Судный час
Поэма
У меня сейчас дипломный отпуск.
Времени – лопатой отгребай.
Греюсь во дворе на старых досках,
пятки положив на самый край.
День весны рождает в сердце думы.
Жизнь кипит, как талая вода.
Хорошо бы с верным односумом*
вспомнить отшумевшие года.
Хорошо бы на закате в гости
заявиться к бакенщику мне
в низкий дом на глинистом откосе
с кошкой и геранью на окне.
Там сейчас вовсю апрель буянит,
и усердно в предвечерний час
Дона тихого ночной хозяин
ладит к половодью свой баркас.
Вьются мягко под фуганком стружки,
любо им стелить свою межу
меж кормой и крохотной избушкой,
где спустя мгновенье я скажу:
«Здравствуй, Митя, сивый мой картежник,
зубы съевший в играх под плетнем,
битый в детстве за кульбит подложный
дедовским надраенным ремнем».
От объятий труженика Дона
ласково мутится белый свет.
С тем же чувством он кивнет в поклоне:
«Пжалте в наш служебный кабинет».
Входим в сенцы по скобленым доскам.
На цветной дерюжке у стены
кошка Дуся, хищница в полоску,
про мышей досматривает сны.
Рядом в кухне с думою о вечном
на загнетке чистенькой печи
сковородка очень уж сердечно,
ублажая селезня, шкварчит.
«Резиденция над Красным яром!
Это, брат, не каждому дано.
Ночью высоко горят Стожары
и луна к нам с Нюрою в окно.
А теперь к столу.
Пора вечерять.
Жизнь у Дона вовсе не плоха.
Утром в вентерь закатился жерех, –
вот вам и уха из петуха».
Наш хозяин, встречей удивленный,
потирая руки и висок,
наливает водочку в граненый
«по Марусин, значит, поясок».
«Ну, за встречу, – говорит он зычно. –
Раз пошел вселенский разгуляй,
дернем в честь приезда по «Столичной»,
малость подишканим – и бай-бай.
Все бы ничего, но если честно:
по-казачьи строго, направдок –
не к тому вождям недавним месту
умственный подвешен котелок».
Подбирая в размышленье слово,
смотрит на жену через плечо:
«До чего же, Нюра… бестолково,
развалил державу Горбачев.
Нервы-вожжи не намерен рвать я,
но в душе смятенье и тоска.
Русь, как баба, в разорватом платье
от каймы до самого пупка.
Я марксист. Живу в сплошных сомненьях.
Мне на «Горби» лысого плевать.
Он позор марксистскому ученью». –
Помолчал и съехал на кровать.
…В форточку вползает тишь ночная.
Где-то на станице воет пес.
Ива, под луною золотая,
ногу опустила в сонный плес.
Псу, конечно, скучно в личной жизни.
Что с того, что можно голосить?
Закатилось солнце коммунизма…
ну, кого бы в лытку укусить?
Некого.
И воет он, стеная,
в сутеми весенних зябких вахт.
Полночь сладко, как жена чужая,
с Доном обнялась на «брудершафт».
Тут уж им и не до сна, пожалуй.
Мир охвачен трепетной волной,
и плывет он (случай небывалый)
солнышко встречать с чужой женой.
***
Вот и утро сизым перламутром
высветило край Обдонских гор,
спящий за грядою леса хутор,
тлеющий у берега костер.
Митя под навесом у сарая,
встав по-деревенски до зари,
гулким стуком дворик оглашая,
улей на продажу мастерит.
Позже он в застолье скажет мило:
«Хучь и нету после пьянки сил,
все равно я, значит, с божьей силой
пчелкам общежитье сгондобил».
А причина всей его затеи –
ветхий дед, еланский пчеловод:
Андриян, по отчеству Матвеич,
пять зубов на весь щербатый рот.
Возле прясел, взнуздывая лошадь,
бакенщик румяный, как кулич,
выдохнул: «Ну, старичок, хороший,
видит Бог, поставишь магарыч».
Путь-дорожка весело вдоль склона
речкой потекла через пески
мимо сочных ясеней и кленов,
то кружась, то снова напрямки
к дремлющей за сувалком станице…
Жарко.
Полдень.
Спину жжет апрель.
Скрип колес.
Последний взмах возницы…
Вот она, родимая купель!
Тут, как в детстве, пусто и уныло.
