Этой дорогой скитался сам Кралевич Марко, (когда выходил из пещеры, чтоб выказать мощь свою) и сабли кривые ломал, и сыпались искры во мраке. А я – в сенной повозке, ломающей колею.
И шли мы на кладбище, в Радуницу и в именины, клали еду под крестами, где буквы блестят, как слюда, и возвращались бодрее, меньше голов кручинных, и осознал я, что должен однажды вернуться сюда.
И спросил я у деда: «Дедушка, смерть – что это?» А он на меня с улыбкой, с презрением даже, машет, и понял я, – это сад, где только чуть меньше света, сад, в котором не видно в потемках яблоню нашу.
И праздновали мы Славу и свечи в дому зажигали, и крестный день прославляли: мой и моей сестрицы, – звезды в такие ночи легко собирали дали – и каждая, как свеча, золотится.
А телевизор... все то же: стрельба, и кровь, и горе, одна и та же программа в годовой круговерти, молчат родные, будто они меж собою в ссоре, и я узнал: есть то, что страшнее смерти.
*** Лауреата читал я: книга – блестящий глянец. Лондон… и бла-бла-бла… прекрасная пора. Выглядывает из хлева в окошко блаженный агнец. Льет, будто из ведра.
Лондон прекрасен. А здесь – храм ни один не сберечь. Здесь трупы находят во рвах, где придорожные ели. Исхода нашего путь, следы давно побелели. И воздух вскоре забудет сербскую речь.
Кассетная: пламя извне, яд изнутри палит. Стискивает обруч стощупальцевый гад. Тщетно на поле сраженья поет для погибших солдат сошедший с ума митрополит.
***
Снова родное – бросово. Век нас проклял во многом: прощай, Сербское Косово, может, навечно… С Богом!
Мостки у пруда дощаты, волны под детской ногою… Древние земли, прощайте; детство – прощаюсь с тобою.
Дед мой арбузы с усердием садил, одолев усталость… С Богом, старая Сербия, Ты без сербов осталась!
Горизонт
Открывал, и не раз, я избушки оконце,
что глядело на плавность холмов впереди,
на картинку-открытку в обилии солнца,
чей уют нас от гибели мог бы спасти.
Но взметнулась жестоко смертельная битва,
каждый день обращая в предгибельный фронт.
Заколочены окна. Умолкли молитвы.
Избы кривы, мертвы. Жив один горизонт.
Оливера
Настал час проводов. Лишь турки полны спеси. Весь Крушевац** шумит. В глазах людей тоска. Жалеют; в ужасе сочувствуют принцессе: вся челядь, мать, родня... – народная река.
Её удел скорей несчастен, чем удачен. Внимает шуткам провожающих повес: мол, что за куш султаном был уплачен за христианку, взятую в неволю, чья кожа пахнет, будто скошенное поле, не то, как обнажённый зимний лес.
Её судьба – ласкать убившего ее отца, пропахшего бараньим салом молодца, жить в горьком рабстве, помогая братьям, хоть лоно восстаёт, противясь тем объятьям.
И небо легче отворится, чем утроба, когда любовь молчит и тело – вроде гроба. Ты горько плакала от горести – хоть вой – и прах в молчанье порастал травой.
В глубокой тишине, под солнцем и под тенью, ты обрела своё всесильное терпенье. Земля за сотни лет впитала море слёз. Твой скорбный путь народ устлал коврами роз. Не будь дождей и рос; пусть реки бы текли – и так от наших слёз те розы расцвели.
Так обними же мать. Прости, что не сильны, что не желаем злить лихого изувера... Останься в памяти, стань гордостью страны, стань нивой, озером, стань храмом, Оливера. _______________
*Княжна Оливера (1372-1444) – историческое лицо, младшая дочь князя Лазаря Хребеляновича, погибшего в Косовской битве. Оливера была взята в гарем победителя – турецкого султана Баязида I. Заняла в гареме почётную позицию в качестве одной из четырёх главных жён и имела большое влияние на султана, благодаря чему могла облегчить судьбу своих побеждённых родичей. Детей в браке с Баязидом не имела. В 1402 году султан был разбит Тимуром в битве при Анкаре и взят в плен вместе с Оливерой. Он умер в плену, а Оливере удалось вернуться в Сербию к сёстрам и братьям. Ей удалось также сохранить в плену свою православную веру.
*Крушевац – древняя столица Сербии.
Тем, кто хочет осчастливить
Мы все неизбежно – кто землю, кто в небо – канем, Но вам говорю, кто спешит осчастливить всех: Я буду последним, кто в ближнего бросит камень, Страшней, чем бессилье, насилия смертный грех.
