На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Поэзия  

Версия для печати

Как трудно было умирать

Стихи разных лет

Сергей ВикуловПОСТОЯНСТВО

                     Ю. Бондареву

Славлю постоянство гордых елей,

Потому как ели не из тех,

У кого семь пятниц на неделе,

Кто взирает робко снизу вверх!

Рыжей бровью поведет лишь осень,

Как уже готовы все в лесу

Порыжеть и даже вовсе сбросить

С плеч своих зеленую красу.

Только ели —

не бывало сроду,

Чтобы перекрасились до пят, —

Несмотря на рыжую погоду,

Хоть руби, зеленые стоят.

Мало! Даже в белые метели,

Даже в холода, когда вода

Замерзает,

не сдаются ели,

Не меняют цвета и тогда!

Вот они стоят — сам черт не страшен, —

Отряхают белое с боков,

Здорово похожие на наших

Очень зимостойких мужиков.

Засугробит все кругом — не дрогнут.

Лишь сгореть, как свечка на ветру,

Могут ели. Большего не могут.

Мне такой характер по нутру!

В   ГОРОДЕ   НА   ВОЛГЕ

Как трудно было умирать

солдатам, помнящим о долге,

в том самом городе на Волге —

глаза навеки закрывать.

Как страшно было умирать:

давно оставлена граница,

а огневая колесница

войны

            еще ни шагу вспять...

Как горько было умирать:

“Чем ты подкошена, Россия?

Чужою силой иль бессильем

своим?” — им так хотелось знать.

А пуще им хотелось знать,

солдатам, помнящим о долге,

чем битва кончится на Волге,

чтоб легче было умирать...

ОДНА   НАВЕК

Но шли худые с фронта вести

в деревню тихую в лесах.

Ах, должность горестней была ли

в войну еще, чем почтальон?..

Как в избах бабы замирали,

когда входил в деревню он.

Какая им, бессчастным, мука

была, зажав ладонью рот,

гадать,

             когда он, до заулка

дойдя, свернет иль не свернет.

Как им хотелось, чтоб свернул он,

как было страшно, что свернет!

Как трудно было встать со стула,

когда стучал он у ворот!

Уж проходил бы лучше мимо:

надежда б все-таки была,

что жив кормилец, жив любимый,

воюет, делает дела.

А что не пишет долго — диво ль!

Бумаги нету, может стать.

А может, носит на груди он

письмо, да не с кем отослать.

А почтальон — и слаб и стар он,

ему бы греться на печи —

те извещения без марок

как будто камни волочил.

И каждый раз, как баба, рухнув

снопом, бывало, заревет,

он говорил: “Поплачь, горюха…

Поплачь. Скорее заживет”.

И выходил, толкнувши слабо,

и раз и два, тугую дверь…

И вновь за ним следили бабы:

к кому же он свернет теперь?

К кому же?!

           И сбегались вскоре

толпой в сиротское жилье,

чтобы обвыть чужое горе,

обвыть, предчувствуя свое.

ВОСПОМИНАНИЯ   
О   ВЕСНЕ 1947   ГОДА

Солнечно. Снег ноздреватый и старый

тает, как будто горит.

Лес, на ветру разминая суставы,

черный покуда стоит.

Сосны кой-где зеленеют да елки.

Влагой вскипают ложки.

Русские бабы разбитым проселком

тащат на спинах мешки.

На лошадях бы в такую дорогу —

пусть отдыхают пока…

Ждали:

придут мужики на подмогу —

два лишь пришли мужика.

— Ох, упаду я, наверно, Анютка,

в глазыньках стало темно… —

Русские бабы

в дырявой обутке

тащат на спинах зерно.

(Груз дорогой был доставлен на пристань

с первым гудком на реке.)

Верст шестьдесят до колхоза —

не близко,

даже когда налегке…

— Горстку сжевать бы…

Ты слышишь, Елена?

Горсть?..

— Не дразни, сатана! —

Русские бабы

в грязи по колено,

тащат в мешках семена.

Ну и дорога… Все круче и круче.

Вот наконец и ночлег.

Сунут в печурку сырые онучи,

вынут из торбочек хлеб —

черные,

с примесью всякой кусочки…

Молча присядут к столу

и, повечеряв с крутым кипяточком,

лягут впокат на полу.

Утром

(“Ой, нет небольного местечка!”)

еле поднимут мешки

и терпеливо начнут от крылечка

трудные мерять шажки.

…В полдень у склада Рожкова Надёха,

что возглавляет колхоз,

встретит их: — Господи! —

скажет со вздохом. —

Кажется, прибыл обоз…

ЧТО   ТЕБЕ   КУПИТЬ?

…А мы, с войны пришедшие солдаты,

мы хорошо запомнили две даты:

во-первых, это день девятый мая,

тот самый долгожданный день, когда

закончилась вторая мировая,

ну а для нас — кровавая страда.

Мы вылезли из танков, из окопов:

за нами, оглянулись — пол-Европы!

И белый плеск “знамен”

с перил балконных…

Немало с той поры минуло лет,

но День Победы помним мы!

Как помним

и день отмены карточек на хлеб.

…В канун, должно, работали пекарни

всю ночь.

И вот с утра прибег я с парнем,

сынком,

ему тогда годочков восемь,

пожалуй, было…

Хлеба — завались!

А грузчики, глядим, еще подносят…

И вот мы до прилавка добрались…

— Ну, сколько вам? — спросила Кузьминишна.

— Две, — говорю ей, — две… не будет лишка. —

Не верю в счастье, брат ты мой, робею,

нежданную смахнул слезинку с век…

И чувствую себя я перед нею

как попрошайка, нищий человек.

Сую бумажку: — Две… не будет лишка. —

и слышу, что-то шепчет мне сынишка

и дергает тайком за край одёжки:

— Ой, пап! Ну, пап, купи еще одну! —

Трепещет весь, как воробей у крошки:

наголодался с матерью в войну.

И я обрел себя. Картуз на ухо:

— Ну что тебе еще купить, Колюха?

Вон пряники, конфетки…

На потребу

тебе и Ваське с Нинкою как раз…

Давай решай! —

А он в ответ мне:

— Хлеба! —

с буханок не сводя голодных глаз.

— Ну вот какой ты глупый…

Хочешь сушки?

Вон — кругленькие... Или же игрушки

посмотрим… Ну-ка! Эх, такие мне бы

тогда, когда я бегал в первый класс!

Так что тебе купить, сыночек?

— Хлеба! —

сказал он, не сводя с буханок глаз.

Я растерялся:

— Экой ты упрямый!

А хочешь карандаш, красивый самый?..

Не хочешь? Зря! Завидовали все бы!

Я, батька твой, такого не имел…

Так что ж тебе купить-то, парень?

— Хлеба! —

сказал он в третий раз.

И заревел.

С тех пор живет в душе моей забота,

когда наступит время обмолота.

Посматриваю часто я на небо,

на ржи, на ячменя вкруг деревень…

И вспоминаю:

“Хлеба!.. Хлеба! Хлеба!” —

сыночка просьбу

в праздничный тот день.

МЕДВЕДЬ

По лесу, ломая валежины лапами,

Медведь не крадется — бредет напролом.

Свое государство! И эти палаты

Соснового бора, и тот бурелом...

Захочет — спиною о елку почешется,

Над тонкой березкою вдоволь потешится:

Взберется, за волосы схватит, блажной, —

И ну до земли нагибать ее, нежную...

Плевать, что сычи у него за спиной

За это его обзывают невежею!

Наскучит — и снова, беспечен, шатается,

Нет мяса — овсяною кашей питается:

Насеял мужик возле леса овса.

Меж тем во владеньях спокойствия прежнего

Не стало: зарезали волки лося

И жаждут попробовать сала медвежьего.

А он, уповая на силу былинную,

Все это считает за шалость невинную

И ухом — ни тем, ни другим — не ведет,

От стужи в берлогу зароется, увалень,

И лапищу чуть не полгода сосет:

Ему все равно, что о нем бы ни думали!

Сопит вполноздри он... А кто-то украдкою

Его обложил и под левой лопаткою

Щекочет уже заостренным колом.

Как взрыв, разгибает он тело бугристое

И в рост, разъяренный, идет напролом!

Но поздно. Грохочут жестокие выстрелы...

ГЛУХАРЬ

Черный веер хвоста,

                            дуг надбровных рубины,

по бокам, словно латы,

                                 два сильных крыла,

когти как у орла,

                          клюв почти ястребиный —

мать-природа ему все с избытком дала.

Научила негромкой, но трепетной речи…

И могучим

              сумел он себя осознать!

И остался навеки на диво беспечен:

кто там, что там внизу —

                                   наплевать, наплевать!..

Стают снеги в лесу, устоится погода,

он, доверяясь привычной ему высоте,

древний “стих”

                      основателя, может быть, рода

бормотать начинает еще в темноте:

“Тэк-тэк-тэк!” Запрокинуто жаркое горло,

черный веер распахнут во всю ширину,

и расстегнуты латы, и выгнута гордо

грудь

       в ревнивую, в чуткую ту тишину.

“Тэк-тэк-тэк!…” Пусть расколется небо и треснет

под сосною земля! Для него до поры

в мире нет ничего,

                            кроме собственной песни

и томительной этой любовной игры.

Но на деле — ах, столько веков миновало! —

в мир давно уж на смену бесшумной стреле

громовые, литые пришли самопалы —

сто смертей, коль без промаха,

                                              в каждом стволе!

Ну а он все поет…

                              Он, как прежде, бормочет

“стих” свой древний —

                                    и слеп в это время, и глух.

И шаги отмеряет к нему между кочек

смерть…

               И носятся в воздухе перья да пух,

где упал он. Краснеет брусничинкой спелой

в клюве капелька крови… Бледнеет заря.

Не ошибся счастливый охотник прицелом,

очень точно направил смертельный заряд!

Подошел: “Ух, красавец!” — и поднял,

                                                          помешкав.

Крылья — в стороны сразу: “Не птица,

                                                          а царь!”

И качнув головою, добавил с усмешкой:

“Но глухарь!

Удивительный просто глухарь!”

1.   НА   СЕНОКОСЕ

Ах, косила да косила —

под кустик косу бросила,

брусок под ветку ивову,

сама по тропке —

к милому!

Иду, жую травиночку,

на ту на луговиночку,

где мною на заметочку

взята рубаха в клеточку...

Иду —

кофтчонка белая

на мне — иду, несмелая,

в резиновых, прокосами,

в сапожках, мытых росами.

Навстречу мне

в два лучика

из-под льняного чубчика

поглядочка нестрогая:

— И то — пора залоговать... —

Костер у ног попыхивал,

дымилась речка тихая,

и чай заварен быстренько

смородиновым листиком.

И я запомню навеки,

как брал меня он за руки,

как целовал, забавушка...

Как пахла медом травушка,

что чуть привяла, скошена...

Как он шептал мне на ушко:

“Любимая, хорошая...”

2.   У   ПЕРЕВОЗА

Через речку быструю, через плес

я кричала вечером   перевоз:

— Спишь ты, что ли, лодочник! Э-ге-гей!

Мне бы на ту сторону поскорей.

Там сейчас гуляние, праздник там... —

Но в ответ мне эхо лишь по кустам:

“Э-ге-гей!..”

Уж туфельки я сняла,

по колени в реченьку забрела,

и машу косыночкой, и кричу,

и боюсь, что платьице замочу...

Вижу: вышел на берег великан,

два крюка — ручищи две — по бокам.

И ко мне от будочки, от ворот

через речку быструю прямо вброд,

в новеньком костюмчике, в башмаках!

— Стой, Маруся! Я тебя... на руках!

Поняла по выходке, по словам —

это мой залеточка, мой Иван!

— Ванечка-а! Ванюшечка-а!..

— Помолчи!

— Ты хоть, Ваня, часики не мочи!

Глянь, тебе уж речка-то по карман,

сокол мой, орелик мой, атаман!

Зря не снял ты, Ванечка, пиджачок...

Ну иди ж, иди ко мне, дурачок!

Я тебя и мокрого обниму! —

И тяну я рученьки встречь ему.

— Обнимай!

Зачем тебе перевоз! —

гаркнул, поднял на руки и понес.

А кругом — ну надо же! — ни души...

— Ванечка... родименький, не спеши! —

Пуще обнимаю я мил-дружка.

Ну, хотя бы кто-нибудь с бережка

глянул, как на Ваниных на руках

я плыву — головушка в облаках!..

Сергей Викулов


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"