Вишни расцветают по дворам.
Наискрайке отчие могилы,
в самом центре потемневший храм.
Жаль моя, Еланская станица!
Путь твой крут, отважен и свинцов.
Здесь дано лишь плакать и молиться
над покоем дедов и отцов.
Потому в волнении великом
ты, как пламя, яростно горишь,
ведь не кто-то: платовцы** на пиках
доблесть Дона принесли в Париж.
Бакенщик грушевым кнутовищем
весело ширнул лошадке в бок:
«Ну-ка, милая, айда к жилищу,
где в чулане соты и медок».
«Мой курень у самой, значит, почты, –
вспомнил Митя дедовский наказ. –
Пес на привязи, горластый кочет
строго контролируют весь баз***.
Песик – вам признаюсь, – дюже взгальный,
фулюганов без раздумий рвет.
Дружит только с внучкою Натальей,
протчих и в упор не признает».
***
Матвеич кружил у подводы.
Пыля шароварою клеш,
про улей спросил мимоходом:
«Изделье почем отдаешь?»
Митяня ухмылкой казачьей
лукаво сверкнул изнутри:
«Ставь ярку и внучку в придачу,
а там хоть задаром бери».
Сбежав по ступенькам дощатым,
как майская вишня бела,
тропинкой от дома покатой
к подводе она подошла.
Матвеич, задравши фуражку,
бровями надменно повел.
Мол, ярку бери, а Наташку
не дам я.
И тоже расцвел
довольной, но дерзкой улыбкой.
Он тут же почти невпопад
кивнул нам двоим на калитку:
«Сходите, любезные, в сад».
Послушный велению деда,
в душе своей робость виня,
пошел я за девушкой следом
тропинкою в глубь от плетня.
***
Над садом задумчиво свесясь,
не ведая бед и забот,
казацкое солнышко – месяц
меж тучек беспечно плывет.
Смеялась Наталья смущенно:
«Люблю я весну и Елань,
кататься на лодке по Дону,
особенно в майскую рань.
А в Вёшках зачеты, уроки,
и практика вовсе не мед.
Учеба – такая морока.
Скорей бы закончился год».
С антоновки рослой сторожко,
осыпав девичье лицо,
соцветья упали на стежку
метельно-душистой пыльцой.
В апрельской тиши среди сада,
где вязкая выткалась тьма,
шепнула игриво: «Не надо.
Я завтра приду к вам сама.
А Митя, ну, то есть, Митяня,
пускай приготовит баркас,
и утром вдоль сонной Елани
прокатит под парусом нас.
О, боже!.. Как быстро темнеет.
На стежке не видно ни зги».
И скоро в вишневой аллее
ее затерялись шаги.
***
Белесая рябь половодья,
глазами простор не объять.
Вдоль мутных и пенных разводий
деревьев вихрастая рать.
В высоких ветвях непокорных
гнездовья драчливых грачей.
У этих пиаровцев черных
какое обилье речей!
Сегодня станичник улыбчив.
За ветки цепляясь рукой,
задумкой горит необычной:
с милашкой пройтись городской.
«Такой, чтобы с талией звонкой,
потоньше голодной осы,
чтоб с вида казалась девчонкой
и очень любила усы.
Ведь наши хучь бабы, хучь девки
уйтить в ширину норовят.
Была бы гармонь и припевки –
на праздник медведя съедят».
Под ветви в цветении пестром,
где пчел деловитая звень,
сойдем мы с Натальей на остров
в лениво-пятнистую тень.
А Митя махнет на излуку
к лазурному стрежню волны
и скроется в роще за лугом
в покое сырой тишины.
У старой военной дороги
в окопе, пронзившем бугор,
взметнется, как бес желторогий,
до самого неба костер.
И что-то родное, казачье
ворвется мне в душу,
пока
бросала девчонка, судача,
на пламя хвосты лозняка.
Все лето провел я в Елани,
забыв про дипломный проект.
Чертовски приятно в тумане
встречать возле Дона рассвет.
Под юным ласкающим взглядом
слова я ловил, как в хмелю:
«Ты славный, ты, в общем, что надо.
Тебя я безумно люблю».
***
Октябрь подкатил незаметно.
В левадах пожухла трава.
Закончилось красное лето,
и в путь поманила Москва.
В столице коллапс перестройки.
