Оттого удивительно не то, что мы делаем, удивительно и достойно сожаления то, чего мы не делаем. Не петь данных нам предками песен, не рассказывать о земле, рубежи которой, плодородие и красоту сберегли и передали нам наши па-деды – вот тот грех великий и великая скорбь перед потомками нашими. Оттого на земле нашей не может, не должна затихнуть ни одна из песен, родившихся на ней. Долгом этим, любовью к родной земле, мечтою о потомках, продолжающих воспевать ее, и живем мы сегодня. Как можем, храним звуки нашей родины, ее ласковое и точное слово, напитавшееся ее соками и плодородной, живой силой…

 

 Мысли под соловьиную песню.

 

На чем стоит – держится жизнь? Должна – как на соловьиных песнях. Май, цвет – и он поет, никем не понукаемый, без фонограмм и денег. Песнь – суть его жизни, вернее – ее отражение. В песне его – счастье весны и продолжения рода, и каждый из поющих соловьев счастлив: на гнезде, им свитом, сидит его подруга. Высидит детушек малых – и иссякнет песня его счастья. Куда исчезает соловьиная песнь? И сам соловей, и без того неприметный глазу – словно исчезает совсем, будто и не было его в чаще заглохшего сада. Что будет после его песни? – верхушка лета со зноем и грозами, с пылью и жарой, с неизбежным увяданием только что расцветшей жизни. На верхушке этой станет тихо, безветренно, словно на перегибе, переломе… Все, теперь все пойдет на убыль, увядание, отдых земли. И не будет соловья, не будет и лягушек, все замрет-затихнет в ожидании неминуемой зимы, с холодами, короткими днями и снегом, заваливающим всю Россию, - Покров, отдых мужику… Огонь камелька, жарко натопленная изба, и вокруг снега, снега, снега… И среди этого снега, на пике зимы, ее перелома – солнце с хрустящим морозом, скрип саней, веселый бег лошади под бубенцы – Рождество, а там и Крещение, и – жди, мужик, весны, солнечного бокогрея, и переломного дня, когда день с ночью равняется. Можно ли среди этих пор выбрать лучшую? Все времена хороши…

Александр Новосельцев


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"