На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Библиотека  

Версия для печати

Ксения Некрасова

Главы из биографической книги о непростой судьбе русского поэта

 

ЧАСТЬ IV

«Хочется от людей добра, хорошего слова,

 

теплых бесед – без всяких тонкостей, а попросту,

 

как может баба русская жалеть,

 

сама бывалая в невзгодах…»

 

 

 

Глава первая

 

В МОСКВЕ…

 

 

 

Столица встретила Ксению далеко не той, какой она помнила ее летом 1941 г. Тогда, даже в ожидании приближавшегося фронта, город был еще прежним, довоенным, разве что сменившим мирный наряд на военный камуфляж. Нынче же, несмотря на весну и уже приближавшееся лето, в Москве ощущалась какая-то бесприютность. Нет, город по-прежнему шумел, хотя и машин на улицах, и людей было не в пример довоенному меньше. Уже вернулись и начали работу театры. Казалось, красочные афиши должны были составить конкуренцию патриотическим лозунгам и плакатам, но последних было все же больше. И избыточный фон армейского обмундирования, которое встречалось на улицах едва ли реже, чем габардин штатских костюмов и крепдешин дамских платьев, вносил ту ноту тревожности, что характерна для воюющей страны, несмотря на откатывающийся на запад фронт и ежевечерние салюты в честь освобождения захваченных врагом городов.

 

В целом город как бы пообносился, посерел. Были видны следы давешних бомбардировок, сдвинуты, но еще не убраны вовсе с улиц противотанковые ежи, освобождены от мешков с песком зеркальные витрины магазинов на главных улицах, но продолжают висеть у верхнего края их с внутренней стороны рулонные шторы светомаскировки…

 

И все же жизнь налаживалась – раскручивалась, как старая проржавевшая пружина патефонного завода. К тому же и песни иглой с шеллачных дисков грампластинок извлекались уже новые…

 

Первое, что надо было сделать Ксении – оформить прописку, без которой она не могла бы оставаться в Москве после истечения срока командировки и получать продуктовые карточки. И она вернулась в подмосковное Болшево, где квартировала с мужем, пока училась в Литинституте. В конце концов, устраивается по адресу ул. Прудная, 5. По воспоминаниям О. Наполовой (о том, кто это, станет ясно позднее), расплачивалась с квартирной хозяйкой «писательским пайком», которым, надо полагать, была обеспечена ее командировка. В дальнейшем, после прописки – теми продуктами, что получала по карточке. А карточка была нерабочая, ибо по причине контузии Ксения и вовсе не могла работать…

 

Ее материальное положение могло бы быть лучше, как у других литераторов, но для этого надо было стать членом Союза советских писателей.

 

Известно, что в 1934-м и последующих годах, на волне зарождения единого ССП его членами становились многие ловкие литераторы, в том числе успевшие опубликовать всего несколько скетчей, юморесок, пародий и т. п. (Об этом будет позже писать К. Симонов в докладе, посвященном очистке рядов советских писателей.) У Ксении как у студентки Литинститута с довоенными публикациями в периодике дело обстояло неплохо. Но война перечеркнула прежние успехи, и зачет литературных заслуг начался как бы по новой, едва ли не с чистого листа.

 

Главной темой советской литературы стала, естественно, тема фронтовая. Вот почему целый ряд признанных поэтов, из тех, что в первый год Великой Отечественной оказались в тылу, ринулся на фронт – кто в качестве штатных военных корреспондентов, кто (из тех, что постарше) в качестве периодических визитеров в окопы по направлению центральных штабных органов с целью сбора материала для будущих книг, чтобы успеть до победы отметиться и не выпасть из обоймы, вернуть себе заработанное в мирное время место в первом ряду.

 

Ксении, разумеется, такое было не под силу. Но имея на руках рекомендации видных «ташкентцев», она не могла не подать заявление на прием в Союз писателей. Подала ли? В РГАЛИ хранятся документы, в которых регистрировались все поданные заявления, начиная с 1945 г., когда наша героиня вернулась в столицу, но Кс. Некрасовой там не значится ни в 1945 г., ни в последующие годы этого десятилетия… Может, подавала, но ей отказали? Об этом была бы отметка, как она стоит против других фамилий: «принят», «принят в кандидаты», «отказано»… Значит, не подавала? Здесь неясность…

 

Вместе с тем, в ее записках, которые отчасти выполняли роль личного дневника, имеется такое: «Сдаю в литфонд для приема меня в члены литфонда: 5 рукописных стихов, две рекомендации – Анны Ахматовой и профессора Векслера и профессора Мейлаха (Ленинградская академия наук), и письмо к Тихонову от Академии наук СССР… И еще заявление. И письмо Зелинского». То есть, со всем тем пакетом документов, о которых мы уже говорили в конце III части, она оказалась в Литфонде – организации, созданной еще в XIX веке и продолжившей свою работу в советское время, поскольку задача, поставленная ее учредителями, оказалась неизбывной: материальная помощь неимущим писателям. Проблема жизненного обустройства для Ксении Некрасовой была в этот период не менее насущной, нежели вопросы творческие.

 

Вот что она написала в письме мужу в Ташкент 2 декабря 1944 г.:

 

«…У меня все хорошо: приняли в союз писателей (имеется в виду, конечно, Литфонд – В. С.), дали 5 американских подарков: 1) платье 2) туфли 3) перчатки 4) шерстяной вязаный жилет 5) отрез на костюм.

 

Как я с подарками расправилась:

 

Платье желтое из тонкой шерсти сменяла у хозяйки моей на черное бархатное, мое было узенькое и тонкое, а это широкое добротное. И мне очень идет, особенно когда наденешь кружевной воротничок (воротничок, старинное кружево, подарила хозяйка)… Туфли на пробковой подошве оказались гнилые и на картонной подошве, при первом удобном случае размокли и разорвались, хватило на три недели…

 

Отрез на костюм, английская шерсть стального цвета, мне продала за три тысячи домработница Литвиновых (видимо довоенные знакомые Сергея и Ксении. – В. С.)

 

Вырученными деньгами и живу. Заплатила за 2 месяца за квартиру моей добрейшей хозяйке Полине Андреевне Шарымовой…

 

Жакет бордовый ношу…

 

Союз писателей вручил мне шубу очень хорошую на вид и теплую, и хочет еще валенки вручить, а я пока хожу по снегу в Таниных (видимо дочь Литвиновых. – В. С.) английских башмаках и шерстяных чулках и носках…

 

Так как я член ССП то у меня и паек писательский и я живу очень хорошо. Обедаю в клубе-ресторане писателей…»

 

В общем устроилась? Получается, так. И это дает ей моральное право слать мужу, с которым отношения в последнее время из-за его нервно-психического расстройства были не очень, слова ободрения поддержки и даже любви:

 

«Сергей, береги себя и жди. Вызов будет, будь спокоен. Будем опять вместе жить, поедем на Украину…

 

Вот если бы ты был со мной, мне было бы очень хорошо… Будь духом крепче… Верь в себя, в свой ум, в свои силы. И все будет хорошо. Ксения».

 

Письмо написано на двух вертикальных полосках бумаги с обеих сторон. Отсутствие помарок, характерных для черновика, а также подчеркивание ключевых слов красным, говорит о том, что это чистовой вариант, подготовленный к отправке. Но был ли он отправлен?.. Наверняка нет, иначе как бы он сохранился в ее бумагах. Из этого письма ясно, что оно написано в ответ на письмо С. С. Высоцкого («Сергеинька, друг мой хороший. Спасибо тебе, что написал мне, а мне было так одиноко…»), и кроме того, письмо мужа носило совсем другой, нежели написанный Ксенией ответ, характер. Она упрекает его: «…Где ты сейчас. Как живешь. Сергеинька, почему такое сухое письмо, разве я чужой человек тебе, ведь можно все подробнее написать…»

 

Повторю: эти строки датированы Ксенией 2 декабря 1944 г. А спустя месяц – где-то в начале следующего 1945 г. – в очередной дневниковой заметке она уже пишет о полном разрыве с мужем. Должно быть, еще не успев отправить ответ на его первое письмо, она получила от Сергея Софроновича второе, которое подтвердило его душевное нездоровье: оно было полно прежних угроз и оскорблений… Других причин для того, чтобы Ксения приняла такое резкое решение, не просматривается.

 

В дневниковой записи она пишет следующее:

 

«Наступил 1945 г. За этот год я все-таки кое-чего добилась. Самое трудное и тяжелое, но нужное, что я сделала, это порвала со своим мужем, с которым прожила 9 лет и имела от него сына – Тарасика. Сын погиб во время отступления и жить стало тяжко, я еще терпела три года, умоляла Сергея – чтоб не был таким, чтоб не бил меня, не сквернословил. Я его не обвиняю, но так больше не должно продолжаться. Я взяла мешочек, положила в него свои стихи (это все, для чего я живу, мой дом, мое прибежище) и в чем была, почти нищая ушла в Ташкент. Это было сделать невыносимо трудно. Я его любила, да и сейчас люблю, ведь он когда-то был не только муж хороший, но и товарищ, друг и любил мои стихи, и все это пришлось вырвать, бросить и остаться совершенно одной на всем белом свете (причины я не пишу – это слишком сложно)… А 1945 г. я встретила одна и проплакала всю ночь».

 

Вроде бы посыл и следствие разрыва понятны. Но здесь же, перечисляя «достижения» прожитого года, Ксения Некрасова указывает под №3 вот что:

 

«В Москве провели в члены Союза писателей, и будет выходить книга моих стихов»! Конечно это успех – как не успех? Но…

 

Вряд ли Ксения Александровна лукавила сама с собой. Похоже, она сопрягала в одно две близкие, но разные организации – собственно творческий Союз писателей и Литфонд, организацию хозяйственную, хотя и при ССП, куда она и сдала документы. И тогда абсолютно неведомо, кто ей пообещал выход книжки (а ведь возможно, такое обещание, пусть и не подтвержденное формально, имело место). И Некрасова приняла его на веру.

 

И коль скоро мы уже начали сомневаться в полной достоверности ее собственных свидетельств на бумаге, то усомнимся и в том, что она «как член ССП» имела «и паек писательский», и жила «очень хорошо», и обедала «в клубе-ресторане писателей».