Пылает Правительства Дом.
Союз, как Топтыгин на тройке,
рванул что есть мочи на слом.
Кричу пересохшею глоткой,
к безумной приблизясь черте:
«Не бейте прямою наводкой
по людям и красоте».
Но танки эмоций не любят.
Сдурев, они бешено днем
гвоздили прицельно по людям
немилосердным огнем.
***
В литвузе покой и текучка,
ученых дискуссий галдеж.
И вдруг мне записка: «Голубчик,
возникни…
кусай тебя еж».
Я понял мгновенно: Митяня.
И вправду, с ухмылкой в глазах,
заржал, будто конь на аркане,
земляк мой, бедовый казак.
«А я вот в Москву между прочим.
От воли казацкой таков.
Приехал к братухе, короче…
купить перемет и крючков.
К сезону готовлюсь заране.
Я в части рыбацкой мастак.
В июне у нас под Еланью
охально берется судак…
И новость неважную, Саня,
не буду держать на потом.
Подруга твоя из Елани,
как щука, вильнула хвостом.
Какой-то вояка с Дубровки,
десантный, кажись, капитан,
поймал без напряга и ловко
станичную кралю в капкан.
Теперь они лечатся в Хосте.
Ох, девка! Ну нет моих сил, -
таких вот, подлюк длиннохвостых,
слепыми бы в речке топил.
Ну, а ты не мучь сердечко
чепухою ложной.
Знаешь сам: любовь не печка,
передвинуть можно».
Эх, Митяня, друг мой, Митя,
мне от новости такой
волком серым не завыть бы
на два голоса с тоской.
***
И вновь я на хуторе старом.
Опять пересмешник апрель
раскинул из тучек над яром
побитую молью кудель.
В зеркальную темень разводий,
под кудри задумчивых лоз,
дождинки, как крупные гвозди,
врезаются в утренний плес.
А где-то на ближнем культстане****,
горюня безмолвье степи,
на петлях проржавленных ставня,
пронзая до сердца, скрипит.
Бедой ли, отчаяньем, болью –
себя все равно я сломлю,
но только зачем суесловье:
«Тебя я безумно люблю».
Дорогой песчаной над Доном
бреду одиноко в Елань –
все те же корявые клены,
тюльпанов бордовая стлань.
…Вот и дом у плетневой ограды.
Но теперь по знакомой тропе
я плетусь неторопко по саду,
как не ходят навстречу судьбе.
За калиткою тополь ветвистый.
Это здесь под шептанье листвы
белый шарфик в шиповник росистый
сполз бесшумно с ее головы.
Я притих у терновников колких.
Только слышу… неужто в ушах?
На дорожке, от дождика волглой,
чей-то легкий, замедленный шаг.
Дед Матвеич, глухой и согнутый,
семеня по утру натощак,
обомлел и, наверно, с минуту
сухо кашлял в дрожащий кулак.
«Ну, студент, – удивился Матвеич, –
гостем будь, заходи-ка в курень.
Коль добро в мою душу посеешь,
добрым будет сегодняшний день».
В доме пахнет усохшей вощиной.
Над столом, где полуденный свет,
в белой кофте и бусах старинных,
практикантки знакомой портрет.
Дед насупил облезшие брови,
сев на лавку в проеме окна.
«Чую сердцем, что с новой любовью
к ней худые пришли времена».
А потом в изумлении прытком
взял без мушки меня на прицел:
«Муженек ей попался не хлипкий,
из спецназа лихой офицер.
В коловерти восточных кампаний
тыщу раз попадал в западню.
Басмачей щекотал в …нигистане,
а теперь усмиряет Чечню.
Он контрактник… богатые гроши.
Хоть и статью совсем не орел.
Но за бой под Шатоем сам Трошев*****
орден лично на грудь приколол.
Мы зараз будто после Мамая:
перестройка…всеобчий урон.
Нонче власть без конца докоряют
и до одури пьют самогон.
Приблудился к нам некий Макушкин,
проходимец, овечий катях: –
«Мы ишо с большаков снимем стружку». –
Ну, не сука? язви его прах.
Старикам не по норову это.
Власть, какая б она ни была,
прозывалася властью Советов,
да в песок без воды утекла».
Я молчу. Дед не ждет возражений.
Вышли в сад при своем, но без слов.
Возле почты акаций цветенье,
под обрывом разбой соловьев.
