На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Поэзия  

Версия для печати

Судный час

Поэма

У меня сейчас дипломный отпуск.

Времени – лопатой отгребай.

Греюсь во дворе на старых досках,

пятки положив на самый край.

День весны рождает в сердце думы.

Жизнь кипит, как талая вода.

Хорошо бы с верным односумом*

вспомнить  отшумевшие года.

Хорошо бы на закате в гости

заявиться к бакенщику мне

в низкий дом на глинистом откосе

с кошкой и геранью на  окне.

Там сейчас вовсю апрель буянит,

и усердно в предвечерний час

Дона тихого ночной хозяин

ладит  к половодью свой баркас.

Вьются мягко под фуганком стружки,

любо им стелить свою межу

меж кормой и крохотной избушкой,

где спустя мгновенье я скажу:

«Здравствуй, Митя, сивый мой картежник,

зубы съевший в играх под плетнем,

битый в детстве за кульбит подложный

дедовским надраенным ремнем».

От объятий труженика Дона

ласково мутится белый свет.

С тем же чувством он кивнет в поклоне:

«Пжалте в наш служебный кабинет».

 

Входим в сенцы по скобленым доскам.

На цветной дерюжке у стены

кошка Дуся, хищница в полоску,

про мышей досматривает сны.

Рядом в кухне с думою о вечном

на загнетке чистенькой печи

сковородка очень уж сердечно,

ублажая селезня, шкварчит.

«Резиденция над Красным яром!

Это, брат, не каждому дано.

Ночью высоко горят Стожары

и луна к нам с Нюрою в окно.

А теперь к столу.

                   Пора вечерять.

Жизнь у Дона вовсе не плоха.

Утром в вентерь закатился жерех, –

вот вам и уха из петуха».

Наш хозяин, встречей удивленный,

потирая руки и висок,

наливает водочку в граненый

«по Марусин, значит, поясок».

«Ну, за встречу, – говорит он зычно. –

Раз пошел вселенский разгуляй,

дернем в честь приезда по «Столичной»,

малость подишканим – и бай-бай.

Все бы ничего, но если честно:

по-казачьи строго, направдок –

не к тому вождям недавним месту

умственный подвешен котелок».

Подбирая в размышленье слово,

смотрит на жену через плечо:

«До чего же, Нюра… бестолково,

развалил державу Горбачев.

Нервы-вожжи не намерен рвать я,

но в душе смятенье и тоска.

Русь, как баба, в разорватом платье

от каймы до самого пупка.

Я марксист. Живу в сплошных сомненьях.

Мне на «Горби» лысого плевать.

Он позор марксистскому ученью». –

Помолчал и съехал на кровать.

…В форточку вползает тишь ночная.

Где-то на станице  воет пес.

Ива, под луною золотая,

ногу опустила в сонный плес.

Псу, конечно, скучно в личной жизни.

Что с того, что можно голосить?

Закатилось солнце коммунизма…

ну, кого бы в лытку укусить?

Некого.

              И воет он, стеная,

в сутеми весенних зябких вахт.

Полночь сладко, как жена чужая,

с Доном обнялась на «брудершафт».

Тут уж им и не до сна, пожалуй.

Мир охвачен трепетной волной,

и плывет он (случай небывалый)

солнышко встречать с чужой женой.

                   

***

Вот и утро сизым перламутром

высветило край Обдонских гор,

спящий за грядою леса хутор,

тлеющий у берега костер.

Митя под навесом у сарая,

встав по-деревенски до зари,

гулким стуком дворик оглашая,

улей на продажу мастерит.

Позже он в застолье скажет мило:

«Хучь и нету после пьянки сил,

 все равно я, значит, с божьей силой

пчелкам общежитье сгондобил».

А причина всей его затеи –

ветхий дед, еланский пчеловод:

Андриян, по отчеству Матвеич,

пять зубов на весь щербатый рот.

Возле прясел, взнуздывая лошадь,

бакенщик румяный, как кулич,

выдохнул: «Ну, старичок, хороший,

видит Бог, поставишь магарыч».

 

Путь-дорожка весело вдоль склона

речкой потекла через пески

мимо сочных ясеней и кленов,

то кружась, то снова напрямки

 к дремлющей за сувалком станице…

Жарко.

       Полдень.

                       Спину жжет апрель.

Скрип колес.

                  Последний взмах возницы…

Вот она, родимая купель!