 

Современники, встречавшие ее в этот период, вспоминают совсем другое. Поэтесса Маргарита Алигер:

 

«…Помню ее с войны, именно с войны…

 

Она подошла ко мне в вагоне подмосковной электрички… Я возвращалась на дачу, там жили дети, их нужно было кормить – не столь уж простая задача в ту пору. Я жила с ними, много работала на недостроенном верху чужой бревенчатой дачи… Она (Ксения. – В. С.) рассказала, что живет за городом постоянно, но часто ездит в Москву и проводит там целые дни. Почему-то она вдруг сообщила мне, что на Северном вокзале (ныне Ярославский. – В. С.) очень хорошая дамская туалетная комната. Так и сказала «дамская», и это было противопоказано всему ее облику. И от этой несколько странной информации вдруг повеяло такой неустроенностью, такой горькой бездомностью…

 

Проехав несколько станций и поговорив о каких-то несущественных предметах, она вдруг спросила, не найдется ли у меня трех рублей. Трех рублей у меня не было, был рубль и еще горстка мелочи, и я все это тотчас же пересыпала в ее ладонь… Пересыпала, соображая, у кого из дачных соседей можно будет призанять деньги для следующей поездки в Москву. Чуть-чуть поколебавшись, я сказала, что могу уделить ей кое-что из съестного, и она просто и даже с радостью согласилась…»

 

Алигер-то была членом ССП, откуда и съестное в ее сумке. По писательской карточке тогда в распределителе можно было получить вот что: «…Примерно это – 2 кг мяса, 800 гр. жиров и столько же сладкого, 2 кг крупы, соль, спички, папиросы, овощи и т.д., кроме того – хлеба 600 гр… Кроме этого… литерный обед или же сухой паек: 6 кг хлеба, 5 кг мяса, 2 – крупы, 500 гр. сахару, 10 яиц, и ещё какая-то мелочь – в месяц. (Также) писатели получают или ужин, или ещё одну карточку, силой как рабочая.... По иждивенческим карточкам дают мало, почти ничего…» – это цитата из письма Е. С. Булгаковой, вернувшейся в Москву несколько раньше, В. А. Луговскому, который оставался еще в Ташкенте (Ее приводит в своей книге Н. Громова.) Ксении как пока нечлену и полагалось это «почти ничего»…

 

Так был ли отрез стального цвета? Возможно, был, но сплыл: так же оказался сменянным на что другое, более нужное в ее загородном быту. А обеды в ресторане? Это скорее скромная кормежка по талонам, которые она могла получить в Литфонде. Но до ресторана на ул. Воровского в Москве из загородного Болшева надо было еще доехать. Вот на что Ксении и нужны были испрошенные у Алигер три рубля – полагаю, стоимость проезда лишь в один конец. На обратную дорогу предстояло попросить у кого другого…

 

Не нужно думать, что у большинства писателей, возвратившихся из эвакуации, положение было лучше. Та же Алигер, лауреат Сталинской премии, жила с детьми, как мы уже знаем, за городом, не имея жилья в столице. Согласно статистике, собранной Литфондом, в домах, построенных для проживания писателей до войны, к ее исходу в значительном числе квартир проживали совсем другие люди: в доме №2 в проезде МХАТа из 58-и квартир чужие занимали 29, на Фурманова, №3/5 – из 57-и чужаками было занято 24, в Лаврушинском пер., №17/19 – из 71-й – 11. И это на основании ордеров, выданных в годы войны местными райисполкомами!.. Вот почему ряд писателей и оказался в таком же положении, что и Ксения Некрасова (среди них М. Матусовский, Л. Ошанин, А. Софронов и др.) Но, повторюсь, они хоть как члены ССП имели право на рабочую карточку, что сокращало их заботу о хлебе насущном.

 

Как-то будучи в Болшеве у своего приятеля, историка Москвы С. Н. Дурылина, в избушку, где квартировала Ксения, нагрянул ее знакомый художник Р. Р. Фальк. Благодаря его рассказу, мы знаем, в каких условиях жила она в эти годы:

 

«…Изба, совсем маленькая, в два окошечка. На стук в дверь вышла хозяйка, старушка. “Ксюши дома нет, с утра в Москву уехала. Да вы заходите! Она в горнице, а я на кухне, так и живем”. «Горница» представляла собой часть избы, отгороженной от кухни с русской печкой дощатой перегородкой. У окошка – чисто выскобленный стол, на нем… папка, пузырек с чернилами, глиняная плошка. В ней две вареных картофелины «в мундирах», на листочке бумаги возле – горсть серой соли, деревянная ложка, кухонный нож. На широкой лавке свернутый войлочек, тощая подушка в ситцевой наволочке. На гвоздике у двери висит одно пальтишко…»

 

И никакого следа «американских подарков»!

 

Подробности ее бытия в Болшеве мы узнаём из стихов самой поэтессы.

 

 

 

С утра я целый день стирала,

 

а в полдень вышла за порог

 

к колодцу за водой.

 

От долгого стояния в наклон

 

чуть-чуть покалывало поясницу

 

и руки от движенья вдоль

 

ломило от ладоней до плеча.

 

 

 

А в улице лежала тишина,

 

такая тишина,

 

что звук слетающих снежинок

 

был слышен гаммой,

 

как будто неумелою рукою

 

проигрывает малое дитя:

 

слетают до и ля

 

и звездочками покрывают землю.

 

 

 

……………………………………….

 

 

 

Я цепь к ведру

 

веревкой привязала

 

и стала медленно

 

спускать валек.

 

 

 

И надо всем стояла тишина.

 

 

 

(«День», 1946)

 

 

 

***

 

Лежат намятыми плодами

 

снега февральские у ног.

 

Колоть дрова

 

привыкла я:

 

топор блестящий занесешь

 

над гулким чурбаком,

 

на пень поставленным ребром,

 

удар! –

 

и звук, как от струны.

 

Звенит топор о чурбаки,

 

и, как литые чугуны,

 

звенят поленья, и мороз,

 

и мой топор,

 

и взмах,

 

и вздох…

 

(1946)

 

 

 

Истинный поэт и сугубо житейские ситуации умеет обернуть в поэзию. Эти две ипостаси ее жизни – быт и сложение стихов – давно переплелись тугой косой воедино. После возвращения из эвакуации они уже были неразделимы.

 

Мало обустроенным бытом Ксении был продиктован и определенный стиль ее жизни. Выбираясь в город, она проводила в Москве целый день, который начинался с хождения по редакциям… Судя по тому, что ее публикаций в первые годы после возвращения из Ташкента мы не знаем, поэтесса везде имела отказ.

 

Это, на первый взгляд, удивительно, поскольку успех ее стихов среди эвакуантов (А. Ахматова, А. Толстой и др.) вроде бы был тем «штампом ОТК», который должен был стать пропуском Кс. Некрасовой в любой журнал. Но так не случилось…

 

Дело в том, что критерий Ташкента был равен довоенной шкале оценок, когда на первый план выходил поэтический талант, оригинальность видения мира и самобытность его отражения в стихах. Теперь же, в условиях воюющего и восстанавливающегося государства от стихотворцев требовалось другое. Поэтическая муза как бы сменила нарядный сарафан и выходные босоножки на одежду защитного цвета и грубые рабочие «фэзэушные» ботинки с клепками по бокам. После нескольких отказов от редакционных «приемщиков» и «оценщиков», Ксения это поняла. Но не приняла!

 

У нее даже родилась идея сатирического изображения такой музы в стихах. В своих заметках она набросала замысел будущего стихотворения:

 

«Поэт сидит на скамейке, рядом с ним румяная старуха в широчайшем суконном салопе, подпоясанная красноармейским поясом, красноармейская шапка со звездой все время съезжает ей на глаза. В руках у ней караульный свисток и она частенько в него посвистывает, предупреждая о своем присутствии. Все думают, что это метельщица Александровского сада, а на самом деле она муза, недаром голуби все время толкутся около нее. И поэт тоже знает, что это муза. И женщина эта бессмертная догадывается об этом, что он разгадал и узнал ее. И так они, прекрасно понимая друг друга, сидят и тихо беседуют» (Курсив мой. – В. С.)

 

Стихотворцев, прекрасно понимающих задачу дня текущего, было немало. Достаточно пробежаться по страницам тогдашних литературных журналов.

 

Например, в «Новом мире», ставшем после закрытия в 1941 г. старейшего в этом ряду журнала «Красная новь» неофициально главным в советской литературе, во второй половине 1944 г., когда Ксения Некрасова снова оказалась в Москве, публиковалась вот какого рода поэзия.

 

4-5 – Антон Белевич «Мой голубь» (поэма о белорусских партизанах); Вера Потапова «Приснись ему» (фронтовая лирика); Вас. Лебедев-Кумач – четыре текста песенного характера, представление о которых дают приведенные ниже цитаты:

 

 

 

Ничего, ничего, дорогая,

 

Пусть виски серебрит седина, –

 

Это, наши сердца сберегая,

 

Нас слегка присолила война…

 

 

 

(«Только б наши сердца не старели…»)

 

 

 

 

 

Идет война, и мы надолго

 

Разлучены, мой друг, с тобой…

 

 

 

(«Будет праздник!»)

 

 

 

 

 

Бойцу от матери пришло

 

Письмо издалека…

 

 

 

(«Письмо от матери»)

 

 

 

 

 

Наша улица в бой провожала

 

Молодых комсомольских ребят…

 

 

 

(«Без меня не люби никого…»)

 

 

 

 

 

6-7 – В. Глотов «Из фронтового блокнота» (Два стихотворения: «Присяга», «Скрипка» – о погибшем от немецкой пули скрипаче); Анатолий Кудрейко «Ключи» («Лежим в засаде. Вековая / Настала тишина в ночи…»); Вероника Тушнова «Яблоки» (о посылке с южными фруктами, которые друг прислал лирической героине в «косматую сибирскую зиму» – здесь нет прямого упоминания войны, но образная аллюзия намекает о ней: “Осколок солнца, заключенный в плод” (Курсив мой. – В. С.); К. Мурзиди «Горная невеста» – поэма об изыскателях, которые вдали от фронта ищут руду, но и тут расставлены нужные по времени акценты:

 

 

 

Мне тридцать лет. Я знал войну

 

И плохо верю в тишину.

 

Какой бы ни была она –

 

За ней тревога и война.

 

………………………….