И потопал я снова к Митяне,
к белой будке, донским тополям.
Там спасительно бакен в тумане
кажет путь проходящим судам.
II
Ранний час в день зачатия лета.
Спит на плесе речном тишина.
По обрыву разлив первоцвета,
будто тихого Дона волна.
Ни обид, ни тревог, ни смятений
на пороге лучистого дня.
Я один.
От себя нет спасенья:
как живешь ты теперь без меня?
А в ответ разыгравшийся ветер,
подминая крылами полынь,
кинул тень на зачатие лета
и вознес меня в звездную синь.
Как во сне, из глубин мирозданья,
из дегтярно-густой темноты
проступили крыльца очертанья
и скуластые чьи-то черты.
Да ведь это же плотник Вихлянцев,
неуютной звезды старожил.
Он любил на земле похмеляться,
жил в прихмуре, но все-таки жил.
«Я пришел к тебе, плотник, с Востока,
обыдёнкой, единственным днем.
Подскажи мне к какому пророку
в одночасье попасть на прием?» –
«В счет приема советать не смею.
Не попал я в элиту пока.
Все пророки корнями халдеи
и… ни одного казака.
Правда, есть тут в пророческом вече
родниковой души ветеран:
благородный апостол Предтеча,
досточтимый Отец Иоанн.
Только он из казацкого рода.
Любит правду и ветер в лицо.
Говорят, что такая погода
в самый раз для натуры донцов.
…Вот и сам он, мудрец седовласый.
Форма синяя, кротость в глазах.
Пламенеют нарядно лампасы.
Что ж! Казак и в Эдеме казак!
Улыбнулся приветно по-райски,
будто утренний луч по весне:
«Признавайся, орёл красноярский,
ты с какою присухой ко мне?» –
«Я явился к Вам, Отче, с печалью.
Она гложет мне душу и кровь.
Потерял я казачку Наталью
и большую земную любовь». –
«Как же так? – удивился апостол. –
Сам Господь над священным огнем
крест любви через жизнь до погоста
повелел пронести вам вдвоем».
И воздев к мирозданию руки,
вдруг воскликнул почти нараспев:
«Вам за ложь уготованы муки
и Всевышнего праведный гнев.
В небесах не ищите спасенье.
Род людской точит черная сыть.
Лишь одно подскажу в утешенье:
за пороки придется платить.
А теперь возвращайся в станицу
мимо той заполошной звезды,
вкруг которой гарцуют зарницы,
будто знаки грядущей беды.
…Стежку к дому укажет Вихлянцев».
И когда удалился пророк,
шумный плотник в обличии старца******
опустился с крыльца на порог.
«Ты пришелся мне к сердцу, земеля,
но пойми, драгоценный мой гость,
что в любви, как и в плотницком деле,
самым главным является гвоздь.
Прояви с ним талант и сноровку,
тайной страсти фантазию дай,
а потом, как в доску-сороковку,
до болятки всю нежность вбивай.
Вот тогда не порушатся чувства…
Если их понадежней сошьешь:
шляпка к шляпке, бесшовно, искусно –
в полном счастье сто лет проживешь.
Путь к станице закончится завтра.
Здесь на небе года и века,
будто в тундре, считаются за три
(есть ведь в стаже такая строка).
А когда приземлишься в Елани,
передай дружбы искренней груз
односумам – Алимцеву Ване
и вдвойне – кого кличут Арбуз.
III
Неприкаянный час возвращенья…
У скрипучих обвислых ворот,
как свидетель поры запустенья, –
вровень с кольями вырос осот.
Постарела станица, поникла.
Лишь в соседнем дворе петухи
оглашенно с плетня в повилике
местным курам читают стихи.
…Снова дом старика Андрияна.
Сохнет горло, светлеет лицо.
Кто-то в белом из дебрей чулана
мне навстречу шагнул на крыльцо.
Неужели Наталья? Не дай Бог…
Но желанная сердцу боязнь
подтолкнула застенчивым взглядом:
«Не робей, – это легче, чем казнь».
Все такая же.
В кофте цветастой.
В грусти глаз золотинки тепла.
«Вот так встреча.
Я рада.
Ну, здравствуй!
Я тебя, как мессию, ждала.
Потому и, наверно, устала
пить не женскую чашу до дна.
Муж погиб.