Тут, как в детстве, пусто и уныло.

Вишни расцветают по дворам.

Наискрайке отчие могилы,

в самом центре потемневший храм.

 

Жаль моя, Еланская станица!

Путь твой крут, отважен и свинцов.

Здесь дано лишь плакать и молиться

над покоем дедов и отцов.

Потому в волнении великом

ты, как пламя, яростно горишь,

ведь не кто-то: платовцы** на пиках

доблесть Дона принесли в Париж.

Бакенщик грушевым кнутовищем

весело ширнул лошадке в бок:

«Ну-ка, милая, айда к жилищу,

где в чулане соты и медок».

«Мой курень у самой, значит, почты, –

вспомнил Митя дедовский наказ. –

Пес на привязи, горластый кочет

строго контролируют весь баз***.

Песик – вам признаюсь, – дюже взгальный,

фулюганов без раздумий рвет.

Дружит только с внучкою Натальей,

протчих и в упор не признает».

 

***

Матвеич кружил у подводы.

Пыля шароварою клеш,

про улей спросил мимоходом:

«Изделье почем отдаешь?»

Митяня ухмылкой казачьей

лукаво сверкнул изнутри:

«Ставь ярку и внучку в придачу,

а там хоть задаром бери».

 

Сбежав по ступенькам дощатым,

как майская вишня бела,

тропинкой от дома покатой

к подводе она подошла.

Матвеич, задравши фуражку,

бровями надменно повел.

Мол, ярку бери, а Наташку

не дам я.

            И тоже расцвел

довольной, но дерзкой улыбкой.

Он тут же почти невпопад

кивнул нам двоим на калитку:

«Сходите, любезные, в сад».

Послушный велению деда,

в душе своей робость виня,

пошел я за девушкой следом

тропинкою в глубь от плетня.

 

***

Над садом задумчиво свесясь,

не ведая бед и забот,

казацкое солнышко – месяц

меж тучек беспечно плывет.

Смеялась Наталья смущенно:

 «Люблю я весну и Елань,

кататься на лодке по Дону,

особенно в майскую рань.

А в Вёшках зачеты, уроки,

и практика вовсе не мед.

Учеба – такая морока.

Скорей бы закончился год».

С антоновки рослой  сторожко,

осыпав девичье лицо,

соцветья упали на стежку

метельно-душистой пыльцой.

В апрельской тиши среди сада,

где вязкая выткалась тьма,

шепнула игриво: «Не надо.

Я завтра приду к вам сама.

А Митя, ну, то есть, Митяня,

пускай приготовит баркас,

и утром вдоль сонной Елани

прокатит под парусом нас.

О, боже!.. Как быстро темнеет.

На стежке не видно ни зги».

И скоро в вишневой аллее

ее затерялись шаги.

 

***

Белесая рябь половодья,

глазами простор не объять.

Вдоль мутных и пенных разводий

деревьев вихрастая рать.

В высоких ветвях непокорных

гнездовья драчливых грачей.

У этих пиаровцев черных

какое обилье речей!

 

Сегодня станичник улыбчив.

За ветки цепляясь рукой,

задумкой горит необычной:

с милашкой пройтись городской.

«Такой, чтобы с талией звонкой,

потоньше голодной осы,

чтоб с вида казалась девчонкой

и очень любила усы.

Ведь наши хучь бабы, хучь девки

уйтить в ширину норовят.

Была бы гармонь и припевки –

на праздник медведя съедят».

 

Под ветви в цветении пестром,

где пчел деловитая звень,

сойдем мы с Натальей на остров

в лениво-пятнистую тень.

А Митя махнет на излуку

к лазурному стрежню волны

и скроется в роще за лугом

в покое сырой тишины.

 

У старой военной дороги

в окопе, пронзившем бугор,

взметнется, как бес желторогий,

до самого неба костер.

И что-то родное, казачье

ворвется мне в душу,

                               пока

бросала девчонка, судача,

на пламя хвосты лозняка.

Все лето провел я в Елани,

забыв про дипломный проект.

Чертовски приятно в тумане

встречать возле Дона рассвет.

Под юным ласкающим взглядом

слова я ловил, как в хмелю:

«Ты славный, ты, в общем, что надо.

Тебя я безумно люблю».

 

***

Октябрь подкатил незаметно.

В левадах пожухла трава.

Закончилось красное лето,

и в путь поманила Москва.