 

Мы снова в горы за тобой

 

Уходим, руды открывая,

 

Чтобы гремел в долинах бой…

 

 

 

Как видим, тогдашние поэтические «коренники» практически не присутствуют на страницах «Нового мира» – в 1944 г. они еще в процессе сбора материала или написания своих будущих шедевров. И свободные пока места в первом ряду занимают стихотворцы не первого ряда или вовсе без имени, но крепко подружившиеся с «музой из Александровского сада». В последующих номерах журнала к ним присоединяются еще абсолютно забытые сегодня А. Леонтьев. Ф. Фоломин…

 

Казалось бы, это шанс для столь же не известной редакторам 1944 г. Ксении Некрасовой с ее яркими картинами из средне-азиатской жизни. Но увы… Редактора тоже грешные люди и склонны встречать нового поэта не столько по стихам, сколько, как говорится, по одежке. А с внешним имиджем у Ксении Александровны Некрасовой было не очень… А потом, когда, составив первое впечатление о пришедшей, переводили взгляд на принесенные ею рукописи, то видели, что и стихи-то у нее «не такие» – без рифмы, а то и без четкого стихотворного размера. И вообще стихи ли это или нечто красивое, но не имеющее определения?..

 

Нужно сказать, что к этому времени все эксперименты в советской поэзии были окончательно изжиты, и победила форма классического русского стиха, для которого верлибр – словечко заграничное и еще мало пользуемое тогда – был едва ли не стихотворческим браком. «Белые» стихи – без рифмы, но с ритмом – еще как-то терпелись, а стихотворные картинки типа широко известных сегодня у нас японских хокку или вроде того, не числящиеся по «классическому ГОСТу» – отвергались как ученические или вовсе графомания.

 

Это маститые поэты знают, что среди редактуры редко встретишь подлинного ценителя поэзии, понимающего написанное едва ли не глубже чем сам автор, а для стихотворцев начинающих, только еще протаптывающих дорожку в редакционные кабинеты, такой «оценщик» – бог и царь! Ибо только от него зависит нередко, быть поэту «иль не быть». И тут если ты не показался оному (или оной), то дело плохо…

 

Иными словами, в такой ситуации Ксении, вторично начавший штурмовать поэтический Олимп, снова был необходим заступник, старший товарищ по цеху, который своим бы авторитетом протолкнул талантливую поэтессу сквозь минное поле равнодушия и излишнего чувства самосохранения редакционных «приемщиков».

 

Но к кому она могла обратиться за такой помощью? И Асеев, и Луговской, и Кирсанов, вернувшиеся из эвакуации – все они были заняты вёрсткой своей личной творческой судьбы в условиях изменившейся поэтической погоды… Ахматова? Вот тут и время вспомнить о рекомендательном письме Анны Андреевны в адрес ее современника еще по старой России, ставшего авторитетом и в новой – Ильи Эренбурга.

 

 

 

РАСШИРЕНИЕ ТЕМЫ ПО ВДОХНОВЕНИЮ МУЗЫ КЛИО

 

 

 

Илья Григорьевич Эренбург – человек уникальной судьбы в советской литературе. Не имея сколько-нибудь значимого литературного таланта, он к моменту создания единого Союза советских писателей обладал уже немалой личной библиографией, где были и стихи, и проза (романы) на современную тему. Отрицательную (или, скорее, снисходительную) оценку его творчеству давали взаимоисключающие силы в тогдашней литературе: «Серапионовы братья» (будущие «попутчики») и РАПП (неистовые ревнители классового искусства). А приятель Эренбурга Евг. Замятин, председатель питерского отделения Федерации советских писателей (предшественника ССП), в обозрении «Новая русская проза» оценил лучший, как считается и доселе, его роман следующим образом:

 

«Эренбург, пожалуй, самый современный из всех русских писателей внутренних и внешних: грядущий интернационал он чувствует так живо, что уже заблаговременно стал писателем не русским, а вообще – европейским, даже каким-то эсперантским. Таков и его роман «Хулио Хуренито».

 

Есть чей-то рассказ про одну молодую мать: она так любила своего будущего ребенка, так хотела поскорее увидеть его, что, не дождавшись девяти месяцев, – родила через шесть. Это случилось и с Эренбургом. Впрочем, может быть, здесь – просто инстинкт самосохранения: если бы «Хуренито» дозрел – у автора, вероятно, не хватило бы сил разродиться…

 

Роман – умный… И вот тут обнаруживаются не заросшие кожей куски: рядом с превосходными, франсовскими, главами – абортированные, фельетонные (например, гл. 6-я, 15-я).

 

Но больше всего в аборте уличает автора язык. Роман местами звучит как перевод с какого-то на очень мало русский…»

 

Последний упрек как раз в точку: за долгие годы литературного творчества Эренбург-писатель так и не создал собственного стиля. Что стало причиной этого – долгие годы жизни за границей или он изначально не владел в достаточной мере русской письменной речью? Как бы там ни было, но этот упрек можно предъявить как его романам 20-х гг. («В Проточном переулке», «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца» и др.) так и мемуарам последнего периода творчества «Люди. Годы. Жизнь». Вследствие именно этого недостатка они сегодня на обочине читательского интереса и Эренбург в истории отечественной литературы воспринимается главным образом как публицист периода Великой Отечественной войны.

 

Этот литературный «дефект» мог быть вызван и той причиной, что писательская деятельность для Ильи Григорьевича была как бы неосновной. Да, он проживал за границей как советский писатель и журналист, собкор центральных органов прессы, но в реальности задача у него могла быть совсем другая.

 

Так, известно, что свой первый советский заграничный паспорт он получил по указанию начальника особого отдела ВЧК В. Менжинского в то время, как иным советским гражданам получение права выезда за кордон было едва ли доступно. (Сегодня уже пишут, что де и поездки на Запад С. Есенина и В. Маяковского имели какую-то скрытую политическую подоплеку, которая потом и стала причиной их смерти.) У Эренбурга другая судьба. При этом в ходе такой жизни он неоднократно попадал как бы в опалу – то ли конъюнктуру не угадывал, то ли объективно оказывался не в состоянии выполнить порученное. Его периодически отзывали на родину, но репрессиям не подвергали: он ни разу не был арестован, по его делу не проводилось следствия и тем более – судебного разбирательства, в то время как другие литераторы – «внутренние» (Бабель) и «внутренне-внешние» (Мих. Кольцов) разделили участь противников советской власти. Эренбург то ли действительно не был виновен, то ли был слишком нужным инструментом в деятельности советского правительства. Писатель В. Д. Успенский в романе «Тайный советник вождя» утверждает, что Илья Григорьевич Эренбург поддерживал нелегальный канал связи СССР с международным сионизмом. То, о чем правительство не могло заявить вслух, доводилось до нужных ушей посредством тайного агента. В международных делах практика общеизвестная. Хотя для нас в данном повествовании это не так важно. Важно следствие подобной деятельности для авторитета Эренбурга в среде писателей СССР, а он был эксклюзивным, ибо этому писателю было позволено многое из того, чего не имели и не могли иметь другие советские литераторы.

 

От О. Наполовой известно, что Ксения Некрасова по возвращении в Москву посетила Илью Григорьевича. Каков же был результат этого визита? Об этом в воспоминаниях друзей и знакомых поэтессы не сказано. Но мы знаем, как были встречены Эренбургом другие визитеры, которые приходили, конечно же, за помощью. Так, летом 1941 г. ему нанесла визит Марина Цветаева. К этому времени вернувшийся на родину ранее нее муж Марины Ивановны С. Эфрон был уже арестован. Знаменитую еще «по тому времени» поэтессу Илья Григорьевич встретил в прихожей и дальше не пригласил. Переживший недавно очередную опалу и еще не изживший после личного звонка ему И. Сталина сопутствующее неизвестности чувство страха, он видимо не хотел рисковать, возможно, зная об Эфроне больше, чем жена арестованного…

 

А второй визитер из известных нам – Э. Бабаев пришел к Эренбургу уже после войны в аккурат в то время, когда Ксения вернулась в столицу. Его рассказ об этой встрече важен нам двумя моментами: первый – Бабаев, один из ташкентских «ахматовских юношей», пришел к мэтру также с рекомендацией; и второй – сам Эренбург (его положение, настроение и возможности в этот период близки к таковым же на момент прихода Кс. Некрасовой и, значит, это избавит нас от допущений и домыслов.) Итак, Э. Бабаев:

 

«Зимний день короток, и время шло быстро.

 

Где-то я мельком слышал по радио, что Эренбург только что выступал в Нюрнберге. Так что я не рассчитывал застать его дома. Но когда я позвонил у порога его квартиры, дверь мне отворила женщина в белом фартуке, похожая на горничную. Она спросила:

 

Вы из Совинформбюро?

 

При слове «Совинформбюро» тут же в прихожей появился Эренбург, одетый как для выезда, в синем костюме с темным галстуком…

 

Я сказал, что не имею никакого отношения к Совинформбюро, но привез письмо из Ташкента для Эренбурга.

 

Илья Григорьевич взглянул на адрес, на почерк и сказал мне:

 

Зайдите!

 

Но не предложил раздеться. Я так и «вперся» к нему в кабинет в шинели и сапогах.

 

Эренбург сел в кресло перед низким столиком, на котором стояла пишущая машинка с вложенным в каретку чистым листом бумаги.

 

Он указал мне на кресло рядом с его столом.

 

Он не дал мне сказать ни слова. Письмо Надежды Яковлевны (Мандельштам. – В. С.) лежало перед ним нераспечатанное. Он, по-видимому, испытывал ко мне недоверие. К тому же я плохо вычистил сапоги, и теперь, в тепле жарко натопленной квартиры, снег, прилипший к подошвам, таял и стекал на вощеный паркет.

 

Разговор не клеился. И я уже жалел о том, что не опустил письмо в почтовый ящик.

 

И вдруг Эренбург спросил:

 

Вы пишете стихи?

 

Я ответил утвердительно. Тогда он закурил трубку, откинулся на спинку кресла и сказал:

 

—…Ни у кого не берите никаких рекомендательных писем. Не связывайте себя. Никто не может поручиться, что те имена, которые сегодня звучат обнадеживающе, завтра не окажутся отверженными.

 

Он раскуривал свою трубку и бросал ее в пепельницу.

 

Поэт должен действовать на свой страх и риск. Зачем и кому это сейчас нужно — ссылаться на авторитет Анны Ахматовой? Одна такая строка может совершенно погубить вас.За каждую личную рекомендацию вам придется расплачиваться лично, ведь вы еще ничего не напечатали. И когда напечатаете, неизвестно...

 

В том, что он говорил, было отражено его настроение первых послевоенных лет…

 

Никто и никогда не говорил со мной таким тоном. Он почти кричал на меня:

 

Уезжайте домой, чем дальше, тем лучше. Бросьте ваш институт, если он вам не по душе. Проситесь в армию, поезжайте в полк, служите, все будет лучше Литературного института, где вас затравят именно за то, что вас рекомендовала Анна Ахматова, за то, что вы привезли мне письмо вдовы несчастного Мандельштама.

 

Потом, несколько успокоившись, он сказал:

 

—…Дорожите тем сочувствием, которое вы заслужили своими стихами у ваших друзей… И не поминайте всуе имени Анны Ахматовой…»

 

 

 

Вот такой разговор состоялся зимой 1946 г. у Эренбурга с Бабаевым.

 

Можно, что называется, закрыв глаза, представить на месте юноши из Ташкента нашу Ксению и всё сойдется, ибо первый участник диалога останется неизменным. Его позиция относительно протекции со ссылкой на чужое громкое имя будет той же… Единственное, мы знаем, что Илья Григорьевич помог Ксении деньгами и, возможно, не пригласив пройти в кабинет, велел домработнице покормить ее на кухне. И за это спасибо!..

 

Поражает его интуиция. Ведь пройдет чуть меньше года и над головой Ахматовой разразится самая настоящая гроза. И имей Ксения в своем активе заступничество Анны Андреевны, это могло напрочь лишить ее каких-либо литературных перспектив как минимум на полдесятилетия. Сама Ахматова с ее харизмой, как мы знаем, пережила ненастье и спустя несколько лет все же разогнула спину, а вот Ксении, точно одинокому деревцу посреди поля, такое вряд ли было бы под силу…

 

Таким образом, вероятный отказ Эренбурга в помощи пошел Ксении Некрасовой если не на пользу, то уж точно не во вред.

 

А разгром, который партийное руководство страны учинило ленинградским журналам «Звезда» и «Ленинград», косвенным образом даже сыграл в ее пользу. Во-первых, было реорганизовано управление Союзом советских писателей. Генеральным секретарем ССП был назначен снова Александр Фадеев, отходивший от руководства на время работы над романом «Молодая гвардия», а среди его первых замов появилось новое лицо – наряду с прежним администратором Николаем Тихоновым тридцатилетний Константин Симонов.

 

Сменив руководство в журнале «Звезда», партийное начальство решило усилить и московский «Новый мир», введя там должность главного редактора, чего прежде не было, поскольку редакция журнала организационно входила в издательство газеты «Известия». Новую должность было предложено занять также Константину Симонову – личности, популярной среди читателей и пользующейся поддержкой руководства страны.

 

С К. Симоновым Ксения Некрасова была знакома, поскольку и он, и она учились в Литинституте, хотя и в разное время. Но молодой поэт, коим Константин Михайлович был в конце 1930-х, не порывал связи с alma-mater и неоднократно выступал перед студентами следующих наборов с чтением своих новых вещей, выслушивал мнение товарищей по цеху. В обсуждениях принимала участие и Ксения, так что новому главреду журнала знакомиться с ней было не нужно.

 

Придя в «Новый мир», Симонов пригласил в редакцию на должность заведующего отделом поэзии авторитетного, с его точки зрения, специалиста – Лидию Корнеевну Чуковскую.

 

Благодаря ее дневникам, мы знаем об обстановке в редакции «Нового мира» в конце 1946 г. – первой половине 1947 г., когда там работала Лидия Корнеевна. Оказывается, поэзию там «вели» два редактора – О. Ивинская, известная нам как последняя муза Б. Пастернака, и Ян Сашин, публиковавшийся в каждом номере журнала в разделе «Пародии, эпиграммы, шаржи» – таков был его творческий конек. Отсюда понятен уровень поэзии, представленной в «Новом мире» на момент прихода туда Симонова и Чуковской. Этих двух работников отдела поэзии Лидия Корнеевна характеризует так: Ивинская «крашеная редакторша, ведающая стихами… Пометки редакторши на полях и одна рецензия Сашина чудовищны по темноте и неверности. В рецензии за “неряшливость” обругано то, что по установке своей простовато. Значит, первоначальный отбор стихов – в очень ненадежных руках… Нивинская (так у Чуковской, видимо первоначально она восприняла эту фамилию на слух. – В. С.) сразу увела меня в соседнюю комнату и стала читать поэму Ковынева – очень плохую, выдавая ее за хорошую. Это просто острословие без всякого лирического чувства… Сама Нивинская понимает мало, но дает себя убеждать. Не любит Твардовского, любит Ушакова. А что можно любить в Ушакове – в этой искусственности, в этом холоде? Глупости… Сашин – интригующий, корректный, хитрый, трусливый и нагловатый вместе…»

 

После такой характеристики новомирских «оценщиков» – смеси вкусовщины и равнодушия к предмету занятий – понятно, что шансов у Ксении Некрасовой до прихода в журнал «своего человека» не было никаких.

 

Но вот кабинет главреда занял вновь назначенный Симонов, и Ксения принесла ему свои стихи.

 

14 декабря 1946 г. она пришла за ответом.

 

Снова дневник Л. Чуковской:

 

«В большой комнате курили, по-бабски ругались секретарша с Ивинской и ждала Некрасова. Она сразу кинулась ко мне.

 

Вам передали мои стихи?

 

Нет еще. Но это потому, что я болею.

 

Я пошла к Ивинской выслушать ее. Через секунду подошел Симонов.

 

Лидия Корнеевна, я уже давно прошу т. Ивинскую дать вам стихи Некрасовой. Она талантливый поэт, и я хочу, чтобы вы, Лидия Корнеевна, выбрали целый цикл.

 

С удовольствием, – сказала я.

 

Ивинская пришла в ярость.

 

Я и так дала бы вам стихи ее! Я сама знаю! Зачем она жалуется Симонову!

 

Я попыталась угомонить ее, а потом кинулась к Некрасовой, которая плакала.

 

Она всех изводит, но ей хуже всех, конечно. Она – поэт».

 

«Изводит» – это значит, пытается раз за разом пробить публикацию своих сочинений, что в условиях выше изложенных далеко не просто. Но другого пути нет: под лежачий камень вода не течет. А у Ксении кроме ожидаемого гонорара никаких других финансовых поступлений нет…

 

Кстати, об «изведении»: точно так же поступал и маститый Б. Пастернак, которому был обещан в журнале аванс в 10 тыс. руб. в счет будущей публикации, в обещанный срок не выплаченный. Он звонил в «Новый мир», Симонову было неудобно, тот поручал связаться с поэтом Чуковскую и перенести срок выплаты, и в конце концов Борис Леонидович желаемого добился… Так что «изводили» редакцию и мэтры, и те, что пониже. Обычная внелитературная литературная жизнь…

 

Как же развивались события с публикацией цикла стихов Кс. Некрасовой дальше?

 

Приход на руководство журналом Симонова действительно грозил изменить редакционную политику. Делая первые наставления приглашенной им заведующей отделом поэзии, главред передал ей список поэтов, которых хотел бы видеть на страницах «Нового мира», и велел обзвонить их, чтобы добыть у них стихи – «по три от каждого – лирические и без “барабанного боя”».

 

Собственно, «барабанный бой» начал уходить уже и в первых послевоенных выпусках. На страницах нескольких номеров опубликованы «мирные» стихи Н. Рыленкова, лирика С. Щипачёва, сочинения В. Тушновой, А. Софронова, Л. Мартынова. Хотя война со страниц вконец не ушла: актуальную тему догнали, наконец, старики – Н. Асеев, С. Кирсанов, и как бы передали эту тематическую эстафету молодежи, пришедшей с фронта с победой. Появляются первые публикации А. Недогонова, С. Гудзенко, А. Межирова. Их подпирают вернувшиеся с фронта литинститутовцы – С. Наровчатов. М. Луконин. Тут же и более старший и уже известный Е. Долматовский. В №6 за 1946 г. грянул своим стихотворением «Я убит подо Ржевом» и автор широко известного «Василия Теркина». Словом, публиковать было кого, хотя это не значит, что было что. Отношение Л. Чуковской к рукописям не зависело от размера орденских планок на груди поэтов.

 

В ее дневнике сохранился список желаемых авторов (видимо тот, что дал ей главред) с краткой личностной и творческой характеристикой каждого:

 

Об А. Недогонове: «Человек способный, бесспорно. И Твардовский, и Маяковский, и Некрасов – и боек, и кругл, и идилличен. Ему обеспечена Сталинская премия (И получил! – В. С.)…

 

Г<удзенко > – нахальный мальчишка, способный, избалованный, наглый.

 

Яшин – мил, прост, доброжелателен, но плохой поэт.

 

Тушнова – хорошенькая, талантливая, сдержанная, холодная. Сделает большую карьеру, т.к. умеет быть не только поэтом, но и писать стихи.

 

В ней есть прелесть глубины, но и роскошь ее учителя, Антокольского. И холод…

 

Некрасова (Здесь никаких комментариев, поскольку дала ей оценку ранее. – В. С.)».

 

В предыдущих записях дневника Чуковской – косвенно личное отношение к другим поэтам из списка Симонова: «…безо всякой охоты позвонила Алигер, Инбер, Исаковскому, Антокольскому». Еще: «…Долматовский, Матусовский и пр. чушь – я сказала: – Разрешите мне, Константин Михайлович, добавить к этому списку Маршака… Он разрешил».

 

Хорошее отношение к Н. Заболоцкому. Симонов сказал: «Человек восемь лет был там (в заключении. – В. С.) Надо его печатать».

 

27 декабря, то есть спустя почти две недели Ксения пришла к Лидии Корнеевне на дом по ее приглашению, чтобы отобрать стихи для публикации. Пришла раньше – видимо, нечем было занять время… Чуковская: «Читали с ней ее стихи, отбирали. Она очень талантлива, явно. Но в стихах у нее самое сильное – вещи, природа, а не люди, только не люди. И думаю, и в жизни она людей не видит и не знает. Не верит им».