В мае деда не стало.
Я теперь в целом свете одна».
Что сказать ей в такую минуту?
Да и нужно ли что говорить.
Теплый вечер станицу окутал
кашемировой шалью зари.
Я сегодня на родине странник…
Жаль, что деда Матвеича нет.
Мы бы с ним заглянули в омшаник
и нашли б под стрехою ответ
на вопрос о текущем моменте:
кто позволил России упасть?
И досталось бы контрэлементам,
погубившим советскую власть.
Но такое уже не случится.
О другом я услышу рассказ,
как попал под Слепцовской станицей
в окруженье российский спецназ.
«Мой супруг был безмерно отважен.
От осколков, пронзивших всю грудь,
в БМП на руках экипажа
завершился земной его путь.
Неподъемная сердцем утрата,
будто коршун, терзает меня.
В снах тяжелых мне снятся санбаты,
залпы «Града» и море огня...
Помню, как-то при здравии ясном
дед негромко сказал поутру:
«Воевал я под знаменем красным
и под ним за Россию умру».
«За Россию», – всего лишь два слова.
Но для русских их нету родней.
Они стержень для нас и основа
до последних пугающих дней.
«За Россию», – святое заклятье.
Самый строгий на свете приказ.
За нее, за Пречистую Мати,
в бой, как на смерть, уходит спецназ.
«За Россию», – без капли сомнений, –
вот где сила и праведный дух.
Может статься, родимые тени
с ней беседуют, молча и вслух,
о крутых поворотах России,
на которых удары судьбы
оставляют нам шрамы косые
да в кровавых отметинах лбы.
А потом вдруг призналась нелестно
о себе с потаенной виной,
как неловко попала в невесты:
«был в училище бал выпускной».
«Грех измены с души не снимаю,
в бедах страсти повинна сама.
То казню я себя, то прощаю:
не сойти бы, как Чацкий, с ума.
До весны как-нибудь прокантуюсь
(к счастью трудно дорогу мостить).
И в молитве, сказанной не всуе,
постараюсь мой грех искупить.
Вот такая наметилась драма».
…Не с того ль, оглашая окрест,
на мерцающем куполе храма
покачнулся со скрежетом крест.
И на землю в церковном предместье,
расшибаясь неистово, вдрызг,
будто чьи-то недобрые вести,
с неба ссыпались крошевом искр,
озарив аскетически строго
среди чахлой травы колею:
неприютную к ночи дорогу,
не чужую, а кровно – мою.
***
Покинув в ту осень станицу,
от дома за тысячу верст
я счастье свое, как жар-птицу,
поймать попытался за хвост.
Но тщетно.
Судьба лицемерно,
сразившись в «орлянку» со мной,
под Пасху, на пятнице вербной
вернула скитальца домой.
Багряное время заката.
В разливе у кромки бугра,
как в зеркале, ветхая хата,
колодезный шест без ведра.
Все близко до слез, все знакомо.
Оконца, ступеньки крыльца.
Над ними почти невесомо
сиротски кружится пыльца.
Я дома.
Но чувство убого
изнанку берет в оборот.
Меня у родного порога
никто не встречает, не ждет.
Все в прошлом.
Все дымкой объято.
И только на зыби реки
беспечно, совсем как утята,
резвятся донские чирки.
…В раздумье от горьких открытий
мысль сполохом издалека:
«Жива ли хатёнка Мити,
«водоплавающего»
казака?»…
Знакомая стежка вдоль стойла,
высокий песчаный обрыв.
Вечернего сумрака войлок
укрыл половодья разлив.
Вокруг одиноко и жутко.
Ни говора, ни людей.
В ложбине осевшая будка
без окон стоит, без дверей.
И вспомнилось разом признанье
прибрежного чудака:
«Служебной я сыростью ранен,
в ногах ревматизьмы тоска.
Но с богом не буду спорить.
Отдам за собой концы
и к лекарю тете Доре
рысью махну в Солонцы.
Там нет комарья и мошек,
нахальных донских кривцов*******.
Прожить я могу без Вёшек,
но сдохну без Солонцов.
Песок в тех местах хороший,
моей ревматизьме в масть.
И кум Дериглазов Леша
не даст свояку пропасть.
Про Лешку разное брешут,
(бабы смешной народ).
И конным плетут, и пешим:
«Сгубился Лексей…
не пьёт».