И это не поза… Я молча прикрою двери, Не ловким умом, а святой простотой храним, Лишь звездам и женщинам тихий свой плач доверю, Постигну свой космос, по-детски сливаясь с ним.
В обыденном мире, как в адском отеле общем, Где каждый стремится потомкам оставить след, Мы мчимся по кругу – и, в общем, совсем не ропщем, И даже согласны, что лучше пространства нет.
Из суетной гонки меня исключите, братья! Закрою глаза и персты приложу к устам. Я верю лишь в то, что всегда непорочно зачатье. А дальше – не знаю… Тут каждый решает сам.
Домохозяйка
Бабушке Каравилке
В трудах она не знала нормы. Ей было некогда присесть. И, лишь бы не губили штормы, что вырастит, то будем есть.
В селе была в почёте сила – не всем ученье по нутру. Она же надрывала жилы, чтоб в школу взяли детвору.
А чем расходы покрывала ? Своей прилежностью, шитьём. Сыры и сливки продавала. В полях батрачила внаём.
Кормила свёкра-инвалида, а муж был тот ещё ходок. Она, забывши про обиды, жила, как повелел ей Бог.
Сыскать покой была химера. Всё – для мальцов, и кровь, и пот.... Вы спросите: откуда вера и взор с мольбою в небосвод?
Дедова кончина
Когда умирал дед, осень так долго злилась,
мутился у старого ум, будто он впал в немилость.
То узнавал меня, то забывал мое имя
и, странник, кой-как добрел до самой до стужи зимней.
Возле его одра, на спасение не надеясь,
сидели старуха жена, внуки и дети…
Мокрым тяжелым снегом облепляло ворота.
Когда вскочить порывался, укоряли: «Ну, что ты?»
Прождали еще седмицу – не остывает тело.
Стала родня отлучаться – своё у каждого дело.
Разве излечишь старость? Чем? Зачуланным зельем?
Призыванием духов? Каких? Да и где им!
«Был он всегда упёрт», соседка врачу сказала –
и отойдёт не враз. Душа слишком к телу припала».
А когда заглянул поп, словом прощенья утешить,
он, смеясь, закричал: «А попадья твоя где же?»
Знать, свою юность позвал, что на́ люди выводила.
Да он ей теперь чужак, будто вовек не любила.
С кровавой мутью в глазах, – не пес ли с цепи сорвался? –
бранью в старуху свою непотребной швырялся,
грозя на мороз и снег вытолкать как бывало.
Всю зиму – одно и то ж. Но смерть – не принимала.
И кто бы поверил нам, что этот буян кудлатый,
лют и, как бес, упрям – был дитятей когда-то.
Но вот и порог весны солнце переступило,
И клятва давняя в нем вдруг вошла в свою силу.
(Когда-то обет преступил он в годы лихие,
что жен забудет чужих и пить перестанет ракию).
И вот, как ягненок тих, никого уж не узнавая,
небрит, но мирен лицом, смирней таких не бывает,
почил. Тотчас голубь порхнул, а куда, мы не знали,
и не знаем, кому стало легче: ему ли, нам ли?
Смерть в библиотеке
Почти музей – свидетель прежней веры, реликт коммунистической страны, библиотека – след шумерской эры. Теперь те книги людям не нужны.
Здесь тесные ряды набитых полок, уставленные вплоть до чердака, и пёстрый список авторов. Он долог: вся мудрость, что скопилась за века.
Здесь гениальнейшее самозванство (с каким мне знаться больше не с руки) – пророки и горланы без жеманства, не сильные в науках "знатоки".
Вот тут-то я и влип в землетрясенье. Возник жестокий шторм, сменивший штиль. Тома слетают с полок, как поленья. Трясу башкой – вытряхиваю пыль.
Вдогон читателю вершат кульбиты и сыплются, как спелые плоды, творения Иосипа Броз Тито и прочие марксистские труды.
Упал под книгами, завален грузом, верчусь-кручусь, мотаю головой, стараюсь выползти вперёд и юзом. Уже боюсь – не выберусь живой.
Я прежде часто был в пылу сражений: ни снайпер не убил, ни бомбардир. Теперь умру под грудой сочинений о том, как нам устроить лучший мир.
Будущее
Кому Европа не желанна ? Как бык, вступлю в её эскорт. Она – богата, не жеманна. Пойду за ней и буду горд.
С отвагой истинного серба я ей подставлю прочный стан и безо всякого ущерба домчу царевну до Балкан.
Но вспомнил местные дорожки, и до сих пор неясно мне, как будут царственные ножки ходить по варварской стране.
И даже не в обувке дело: ведь хороша лишь на коврах. А просто мысль во мне созрела, что та любовь потерпит крах.
В воспоминаниях солдатских границы рушились, дымясь, и тучи испарений адских ползут и душат нашу связь.
Я слышу слово "Еуропски". Я сам за дружеский союз. Увы ! Без "ЕУ", выйдет "ропски". Он – рабский. Он – как тяжкий груз.
Нас ждёт лишь новая недоля. Я той Европе – не жених. Чем эта будущность в неволе, уж лучше рабство у своих.
Караджичу
Когда ты, Радован, был в силе,
меня шумиха не влекла.
Теперь, когда нас разгромили,
к тебе зовут колокола.
От сербских областей так мало
ты спас в растерзанном мешке.
Но нужно, чтоб страна собрала
всё вновь – в святой руке.
Одним прохвостам нет убытка,
и весел только негодяй,
зато в душе поэта – пытка,
расстройство и раздрай.
Пускай в узилище, в опале,
но ты лишь закалён борьбой.
Твой голос Мойры услыхали,
и сердцем я – с тобой.
Ответ на вопрос о моих делах
Я сочиняю переводы с озёрного и с дождевого, со свистов птичьего народа. Привык с любого.
Будь слякотный, будь снежный, сорочий или воробьиный, сердитый или нежный, будь хоть утиный.
Могу с собачьего, с кошачьего, хоть рачьего; будь то язык коня или быка, сонливца или бодряка, пусть наша речь из уст соседа босняка.
Перевожу мелодии и скрип. Вникаю в ласки и угрозы, в язык дубов и в песни лип, и в шелест вяза и берёзы. Неважно, ангел или бес – во мне рождают интерес любой их спор и политес.
По речи вижу, кто таков, из рая вышел или ада, кто пахарь, кто из моряков, в ком есть порода, в ком бравада. Любой язык мне – как родной, пещерный или племенной; язык друидов и шаманов – прозрения в чаду дурманов; пифийской – еле внятный – вскрик; язык религиозных книг, язык космических дерзаний среди времён и расстояний. До сей поры не стихла речь шовинистических предтеч и бескорыстная элита – платоновские неофиты, и каждый нынешний пророк твердит, что нам прогресс не в прок.
Толмачу волчий, понимаю жабий. Вникаю в существо речей – во все их плещущие хляби; в речь каторжан и палачей, шашлычников и кашеваров, в язык задворков и бульваров.
Толкую кодировки Лэнгли. Перевожу метафизический и дельный. Вхожу в асфальтовые джунгли – в язык прицельно-скорострельный. Вступаю в мир еретиков и слышу "Крик" с картины Мунка. А от молчальников в течение веков ни звука нет. У них прижата струнка. Перевожу слова монахов, хранителей священных прахов. Сам к шуму ясеней привык. Мне б жить да ими любоваться. В ушах звучит Ясеноватский – концлагерный язык. Я слышу речь с особым тоном – то языки, не разрешённые законом.
Перевожу – их духом вдохновляемый, ценя родное и бессмертные примеры, пусть не Марину – земляков Цветаевой, пусть не Бодлера – с языка Бодлера.
Как вздумаю, а то по вдохновению перевожу хоть заревое, хоть осеннее: прославленное – и презренное; что полнокровно – что ущербно и в слезах; и вознесённое – и брошенное в прах; и вовсе бесполезное – и ценное; что можно взвесить – что всего лишь дух; что бережём – что сдунем, будто пух; и то, что проклято и в песнях и в стихах.
Пусть с местного, пусть с мирового – могу переводить с любого, будь языки хоть с Эвереста, хоть с Тибета, но с Сербией связал свои обеты, и лишь о ней вся горечь и восторги. Мне снятся Милош и Крагеоргий.
Вникаю в каждый вздох и в бормотанье, в несбыточные ожиданья, в покорность и в упорное ворчанье, в насмешки, колкости и лесть, потом в признанье пораженья. Перевожу, что нелегко прочесть, – выискиваю объясненья.
Где подступа иного нет, где часто важен сам предмет, а скрытая в нём тайна велика, переводя, я достаю для вас секрет, что скрыт от вас внутри чужого языка.
Диссертация Ильина*
В обширном зале нет пустого места, но думаешь, среди аплодисментов, про обыски, облавы и аресты, и каждый из студентов и доцентов сочтёт себя вполне резонно заложником в пиру Платона.
Здесь думают о доме и стране, подмятой новой властью-самозванкой. И каждый из собравшихся вполне до ночи может познакомиться с Лубянкой.
Слова профессора здесь были всем ясны: он защищал тот строй, что выковала вечность, не диссертацию, а святость старины, свою страну и человечность.
______________
* Защита диссертации русского философа Ивана Александровича Ильина «Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека» состоялась в Московском университете весной1918 г.
Коло
Слышишь ли музыку эту ? