На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Сердечный поклон

Очерк

Тем, кому выпала на долю великая радость — иначе не скажешь — дружить, общаться, работать с Юрием Ивановичем Селезневым, хорошо известен, в подлиннике или по репродукциям, великолепный его портрет, написанный художником Александром Шиловым. На этом парадном и торжественном портрете Юра вышел внешне очень похожим. И не только внешне... Да, он мог бывать и, по обстоятельствам, бывал таким вот блистательным, холодновато и отстраненно красивым, «застегнутым на все пуговицы», не всякому доступным и откровенно гордым за высокое достоинство идей и дел, которым он так искренне, мужественно и безоглядно служил.

Но вот теперь, когда нет уже с нами нашего Юры, как называли его очень и очень многие без боязни быть непонятыми или понятыми неверно, этот едва ли не единственный прижизненный его портрет как бы жаждет ожить, дополниться, чтобы раскрылся в нем Юрий Иванович и шире, и многосторонней.

Странное возникает чувство — всматриваешься сейчас в репродукцию и кажется: сам ты находишься в одной комнате с живым Юрой, а за спиной у тебя, тобою только ощущаемый и предугадываемый, но хорошо видный и понятный ему, стоит кто-то чужой, совсем посторонний делам нашим и интересам. И когда этот чужой, наконец, уйдет, незабываемой, сердечной и ясной улыбкой озарится Юрино лицо, быстро и весело блеснут из глубока-глубока синие и пристальные его глаза, озорно дернет он, будто подмигнет, одной бровью и глуховатым своим голосом с едва уловимыми мягкими южно-русскими интонациями начнет расспрашивать — весь заинтересованность и участие... И сам расскажет с редко встречающейся в людях откровенностью о делах, замыслах, трудностях. Расскажет со всегдашним своим незлобивым юмором, даже если речь пойдет не об очень веселых вещах. И что-то посоветует и сам не постесняется попросить совета. И тут же, увлекшись и радуясь возможности непустого общения, станет развивать какую-то волновавшую его мысль — о Достоевском ли, о народном ли творчестве, о хороших современных писателях или о древнерусской литературе, горячо им любимой, а нередко — о массовой, «шлягерной» лжекультуре, столь же горячо ненавидимой... Мысль всегда острую, значительную, часто неожиданную, самой своей смелостью и новизной вызывающую на обсуждение, а подчас — на принципиальный спор.

И как всем, кто знал и любил его, недостает и будет недоставать того так и несозданного портрета, где он дружески открыт и прост, вдохновенно светел, весел, словом, такой, каким не успела запечатлеть его искусная кисть живописца!

По книгам и статьям Юрия Ивановича Селезнева нетрудно увидеть, какой глубокой профессиональной и разносторонней общей культурой он обладал. Прекрасно знавший русскую, да и не только русскую литературу, серьезный специалист по Достоевскому, он чувствовал себя «дома» и во многих других областях культуры. Люди, близко с ним общавшиеся, помнят о его обширных, иногда неожиданных, познаниях в области русской истории, фольклора, о его интересе к старой и новой живописи, музыке, к отдельным проблемам археологии, лингвистики.

Эти разнообразные интересы объединялись, как мне думается, в высшей степени присущим Юрию  Селезневу обостренным чувством национального в культуре. По его убеждению, глубинное, подлинно национальное, выражающее исторический опыт и дух народов — основной критерий причастности к общечеловеческим ценностям, к мировой культуре. Не случайно его так живо интересовала и зарубежная литература, и литература народов СССР — от древних эпических сказаний до современных авторов. Отсюда, наверное, очень искреннее и как-то особо подчеркнутое его уважение к каждому большому и малому народу, самобытно живущему на своей земле, говорящему на своем языке и творящему свою культуру — вклад в мировую духовную сокровищницу.

Но, естественно, в центре его интересов была русская литература. Постоянно искал он ключи к тайне ее своеобразия, ее духа, справедливо обращаясь и к современности, и классике, и к древним архаическим пластам. А поскольку литература живет в тесном взаимодействии с другими видами искусства, то и их не обходил он в своем поиске. Следуя тем путем, который сам Юрий Иванович назвал «путешествием к перво-истокам народной памяти», он никак не мог миновать древнерусскую словесность и шире — культуру Древней Руси.

Пожалуй, это обстоятельство первоначально нас и сблизило. Я работал над книгой об Андрее Рублеве для серии «Жизнь замечательных людей» как раз в те годы, когда Юрий Иванович возглавлял редакцию «ЖЗЛ». Древняя Русь, собственно, моя специальность, его к ней интерес и мой — к Достоевскому постепенно и завязали узел наших отношений, разговоров и нередких споров.

О Достоевском он успел опубликовать много. Здесь и строго ученая кандидатская диссертация, и очень острая, проблемная монография «В мире Достоевского» (первоначально он хотел назвать эту книгу «Наш Достоевский»), и удивительно сердечная, умная, пронзительно талантливая его книга — лучшее, на мой взгляд, из всего, что он написал,— «Достоевский» в серии ЖЗЛ.

А вот мысли его о древнерусской литературе, вкусы в области средневекового русского искусства оказались, если не считать одной статьи, специально посвященной полемике вокруг «Слова о полку Игореве», в «мелкой россыпи», разбросанными по многочисленным статьям, вкрапленными отдельными замечаниями в его книги. Но их все-таки можно собрать воедино и осмыслить. Однако многое так и не было написано, осталось в устных беседах. И сами по себе и как часть внутреннего мира Юрия Ивановича, его культурно-исторических взглядов, эти беседы, дополняя высказанное им печатно, думается, представляют интерес. О некоторых из них пришло время рассказать поподробней...

Сначала немного о его отношении к искусству Древней Руси. Прежде всего, он хорошо понимал, что все эти творения зодчества, столетиями украшающие русскую землю, фресковые росписи, иконы, миниатюры рукописных книг — пусть еще мало кем как следует познанный и даже пока не всякому доступный «остров сокровищ», но для него — Юрий Иванович в этом был убежден — уже настает время всеобщего открытия современной культурой. Не менее ясна была для него подлинная народность этого искусства, высота этических идеалов, в нем заложенных, неразрывная связь с позднейшими веками, с тем же Достоевским и со многими проблемами сегодняшней нашей жизни.

Поэтому он неуклонно отстаивал идею издать в ЖЗЛ биографии Рублева, Дионисия, Симона Ушакова, древнерусских зодчих... Огорчался, когда не встречал порой поддержки, сетовал на недомыслие и недостаточность культуры людей, от которых зависело проведение в жизнь этих замыслов. Но, что особенно важно, сохранял при этом неизменный свой оптимизм и уверенность, что такие книги, рано или поздно, но непременно будут. Смеясь одними глазами, с выражением необычайной серьезности, он заключал эти разговоры любимой своей поговоркой, которую произносил с нарочито кроткой интонацией: «Ничего... пробьемся штыками».

Один случай помог мне уже вскоре после нашего знакомства понять — уважение к этой области на­ционального искусства основывалось у Юрия Ивановича не просто на доверии или априорных ценностных соображениях, но согрето было личным восприятием, живым художественным чувством. Человек на редкость талантливый, с хорошим, развитым глазом, он, оказалось, мог воспринимать в искусстве созданное многие столетия тому назад как нечто живое, волнующее, созвучное его душе. Впервые мне пришлось убедиться в этом при сле­дующих обстоятельствах... Как-то Юрий Иванович захо­тел посетить Музей древнерусского искусства имени Андрея Рублева — Андроников монастырь, где я тогда работал, с тем, чтобы посмотреть собранные там со всех концов России старинные иконы.

Зимним вечером неторопливо бродили мы по безлюд­ным почти музейным залам. Узенькой тропкой среди высоких сугробов и загадочно темневших на фоне мо­настырских построек деревьев прошли в древний Спасский собор, видевший в своих стенах чернеца Андрея. А потом заглянули туда, где редко бывают посторонние, в реставрационную мастерскую и в запасники — хранилища еще дожидавшихся своего открытия произведений.

... Смотреть древнюю живопись с Юрием Ивановичем было очень интересно. В среде искусствоведов-музейщиков бытует переиначенная из другой, более известной, но, кажется, вполне справедливая поговорка: «Скажи мне, что тебе нравится в искусстве, и я скажу тебе, кто ты». Недаром ведь любой биограф выдающегося человека, тот же автор ЖЗЛ, не упустит случая, если это известно, упомянуть, какую живопись, музыку, архи­тектуру любил его герой, потому что вкусы в этой области — отражение глубинных, подчас потаенных уст­ремлений человеческой личности.

Что-то подсказало мне тогда, что такому собеседнику ничего не надо навязывать и подробно объяснять. Смотрел он внимательно, серьезно, очень сдержанно. Не ахал и не охал на каждом шагу, изредка задавал вопросы. Короткие, точные, по существу дела. Сразу чувствовалось, что пришел он сюда не для того, чтобы пощекотать себе нервы «свежей формой» — впечатлениями яркими и непривычными, и отнюдь не с целью «набраться информации», как это тоже нередко бывает. Без суеты и торопливости он, казалось, искал то единственное и абсолютное впечатление, когда между его душой и тем, что заложено в старинном произведении художества, произойдет встреча, подлинная и безуслов­ная, без поправок на головокружительную отдаленность во времени. И эта встреча произошла, причем совер­шенно неожиданно!

Мы шли по запаснику, анфиладой полуосвещенных старинных сводчатых покоев, уставленных стеллажами и полками с сотнями древних произведений. Время от времени, по собственному усмотрению или по его просьбе, я выносил то одно, то другое из них к свету, чтобы разглядеть поподробней.

Смотрели мы довольно долго, подустали, время было уже позднее. Я отлучился на минуту по какому-то делу и, вернувшись, застал Юрия Ивановича перед очень большой иконой, стоящей прямо на полу. «Что это?» — спросил он, и в голосе его послышалась какая-то особая заинтересованность. Икона же, привлекшая его внима­ние, выглядела на поверхностный взгляд очень и очень непрезентабельно — загрязненная, лишь наполовину рас­чищенная, с резко белевшими на живописной поверх­ности прямоугольными заплатами бумажных профилак­тических заклеек. Произведения в таком виде обычно смотрят с интересом только специалисты, для других же слишком бросаются в глаза искажения, нанесенные временем. Но он и отходить не захотел от заинтересовавшего его произведения. Я принес пере­носную подсветку, и мы долго молча стояли перед этим ярко освещенным «Нерукотворным Спасом».,.

Громадный темный лик на фоне белого плата, будто насквозь пронизывающий, испытующий долгий глубокий взгляд с выражением нездешней силы и ведения, но одновременно и душевной человеческой боли, в сложном соединении жертвенной решимости и горечи страдания. Сами утраты на поверхности иконы, осыпи, потер­тости словно прибавляли что-то к выраженному в живописи. Видно было: икона за века своего существования претерпела немало. Израненная, избитая, она не по­гибла, выжила и теперь вот — с нами... Селезнев первым прервал молчание. «Но ведь это...— он немного помедлил и продолжил с явным волнением,— ведь это... Куликовская битва!»

Не совсем литературно «гладкое» определение его без преувеличения поразило меня тогда глубиной своей и точностью. Икона действительно написана на рубеже четырнадцатого и пятнадцатого столетий — современником Куликовской победы. Вряд ли Юрий Иванович мог определить дату по стилю, дело это слишком спе­циальное. Но он с редкой чуткостью уловил дух, сущность образа, веяние целой эпохи, оказавшееся ему не просто понятным, но волнующе близким — опыт поколе­ния мужественного и жертвенного, которое и само слово «победа» объясняло на страницах рукописных книг как состояние после перенесенной и преодоленной великой беды. Я рассказал тогда ему, что такие вот «Нерукотворные Спасы» служили некогда воинскими хо­ругвями — знаменами, и под их сенью на полях сражений ратоборствовали и умирали русские воины.

«Спас» из рублевского музея вошел в число заветно-близких, любимых им произведений живописи. Не раз вдвоем пробовали мы подобрать по возможности под­ходящий словесный образ тому, что замечательный рус­ский мастер воплотил живописно за пять с половиной столетий до нас: эту неколебимую и неотменимую го­товность жертвы «за други своя», и тут же, во всей пол­ноте скорби, горестное предвидение тяжкого смертного часа. С тех пор я стал называть, для себя конечно, эту икону «селезневским» Спасом.

Это произведение, любимое Юрием Ивановичем, способно сказать нечто важное и о нем самом. Икона еще не до конца отреставри­рована и в музейной экспозиции появляется не особенно часто. Но существует хорошая цветная репродукция в книге «Музей древнерусского искусства имени Андрея Рублева (Л.: Художник РСФСР, 1981. Л . 4).

Со временем я убедился, что в живописи, как и в литературе, Селезнева влекли к себе произведе­ния значительные, воплощавшие сущностные стороны народного духа и сами ставшие вехами в национальной культуре и народной судьбе. Отсюда его преклонение перед Андреем Рублевым. Юрий Иванович считал, что именно такие произведения не подвластны времени и поныне участвуют в битве добра со злом, и вокруг них, то затихая, то яростно вспыхивая, идет тайная или явная война. Война между правдой и ложью о прошлом и настоящем России. Он ощущал себя и был на самом деле доблестным воином в сражениях за духовные и куль­турные ценности своего народа, за святыни Отечества: против враждебной пропаганды, пренебрежительных и двусмысленных оценок, издевательского пародирования, словом, всего того, что сам он называл «паразитарным использованием» национального наследия. И делом, и словом — страстно и убежденно боролся он против опошления фольклора, в частности русских сказок, в современных лит- и киноподделках этого жанра, отравляющих сознание наших детей (достаточно вспомнить нашумев­шую в свое время его статью «Иванушка-дурачок в век космоса»), гневно, по-другому и не определить, возражал против модернистского препарирования русской и мировой классики на иных театральных подмостках.

Эту проблему он сумел додумать до конца, до открытия причин ее и первоистоков, и высказаться здесь с почти предельной откровенностью. Для этой, хорошо понятой им всемирной «игры на понижение» по отноше­нию к культурным традициям и ценностям народов, ставящей, на его взгляд, целью разложение национального сознания и внедрение на его место плодов низкопробной и оглупляющей индустрии развлечений, было у Юрия Ивановича постоянное определение — кощунство. Дожив до постановки на одной из московских сцен мюзикла по «Преступлению и наказанию» Достоевского, он не исключал, в порядке предположения на будущее, появления, к примеру, оперетты на сюжет «Тихого Дона», «Войны и мира» с представлением под куполом цирка и лирики Пушкина, «скрещенной» с эстрадной «хохмой».

С тревогой представлял он себе возможные последствия подобных «скрещиваний», к которым стремятся модернисты-интерпретаторы, они же, по совместитель­ству, коммивояжеры и маркитанты ширпотребной буржуазной эрзац-культуры, глубоко чуждой традициям и ценностям народа.

В вышедшей уже посмертно книге Юрия Селезнева «Златая цепь» рассказано об одном случае, связанном с наглой выходкой  по отношению к творчеству Андрея Рублева. «Не пора ли нашему обществу,— писал    по этому поводу Юрий Иванович,— законодательно запретить   практику   и   теорию   паразитарного    использования мирового   и,   прежде   всего,   естественно,   отечественного наследия культуры? Приведу... один... пример. На одной из   рекламных   коробок,   предназначенных для   упаковки водки, использовано изображение шедевра мировой средневековой   культуры — «Троицы» Рублева: два ангела сидят перед... бутылкой все той же водки и ждут третьего».

Эту упомянутую вскользь водочную коробку с рублев­ской «Троицей» я принес как-то Юрию Ивановичу в его кабинет в издательстве «Молодая гвардия» на Сущев­ской улице для показа и, так сказать, ознакомления. Юра хмыкнул, повертел ее в руках и обратился ко мне с вопросом, который я меньше всего ожидал: «А не мог бы ты мне ее подарить?» Я нашелся только ответить, что отры­ваю от сердца, но для хорошего человека...

Через некоторое время он сообщил мне, что показы­вал это «наверху» в укор людям, ответственным за про­паганду культуры, и что везде реакция была однозначно возмущенной, и, насколько теперь помню, дано было обе­щание безобразие прекратить. Этот маленький эпизод привожу по следующей причине: каждого культурного человека рассказанное, конечно, возмутило бы, но мно­гие ли из нас способны в случае, казалось бы, незначи­тельном увидеть семена зла, в подленьком хихиканье над национальной святыней почувствовать личное ос­корбление, пощечину не кому-то, а самому себе, а глав­ное, не считаясь с затратой времени и сил, решиться тут же по-граждански действовать и бороться? И в этом — весь Юрий Селезнев.

Частые обращения в его работах к древнерусской литературе, как уже говорилось, не случайность. Одно время он преподавал ее в Литературном институте, читал общий курс для будущих писателей. Академическими исследованиями древних текстов в рукописях он не занимался — одному этому надо было бы посвятить всю жизнь,— хотя много знал в этой области, читал сами произведения, без труда и до тонкостей понимал их язык, был знаком и с научными трудами, им посвя­щенными. В этой громадной по объему и очень разной по темам литературе его влекли произведения выдаю­щиеся, вершинные. Для него они были современными или, лучше сказать, вечными ценностями. Он чувствовал своим долгом литературного критика писать о них, объяс­нять их, выступать в их защиту, словно речь шла о сегодняшнем дне литературы. Когда появились у нас публикации, фальсифицирующие культурно-историче­ский контекст «Слова о полку Игореве», Селезнев опубликовал статью, как всегда, яркую, страстную, и при этом со столь точно и всеобъемлюще аргументи­рованными возражениями, столь богато научно, акаде­мически оснащенную, что эта работа вызвала исключи­тельно высокую оценку со стороны ведущих специалис­тов по литературе Древней Руси, в том числе академика Д. С. Лихачева.

Да, «Слово о полку Игореве» было одним из любимей­ших его произведений во всей русской литературе — старой и новой. Он весь загорался, когда речь заходила о «Слове», увлекаемый несказанной поэтической его кра­сотой, гражданской совестью — сердечной болью за судьбы русской земли и тем, что здесь, как бы за дымкой столетий, приоткрывался почти невидимый мысленному взору мир седой славянской древности, языческой культуры Руси, которая также живо интересовала Юрия Ивановича. По ранней истории славян он много читал не только отечественных, но и зарубежных работ, в том числе узкоспециальные статьи по археологии, этногра­фии. Чрезвычайно серьезно относился он к проблеме «Влесовой летописи». Верил в подлинность этого зага­дочного и неожиданно, словно неведомая комета, явившегося на дальнем горизонте науки странного памятника, не менее загадочно исчезнувшего. Принимал всерьез имеющиеся его расшифровки. По поводу послед­них у нас произошел однажды довольно острый спор, окончившийся миром на взаимоприемлемом условии: необходимости всестороннего, спокойного, обстоятельного и открытого изучения всех загадок, связанных с «Влесовой книгой». Говорили мы как-то с ним о возможности создать большое и авторитетное общество из представителей разных профессий, интересующихся проблемой языковых расшифровок, куда бы вошли все заинтересованные люди: и «верую­щие» в этот памятник, и «скептики», но, главное, серьез­ные специалисты, а не любители-горлопаны того и дру­гого направлений.

Была у Юрия Селезнева, помимо «Слова о полку Игореве», еще одна любовь, еще одно «Слово», только созданное почти на полтора столетия раньше — «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона. Этот блестящий памятник русской историософской мысли се­редины XI столетия, кажется, определил интерес Юрия Ивановича к одной проблеме, над которой он постоянно размышлял: о роли и значении для русской культуры двух взаимосвязанных традиций — ветхозаветной, библейской («закон») и новозаветной, евангельской («бла­годать», по традиционной терминологии, которой пользо­вался сам автор «Слова»). Как человек очень высокой культуры, к тому же глубоко проникнутый Достоевским, он хорошо осознавал, чем было в судьбах России, ее духа, ее культуры то самое, говоря словами древнего Илариона, историческое «обновление», кото­рое без малого тысячу лет тому назад «грады русские огласи». Что касается «закона», то, остро и совестливо чувствуя больные проблемы нашей современности, он видел в некоторых ветхозаветных текстах источник религии «семени и крови», сионистского расизма.

В этой перспективе неизбежно терялась, на мой взгляд, общеевропейская традиция осмысления Ветхого Завета как источника Нового, в том числе и тысячелетняя русская традиция. В плане чисто культурном «за бортом» оставалось историческое влияние закона на эпоху «благодати» и через нее на русский фольклор, литературу (от литургики до Толстого и Достоевского) и искусство (от домонгольских фресок до Александра Иванова). Мы много раз горячо и подолгу обсуждали с Юрием Ивановичем эту очень и очень нелегкую проб­лему. Я доказывал, что взгляд его на «закон» односторонен и даже небезопасен, поскольку, привившись, может иметь необратимые последствия для объективно-ценностного восприятия нашего исторического прошлого. Юрий Иванович, в свою очередь, упрекал меня в «археологичности» воззрений, обращенности, на его взгляд, только к прошлому, в нечувствительности к больному нерву современных и будущих мировых проблем, хотя и начал со временем признавать правомерность моей точки зрения, никак не отступаясь от своей.

Эти споры мы называли между собой по тому же Илариону — «поспорить о законе и благодати». Много­летнюю нашу дискуссию Юрий Иванович однажды за­крыл сам, подведя ей неожиданный итог. Это случилось в последние дни пребывания его на посту заведующего редакцией ЖЗЛ. На мое задорное предложение выска­зать кое-какие новые аргументы Юра очень серьезно и как-то просто сказал: «А что здесь спорить? Хуже всего, когда нет ни закона, ни благодати...»

Осознавая важность наследия Юрия Ивановича Се­лезнева, широкий интерес к его идеям, я считаю долгом коротко, но со всей определенностью засвидетельство­вать, что в его взглядах в этой области не было ничего общего с «емельяновщиной», к которой он относился с откровенной брезгливостью. Ему был чужд «неопаганизм», безумная попытка зачеркнуть тысячелетний пе­риод русской культуры и истории как некую ошибку исторического выбора. Для этих «идей» он был слишком ответственен, слишком органично принадлежал к подлинной русской культуре, просто был человеком иного, серьезного уровня мышления.

Останавливаясь столь подробно на некоторых наших разногласиях, я вовсе не хочу «доспорить» теперь, когда Юрия Ивановича уже нет в живых. В спорах наших проявлялись оттенки мыслей, быть может, не до конца высказанные им письменно, и эти разногласия приводят­ся здесь как штрихи и частности, думается, немаловаж­ные для цельного представления о духовном его насле­дии.

Кроме упомянутых двух «Слов», он восхищенно и сочувственно переживал третье — «О погибели русской земли». Особо выделял трагическую и титаническую фигуру Аввакума — этого «Достоевского XVII столетия». Ценил также писателя рубежа XV—XVI столетий Иоси­фа Волоцкого, борьбу его не на жизнь, а на смерть с силами, желавшими расколоть само тогдашнее основа­ние, на котором покоилось единство общественной и государственной жизни Руси...

Вообще эта литература  была для него предметом живого постоянного познания. Он все время открывал в ней что-то новое и менее всего желал оставаться элитарным ее ценителем, хотел, чтобы старую русскую словесность узнали многие. Ему принадлежал замысел, пока, к сожалению, не осуществившийся, издать в серии ЖЗЛ сборник биографий «Писатели древней Руси». На вопрос Юрия Ивановича, о ком бы я хотел в этот сборник написать, я ответил не задумываясь — о Феодосии Печерском. Оказалось, что Феодосия он и сам высоко ценит, и тут же в редакции «Молодой гвардии» мы наперебой начали цитировать, любуясь яркостью и точностью языка, пересказывать мысли старого русского книжника, не увядшие за девять столетий.

Была у Юрия Ивановича мечта — самому написать для ЖЗЛ большую и серьезную книгу об Афанасии Никитине — великом русском путешественнике XV века и ярком, в непосредственном своем видении мира, писателе, авторе прославленного «Хожения за три моря». Юра рассказывал мне о том, что эта работа даст ему возможность впервые с головой окунуться в мир старой книжности, подержать в руках рукописи, поездить. Страстно хотелось ему повторить путь тверского земле­проходца, побывать в Индии.

Влекла его, постоянно влекла к себе Древняя Русь, но времени уже оставалось так мало... Помню, с какой-то светлой завистью (темной Юра — глубоко в этом убеж­ден — просто не знал) говорил он об интереснейших работах ленинградской исследовательницы В. Ветловской, установившей ряд прямых заимствований из древ­нерусской литературы у Достоевского. Чувствовалось, что и ему хотелось поработать здесь поподробней, уг­лубленней.

Любовь свою к миру Древней Руси Юрий Иванович осуществлял и как издатель. При нем или уже после, но не без его первоначального участия, в ЖЗЛ вышло не так уж мало книг об этом периоде. Здесь и «Полководцы Древней Руси» В. Каргалова и А. Сахарова, «Дмитрий Донской» Ю. Лощица, «Минин и Пожарский» Р. Скрынникова, моя о Рублеве. А издательские замыслы на будущее были не менее обширны: биографии Дионисия, Афанасия Никитина, крестьянина-мыслителя Ивана Посошкова, два упоминавшихся уже сборника: о древне­русских писателях и зодчих...

Юрий Иванович был удивительным издателем. В его работе не чувствовалось и оттенка того, все-таки встре­чающегося, чиновничье-барского, а лучше сказать — хамского, отношения к автору, которого осчастливили уже тем, что «печатают». В писателе он видел прежде всего со-ратника, со-друга в общем деле. У него был принцип: вести дела открыто, посвящать каждого, кто уже работал для ЖЗЛ, в «стратегию и тактику» редак­ционных замыслов, советоваться с авторами. Это, по его мысли, должно было объединять книги о различных людях и эпохах светом единой идеи, высоких челове­ческих идеалов, которые для Юрия Ивановича были живыми личными ценностями, а не красивыми «слове­сами лукавствия», как опять-таки нередко бывает.

Навсегда останусь благодарен за то, что, побеседовав с ним, продолжал работать с убеждением, что цели у нас — общие, что замыслы твои — насущные, нужны для тех, к кому обращены наши книги. Юра и сам очень ценил эти общения, уделял им массу времени и даже обижался, если кто-нибудь из нас, из боязни излишне обеспокоить, долго не заглядывал в редакцию.

Я успел побывать однажды и в его темном, узком, как гроб, кабинетике в старом здании «Нашего современ­ника». И здесь он просил подумать, что бы я мог сделать для журнала.

Трудно принять и осмыслить до пронзительной боли раннюю его смерть. Но, может быть, все просто — ко­роткая эта жизнь была так наполнена, так многообразна и богата трудом и вдохновением, что можно, не погрешив, сказать — он жил много. Время в его жизни было как бы плотней, наполненней, чем у других... Его душа, кажется, трудилась день и ночь. Вернее, это был не труд, а состояние — неустанное горение и кипение мысли и дела, как будто бы от самого Юрия Ивановича, от его усилий не зависевшее... Нередко приходило в голову: родись он во времена Рублева, то был бы, наверное, воином. Рыцарски верным соратникам, вдохновенным и изобретательным в защите отечественных рубежей...

Листаю дорогие для меня книги с его автографами. Он подписывал их всегда осмысленно, серьезно. Читаю слова, выведенные легким, словно летящим, но очень четким почерком:

«На память и созидание».

«На Веру и Верность» (оба слова с большой буквы).

«Сердечный поклон от Юрия Селезнева».

Юрию Ивановичу Селезневу за Веру и Верность, за память и созидание, за честные и умные его книги, за все, что он сделал и написал,— в нашей о нем памяти — по-русски земной и сердечный поклон.

1987

Валерий Сергеев


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"