И как же сносить все это?
хоть в голос совой кричи.
Придется к исходу лета
кума начать лечить
напитком духмяным, хлебным,
как было во все века…
Средства нету целебней
андроповского первака.
Лекарь от тети Дори
(ему нынче нет цены):
снимает любые хвори,
как собственные штаны.
Андроповцы-забияки,
громом их разрази,
просят: «Списанный бакен
в хутор к нам привези.
Поставим твою мы «чуду»
на взгорочке, как на мель.
Его обротают люди
и хмурый шатун кобель.
Пусть псина, задравши ногу,
дробью янтарных брызг
вспрыснет нам путь-дорогу
в солнечный капитализм».
***
У белой горы в Заречье
стерлась яви черта.
Бесшумно яру на плечи
спускается темнота.
Стою на крутом откосе
угрюмо, как блудный сын.
Горечь крутых вопросов
рождает на сердце сплин.
А мысли все те ж, о счастье.
Есть ли оно на земле?
Хоть лопни по шву на части,-
Россия опять во мгле.
Унылого чувства ужас
бросает в холодный пот.
Я здесь никому не нужен –
инфантик и рифмоплет.
Но кто-то из тьмы кромешной
зов выплеснул из груди
таинственно и нездешне:
«На стремя Дона гляди».
И вдруг небеса разверзлись,
ночным волшебством дыша,
открылась в реке, как в бездне,
обугленная душа…
моя, быть может, или всей России...
…Обласканная трепетной волной,
она качалась на свинцовой стыни,
пугая высь бездонной глубиной.
А по лицу ее, по лику золотому,
оставив неподвижнымиглаза,
звездой падучей вдруг скатилась в омут
веков минувших вещая слеза.
Душа, страдая, плакала беззвучно,
и мне почудилось, как будто бы сквозь сон,
жарою летней по пескам сыпучим
ордынцы гонят русичей в полон.
Брели славяне тяжко, словно тени,
и я, не ведая чужих страданий сам,
вдруг опустился скорбно на колени,
дав волю непридуманным слезам.
О чем я плакал у речной стремнины,
дотоль не зная древних мне людей,
но был мой плач не чужака, а сына,
ведь плакал я о Родине моей:
о князе Игоре и гибели «Варяга»,
о ярости зажатых в страхе уст,
расстрелянных в затылок по Гулагам,
и братиках с подводной лодки «Курск».
Я видел взрывы крупповских снарядов,
и как под ними, ввысь «ТТ»******** подняв,
политруки – пророки Сталинграда
уходятна смерть, «смертью смерть поправ».
Я плакал и о том, что не воскреснет
любви полынной сладкая страда,
о женщине, моей неспетой песне,
с которой мы расстались навсегда.
***
…Наверно, рано подводить итоги,
искать в судьбе спасительную грань.
В мой судный час я выйду на дорогу,
на черную дороженьку в Елань…
В душе — покой и тишь в подлунном мире,
едва ли слышен неторопкий шаг.
Над головою в необъятной шири
кривой оглоблей лег Чумацкий шлях.
Под южным небом, неуютно-грозным,
бреду один неведомо куда.
Темь, глаз коли, но вроде как не поздно,
и манит в даль желанная звезда.
Мой путь во искупленье начат.
Я прожил жизнь и истину постиг,
что казаки в смиренье к Богу плачут,
когда приходит всепрощенья миг.
Спит за холмом старинная станица,
по-бабьи сладок ее вешний сон.
Вдоль поймы мудро, будто сказ, струится
на долгих верстах к Приазовью Дон.
Иду во тьму к моей последней точке,
там мой исток и всех утрат исход.
Где в курене «у самой, значит, почты»,
быть может, кто – то покаянно ждет.
* Односум (казачье) – сослуживец, закадычный друг (прим. автора).
** Платов М.И., войсковой атаман Войска Донского, герой войны 1812 года.
*** Баз – в данном случае двор.
**** Культстан – культурный стан, полевой дом сельских механизаторов.
***** Трошев Г.Н. – генерал-полковник, с 2000 по 2002 годы командующий войсками Северо-Кавказского военного округа.
****** Старец – нищий (прим. авт.).
******* Кривцы (местное) – речные чайки.
******** «ТТ» - самозарядный пистолет Токарева. Александр Голубев
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"
|