На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Адель

Повесть

Посвящается О.С. А—вой [Аксаковой]

 

У меня был друг, с которым я вырос, воспитывался, с которым, рука об руку, вышел на поприще жизни. Он умер в цвете лет, в прекраснейшую минуту бытия, когда оно достигло, кажется, до высшей степени своего совершенства. Смерть была для него счастием, – и я не смею роптать на судьбу, которая так рано раскинула темную тень по излучистой дороге моего странствия. Одна звезда светит мне теперь – воспоминание. С удовольствием я думаю об утраченном, с удовольствием говорю об нем... Сколько любви было в его сердце! Какие редкие достоинства! Он ясно видел священную цель, назначен­ную человечеству, и был убежден сердечно, что она будет достигну­та. – В восторге преклонял он коле­но пред теми помазанниками, коим Провидение предоставляло славный жребий увлекать к ней толпы за собой. Он пламенно любил Отечество и с гордостию находил в Истории и настоящем времени залоги тех благодеяний, которые воздаст оно некогда роду человеческому. – Науку ставил он выше всего, но не в мертвых буквах, а в живом умозрении с сердечным участием; и в самом деле знания составляли часть его тела, часть его бытия. Он радовался младенчески всякому благому успеху, обще­му и частному; любил людей, и старался извинять даже преступле­ние. Кто знает, говорил он, какие впечатления, близкие или дальние, по­будили несчастного, и может быть оно есть математическое следствие прежних причин. При таком расположении духа личные враги, разумеется, не имели для него собственных имен. Самое зло он почитал только средством стеснительным, умножающим упругую силу добра; зла в при­роде, по его мнению, и не было: разве только добро отрицательное. -

Этот молодой человек влюбился в одну девушку, достойную его священного жара. Читатели могут судить, какие чувства питал он к ней… Но всего лучше пусть познакомятся они с ним из собственных отрывков, которые нашел я в его бумагах, и в которых, при всем беспорядке, небрежности, пропусках, ясно отражается прекрасная душа его.

 

*

«…Милая девушка! Как приятно мне разговаривать с нею, передавать ей свои мысли о святых предметах человеческого знания. – Она понимает меня, чувствует всякое слово. – Шиллер говорил, что трудно, счаст­ливо найти такого человека между современниками, даже между потомками. Я нашел его. – Разговор с нею мне наука: я сам яснее узнаю то, что хочу объяснить ей. – Это желание дает мне новую силу, раздвигает пределы моей мысли.

*

Какую доверенность имеет она ко мне. – Адель! Я не употреблю ее во зло. Я говорю тебе не то, что лепечут другие, часто противное, – но да не смеет ни один несмысленный называть это ложью. – Чистый, свя­щенный огонь буду я раздувать на олтаре непорочной души твоей. Они, жалкие, хотя и добрые невежды, оскверняют его неумовенными руками сво­ими. Прочь! Прочь! не прикасайтеся!

*

Я прочел ей свое рассуждение о просвещении, как первой силе Госу­дарства, без которой нет ни твердого благосостояния, ни могущества. Ни одна новая мысль, ни одно новое выражение не ускользнуло от ее вни­мания. Это дорого для автора. Все оценено по достоинству – и какими взглядами выражалось ее удовольствие и благодарность! Она слушала с таким участием, как будто б дело шло об ее жизни. Чистая юная душа ее жаждет познаний, – это умилительное зрелище, картина Рафаелева. Прослушав все сочинение, она ска­зала мне тихо,... с неизъяснимою пре­лестью: «Как сладостна должна быть для автора надежда, что целые веки голос его будет тревожить сердца людей достойных, очищать, в горняя возносить их дух…».

Друг мой! Я принимаю твое предвещание!

*

Вчера гуляли мы с нею по полю. Сбиралась гроза. Вдали глухо закаты­вался гром. Тучи быстро носились в воздухе, но всякую минуту готовые столкнуться разносил ветер. В природе была какая-то нерешительность. Мы поспешили домой и на балконе дожи­дались величественного явления. Вдруг молнии засверкали, гром, приблизясь, загремел. – Таким временем должны бы только наслаждаться поэты, сказала Адель. – Они только и наслаждаются, отвечал я; толпа здесь слы­шишь стук, от которого затыкает уши, и видит блеск, от которого щурит глаза.

*

Три года знаю я ее, и чувствую, что стал лучше. Как жаль, что не знал ее прежде. – Я думаю только об том, как бы ей понравиться, а ей понравиться можно прекрасным, необыкновенным!

*

И собою она прелесть! – В ее темно-голубых глазах какая доброта, кротость! – Черные волосы, подобран­ные спереди в две кисти, как мило опускает она над бровями. Но всего больше мне нравится ее маленькой ротик, подбородок. Ей-Богу, на ее лице ясно видишь спокойствие, – это­го мало, как бы объяснить – чув­ствуешь, что эта душа не знает буйных порывов, и довольная собою блаженствует, и... Нет, не умею выговорить – предосадно. – А родимое пятнышко, а тонкой рубчик около губ, а белые щеки, особливо когда оне зарумянятся на холоде, под снежною пылью, или в минуту сердечного чувства. Как тогда поднимается ее высокая грудь. Недавно мы чита­ли с нею об энтузиасме у Г-жи Сталь. Она задыхалась! О! она чувствует сильно, горячо.

В ее походке, в ее движениях – Поэзия! Голос мягкой, сладкой. Когда она говорит, так приятно отзывается в ушах моих. – Однако ж странно! Многие утверждают, что она не хороша собою. И нос широк, и лоб велик. Невежи! Только мне она показывает красоту свою. Я вижу ее, я один достоин поклоняться ей!

*

«В чем состоит счастие», – спросила меня Адель, не помню к чему-то, прохаживаясь со мною по зале, после обеда. – Я могу отвечать вам на это одним словом, сказал я, остановясь и взглянув на нее быстро. Этот взор верно был не скромен. Она покраснела, и нарочно уронила кольцо, чтоб, наклоняясь, скрыть свою краску. – «Нет, – отвечала лукавая, оправясь, – о таком любопытном предмете мне желалось бы услышать от вас больше». – «Извольте, я рад говорить сколько вам угодно, но не пеняйте? Вы сами выбрали ответ темнее: счастие состоит в наслаждениях». – «Эпикуреец… Что вы?». – «Извините – это общее место». «Виновата, виновата. – В каких же наслаждениях? Вы переменили только слово». – «В наслаждениях ума, сердца, воли». – «Опять с своей системой. Я думала об ней. Ум наслаждается знаниями, сердце чувствованиями, воля действиями – так? Но я опровергну вас примерами: кто действовал больше Наполеона, чувствовал больше Руссо, знал больше, больше Фауста; а разве они были счастливы?». – «Comparaison n’est pas raison, но кто ж вам сказал, что Наполеон, завидев знамя Дезе при Маренго, или подписывая Кодекс, или возлагая на себя корону Карла Великого в соборе Нотрдамском, не был счаст­лив. А Руссо, поверьте, катаясь в лодке около острова Св. Петра, пишучи письма к Юлии, имел такие минуты, каких мало бывает на земле. – Фауста я терпеть не могу за его клевету на знание, и верно мы доживем до того времени, как новый Поэт, воспитанник Религии, и Философии, искупит это досадное для меня произведение славного Гёте. Я по­ставлю вам в пример Архимеда, ко­торый бегал по улицам крича: на­шел, нашел; Кеплера – и мало ли кого. – Но вы сами скажите, какое несрав­ненное удовольствие вы ощущаете, ypaзумевая какую-нибудь глубокую мысль». – «Правда, – но это только минуты сча­стливые, а вся жизнь…». «Иною минутою можно променяться на целую жизнь; примите еще в соображение, что этим людям мешали страсти». «А как избавиться от страстей». – «Читайте Евангелие. Средство есть, и если мы не умеем, не хотим пользоваться им, то должны винить себя, а не жизнь. – По тем минутам, которые нам огрубелым, испорченным, развращенным людям доставляет чувство, знание, действие, можно судить, чтобы оне доставили нам, в гармонической связи, если б мы были цели яко го­луби. Это идеал, и расстоянием от него определяется мера настоящих наших участков. – «Вот вам еще возражение: к такому счастию способны очень не многие, а весь род человеческий – страшно подумать!». – «Не беспокойтесь, в при­роде все устроено премудро, и у крестьянской старухи также трепещет сердце, когда она крестится на произведение Суздальского иконописца, как и у Жуковского при взгляде на Ма­донну. Деревенскому мальчишке резные вычуры на старостиной избе верно нравятся больше непонятных произведений Баженова или Михайлова. Линней десятью органами чувствует счастие, а рудокопатель двумя; но лишь бы оне были удовлетворены, последний не будет тосковать о неведомых наслаждениях, и сытости меры нет. – Птица разве счастливее растения? – Только наблюдатель, созерцающий пред­вечные законы Божии, указывает те наслаждения, которых человек вооб­ще искать должен. – К сожалению, на свете не много еще Массильйоновых избранных, не много людей, которые, по выражению Языкова, были бы достойны чести бытия, которые пони­мали бы, что такое человек, и стара­лись достигать его высокой цели. Прочие – толпа, занята мелочью, и так покорна обстоятельствам – земле, что не смеет и смотреть на небо. – И эти оглашенные презирают посвященных, смеются над ними, называют их безрассудными мечтателями. Голос их так шумит во всяком ухе, что даже я кажусь себе смешным, го­воря вам это. Но наступит наконец блаженное время: род человеческий совершенствуется...». – «Ваша правда, ваша правда», – воскликнула Адель, и ушла от меня в сильном смятении духа.

*

Непременно, непременно я попрошу у нее позволение говорить ей ты. Сколько раз хотел я сделать это и всегда забываю. Мы друзья с нею; на что ж эти пустые приличия? Как приятно нам будет говорить так под окошком, в саду, украдкою от Аргусов. – «Ну что, Адель, ты прочла Ивангое?». – «Прочла, благодарствуй Дмитрий». – «А как тебе понравилась Ревекка?». – «Прелесть, прелесть! она вскочила на окошко. И я испугалась, боялась продолжать, закрыла книгу». Вдруг кто-нибудь подходит, и мы опять по прежнему камертону. Вы… одно это слово, кажется безделица, а как связывает: то ли, так ли скажется, так ли почувствуется с про­стым, милым дружественным ты. А пересылаться взглядами, говорить друг другу двусмысленности, которых никто понимать не будет! –

*

Дружба! – Но почему ж мне… не жениться на ней. Я вздумал это только ныне поутру. — (Сердце у меня бьется, когда я пишу это). – Она ведь мне самая дальняя родственни­ца. Ей семнадцать лет. Мне двадцать пять. – Вот где совершенная дружба! Как бы я был счастлив с нею. А предрассудки ее родителей, их богат­ство, известное желание отца выдать ее за Графа N. – Это все вздор, лишь бы только она... надеялась найти во мне счастие.

*

Вчера она была очень мила, в сером шелковом платье, с кисейною косынкою на шее. – Ведь это талант – так одеваться, чтоб вся­кой заглядывался. Просто, скромно, но как все пристало, какой вкус! Я неприметно вошел в комнату. Она сидела под окошком и смотрела на небо, усеянное звездами, как будто прислушиваясь к звукам Платоновой Гармонии, под которые совершают оне свое течение. Задумчивость при­давала новую прелесть ее лицу, и она казалась самою Элегиею. Никогда Жуковский, в часы своей унылой мечтательности, не производил во мне та­кого впечатления, как она в эту минуту. «Верно вы думаете о той Руке, по манию Которой мiры пустились в путь свой, – сказал я ей с благоговением,... – или выбираете, на который переселиться с нашего?». – «Точно вы меня угадали. И третьего дня так же. Я выбирала; мы верно родились с вами под одним созвездием». – И мы на­чали говорить о таинствах симпатии, о  магнетизме, о сродстве. – Мно­гое, многое мог я растолковать в пользу себе. – Она любит меня. – Но в минуту самую занимательную нас перервали... и всегда так слу­чается: только что разгорячится сердце, тотчас плеснут в него холодною водою. – Говорить о минутном вздоре «где были вчера, куда по­йдете завтра, водевиль очень смешон» я не могу, не хочу с нею – и от того кажусь иногда холодным. Нужды нет. Пусть беседует об этом толпа. – Нет, мы должны говорить только о Боге, душе, добродетели, Поэзии, Истории. – Часто в досаде на помехи, реша­юсь оставить ее в своем воображении. Если б можно было завести разговор душевный! – Условиться в такой-то час в разных местах думать о том-то. Что если родятся соответственные мысли? – Испытать. Как приятно будет снестися после? Струны, настроенные на один лад, издают звук, когда прикоснешься только до одной из них; почему ж душам не иметь подобного сочувствия. –

*

Вот что еще досадно мне: мне хо­чется знать все ее мысли о том, о другом человеке, все отношения, домашние тайны, а она как будто скры­вает это. – Адель! говори мне все: не двое будут знать. Я желаю этого не из пустого любопытства; я хочу только, чтоб в душе твоей не осталось ничего, для меня неизвестного! При взаимной доверенности всякая безделица будет драгоценна, как бумажная ассигнация в Государстве. Впрочем, признаться ли, и сам я говорю не все. Я как-то робею перед нею, и все еще в почтительном отдалении. Вчера мы остались одни, и что ж сказал я ей? ничего. А такого случая в другой раз не дождешься.