 

Должно быть, этот упрек прозвучал тогда и изустно. Поскольку в новых стихах, сочиненных Ксенией Некрасовой в первые послевоенные годы, обращает на себя внимание помимо традиционного ее наблюдения за окружающим миром то, что объектом оного теперь становятся не только облака, деревья и внутренние переживания поэтессы, но главным образом люди, с которыми ей приходится сталкиваться в течение дня. Ксения понимает, для того, чтобы печататься, надо быть в тематической струе…

 

Здесь уместно привести ее стихотворение такого плана «Утренний автобус»:

 

 

 

Люблю я утренние лица

 

людей, идущих на работу, -

 

черты их вычерчены резко,

 

холодной вымыты водою.

 

 

 

Садятся рабочие люди в автобус.

 

Еще на бранятся

 

на мягких сиденьях

 

гражданки в шляпах модных и перьях,

 

и потому

 

в автобусе нашем

 

доверчиво-тихо.

 

Почти все пассажиры

 

читают газеты.

 

Проходит автобус

 

вдоль Красной Пресни…

 

Уборщица входит

 

с лицом сухощавым,

 

в синем халате

 

и красном платочке.

 

Парень в спецовке учтиво встает,

 

место свое уступая женщине.

 

А рядом сидят два маляра.

 

Старший маляр –

 

спокоен и важен.

 

Глаза у него как сталь строги.

 

С ним сидит ученик молодой,

 

навсегда удивленный Москвой.

 

А раннее утро уходит вдаль…

 

Автобус полон народу.

 

Моя остановка.

 

И я схожу.

 

Идет Москва на работу.

 

 

 

Ну, неплохая в общем зарисовка. Но в ней нет истинно Ксениного – неожиданных метафор, оригинального ракурса взгляда на привычные вещи… Она, словно школьница, выполнила задание, которое потом не понравится ни учителю, ни ей самой. Другое дело, коротенький шестистрочный «досыл» к нему:

 

 

 

Утром рабочие ходят по улицам,

 

а ленивые телом

 

спят в четырех стенах,

 

и, конечно,

 

великолепие зорь

 

достается рабочим.

 

 

 

Тут есть характерный для Ксении наив: «ленивые телом» не характерны для того времени, когда страна находилась на послевоенном трудовом фронте и качество жизни регулировла карточная система. Разве что писатели «в законе», просидевшие за рабочим (или карточным) столом заполночь, могли безбоязненно позволить себе прозевать «великолепие зорь»… Но именно это неправдоподобие и делает эту миниатюру «Ксениной». (Впрочем, может, это действительно камень в огород успешных литераторов?..)

 

В этот же неоформленный автором «людской» цикл я бы отнес и еще ряд стихотворений, сделанных в московский период ее жизни: «Улица» (о прохожих на вечерней улице), «Здоровенные парни…» (о дорожных рабочих), «Под Москвой» (о посетителях чайной), «Конец дня» (о женщинах-каменщицах на стройке). Есть и другие. Похоже, редакторская установка угнездилась в ее сознании и постепенно картины дня, перенесенные поэтессой на бумагу, приобретают специфический «ксение-некрасовский» характер…

 

Но что же обещанная ей подборка в «Новом мире»? Следующая запись в дневнике Чуковской, упоминающая нашу героиню, появляется уже в новом 1947 г., 29 января:

 

«…Некрасова. К счастью, встретились мы утром, в кабинете у Кривицкого (зам. главного редактора – В. С.) было пусто, и у меня хватило сил на длинный разговор. Мы вместе переделали «Кольцо», которое я хочу послать Симонову вместо забракованного им «Гостеприимства». Она идет на поправки, когда они близки ее замыслу, когда они не извне, а с ее позиций. Когда же они внешние – она, молодец, не сдается. Дрожат руки и на глазах слезы… Она твердый человек, тоже выносливый…»

 

Но в вёрстку №2 за 1947 г. в подборку лирики «Кольцо» не вошло, а попал «Мальчик» с так пленившим Ахматову словом баранчук. Обещанной Ксении подборки не случилось по каким-то внутриредакционным причинам – скорее всего, Симонову хотелось напечатать побольше поэтов, а это возможно было только в рамках общей лирической рубрики.

 

Эта рубрика была включена в февральский выпуск журнала «Новый мир». Вот как она выглядела: 37 поэтических имен, каждое представлено одним стихотворением. Перечислим: Маргарита Алигер, Яков Белинский, Сергей Васильев, Михаил Голодный, Семен Гудзенко, Евгений Долматовский, Александр Жаров, Михаил Исаковский, Василий Казин, Семен Кирсанов, А. Коваленков, Мария Комиссарова, Анисим Кронгауз, Владимир Лифшиц, Николай Львов, Леонид Мартынов, Михаил Матусовский, Александр Межиров, Сергей Наровчатов, Алексей Недогонов, Ксения Некрасова, Александр Ойслендер, Дмитрий Петровский, Александр Прокофьев, Елена Рывина, Виссарион Саянов, Михаил Светлов, Константин Симонов, Ярослав Смеляков, Алексей Сурков, Николай Тихонов, Вероника Тушнова, Виктор Урин, Федор Фоломин, Павел Шубин, Степан Щипачёв.

 

Казалось бы, редакционная задача выполнена: вся советская поэзия показана в этой подборке! Но не вся… Нет здесь ни А. Ахматовой (с ней понятно), ни Б. Пастернака, ни Н. Асеева, ни И. Сельвинского, ни П. Антокольского, ни В. Луговского, ни А. Безыменского, ни популярнейшего после публикации «Василия Теркина» А. Твардовского, ни также трендовых тогдашних имен: Н. Грибачева, А. Софронова, Н. Рыленкова… Скорее всего, они сами не предложили в «Новый мир» свеженаписанной лирики, но тем самым и избавили себя от участия в сомнительном журнальном эксперименте, который острословы из ССП между собой называли «братской могилой», поскольку здесь уравнивались все, независимо от таланта и заслуг, и более того, даже хорошие стихи гасли в окружении большой массы рифмованного текста. Так, не прозвучал здесь не только ксение-некрасовский «Мальчик», но и знаменитая «Лирика» Семена Кирсанова, которая потом будет входить в большинство его книг избранных стихов…

 

Но как бы то ни было, стихотворение Ксении было-таки напечатано, что давало ей возможность показывать второй номер «Нового мира» всем и каждому, подтверждая, что она поэт.

 

Накануне подписания номера в печать, 27 февраля, Ксения снова была в редакции. Вычитала гранки набора «Мальчика», прочла Чуковской принесенные еще десять стихотворений, договорились о дате очередной встречи для работы над их отбором. Лидия Корнеевна угостила ее завтраком… Потом Ксения была у Симонова, пыталась выручить гонорар за будущую публикацию. Главред пообещал ей гарантийное письмо от редакции в Литфонд. Видимо Ксения брала там возвратную ссуду под будущую выплату в журнале…

 

Итак, из известных нам журнальных публикаций поэтессы «Мальчик» – первое ее стихотворение, появившиеся в печати в послевоенный период. Первое и одно. Вроде бы успех: пробилась-таки! Но с другой стороны… литератор – тоже человек и нуждается в деньгах как средстве жизнеобеспечения. Кому-то повезло, тот устроился «на должность», и это стало его хлебом, а стихи – маслом, которое можно намазывать на прозу жизни и не каждый день. У Ксении, как уже говорилось, сочинение стихов было в жизни всем.

 

Конечно, некоторые мастера умудрялись жить только на литературные заработки. Производство стихов было поставлено ими на поток. К тому же они имели уже устойчивую репутацию поэтов, что подтверждал красный билет члена ССП. Те же Н. Рыленков и С. Щипачёв, к примеру, появляются на страницах «Нового мир» в эти годы с завидной периодичностью. К тому же у них выходят книги…

 

Поэты, близко сошедшиеся с музой «в широчайшем суконном салопе», освоили новую тему борьбы за мир, которая в послевоенный период становится трендовой. Те же, что не хотят якшаться с этой «румяной старухой», гордо уходят в стан переводчиков с языков народов СССР и стран народной демократии – неплохо оплачиваемая деятельность! Здесь работал Б. Пастернак, Н. Асеев, но здесь же подвизался и работник отдела поэзии «Нового мира» Ян Сашин, о чьей деятельности на этом поприще Л. К. Чуковская не преминула заметить: «Средненькие болгарские переводы… Груда сомнительных польских стихов в весьма посредственных переводах». И, тем не менее, этот Сашин публиковался регулярно, поскольку писал еще и пародии, которые печатал не только в «Новом мире», но и в «Литературной газете», «Крокодиле».

 

Как ни странно, в этот период жанры пародии и эпиграммы переживали бурный подъем. Ими пробавлялись и те маститые стихотворцы, которые по возрасту уже, что называется, вышли в тираж и соперничать с активными поэтами среднего возраста и тем более талантливой молодежью не могли. Разумеется, всё это рядилось в одежды сатиры и юмора. Одним из таких был бывший комсомольский поэт А. Безыменский. Вот образчики его опусов:

 

 

 

О многих стихах Е. Долматовского

 

Споро. Смело.

 

Скороспело.

 

 

 

Б. Пастернак

 

Ну, что сказать об этом человеке,

 

Когда живет он в позапрошлом веке?

 

 

 

Борис Лавренев

 

(О романе «Синее и белое»)

 

Синее небо, белый туман.

 

Черное море. Серый роман.

 

 

 

Такие эпиграммы носили определение дружеских и потому не предусматривали со стороны адресатов судебного иска по статье «Диффамация». Да и не знали тогда в СССР такого термина. Однако куснуть, кого не любишь, таким макаром можно было. Вот и самого генсека ССП А. Безыменский как бы не пощадил:

 

 

 

А. Фадеев

 

Уже который год

 

ему кошмаром снится

 

В «Последнем удэге»

 

последняя страница.

 

 

 

Беззлобная такая пародийка с намеком на то, что Александр Александрович заначальствовался, вместо того, чтобы сесть, наконец, и дописать брошенный когда-то роман…

 

Таланты же, которые подобно Ксении Некрасовой еще только торили себе дорогу в царство избранных, были одинаково скудны в своей внеписательской жизни. Чуковская пишет об уже упоминавшемся Алексее Недогонове: «…С умными, прекрасными глазами, кожа да кости. Мороз в 24 градуса – на нем летнее пальто и тапочки. У него двое детей. Говорят, он пьянствует… Опять был Недогонов. Удалось его накормить, сунуть 100 р. и папиросы и выудить два хороших стихотворения для подборки… У Недогонова беда, жена больна, и есть уже совершенно нечего – нет картошки, едят один кисель». Сталинская премия, присужденная Алексею Недогонову в следующем году за опубликованную в «Новом мире» поэму «Флаг над сельсоветом» пришлась бы ему впрок, если бы прежде того он, прошедший две войны, не погиб в мирном городе под трамваем, надо полагать, будучи в нетрезвом состоянии…

 

Конечно, Ксения «изводила», как назвала это Лидия Корнеевна, своими визитами не только редакцию «Нового мира». Надо полагать, ее знали и в других тогдашних литературных журналах – «Октябре», где она публиковалась до войны, «Знамени», но об этом никаких сведений не сохранилось. Кроме того, издавались и «тонкие» журналы – «Огонек», «Работница», другие, публиковавшие стихи. Определенно была в «Комсомольской правде», где ее приветили в 1938 году…

 

Пытаясь наладить знакомства со «статусными» поэтами, Ксения приходила в Союз писателей на ул. Воровского, принимала участие в обсуждении чьих-то книг. Потом в Клубе ССП кто-то из подвыпивших литераторов с доброй душой угощал ее обедом, слушал ее стихи, восхищался. Но были и такие, кто также подвыпивши, а кто и по трезвому делу, не стесняясь, в глаза говорили, что ее стихи полная ерунда и сама она не в себе… Об этом Ксения жаловалась той же Чуковской в очередной свой приход: «…Там надо мной… смеются и хотят посадить в сумасшедший дом». И сама Лидия Корнеевна о ней: «Несчастная, замученная, голодная, неумытая, затравленная. Я не думаю, чтобы она была психически больна, – скорее нервно… Будь они прокляты, обидчики поэта».

 

Об этих посещениях Ксенией Некрасовой писательского сообщества вспоминает поэт Леонид Мартынов, о котором Эренбург, «сух, угрюм, недоброжелателен» (Л. Чуковская), отозвался как о «единственном интересном из молодых»:

 

«…Знакомство это началось с того, что она (Ксения. – В. С. )остановила меня, проходящего мимо, сказав:

 

Мартынов, Леонид Мартынов, подождите и послушайте, что я вам скажу! Мне ваши стихи нравятся!..

 

Она заговорила о стихах моих и не моих, в том числе – о своих. Она говорила, что ей хочется писать стихи, стихи, стихи… И это главное наслаждение. Она их читала, читала, читала! И она не попросила в тот первый раз денег у меня на обед потому, что беседовала со мной впервые, хотя, конечно, была голодна, как всегда, ибо влачила жалкое существование. Ее стихи – лирические миниатюры без рифм – тогда никто не печатал; она, мне кажется, не была и членом Союза; ее, милостиво пустив на какое-нибудь собрание, гнали затем с него за дерзкие реплики в адрес выступавших. Так она и жила на свете, нелепая, плохо одетая, оправдывающая факт своего существования рассказом о перенесенном менингите. Ее и жалели и отмахивались от нее в минуты раздражения. И я отделывался от нее тем или иным способом, но вежливо и с выгодой для нее: наскоро похвалив ее действительно хорошие стихи и дав немного денег, ссылался на занятость и отсылал ее пообедать или поужинать. Важно было, чтоб она не увязалась провожать.

 

Меня никто не провожает, так я сама хожу провожать! – объяснила она мне однажды. Зачастую ее провожания кончались тем, что она при расставании сообщала:

 

Пойду теперь искать себе ночлега!

 

Дело в том, что она обитала далеко за городом, у какой-то квартирохозяйки, которая ругала ее за поздние возвращения, и Ксюша предпочитала переночевать у московских знакомых».

 

Одним из таких знакомых был старый беллетрист еще дореволюционного розлива Марк Криницкий. Скрывавшийся под этим литературным именем Михаил Владимирович Самыгин к концу жизни уже лишился всех своих прежних друзей и соратников – а ими были В. Брюсов, К. Бальмонт, В. Фриче (редактор первой советской литературной энциклопедии), – впал в душевный кризис, и Ксения с эксклюзивностью ее мировосприятия пришлась ему ко двору. Но однажды, встретив Л. Мартынова, Некрасова пожаловалась:

 

«– Ну вот, час от часу не легче. Теперь меня вымели!

 

То есть, как вымели?

 

А вот так. Вымели. Я стала ходить ночевать к Марку Криницкому. Он очень хороший старик, добрый, но племянница у него злая! Он сказал мне: “Ты видишь, Ксюша, спать негде, но ничего, я уложу тебя на полу!” И сделал мне постель на полу, в углу. Но утром пришла эта злая племянница, стала убираться, мести. И метет, и метет метелкой прямо на меня, будто не видит, будто меня нет, будто я не я, а сор. И она меня вымела, вымела, вымела!

 

И Ксюша расплакалась, а потом рассмеялась…»

 

Она не случайно выбирала себе знакомых. Подобно ребенку или животному, чувствующему добрых людей, Ксюша, как звали ее на Москве, тянулась к людям высокоталантливым. Вот и к Мартынову она расположилась душой. Дело в том, что Леонид Мартынов в первые послевоенные годы по негласной (внутрипоэтической) табели о рангах считался чуть ли ни поэтом №1. Об этом вы не прочтете, пожалуй, ни в одном литературоведческом труде, но об этом вспоминают участники тогдашнего литпроцесса – тот же Борис Слуцкий! Сравнивая переводы венгерских поэтов, Слуцкий, по воспоминаниям Д. Самойлова, сказал, что Мартынов выше Пастернака. Писавший по-венгерски Антал Гидаш и его жена редактор Агнесса Кун также считали, что лучше всех переводит венгров Мартынов. Об оригинальной же поэзии Леонида Мартынова Николай Асеев накануне выхода его сборника «Лукоморье» в 1945 г. в разговоре с тем же Гидашем заметил: «Прочтите и увидите, что он один из наших крупнейших поэтов… А может быть, и самый большой».

 

Но не только эта высокая оценочная планка, надо полагать, стала причиной того, что стихи Леонида Николаевича понравились Ксении. Его художническое восприятие мира во многом соответствовало таковому же у самой Некрасовой. Это и умение видеть странное в повседневном, а неожиданное – в безусловном, как отмечает литературовед В. Дементьев. В стихах, подобных мартыновскому «Подсолнуху», пишет он, поэт «открывает мир в особых ракурсах, в необычных измерениях, подсказанных полетом фантазии…» Ну, разве у самой Ксении в лучших стихах не так?.. Отсюда лишь шаг до свойственного Мартынову космизма восприятия мира сущего, что было и у Ксении, когда солнце, намаявшись за день, садилось на краешек земли, опустив золотые лучи-волосы. К тому же и истоки своей творческой силы оба искали не в столице, а своей на малой родине, как сейчас говорят, в регионах – Ксения на Урале, Мартынов – в сибирском Лукоморье. Отсюда и надежда Некрасовой, что понимание своих стихов она найдет именно у этого сочинителя, точно так же считавшегося у официальных критиков «странным», но при этом – признанного в среде поэтической. Отсюда и та степень открытости, которую Ксения по секрету продемонстрировала Мартынову, назвавшись… царской дочерью. В редакции «Нового мира» она не развивала подобные фантазии на эту тему – знала, где что уместно…

 

Удивительно, но более искренний прием как поэтесса и человек Ксения Некрасова встретила в среде творческой, но не литературной – у художников. Здесь особняком стоит ее дружба с семьей Фальков, Романом (Робертом) Рафаиловичем и его женой Ангелиной Васильевной Щекин-Кротовой.

 

История их знакомства, на первый взгляд, случайна.

 

«…Как-то, разрывая старый журнал для растопки, – вспоминает А. Щекин-Кротова, – Фальк наткнулся на стихи, поразившие его особой прелестью наивности, свежести и безыскусственной, непосредственной изысканности. В них не было рифмы, но была музыка, песенность, не было размеренного метра, а был свободный, как журчание ручья, ритм. Автором стихов была Ксения Некрасова. “Кто она? Откуда?” – стали мы спрашивать у всех литературных и окололитературных знакомых…

 

Кто-то познакомил ее с Фальком. Это было в 1945 году…»

 

Познакомить их мог тот же Эренбург, который был дружен с Фальком еще с довоенных времен, когда оба жили во Франции. Кроме того, его жена Л. Козинцева училась у Фалька во ВХУТЕМАСе в начале 1920-х гг. Возможно, протекция со стороны Ильи Григорьевича, на которую рассчитывала Ксения, выразилась таким вот неожиданным образом…

 

Сам же Фальк был фигурой экстраординарной на тогдашнем советском художественном поле. Подобно Эренбургу, он начал свою творческую деятельность еще до революции. Творя в модернистском стиле, он в отличие от других своих собратьев по кисти, в нужное время не перестроился, поскольку с 1928 по 1937 гг. провел в Париже, и как бы выпал из активного контекста советского изобразительного искусства. Но при этом не исчез вовсе. Вернувшись в СССР, он продолжил заниматься педагогической деятельностью. С началом Великой Отечественной войны, когда художественные вузы страны были эвакуированы в Среднюю Азию, оказался в Самарканде и преподавал в тамошнем художественном техникуме… Таким образом, родство душ, наметившееся у Р. Фалька и Кс. Некрасовой, имело еще и эту азиатскую подоплеку, поскольку и художник, и поэтесса увидели в восточном краю источник вдохновения. Ну и, кроме того, еще мотив все той же отверженности был характерен для обоих и, значит, момент взаимопонимания возник, что называется, на общей платформе…

 

Ангелина Васильевна, вероятно, ошиблась, написав, что их знакомство произошло в 1945 г. В архиве Ксении есть запись: «Начинаю писать стихи “Комната художника”, где вещи рассматриваю с их прошлым». Тут же дата записи: 20/IX – 44. То есть осень 1944 г. Наброски стихотворения помечаются следующими годами, а окончательно оно сложится лишь в 1954 г., будет носить название «О художнике» и иметь криптограммное посвящение: Р. Ф. – следствие того, что Р. Фальк в те годы был персоной неупоминаемой.

 

 

 

В Замоскоречье живет

 

живописец.

 

Роскошнейшие убранства

 

от купола

 

до половиц

 

неостывающими светилами

 

мерцают из тихих рам.

 

А в комнате нет ковра,

 

сосновый в комнате пол,

 

и стул один,

 

и кресло одно,

 

и железная печка

 

в своем уголке

 

как вздохнет,

 

и падает оранжевый цветок

 

из золотистой гортани

 

на пол,

 

на вещи темные

 

роняя лепестки.

 

И отгадки бытия

 

стоят, прислонясь к стене, –

 

рисунком внутрь

 

и холстом на свет.

 

Люблю в пристанище я это

 

заходить,

 

под крышей этой

 

забываю я

 

и горести, и странности мои.

 

…………………………………

 

Этаж на этаж,

 

и еще раз этаж,

 

и чердак,

 

и в крыше окно.

 

А в стенах нету окна,

 

и плывет, и плывет звезда

 

с небес к стеклу чердака.

 

 

 

Сочувствуя художнику, поэтесса мало того, что прячет в посвящении его имя за инициалы, но и поселяет героя в каком-то странном доме, где «в стенах нету окна», в Замоскворечье, хотя в действительности мастерская Фалька находилась по эту сторону Москвы-реки, на Кропоткинской набережной. Но «странный» дом – не вымысел, а самая что ни на есть реальность!

 

 

 

 

 

РАСШИРЕНИЕ ТЕМЫ ПО ВДОХНОВЕНИЮ МУЗЫ КЛИО

 

 

 

Этот дом находится в центре столицы – напротив Храма Христа-Спасителя и известен историкам и краеведам как «Дом Перцова». В советские годы, как мы помним, на месте взорванного собора было открытое пространство, которое парило теплой водой бассейна «Москва». Дом же, не тронутый реконструкцией, оставался на месте, медленно покрываясь патиной атмосферной грязи, представляя собой образ старого черного зловещего замка с островерхими фронтонами, на которых было изображено что-то наразличимое под слоем равнодушия ХХ века.

 

Но вот воссоздали Храм Христа, отмыли фасад «замка», он заблистал красками своих изразцовых панно, и лепные и резные сирины запели в его стенах!

 

Оказалось, что у дома этого очень интересная история.

 

Перцов (по новой орфографии следовало бы писать через -е- – Перцев, как и другие старые фамилии на -цов: Румянцев, Мальцев, Козинцев, но здесь почему-то орфография осталась прежней) был крупным железнодорожным предпринимателем и, сколотив положенный капитал, решил обзавестись собственным домом с видом на Кремль. В отличие от современных нуворишей, прежние толстосумы были очень не чужды искусству и водили дружбу с модными творцами того времени. Это было начало XX века, когда в моде царствовал русский стиль, и эскиз будущего многоэтажного особняка сделал выдающийся (ныне почти забытый) художник Сергей Малютин, один из столпов этого направления. Заказчика вдохновил даже не тот вариант фасада, что художник представил на конкурс, а другой, бывший у него в загашнике. П. Перцов был не просто любителем искусства, а действительно его ценителем, и как серьезный предприниматель всегда стремился «дойти до самой сути» (В. Маяковский). Объединив усилия своего кошелька, талант автора образа дома С. Малютина, профессиональные знания архитектора Н. Жукова и инженера Б. Шнауберта он получил готовое здание уже через одиннадцать месяцев после начала строительства. Надо полагать, необычный его фасад, выполненный в стиле русского модерна, стал отличным живописным фоном для большого архитектурного объема тогдашнего Храма Христа-Спасителя.

 

А необычность фасада здания была обусловлена тем, что помимо фронтонов, балконов, подъездов его украшали еще и майоликовые панно, которые словно бы оттеняли христианство Храма своими старинными языческими мотивами, где центральное место занимал образ солнца – или, иными словами, символический лик главного древнерусского божества Яра (Ярилы). Животный же мир был представлен не только павлинами, но и быком (Велес?), медведем, зайцами, попугаем и даже… крокодилами на кронштейнах. Конечно же, это не чисто русский декор допетровских времен, а его творческое развитие в условиях модерна. Сказочная ипостась русского модерна! Н. Бенуа писал о богатой художнической фантазии Сергея Васильевича, которой: «…научиться никаким методом нельзя. Нужно быть большим поэтом и большим ребенком, чтобы познать ее и владеть ею… (Курсив мой. – В. С.)».

 

Написано о Малютине, а сказано вроде о Ксении Некрасовой, которая будто бы случайно приходит в этот дом, а получается, перефразируя М. Булгакова, что подобное притягивается подобным! Но у Ксении нет никаких записей по поводу впечатления от дома Перцова. Может, потому что ее внимание было целиком сосредоточено на Фальке и его творчестве?..

 

Сергей Малютин после заселения дома в 1907 г. стал не единственным живописцем, обосновавшимся здесь. Верхний этаж и мансардная часть здания изначально предназначались для занятия художниками… После революции дом был национализирован и в бывшей квартире самого Перцова на четырех ее этажах поселился «Иудушка Троцкий». Когда он был изгнан заграницу, под крышей быв. дома Перцова снова появились живописцы – А. Куприн, В. Рождественский, П. Соколов-Скаля… О доме стали говорить, как о московском Монпарнасе. В конце 30-х, опасаясь германского фашизма, Р. Фальк решил вернуться на родину и первые двое – его соратники по еще дореволюционному объединению «Бубновый валет» – выступили с ходатайством предоставить возвращенцу квартиру и мастерскую Соколова-Скали, который как художник официального толка, надо полагать, к этому времени получил помещение попросторнее. Посодействовал удовлетворению этой просьбы и знакомец художника по встречам в советском посольстве в Париже летчик-орденоносец А.Юмашев из громовского экипажа, совершившего вслед за Чкаловым перелет в Америку через Северный полюс. Так Р. Фальк и оказался в быв. доме Перцова снова среди друзей по искусству, которых А. Щекин-Кротова окрестила «тихими бубновыми валетами».

 

Сохранились воспоминания современников, бывавших здесь в середине ХХ века, что объясняют отсутствие Ксениных эмоций относительно самого дома и которые сторонним взглядом запечатлели для нас внешний и внутренний образ обиталища Р. Фалька.

 

Кена Видре: «Напротив, на месте взорванного Храма Христа Спасителя, — высокий забор, стыдливо прикрывающий знаменитый коммунистический долгострой — Дворец Советов, позднее перевоплотившийся в плавательный бассейн “Москва”. Огибаем забор справа, идем вдоль него и сворачиваем в переулок… Вошли в один из домов в стиле модерн, выглядевший несколько запущенным. (Курсив мой. _ В. С.)

 

Продолжает А. М. Цузмер: «Густые сизо-серые сумерки над затемненной Москвой (шла война) быстро наливались чернильной темнотой. Падал снег и сразу таял. Мы сестрой (она училась в Институте декоративного и прикладного искусства вместе с женой Фалька Ангелиной Васильевной Щекин-Кротовой пришли к странному угловатому многоэтажному дому…

 

За нами гулко захлопнулась тяжелая дубовая дверь с зеркальными стеклами. В просторном вестибюле мигало маленькое пламя свечи (в те времена выключали электричество в районах столицы по очереди). Из-за шерстяных платков, намотанных над старым ватником, приглушенно прозвучал женский голос:

 

К кому вам?

 

К Фальку.

 

Проходите.

 

Зажигая спичку за спичкой, полуощупью, поднимались по пологой мраморной лестнице… Мгновенный дрожащий свет вырвал из темноты высохшую полуоткрытую дверь с табличкой «Студия». За ней – густой мрак широкого нескончаемого длинного коридора. Хватаясь за стены, за чьи-то двери, мы долго пробирались по нему, чуть не упали на ступеньки, поднялись по ним куда-то, протиснулись в узкую дверь – и сразу словно перенеслись из реального мира на полотно экрана – в экспрессионистский немецкий кинофильм двадцатых годов. Зажженная спичка осветила крутую спираль уходящей вверх узкой винтовой лестницы, нагромождение рухляди под нею, бельевые веревки.

 

Мы взобрались по шатким железным ступенькам, которые погромыхивали под ногами, и постучались в маленькую фанерную дверь. Она была не заперта. Наваждение экспрессионизма продолжалось. Слабый свет керосиновой лампочки слабо освещал косо уходившие вверх стены, разрисованные сыростью. С них тоненькими струйками сбегала вода. На стенах ломались резкие тени от перечеркнувших комнату коленчатых железных труб, печки-времянки, от высокой тонкой фигуры Ангелины Васильевны, поднявшейся навстречу нам…»

 

Да, теремной шедевр Малютина и Перцова переживал в это время не лучший период, вот почему он и не явился вдохновляющим мотивом для поэтессы. Но вернемся к Фальку:

 

«В кресле сидел слишком большой для него худой человек, немного сутулый, с опущенной головой, высокий лоб с залысинами под негустыми черными волосами, сосредоточенное лицо, немного грустное, понурое, но спокойное, внимательный очень мягкий взгляд голубоватых, слегка выцветших глаз из-за очков в темной оправе.

 

Говорили о поэзии. Ангелина Васильевна рассказывала о поэтессе Ксане Некрасовой, тогда только что появившейся на литературном горизонте, читала ее стихи. Фальк старался объяснить, что ему нравится в них. Говорил о внутреннем ритме как древнейшем начале всех без исключения искусств, о различии между метром и ритмом. Речь у Роберта Рафаиловича была немного корявая, вероятно потому, что он все время старательно, даже мучительно подыскивал нужные слова для точной передачи своей мысли – не всегда мог найти единственно нужные…»

 

Здесь и разгадка многолетней дружбы Ксении с Фальком: он ее понимал. А что еще нужно творцу для удовлетворения? «Счастье – это когда тебя понимают» (Г. Полонский).