В столице коллапс перестройки.

Пылает Правительства Дом.

Союз, как Топтыгин на тройке,

рванул что есть мочи на слом.

Кричу пересохшею глоткой,

к безумной приблизясь черте:

«Не бейте прямою наводкой

по людям и красоте».

Но танки эмоций не любят.

Сдурев, они бешено днем

гвоздили прицельно по людям

немилосердным огнем.

 

***

В литвузе покой и текучка,

ученых дискуссий галдеж.

И вдруг мне записка: «Голубчик,

возникни…

                     кусай тебя еж».

Я понял мгновенно: Митяня.

И вправду, с ухмылкой в глазах,

заржал, будто конь на аркане,

земляк мой, бедовый казак.

«А я вот в Москву между прочим.

От воли казацкой таков.

Приехал к братухе, короче…

купить перемет и крючков.

К сезону готовлюсь заране.

Я в части рыбацкой мастак.

В июне у нас под Еланью

охально берется судак…

И новость неважную, Саня,

не буду держать на потом.

Подруга твоя из Елани,

как щука, вильнула хвостом.

Какой-то вояка с Дубровки,

десантный, кажись, капитан,

поймал без напряга и ловко

станичную кралю в капкан.

Теперь они лечатся в Хосте.

Ох,  девка! Ну нет моих сил, -

таких вот, подлюк длиннохвостых,

слепыми бы в речке топил.

Ну, а ты не мучь сердечко

чепухою ложной.

Знаешь сам: любовь не печка,

передвинуть можно».

Эх, Митяня, друг мой, Митя,

мне от новости такой

волком серым не завыть бы

на два голоса с тоской.

 

***

И вновь я на хуторе старом.

Опять пересмешник апрель

раскинул из тучек над яром

побитую молью кудель.

В зеркальную темень разводий,

под кудри задумчивых лоз,

дождинки, как крупные гвозди,

врезаются в утренний плес.

А где-то на ближнем культстане****,

горюня безмолвье степи,

на петлях проржавленных ставня,

пронзая до сердца, скрипит.

Бедой ли, отчаяньем, болью –

себя все равно я сломлю,

но только зачем суесловье:

«Тебя я безумно люблю».

Дорогой песчаной над Доном

бреду одиноко в Елань –

все те же корявые клены,

тюльпанов бордовая стлань.

…Вот и дом у плетневой ограды.

Но теперь по знакомой тропе

я плетусь неторопко по саду,

как не ходят навстречу судьбе.

За калиткою тополь ветвистый.

Это здесь под шептанье листвы

белый шарфик в шиповник росистый

сполз бесшумно с ее головы.

Я притих у терновников колких.

Только слышу… неужто в ушах?

На дорожке, от дождика волглой,

чей-то легкий, замедленный шаг.

Дед Матвеич, глухой и согнутый,

семеня по утру натощак,

обомлел и, наверно, с минуту

сухо кашлял в дрожащий кулак.

«Ну, студент, – удивился Матвеич, –  

гостем будь, заходи-ка в курень.

Коль добро в мою душу посеешь,

добрым будет сегодняшний день».

В доме пахнет усохшей вощиной.

Над столом, где полуденный свет,

в белой кофте и бусах старинных,

практикантки знакомой портрет.

Дед насупил облезшие брови,

сев на лавку в проеме окна.

«Чую сердцем, что с новой любовью

к ней худые пришли времена».

А потом в изумлении прытком

взял без мушки меня на прицел:

«Муженек ей попался не хлипкий,

из спецназа лихой офицер.

В коловерти восточных кампаний

тыщу раз попадал в западню.

Басмачей щекотал в …нигистане,

а теперь усмиряет Чечню.

Он контрактник… богатые гроши.

Хоть и статью совсем не орел.

Но за бой под Шатоем сам Трошев*****

орден лично на грудь приколол.

Мы зараз будто после Мамая:

перестройка…всеобчий урон.

Нонче власть без конца докоряют

и до одури пьют самогон.

Приблудился к нам некий Макушкин,

проходимец, овечий катях: –

«Мы ишо с большаков снимем стружку». – 

Ну, не сука? язви его прах.

Старикам не по норову это.

Власть, какая б она ни была,

прозывалася властью Советов,

да в песок без воды утекла».

Я молчу. Дед не ждет возражений.

Вышли в сад при своем, но без слов.