*

Целую неделю я почти не говорю с нею. Она как будто избегает моего присутствия; что значит эта хо­лодность?

*

Я всякую ночь почти вижу теперь странные сны. Вчера например я очу­тился в каком-то глухом переулке. Кругом ни души не видать, не слыхать. Как будто б все живое здесь давно уж вымерло. – Спешу вы­браться – передо мною пустырь и кучи, кучи деревянных развалин по всем сторонам. Здесь упавший забор, там дом без крыши, без окончин, разломанные ворота. Иду – иду. Опять все то же. Пустырь один другого больше, и нет им конца. Никакого цвета, никакого движения! Ужас напал на меня. Я хочу уж броситься на землю и умереть хоть с закрытыми глазами. Вдруг, вижу, издали под легким покрывалом, спешит ко мне девушка. – Я ожил. Радость, к ней – и проснулся, – как досадно мне было. Я не успел еще разглядеть ее. – Но это рост Адели...

*

Нет, она не чувствует ко мне этой пламенной дружбы, которой жаждет душа моя, она не любит меня. Любовь – дитя вдохновения. – Адель только что привыкла ко мне. Ей нравится мой образ мыслей; ей приятно говорить со мною – и только. – Правда, взор ее часто обращается на меня с нежностию. Вчера, как прочел я ей сцену из моего романа, она взглянула на меня очень убедительно. – А как схватила она меня за руку при монологе Дон Карлоса. – Иногда paдуется она моему явлению очень мило, прощается со мною очень нежно. «При­ходите к нам завтра, да пораньше, приходите же!». – Когда-то я сказал ей, не помню к чему, что стена между нами поднимается выше и вы­ше. – «Нет, это только застава, отвечала она, чрез которую мы проложим путь». – А еще – подруга ее сказала однажды шутя, что можно узнать во сне судьбу свою, как-то в просонках оборотив свою подушку. Смеясь, мы согласились зага­дать при первом случае. – «Ну, что вы видели?» – спросила она меня, улы­баясь, на другой день. – «Ах, я был в раю. – Если б это исполнилось!». – «Скажите же, что такое». – «Не могу»; а после, будто проговорившись, я дал ей понять, что видел ее, и она – она была, кажется, не недовольна.

*

Я нашел ее в слезах. – Она об­ратила разговор на бессмертие души. – «Убедите меня, что душа бессмертна. От вас именно хочу я получить доказательство». – «Помните, мы говорили недавно о счастии. – Сии из­бранники, сии гении, в минуты величайших своих откровений, ощущали еще какую-то пустоту в своем сердце, которое уж ничем наполнить не могли. Они все еще желали, и это видно из их сочинений. – Это желание – что ж оно значит? тоску по отчизне. А этот последний вопрос, на которой молчат и Шеллинги, знающие, как все происходит: откуда все, и куда все? – Где же удовлетворение наше­му сердцу, и нашему уму?». – «Благодарю вас, – она перервала. – Да, стоит ли тру­да из двух-трех минут жить на этом свете, без надежды на будущий»; крепко пожала мне руку... право, я не ошибся, очень крепко, и ушла в другую комнату.

*

Друг мой! душа бессмертна. Там, там, на высоком небе, обниму я тебя торжественно. Там, забыв ничтож­ный мiр с его и презренными раба­ми, свергнув с себя иго грубой, тяжелой плоти, вразумимся мы в себя, сольемся чистыми душами сво­ими, и Ангелы позавидуют нашему счастию.

*

Я объяснюсь ей в любви. Как мне этого хочется! – Но все не смею. – Решительной у себя, я робею перед нею, и как будто невлюблен, а только что люблю ее. Но могу ли я выразить свое чувство! на каком человеческом языке достанет слов для него. – Я его унижу. – Словами назначатся ему какие-то пределы; оно подведется под какую-то точку известную, объятную, – оно, бесконечное, беспредельное. – Нет, я не поверю его нашим словам. Ах, дайте, дайте мне другую не земную азбуку. – Если б она узнала меня совершенно, совершенно! –

Но не обманывает ли меня самолюбие: может быть, случайные слова я растолковал в свою пользу; мо­жет быть, она питает ко мне толь­ко уважение, и мое объяснение назовет сумасшествием? «Как вы смеете», – ска­жет она... Клевета, клевета! Во всяком случае она почтет это для се­бя несчастием, пожалеет обо мне искренно. – Что тут безумного? Так может рассуждать какой-нибудь ос­лепленный невежа, а не она. – Ну что ж! я буду терпеть.

Терпеть! Грубой человек. Пусть она не любит меня. – Я хочу этого. И вот будет самая чистая, совершен­ная любовь с моей стороны. – Серд­це хочет любить. На что же еще от­вет ему. Что за меновая торговля? Как будто оно может перестать. – Разве мало ему наслаждения – любить?

*

Вчера, после ужина вместе с го­стями ходили мы в сад слушать со­ловья. Приятная минута! – Все было тихо; мы, впереди других, приближались к нему на цыпочках в темной аллее. Вот звуки! сладостно бы­ло дожидаться их, не смея перевести дыхание. – Вдруг раздадутся на всю рощу, и вдруг опять благоговейное безмолвие. – Как мне хотелось поцеловать мною Адель! – На каждом шагу природа представляет удовольствия человеку, и как мало он пользуется ими ожесточенный! – Ночь, синий свод, осыпанный сверкающими алмазами, пол­ной светлой месяц, дробящийся между древесными ветвями, воздух благоухает, дорога покрыта тенью, тиши­на в природе, – а душа всего – Адель.