 

Добавим к характеристике мастерской Фалька еще несколько штрихов от ее «хозяйки» А. Щекин-Кротовой:

 

«Огромное помещение со скошенными стенами (более 100 кв. м)… Два больших окна смотрели прямо в небо, лишь из одного маленького оконца развертывался изумительный вид: внизу Москва-река плавно изгибалась под аркады Каменного моста и далее за зубцами Кремля блистали белые стены и золотые маковки соборов и колокольни Ивана Великого». Тогдашнюю запущенность дома компенсировала эта маленькая натуральная картинка в стене, в оконной раме. Вся остальная красота рождалась здесь, в мастерской, на еще необрамленных холстах…

 

 

 

Итак, Ксения Некрасова появилась у Фальков в конце 1944 г.

 

«Среднего роста, складненькая, с маленькими ногами в детских чулочках в резиночку, в подшитых валенках, – пишет в своих воспоминаниях А. Щекин-Кротова. – На круглом лице с широко расставленными глазами блуждала детская, радостная, слегка бессмысленная, вернее, какая-то отрешенная улыбка. Ей было уже за тридцать, а она походила на деревенскую девчушку.

 

Войдя в комнату, Ксана протянула мне дощечкой руку и произнесла: “Здравствуйте! А я Оксана Александровна Некрасова, поэт!”, – при этом она выговаривала все слоги четко, сильно окая. Сбросила валенки и, пройдя в одних чулках через комнату, уютно устроилась на нашей тахте. Я стала хвалить ее стихи. Ксана приняла мои комплименты спокойно, даже величественно (школа Ахматовой? – В. С.). И вдруг словно увяла, лицо ее стало сонным, глаза сузились. “Можно я прилягу?” – и, не дождавшись ответа, повалилась на тахту, свернувшись, как котенок. Наш кот тотчас же присоединился к ней и громко замурлыкал от удовольствия…»

 

Ангелина Васильевна как человек искусства точно подметила ряд существенных для понимания сути нашей героини черт. Во-первых, игра. Ксения, впервые появившись в новом месте и перед новыми людьми, позволяет себе некоторую инсценировку – называет себя на украинский манер Оксаной, начинает окать (о чем не вспоминал больше никто из общавшихся с ней) – то есть стремится показать свою особость, может, простонародность (как тут не вспомнить Н. Клюева и С. Есенина, которые тоже грешили этим в ранние годы?). К тому же держит маску «достоинства» перед похвалой, хотя слышать такое ей прихолось не часто… Но вскоре устает от этого не великого, как казалось бы, напряжения (значит, игра – несвойственное ей состояние!) и сваливается в сон, на подзарядку…

 

Но и во сне она не спит. Ее мозг продолжает творческую работу: губы проборматывают какие-то стихотворные фразы. Позже, уже бодрствуя, она попытается восстановить их по памяти, встроить в ритм очередного стихотворения и если получалось, просила, чтобы записали, и потом уносила с собой – для дальнейшей работы.

 

Фальку нравилось ее среднеазиатское стихотворение «Чеснок», в котором он видел четкость изображения деталей увиденной поэтом в горах картины, а жене его нравилась «Сказка о воде», в которой фантазия автора представляла женщину-киргизку, прядущую… воду.

 

Здесь, на чердаке Перцовского дома, родился и замысел того стихотворения «Кольцо», которое сначала хотели напечатать в «Новом мире», а потом передумали.

 

«Очень хотелось ей иметь какие-то украшения: колечко или брошь, – вспоминала Ангелина Васильевна. – Она просила меня: “Ну, подари мне что-нибудь, пусть маленькое, но драгоценное – хоть какой-нибудь брильянтик, хоть жемчужинку”. Но у меня самой ничего не было, ни единой побрякушки. И тогда я ей посоветовала сочинить себе драгоценности в стихах… Так родилось прелестное стихотворение «Кольцо».

 

 

 

Я очень хотела

 

иметь кольцо,

 

но мало на перстень металла,

 

тогда я бураны,

 

снега и метель

 

решила расплавить

 

в весенний ручей

 

и выковать обруч кольца из ручья, -

 

кусок бирюзовый

 

московской весны

 

я вставила камнем в кольцо.

 

В нем синее небо

 

и дно голубое,

 

от мраморных зданий

 

туманы скользят.

 

Огни светофора

 

цветными лучами

 

прорезали площадь

 

в глубинные грани,

 

и ветви деревьев

 

от множества галок,

 

как пальмы резные,

 

средь сквера стоят.

 

Спаяла кольцо я,

 

надела я перстень,

 

надела, а снять не хочу.

 

 

 

Великолепное по своей совместимости несовместимых категорий – пространства и конкретной детали – поэтическое видение!.. Готовое стихотворение Ксения привезла на Фальков чердак в следующий раз…

 

Ее не оставляли ночевать в мастерской, поскольку в хозяйстве не было ни лишней подушки, ни лишнего одеяла, да и тепла от остывавшей печурки в стометровой студии к утру совсем не оставалось. Тем не менее, Ксения каждый раз, приезжая в Москву, приходила сюда. Как вспоминают бывавшие у Фалька люди, она ничего не делала – просто молча сидела на тахте, погруженная в свои мысли. Как поглаженная однажды кошка, она приходила туда, где отнеслись к ней хорошо.

 

Любимым жанром Роберта Рафаиловича был портрет. Он говорил: «Я пишу людей». А людей выбирал – с характером и интеллектом. Ему было интересно, что скрывает избранная им модель внутри себя и потому в процессе работы над живописным воплощением ее облика вел с нею разговоры – о жизни в целом, о сфере занятия портретируемого. Ему важно было, чтобы модель была живой в процессе, еще до того, как оживет на холсте.

 

Вызывала ли у Фалька интерес наша Ксения как потенциальная модель? Очень даже возможно. По крайней мере, работая над другими сюжетами, он то и дело прерывался и набрасывал ее портретные эскизы. Первые такие помечены 1945 г. Вот общий план: Ксения в летнем платье и босиком. Вот крупный: чуть склонив голову на бок, она смотрит прямо перед собой. И улыбается – она еще молода, ей тридцать три, жизненным невзгодам пока не удалось скрутить ее душу в старческий жгут. Как житель Элизиума, она питается нектаром поэзии, Ксении достаточно небольшой, но целительной его порции…

 

«…Когда Фальк принимался ее рисовать, – продолжает Ангелина Васильевна, – он просил ее читать свои стихи, что она охотно делала. Когда она уставала, я сменяла ее и читала ей мои любимые стихи: Тютчева, Мандельштама, Пастернака. Выслушав благосклонно три-четыре стихотворения, она прерывала меня: “Довольно! Что ты заваливаешь опавшими листьями мой ручеек, мой родник?” Тогда Фальк просил меня читать ей ее собственные стихи, многие из них я записывала под ее диктовку, знала наизусть и, обладая способностью к имитации, читала их ее голосом, с ее интонацией. Ксана слушала меня очень внимательно и прекрасно позировала при этом».

 

Фальков чердак был интересен Ксении еще и тем, что художник, не выставлявшийся по причине своей неофициальности, периодически по выходным собирал здесь друзей и ценителей живописи, чтобы продемонстрировать новые и прежние работы. А приходила публика, надо сказать, не простая.

 

Ксения:

 

 

 

…Сходились юноши сюда

 

с неуспокоенной душою,

 

седые женщины

 

с девичьими глазами

 

и убеленные снегами

 

художники,

 

постигшие и страны, и моря.

 

Но жизнь, как в молодости

 

тайной,

 

вся нераскрытием полна.

 

Вот Азия стоит на полотне:

 

день пройденный и заключенный в раму.

 

А поперек небес

 

коричневый, безлиственный

 

сучок

 

и белые цветы

 

на узловатых сгибах.

 

И всюду тишина,

 

и синева,

 

и воздуха стеклянные отливы,

 

И все – от неба до земли

 

и от людей до птиц –

 

все жить и жить

 

для голубых глубин,

 

для взлета дум

 

в нетленные теченья.

 

Картину унесли.

 

Но веянье весны

 

еще касалось лиц…

 

(«О художнике»)

 

 

 

Частым гостем в мастерской бывал Святослав Рихтер, восходящая звезда отечественного пианизма. Он и назвал эти показы «концертами Фалька». Кроме того, Рихтер брал уроки живописи у мастера (кто знает, что Святослав Теофилович был и небесталанным художником?). Бывали здесь и другие видные творцы – музыканты Эмиль Гилельс, Анатолий Ведерников, композитор Ю. С. Бирюков, искусствовед А. Г. Габричевский. Судя по тому, что Фальком написаны портреты актера С. М. Михоэлса, художника А. В. Куприна, литературоведа В. Шкловского, писателя и публициста И. Г. Эренбурга, в мастерской бывали и эти лица… И вот в такие дни прежде, чем хозяин ставил на подрамник живописное полотно, Ксения успевала первой занять внимание гостей. Она тоже демонстрировала сочиненное ею за «отчетный период». Фальк не возражал, поскольку знал, что Ксении надолго не хватит…

 

А. В. Щекин-Кротова:

 

«…Она быстро уставала. Тогда я уводила ее из мастерской в комнатку, соблазнив нехитрым угощением: стаканом молока или оладушком. После чего она мирно засыпала. Фальк не любил, чтобы во время его «концертов» велись разговоры, рассуждения и, показывая картины, молча ставил их на мольберт и отходил в сторону. Когда ему вдруг задавали «ученые» вопросы: “Что вы хотели выразить в этой картине?” или “Какую идею вы преследовали здесь?”, – он смущенно пожимал плечами. Когда зрители уставали (больше 10 или 15 картин подряд он не любил показывать), Фальк охотно рассказывал о своих путешествиях, встречах – это были настоящие новеллы. Он много интересного повидал в своей жизни и умел увлекательно рассказать об этом. Иногда он… фантазировал не хуже Ксаны.

 

Но вот всласть насладившись духовной пищей, гости расходились. Оставался кто-то из “неприкаянных”, одиноких людей, которых дома никто не ждал (Фальк удивительно умел пригревать таких). Изрядно проголодавшийся хозяин, выспавшаяся Ксана, “неприкаянные” садились вокруг большого стола в мастерской, а я доставала из-под подушки закутанную в газеты большую кастрюлю с перловым супом или сваренной “в мундирах” картошкой. Уплетая горячую картошку с соленым огурцом, Ксана грустно замечала: “А вот к писателям зайдешь… – в горницу не зовут, на кухне домработница на скорую руку покормит”. При жизни Ксаны не так уж много дверей были для нее открыты и “в горницу” редко кто ее пускал…»

 

Владимир Сутырин


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"