Возле почты акаций цветенье, 

под обрывом разбой соловьев.

И потопал я снова к Митяне,

к белой будке, донским тополям.

Там спасительно бакен в тумане

кажет путь проходящим судам.

 

                         II

 

Ранний час в день зачатия лета.

Спит на плесе речном тишина.

По обрыву разлив первоцвета,

будто тихого Дона волна.

Ни обид, ни тревог, ни смятений

на пороге лучистого дня.

Я один.

             От себя нет спасенья:

как живешь ты теперь без меня?

А в ответ разыгравшийся ветер,

подминая крылами полынь,

кинул тень на зачатие лета

и вознес меня в звездную синь.

Как во сне, из глубин мирозданья,

из дегтярно-густой темноты

проступили крыльца очертанья

и скуластые чьи-то черты.

Да ведь это же плотник Вихлянцев,

неуютной звезды старожил.

Он любил на земле похмеляться,

жил в прихмуре, но все-таки жил.

«Я пришел к тебе, плотник, с Востока,

обыдёнкой, единственным днем.

Подскажи мне к какому пророку

в одночасье попасть на прием?» –

«В счет приема советать не смею.

Не попал я в элиту пока.

Все пророки корнями халдеи

и… ни одного казака.

Правда, есть тут в пророческом вече

родниковой души ветеран:

благородный апостол Предтеча,

досточтимый Отец Иоанн.

Только он из казацкого рода.

Любит правду и ветер в лицо.

Говорят, что такая погода

в самый раз для натуры донцов.

…Вот и сам он, мудрец седовласый.

Форма синяя, кротость в глазах.

Пламенеют нарядно лампасы.

Что ж! Казак и в Эдеме казак!

Улыбнулся приветно по-райски,

будто утренний луч по весне:

«Признавайся, орёл красноярский,

ты с какою присухой ко мне?» –

«Я явился к Вам, Отче, с печалью.

Она гложет мне душу и кровь.

Потерял я казачку Наталью

и большую земную любовь». –

«Как же так? – удивился апостол. –

Сам Господь над священным огнем

крест любви через жизнь до погоста

повелел пронести вам вдвоем».

И воздев к мирозданию руки,

вдруг воскликнул почти нараспев:

«Вам за ложь уготованы муки

и Всевышнего праведный гнев.

В небесах не ищите спасенье.

Род людской точит черная сыть.

Лишь одно подскажу в утешенье:

за пороки придется платить.

А теперь возвращайся в станицу

мимо той заполошной звезды,

вкруг которой гарцуют зарницы,

будто знаки грядущей беды.

…Стежку к дому укажет Вихлянцев».

И когда удалился пророк,

шумный плотник в обличии старца******

опустился с крыльца на порог.

«Ты пришелся мне к сердцу, земеля,

но пойми, драгоценный мой гость,

что в любви, как и в плотницком деле,

самым главным является гвоздь.

Прояви с ним талант и сноровку,

тайной страсти фантазию дай,

а потом, как в доску-сороковку,

до болятки всю нежность вбивай.

Вот тогда не порушатся чувства…

Если их понадежней сошьешь:

шляпка к шляпке, бесшовно, искусно –

в полном счастье сто лет проживешь.

Путь к станице закончится завтра.

Здесь на небе года и века,

будто в тундре, считаются за три

(есть ведь в стаже такая строка).

А когда приземлишься в Елани,

передай дружбы искренней груз

односумам – Алимцеву Ване

и вдвойне – кого кличут Арбуз.

 

                        III

 

Неприкаянный час возвращенья…

У скрипучих обвислых ворот,

как свидетель поры запустенья, –

вровень с кольями вырос осот.

Постарела станица, поникла.

Лишь в соседнем дворе петухи

оглашенно с плетня в повилике

местным курам читают стихи.

 

…Снова дом старика Андрияна.

Сохнет горло, светлеет лицо.

Кто-то в белом из дебрей чулана

мне навстречу шагнул на крыльцо.

Неужели Наталья? Не дай Бог…

Но желанная сердцу боязнь

подтолкнула застенчивым взглядом:

«Не робей, – это легче, чем казнь».

Все такая же.

                  В кофте цветастой.

В грусти глаз золотинки тепла.

«Вот так встреча.

                         Я рада.

                                 Ну, здравствуй!

Я тебя, как мессию, ждала.

Потому и, наверно, устала

пить не женскую чашу до дна.