*

Я поеду путешествовать с нею. Всем прекрасным мы насладимся. Все­му великому мы поклонимся. Гробница Шиллера и Гердера, лекция Шеллинга, Ма­донна Рафаелева, маститый старец – Не­мецкая Литтература, Французские полаты, спектакли, улица Победы, Лондонская гавань, мирное жилище Валтер-Скотта, чугунные дороги, Ланкастерские школы, восхождение солнца на Альпийских горах, вечерняя прогулка по Же­невскому озеру, Венера Медицисская, веч­ный Рим, Этна, Лавр Виргилиев, Тайная вечеря Леонарда-Винчи, развалины Помпеи, храм Святого Петра. – Сколько, сколько сладостных ощущений! – Мы перечувствуем всю историю, мы переживем всю жизнь; мы увидим все, чего достигнул челове­ческий гений, в победоносной борьбе с нуждою, по всем путям, по которым он должен был стремить­ся к своей далекой цели. Религия, жизнь семейственная, жизнь гражданская, цар­ство промышленности, царство изящного представятся удивленным взорам нашим по разным странам и климатам во всех возможных видоизменениях. – А места благородных усилий, освященные кровавым потом, горючими слезами великих мыслителей, – эта ива Шекспирова, этот чердак Руссо или тем­ницы Лутера, Галилея, Данта! – А эти бесчисленные ступени образования, на коих горит еще глубоко-протер­тый след труда человеческого, – и наконец та, с которой старший сын Адамов смотрит теперь на небесную свою отчизну...

Но разве мы ограничимся одною Ев­ропою. Благодаря успехам гражданст­венности, расстояния сократились: в четырнадцать дней уж можно поспеть из Ливерпуля в Америку, чрез месяц в Ост-Индию, а из Одессы в неделю в Константинополь, Египет, Иерусалим; ныне стыдно уж образованно­му человеку умереть, не видав чудес, являющих на земле задняя славы Божией. Так, мы увидим водопад Ниагарский, дремучие леса, многоводные реки и недосягаемые горы юной природы Аме­риканской, и степенный Египет с его гиероглифическими пирамидами и благодетельным Нилом, старшим возбудителем человеческой деятельности, и поэтическую Индию с ее древними, уже беспамятными развалинами, и седо­власыми Браминами, которые, в безмолвии, почти не принимая пищи, по целым годам погружаются в таинственные созерцания, – и памятник славного Македонца, что первый указал сынам Иафета их преимущество пред прочими братьями, Александрию, – и Аравийские пустыни, наполненные фантастическим духом Магометанской религии, – и естественную столицу мiра, по верному выбору Наполеона, седмихолмный Константинополь, средоточие Ев­ропы, Азии и Африки; – и остров, куда, за моря и земли, испуганная Европа сослала этого своенравного сы­на; где денно и нощно стерегла всякое неумышленное его движение; – где он, десятилетний рок мipa, под плесканье пустынной волны, размышлял о народах и царствах; где он, пловец испытанный, воспоминал прежние бури, и в изумлении оглядывался на свою неожиданную при­стань, не веря собственным глазам своим. Там на могиле этого исполи­на, упавшего в пропасть, которой глубину можно сравнивать только с высотою его прежнего величия, мы скажем всего убедительнее с Соломоном: суета сует и всяческая суета!...............................

И наконец Вифлеем и Голгофа, Святая Святых земли! –

Куда увлекла меня послушная меч­та! – Но что ж тут мечтательного. Разве это не возможно, разве это трудно! –

*

Я говорил с Аделью о путешествии. Она слушала с восхищением. «Поедемте вместе», – сказал я. «Я ра­да, – ах, если б в этом слове бы­ла сила». – Что же это значит? Точно – она меня любит.

*

А потом, потом с богатым запасом впечатлений мы поселимся в деревне, на берегу Волги. – При­знаться ли, мысль о сельской жизни, даже приятнее путешествия моему воображению, и ни об чем еще не мечтал я так сладостно! Вдали от сует, не достойных человека, без тщетных замыслов и желаний, свобод­ные от мелких условий и отношений, не смущаемые страстями, будем мы жить мирно и спокойно в нашем заповедном уединении, наслаждаться лю­бовию, и с благоговением созерцать истинное, благое и прекрасное в природе, науке и искусстве. Я буду набож­но вопрошать всемiрных оракулов, вникать в их многозначащие завещания и, может быть, – мечта сладостная, – творческие думы созреют, по выражению Поэта, в душевной глубине, и я сам, по священному следу, успею стереть какое-нибудь пят­но на скрижалях ума человеческого, или напечатлеть новую истину, в поучение современников и потомства.

Я воображаю: поутру, прогулявшись по рощам и долинам, освежась чистым воздухом, принимаюсь я за рабо­ту в своем кабинете, пишу, читаю целые часы без всякой помехи, – с напряженным вниманием, сосредоточенным на один любимый предмет, погружаясь глубже и глубже в сладостные размышления...

Перед обедом ко мне приходит Адель, с Эмилем на руках, и рассказываешь об его первой улыбке, или обнаружении новой способности, – расцеловав их обоих, я показываю ей драгоценности, собранные на дне искания... Опять гуляем. После простого вкусного обеда, приготовленного ее руками, отдохнув, мы воспоминаем о нашем путешествии; или учимся языкам; или говорим о жизни Александров, Фридрихов, Петров, о тех препятствиях, казалось, непреодолимых, чрез которые про­рывались они торжественно, об их отважных замыслах и странных удачах; или читаем Руссо, Карамзина, Бай­рона, Окена, Клопштока... Какие собесед­ники вместо дюжинных посетителей призраков столицы! – Как живо будем мы чувствовать в нашей легкой Альпийской атмосфере красоту всякого выражения, глубину всякой мысли! Ус­тами великих учителей я посвящу мою Адель в таинство науки; с ве­рою и любовию мы будем вместе изучать природу от Пифагоровой монады до чудного совершеннейшего творения, человека, наблюдая все ее удивительные аналогии, – потом я поведу ее в другой великий мiр, мiр Истории, и расскажу ей жизнь человеческого рода по предвечным законам от первого пробуждения умственных способностей в существе географическом до полета Шлецера, Наполеона, Шеллинга... до идеа­ла, дарованного Богочеловеком. Мы обозрим эту Иаковлеву лествицу и с благоговением преклоним коле­на пред мудрым Промыслом, о нем же всяческая существует.

И всякая минута так наполнена, и ни одного противного впечатления!

А друзья, которые подчас придут навестить нас с новыми зву­ками Русской лиры, произведениями Русского ума, новыми указами, залога­ми отечественного счастия. – Вот уж от души мы выпьем тогда по полному бокалу Шампанского!

Да, непременно еще надобно заве­сти у себя вернейшие портреты великих людей и копии с изящнейших произведений Ваяния и Живописи. Чтоб всяким взглядом в нашем доме изо­щрялся вкус, возвышалась душа! – Мы сумеем убрать наши комнаты!

*

Мне хочется иногда, чтоб зане­могла она: я буду ходить за нею, стра­дать с нею, – и она все это будет видеть, чувствовать. – Мне хочется, чтоб она умерла: вот когда, в этих адских муках, почувствую я любовь свою во всей полноте. – Нет, я не буду мучиться: пусть тлеет ее тело; она останется в любви моей не­вредимая, живая, бессмертная. – Или – я оживлю мертвую моим духом, си­лою моей страсти. – Нет – лучше я буду сперва мучиться, потом пере­несу ее в мою душу, потом оживлю. Я хочу перечувствовать все чувства.

*

Я умираю. Она приходит ко мне. Расстроенный мои ум тотчас устанавливается, из беспамятства я при­хожу в себя. – Мне ль не узнать ее? Я возьму ее руку, приложу к своему сердцу, поцелую ее, – друг мой! прости...

*

Ревность – вот еще прекрасное, сильное ощущение; термометр любви. О Шекспир! как хорош твой Отелло! –

*

Я видел ее у обедни в Симоновом монастыре. Всякое Божественное слово выражалось ее ангельскими взорами: «Горе имеем сердца, – премудрость! прости, – достойно есть яко во истину блажити тя Богородицу». Благоговение, спокойствие, кротость, пре­данность. – Мой любезный Карло Дольче! изорви свои картины. Опять искусство стало ниже природы...

*

19 Апреля – день счастливейший в моей жизни. Я читал Евангелие с Аделью; мы говорили о любимом предмете моих размышлений, земной жиз­ни Иисус-Христовой, о разных словах его и действиях: как на известие, что Его дожидается на дворе мать и братия, «простер руку свою на ученики своя рече: иже бо аще сотво­рит волю Отца Моего, иже есть на небесех, той брат мой, и сестра, и мати ми есть»; как на вопрос Пет­ра, можно ли прощать брата до семи раз, отвечал: «Не глаголю тебе, до седмь крат, но до седмьдесят крат седмерицею»; – как спас он несчастную грешницу от Фарисеев, осуждавших ее на побиение каменьями, сказав им: «Иже есть без греха в вас, прежде верзи камень на ню»; – как, на Фаворе «бысть, егда моляшеся, видение лица Его ино, и одеяние его бело блистаяся»; – как на горе Елеонской «быв в подвизе, прилежне моляшеся, бысть же пот яко капли крове каплющия на землю»; – как распятый на кресте восклик­нул Он: «Отче, прости им не ведят бо, что говорят»; как произ­неся «совершишася» предал дух. В святом восторге, молча, смотрели мы друг на друга, и глаза наши на­полнились слезами умиления.

*

Один древний сказал: если я узнаю какого-нибудь человека, то узнаю себя. – В ней хочу я узнать себя. О друг мой! ты получишь на меня новое право. – Но откуда ж будет взять мне люб­ви? – Откуда! Я целые мiры наполню ею, и все будет у меня оставаться больше – источник неиссякаемый.

*

Гордый юноша! ты думал, что тебе довольно себя, – и горько узнать тебе, что ты только половина; но утешься – ты можешь сделаться бесчисленностию.

*

Я позабыл все, все, как будто б ничего и не было. Везде, все, она и я. Я не дышу, не живу, – я только люблю.

*

Какое действие в природе есть самое высокое, таинственное, священное? –

*

Июля 12. Я был у ее брата; он увел меня с собою в ее кабинет. Ей в первой раз завивали волосы. Она сидела перед зеркалом. – Как я вздрогнул, когда ловкой Француз при­коснулся ножницами к ее черным локонам. Ах! жертву ведут на заклание. Она вступает в большой свет. В пылу своих мечтаний я позабыл об этом испытании, которое предстоит ей, в котором исчезло уж столько прекрасных надежд. Адель! Если б ты узнала вдруг все ужасы большого света! Как мне описать его тебе, и с чего начну я? – Это... Это гнездо разврата сердечного, невежества, слабоумия, низости! Спесь становится там на колени перед наглым случаем, целуя запыленную полу его одежды, и давит пятою скромное достоинство. Суетному тщеславию приносится в жертву и чу­жой труд и будущая участь собственного семейства. Мелочное честолюбие составляет предмет утренней заботы и ночного бдения, лесть бессовестная управляет словами, гнусная корысть поступками, и об доброде­тели сохраняется предание только притворством. – Ни одна высокая мысль не сверкнет в этой удушливой мгле, ни одно теплое чувство не разогреет этой ледяной коры. Люди не благоговеют там пред гением, не радуются успехам просвещения, не принимают участия в судьбе человечества, не верят истине, горние внушения называют мечтами.

И признак Бога – вдохновенье

Для них и чуждо и смешно.

Смотри – вот друг человече­ства, который пишет проэкты об уничтожении нищеты, пустив по мipy тысячи родовых крестьян. Вот пре­образователь Государства, который своею рукою не умеет пяти слов на­писать связно и правильно. Вот гор­дой сановник, к которому прибли­зиться не смеют подчиненные, и который наедине треплет по плечу ка­мердинера или целует руку у любовни­цы сильного временщика. Вот патриот, которой получает миллион до­ходу, и жертвует отечеству крестьянские подушные деньги, – вот набожная старуха, которая по середам и пятницам ездит к обедне, кладя зем­ные поклоны без счету, – и которая из лишней сотни душ рада позволить родному сыну отвратительное распут­ство. Вот человек добродетельный, который из лишней тысячи уделяет грош на кусок хлеба бедному и то еще за почетной диплом. – Вот человек честный, который платит верно по заемным письмам из выигранных наверное денег. Вот жаркий либерал, у которого камердинер не ходит без синих пятен на лице. Вот верная супруга, у которой пять домашних друзей; верный супруг, у которого на содер­жании оперная певица; любезный мо­лодой человек, который испытал все Тиссотовы лекарства, и заложил уж последний башмак из приданого будущей своей невесты; почтительный сын, которого тяжбу с матерью решает подкупленный суд. Вот покровитель просвещения, которого сын учится Философии у Французского модиста; вот испытатель путей Господних, который за одно оскорби­тельное слово готов оклеветать бра­та пред уголовным судом, вот... Но мне уж отвратительно исчислять ненавистный легион...

*

Скажут, я увлекаюсь пристрастием, сужу слишком строго, вижу од­ну черную сторону, – согласен; но Адель, подумай, не много ли ужасного и в четверти правды?

Я начертал тебе характеристи­ку действующих лиц, но что долж­но еще сказать об их употреблении времени, священного времени, кото­рое искупать повелевает нам муд­рый? об этих визитах, где страдают гости и хозяева, об этих поздравлениях с именинами, праздника­ми, приездами, успехами; о прогулках, где хотят только показать себя и пощеголять хоть напрокат перед другими, об этих туалетах, званых обедах, балах, где несчастные девушки по целым часам кру­жатся без усталости, чтоб на завт­ра встать в полдень с больною го­ловою, и поблеклыми щеками, чтоб до срока расстроить здоровье своего тела, и потемнить чистоту своей души. – Поверишь ли: у этих людей нет ни одной минуты, в которой бы они могли предаться свободно сво­ему сердцу или уму. Вольные рабы и му­ченики, они вращаются в своей стихии-пустоте, по законам каких-то условных приличий; часто ненавидят их сами, но не имеют столько сил, чтоб освободиться из-под их тяготения; сначала, в молодости, бранят их, потом терпят, привыкают, наконец, делаются их блюстителями, защитниками и, не найдя никаких других достоинств, гордятся их познаниями.

В обществе они сносны, даже заба­вны, когда с ловкостью и любезностию, рассыпая везде цветки светского остро­умия, говорят о предметах, для себя близких: о городских сплетнях, Французских водевилях, балах, гуляньях, модах, успешных и неуспешных исканиях; но среди мелочей, легкомысленные, они осмеливаются иногда произно­сить еще важные, священные слова оте­чества, дружбы, поэзии, добра, воспитания, правительства, верховной власти... Ах, Адель, ты не можешь вообразить себе, что я чувствовал, когда, сидя в углу какой-нибудь великолепной гос­тиной, безмолвный и задумчивый, вслушивался я нечаянно в их нелепые восклицания! Кровь моя леденела, желчь поднималась, я бледнел и скрежетал зубами... Ах! Адель, ты не можешь себе вообразить, что я чувствовал еще, когда в эту минуту какой-ни­будь знатный невежа подходил ко мне, и с видом покровительства брал меня за руку, или спрашивал насмешливым тоном: что делается хорошего в вашей литтературе. – Насквозь пронзить хотел бы я его каким-нибудь словом презрения или взглядом диаволовой гордости, – и только мысль, «что я сделал важного, чем оправдать, поддержать могу без­временное движение, подождем», меня останавливала, и я удерживался, и трепещущий негодованием отвечал ему ти­хо: «Чему у нас быть хорошему, Ваше Сиятельство!». – «Ah, j’ai reсu les memoires de la Contemporaine, lisez сa, c’est charmant!» –

Таков, Адель, тот большой свет, в которой ты являешься.

Но неужели, спросишь ты меня, все это там наружи, пред взора­ми каждого. – Нет, мой друг, все под покровом нарядным, блестящим, почти непроницаемым, вот в чем и опасность для неопытной юности. – Яркими цветами усеяны пологие берега пропасти. На последнем шагу еще взор несчастного увеселяет­ся очаровательными видами, а чрез минуту он летит уж, летит стремглав на далекое, тинистое дно. – Не упади, не упади, Адель!

*

Вчера я встретился с нею на бале у Министра. – «Нравится ли вам ваша новая планета и ее жители?». – «Ах, как же! Здесь все так светло, так живо. Я не могу еще опомниться от удовольствия. А вы от чего так печальны?». – «Я... признаюсь, от того же, от чего вы веселы. Мне кажется, что вас убывает всякую минуту, что я теряю вас; что вы удаляетесь от меня тихо, неприметно, и тем опаснее для меня. – Адель! Если мы не станем слышать и понимать друг друга». – «Перестаньте, перестаньте, вы меня обижаете. – Для вас нет никакой опасности. Я порезвлюсь, по­играю, pour avoir quelque chose a raconter, и ворочусь к вам в уединение».

Точно! точно! Я виноват пред тобою. Моя робость излишняя. С твоим ли сердцем и умом прекло­нить колено пред скудельным кумиром. Тебе ли, рожденной для высших, человеческих наслаждений, удовольствоваться сими жалкими праздне­ствами, сими безумными плесками? – Ты окинешь гордым взглядом ослепленных язычников, проникнешь в их тайну, одним словом удержишь их в почтительном отдалении и, победоно­сная, сквозь их неистовые толпы, вый­дешь торжественно из Ваалова храма, чтоб с большим пламенем броситься в объятия природы, науки, и любви. – Любви моей... Адель! ко мне! ко мне! –

*

Мне нужно ехать в Малороссию по делам батюшки. – Какая досада! О, зачем, зачем подчиняется человек этим обстоятельствам? – Мне нельзя будет следить ее впечатлений. Она не станет рассказывать мне о своих чувствованиях. – Сколько жиз­ни я потеряю! –

*

Как нарочно она теперь в подмо­сковной, а мне надо ехать немедленно. И нельзя даже проститься с нею. Я не могу сказать ей несколько слов в предостережение. – Грустно, тошно. – Напишу к ней записку:

«Прощайте, Адель! Мы расстаемся с вами, может быть, надол­го, может быть, и навсегда. Я надеюсь, что вы никогда не забудете меня. Если вы будете счастливы, как человеку должно и можно быть счастливу, то мое желание, самое пламенное, какое только можешь ощу­щать душа, исполнится. Тогда особенно nei giorni felici ricordati di me. А я, один, пойду тихо своей дорогою, и словами Жуковского не стану говорить с ропотом: нет счастия, а с благодарно­стью: оно было.

*

Обстоятельства переменились. Я остаюсь ещё на два дня в Москве. Пе­речитываю свою записку. Какой элеги­ческий вздор я написал к ней вчера! Съезжу к ней на минуту.

Простились. Она провожала меня с горестию, и слезы навертывались у ней на глазах. «Не позабудьте меня», – она сказала тихо, пожимая мою руку. – Позабуду ли я тебя, друг мой! Ты – я, ты присутствуешь тайно во всяком моем слове, мысли, чувстве, без тебя нет и меня... Мне было горько, даже до смерти. Скоро ль я уви­жу ее опять. Так ли она встретит меня, как теперь проводила?

*

Я беспрестанно удаляюсь от нее. Быстрая тройка мчит меня с горы на гору. Перед мною мелькают леса, поля, деревни. – Что делает теперь моя Адель? Может быть, она гуляет в саду по тем аллеям, где мы гу­ляли с нею вместе, и останавливается на тех местах, где мы встречались – у крайней березы над оврагом, за прудом под старою ивой, в липовой роще. Или – она перечиты­вает мои сочинения, и находит в них свои мысли, воспоминает, когда оне были сказаны, и, с улыбкой на устах, закрывши книгу, сладко задумывается. – А может быть, какая-нибудь светская приятельница изглаждает мои впечатления, возбуждает недоверчивость к моим мнениям, представляет ей вещи с другой стороны, умными софизмами разлучает меня с нею… Ах, Адель! зачем я не с тобою. Или, еще ужаснее, какой-нибудь повеса, под скромною личиною привлекает ее внимание; притворными чувствами, чужими мыслями вкрадывается к ней в сердце, коварными устами говорит ложь, которая ей нравится, и тускнеет мое чистое зеркало, – удали­тесь черные мысли... и она, не разобрав своих чувствований ко мне, обманывается новыми...

*

Наконец приехал я в деревню; де­ла все ужасно расстроены. Сажусь за счеты, складываю, вычитаю, поверяю. – Как бы кончить все скорее и в Москву!

*

Месяц уж я работаю с утра до вечера, а все еще половина дела впереди. –

*

От Адели давно нет никакого известия. Что это значит? Беспрестанно посылаю справляться в город, не от­хожу от своего стола под окошком, ожидая ответа с почты.

*

Я не знаю, что сделалось бысо мною, если б Бог не послал мне бла­годетельницы-соседки, которая живет подле нашего села, на другом берегу реки. С трех разговоров она открыла тайну моего сердца. – Всякой раз, как я приду к ней, усталый и печальный, она находит какое-нибудь средство оживить упавший дух мой, разрешает все мои сомнения, объясняет в мою пользу все обстоятельства, изобретает тысячу вероятностей, и опять в темной глубине моей души затепливается луч благодатной надежды, и, утешенное дитя, явозвращаюсь до­мой с новыми мечтами. – Никогда, никогда, не позабуду я твоего участия, добрая душа.

 

Она начала мне гадать на картах и, странность, сказала мне многое, похожее на истину за прошедшее вре­мя. Правда, она говорит ныне то, а завтра другое; об одной и той же карте, но мне хочется обманываться, и я рад верить всякой небылице, которая обещает мне Адель.

*

Червонная семерка, осмерка, де­вятка вышли вместе, и к ним чер­вонный туз. Я должен получить письмо чрез делового человека. Если она послала из Москвы в середу, оно придёт в город к Воскресенью 6-го числа. Ныне четверг. Три дня. – Что она напишет ко мне! -

Оставлю все свои счеты, не ста­ну ни об чем думать, кроме Адели, чтоб письмо застало меня готового, достойного, с свободным духом, чтоб мне не мешало никакое посто­роннее впечатление, чтоб вполне я мог насладиться всякою строкою…

*

Шестое число проходит. И седьмое. Письма нет. Мучусь. Тоска овладела мною. Я пугаюсь всякого шороха, боюсь говорить со всяким новым лицом, чтоб не услышать какого-нибудь рокового известия. В голове носятся мыс­ли, одна другой печальнее, сердце ноет. Мрачные предчувствия. И сон оставил меня. Ах, как тягостна неизвест­ность!

*

Наконец я могу ехать. Дописав последнюю строку, я кинулся в ки­битку, напутствуемый благословенья­ми и желаниями моей доброй утеши­тельницы. Черед три дня я увижу ее, узнаю все. Мы летим. Она должна быть теперь в деревне на моей до­роге... –

*

С каким трепетом поднимался я на ту гору, с которой видна вдали, верст за семь, их прелестная усадь­ба. Вот домик, в котором живет она. – Что она делает теперь? Думает ли, что друг ее так близко! – Вот поле, окруженное со всех сторон лесом, где она обыкновенно гуляет! – Вот березовая роща, где мы с ней отдыхали. – Куда не проникал мой острой взор! – Как билось мое серд­це, когда между деревьями показывалось что-нибудь белое, цветное. Не она ли, не она ли? Вот и деревня. Сердце выпрыгнуть хочет. Идет знакомая крестьянка... Здесь ли твоя барыш­ня? – Нет, сударь. – Поворачивай скорей в Москву.

*

Она больна. 

Вот причина ее молчания; предчувствие не обмануло.

К ней никого не пускают. Жар беспрерывный. Покойный С. занемог также. Господи умилосердись? Я не пом­ню себя. Доктора впрочем обнадеживают. Что будет завтра? Какое ожидание, еще мучительнее неизвестности!

*

Нет, она не умрет. Этот Ангел нужен для земли. Кто ж останется?

*

Ей хуже. Она не спала ночи. Хотя б раз мне взглянуть на нее, хотя б услышать один звук ее голоса. В доме смятение. Люди плачут. Отец и мать в отчаянии. Мне беспрестанно встречаются похороны, сны страш­ные. Неужели?.. Живи, живи, живи! –

*

Я просил позволения войти к ней. «Нельзя, она растревожится. Доктора не позволяют». А ей еще хуже, и она может умереть, не видав моего страдания, не узнав моей любви к ней, моей бесконечной страсти; мое сердце разрывается на части. Что она чувствует теперь, думает ли обо мне? Пустите, пустите меня кней! –

*

И кто около нее в эту великую минуту, когда душа стремится поки­нуть душную темницу, расправляет крылья, чтоб вознестися в горняя. Невежды не умеют оценить ни одно­го взгляда ее, ни одного слова. Они утешают ее детскими надеждами, рассказывают для рассеяния всякие вздоры, – молчите! – Царство Божие пред нею открывается, она проникает в священные тайны. Не напоминайте ей о нашей плачевной юдоли. -

Я не останусь без нее на свете. – Чем мне будет думать, чем чув­ствовать, кто поймет меня, обод­рит. Нет, я умру вместе с нею; но я хочу видеть ее здесь на земле, хочу слышать ее заветное слово... не­пременно, непременно.

На рубеже двух мiров, бесстрастные, бесплотные, смело мы бросимся друг другу в объятия, в пламенном поцелуе восчувствуем всю силу взаим­ной любви, в одну минуту проживем всею жизнию, – и тогда, тогда уж спокой­но предадим свои души в руце Отчие».

 

Это были последние строки в Дне­внике моего друга. – Желание его не исполнилось: он не мог увидаться с любимицею души своей, и несчастная девушка умерла на руках чужих людей, хотя из-за стены рвался к ней свой. Домой, сказывал мне его камердинер, пришел он, мрачный и без­молвный, и заперся в своей комнате. – Я навещал его вместе с товарища­ми, но мы не посмели смущать его священной горести, и только посмотре­ли на него в замок. Бледный, с рас­трепанными волосами, с неподвижным взором, склонясь головою, сидел он в углу. – Изредка только из груди его вырывались глухие стоны, изредка кровь бросалась в лицо, он взглядывал к верху, и из сих взглядов мы узнавали, что происходило у него в сердце. – На другой день, увидев его в еще худшем положении, я решился войти в его комнату. Услышав шум, он оборотился ко мне и, залившись горькими слезами, бросился на шею. – Я хотел было говорить, – он дал мне знак молчания, и стремительно отвернул­ся от меня, как бы опомнившись, или устыдясь посторонней мысли. – Я вышел от несчастливца, и ропот, грешной ропот раздавался в моем сердце. –

В день погребения, поутру, с первым ударом колокола, одевшись в чер­ное платье, пошел он в приходскую церковь. – В розовом гробе, в белом платье, убранном зелеными лентами, среди погребальных свеч, лежала усопшая. Казалось – она встретила смерть, думая не об земле, которую покидала, а об Небесном Отце, пред которого предстать готовилась. Эта последняя мысль сохранялась еще на прекрасном, хотя и помертвелом лице ее. Народ смотрел на нее не с простым любопытством, но с каким-то глубоким почтением. Наш друг вошел спокойно в церковь, и только при первом взгляде на усопшую за­метно было на лице его какое-то движение, знак чувства, взволновавшего сердце, или мысли, омрачившей ум. – Он стал в головах, (близких родных не было по нашему странному предрассудку), и во все продолжение Божествен­ной службы стоял неподвижно, не обо­рачиваясь даже на свою возлюбленную. На лице его не приметно было ника­кого чувства, никакой жизни в целом теле, – и только на ектениях о сотворении вечной памяти усопшей рабе Божьей, он вздрагивал мгновенно. Нам страшно было видеть эту ока­менелость; мы желали, чтоб ско­рее кончился печальной обряд, и мы могли б принять его к себе на ло­но дружбы, укрепить изнемогающую душу. Но по окончании Литургии, когда Священники стали вокруг гроба, предстоящие зажгли свечи, и началось отпевание при гласе «Блажени непорочнии в путь, ходящии в законе Господни», наш друг возвратился к жизни. Слезы, долго заключенные, хлынули из глаз его потоками; лицо, дотоле бесчувственное, приняло выражение скорби неописанной: он беспрестанно оглядывался на всех предстоящих, как будто хотел возбудить их сострадание к себе, или убедить в драгоценности утраты; потом упал на колени и молился с таким жаром, с таким ясным напряжением воли, что мы тогда же посмотрели друг на друга, и сказали себе взорами: нет, уж он не жилец на земле. Нами овладело уныние, жизнь с ее беспрерывными муками и преходящими утехами, показалась столь презренною, что мы дерзнули уж завидовать ничтожеству, и со слезами на глазах, из глубины сердечной, повторяли за чтецом: «Воистину суета всяческая, житие же сень и соние, ибо всуе мятется всяк земно­родный, якоже рече писание». Еще более – смотря на эту красоту без­дыханную и бесславную, на эту добро­детель, столь жестоко уязвленную, мы усомнились в самом провидении, почли рождение игрою случая, а смерть пределом, за которым ничто уж для нас не существует, упали духом, – как вдруг раздалось Божественное благовествование: «Аминь аминь, глаголю вам, яко грядет час и ныне есть, егда мертвии услышат глас Сына Божия, и услышавши оживут», звезда бессмертия, лучезарная, сверкнула нам прямо в утомленные очи, и сердца наши затрепетали радостию... О если б тогда могли мы поделиться полученным елеем утешения с нашим другом!.. Между тем оканчивалось уже отпевание, пропеты умилительные песни о житейском море, воздвизаемом напастей бурею, о тихом пристанище, и наконец о вечной памяти; соверше­на была уже молитва по усопшей, о еже проститися ей всякому прегреше­нию вольному же и невольному, яко да Господь Бог учинит душу ея идеже праведнии упокоеваются. Народ начал давать последнее целование... Что сделалось с Димитрием в эту минуту, того не может выразить человеческое слово. Истерзавшись, глядя только на него, мы бросились наконец почти без памяти к нему и решились не допускать его до гроба. – Священник взял уже горсть земли и, благосло­вляя мертвое тело, хотел было произнести: «Господня земля и исполнение ея», – как вдруг несчастный вырывает­ся из наших рук, и кричит: «По­дождите». Удивленный Служитель Божий останавливается. Димитрий бросается на труп, осыпает жаркими по­целуями и, схватив руку, уставясь взорами в лицо, восклицает: «Адель... к тебе», и чудо, на лице у почившей мелькнула, так нам показалось, улыб­ка, как будто б она, не прешедщая еще в землю, вняла знакомому гласу сво­его друга, и прощалась с ним... или, приветствовала его в другом лучшем мiре, потому что он лежал уже мертвый, упав с последним словом к подножию одра…

*

Несчастный Дмитрий похоронен на Лазаревом кладбище подле подруги, с которою Бог не судил ему жить на этом свете. Там, на их священных могилах, под тенью развесистой березы, летом, при последних лучах заходящего солнца, часто сидим мы, оставшиеся друзья его, воспоминаем о незабвенном, или – в молчании слад­ко размышляешь о таинстве любви.

 

Подпись: N. N.

 

Публикация М.А. Бирюковой и А.Н. Стрижева

Михаил Погодин


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"