Муж погиб.

               В мае деда не стало.

Я теперь в целом свете одна».

Что сказать ей в такую минуту?

Да и нужно ли что говорить.

Теплый вечер станицу окутал

кашемировой шалью зари.

Я сегодня на родине странник…

Жаль, что деда Матвеича нет.

Мы бы с ним заглянули в омшаник

и нашли б под стрехою ответ

на вопрос о текущем моменте:

кто позволил России упасть?

И досталось бы контрэлементам,

погубившим советскую власть.

Но такое уже не случится.

О другом я услышу рассказ,

как попал под Слепцовской станицей

в окруженье российский спецназ.

«Мой супруг был безмерно отважен.

От осколков, пронзивших всю грудь,

в БМП на руках экипажа

завершился земной его путь.

Неподъемная сердцем утрата,

будто коршун, терзает меня.

В снах тяжелых мне снятся санбаты,

залпы «Града» и море огня...

Помню, как-то при здравии ясном

дед негромко сказал поутру:

«Воевал я под знаменем красным

и под ним за Россию умру».

«За Россию», – всего лишь два слова.

Но для русских их нету родней.

Они стержень для нас и основа

до последних пугающих дней.

«За Россию», –  святое заклятье.

Самый строгий на свете приказ.

За нее, за Пречистую Мати,

в бой, как  на смерть, уходит спецназ.

«За Россию», – без капли сомнений, –

вот где сила и праведный дух.

Может статься, родимые тени

с ней беседуют, молча и вслух,

о крутых поворотах России,

на которых удары судьбы

оставляют нам шрамы косые

да в кровавых отметинах лбы.

А потом вдруг призналась нелестно

о себе с потаенной виной,

как неловко попала в невесты:

«был в училище бал выпускной».

«Грех измены с души не снимаю,

в бедах страсти повинна сама.

То казню я себя, то прощаю:

не сойти бы, как Чацкий, с ума.

До весны как-нибудь прокантуюсь

(к счастью трудно дорогу мостить).

И в молитве, сказанной не всуе,

постараюсь мой грех искупить.

Вот такая наметилась драма».

 

…Не с того ль, оглашая окрест,

на мерцающем куполе храма

покачнулся со скрежетом крест.

И на землю в церковном предместье,

расшибаясь неистово, вдрызг,

будто чьи-то недобрые вести,

с неба ссыпались крошевом искр,

озарив аскетически строго

среди чахлой травы колею:

неприютную к ночи дорогу,

не чужую, а кровно – мою.

 

***

Покинув в ту осень станицу,

от дома за тысячу верст

я счастье свое, как жар-птицу,

поймать попытался за хвост.

Но тщетно.

              Судьба лицемерно,

сразившись в «орлянку» со мной,

под Пасху, на пятнице вербной

вернула скитальца домой.

 

Багряное время заката.

В разливе у кромки бугра,

как в зеркале, ветхая хата,

колодезный шест без ведра.

Все близко до слез, все знакомо.

Оконца, ступеньки крыльца.

Над ними почти невесомо

сиротски кружится пыльца.

Я дома.

        Но чувство убого

изнанку берет в оборот.

Меня у родного порога

никто не встречает, не ждет.

Все в прошлом.

                     Все дымкой объято.

И только на зыби реки

беспечно, совсем как утята,

резвятся донские чирки.

…В раздумье от горьких открытий

мысль сполохом издалека:

«Жива ли хатёнка Мити,

«водоплавающего»

                                 казака?»…

 

Знакомая стежка вдоль стойла,

высокий песчаный обрыв.

Вечернего сумрака войлок

укрыл половодья разлив.

Вокруг одиноко и жутко.

Ни говора, ни  людей.

В ложбине осевшая будка

без окон стоит, без дверей.

И вспомнилось разом признанье

прибрежного чудака:

«Служебной я сыростью ранен,

в ногах ревматизьмы тоска.

Но с богом не буду спорить.

Отдам за собой концы

и к лекарю  тете Доре

рысью  махну в Солонцы.

Там нет комарья и мошек,

нахальных донских кривцов*******.

Прожить я могу без Вёшек,

но сдохну без Солонцов.

Песок в тех местах хороший,

моей ревматизьме в масть.

И кум Дериглазов Леша

не даст свояку пропасть.

Про Лешку разное брешут,

(бабы смешной народ).

И конным плетут, и пешим:

«Сгубился Лексей…

                           не пьёт».

И как же сносить все это?

хоть в голос совой кричи.

Придется к исходу  лета

кума начать лечить

напитком  духмяным, хлебным,

как было во все века…

Средства нету целебней

андроповского первака.

Лекарь от тети Дори

(ему нынче нет цены):

снимает любые хвори,

как собственные штаны.

Андроповцы-забияки,

громом их разрази,

просят: «Списанный бакен

в хутор к нам привези.

Поставим твою мы «чуду»

на взгорочке, как на мель.

Его обротают люди

и хмурый шатун кобель.

Пусть псина, задравши ногу,

дробью янтарных брызг

вспрыснет нам путь-дорогу

в солнечный капитализм».

 

***

У белой горы в Заречье

стерлась яви черта.

Бесшумно яру на плечи

спускается темнота.

Стою на крутом откосе

угрюмо, как блудный сын.

Горечь крутых вопросов

рождает на сердце сплин.

А мысли все те ж, о счастье.

Есть ли оно на земле?

Хоть лопни по шву на части,-

Россия опять во мгле.

Унылого чувства ужас

бросает в холодный пот.

Я здесь никому не нужен –

инфантик и рифмоплет.

Но кто-то из тьмы кромешной

зов выплеснул из груди

таинственно и нездешне:

«На стремя Дона гляди».

И вдруг небеса разверзлись,

ночным волшебством дыша,

открылась в реке, как в бездне,

обугленная душа…

моя, быть может, или всей России...

 

…Обласканная трепетной волной,

она качалась на свинцовой стыни,

пугая высь бездонной глубиной.

А по лицу ее, по лику золотому,

оставив неподвижнымиглаза,

звездой падучей вдруг скатилась в омут

веков минувших вещая слеза.

Душа, страдая, плакала беззвучно,

и мне почудилось, как будто бы сквозь сон,

жарою летней по пескам сыпучим

ордынцы гонят русичей в полон.

Брели славяне тяжко, словно тени,

и я, не ведая чужих страданий сам,

вдруг опустился скорбно на колени,

дав волю непридуманным слезам.

О чем я плакал у речной стремнины,

дотоль не зная древних мне людей,

но был мой плач не чужака, а сына,

ведь плакал я о Родине моей:

о князе Игоре  и гибели «Варяга»,

о ярости зажатых в страхе уст,

расстрелянных в затылок по Гулагам,

и братиках с подводной лодки «Курск».

Я видел взрывы крупповских снарядов,

и как под ними, ввысь «ТТ»******** подняв,

политруки – пророки Сталинграда

уходятна смерть, «смертью смерть поправ».

Я плакал и о том, что не воскреснет

любви полынной сладкая страда,

о женщине, моей неспетой песне,

с которой мы расстались навсегда.

 

***

…Наверно, рано подводить итоги,

искать в судьбе спасительную грань.

В мой судный час я выйду на дорогу,

на черную дороженьку в Елань…

В душе — покой и тишь в подлунном мире,

едва ли слышен неторопкий шаг.

Над головою в необъятной шири

кривой оглоблей лег Чумацкий шлях.

Под южным небом, неуютно-грозным,

бреду один неведомо куда.

Темь, глаз коли, но вроде как не поздно,

и манит в даль желанная звезда.

Мой путь во искупленье начат.

Я прожил жизнь и истину постиг,

что казаки в смиренье к Богу плачут,

когда приходит всепрощенья миг.

 

Спит за холмом старинная станица,

по-бабьи сладок ее вешний сон.

Вдоль поймы мудро, будто сказ, струится

на долгих верстах к Приазовью Дон.

Иду во тьму к моей последней точке,

там мой исток и всех утрат исход.

Где в курене «у самой, значит, почты»,

быть может, кто – то покаянно ждет.

 

*  Односум (казачье) – сослуживец, закадычный друг (прим. автора).

**  Платов М.И., войсковой атаман Войска Донского, герой войны 1812 года.

*** Баз – в данном случае двор.

****­ Культстан – культурный стан, полевой дом сельских механизаторов.

***** Трошев Г.Н. – генерал-полковник, с 2000 по 2002 годы командующий войсками Северо-Кавказского военного округа.

******  Старец – нищий (прим. авт.).

******* Кривцы (местное) – речные чайки.

********  «ТТ» - самозарядный пистолет Токарева.

Александр Голубев


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"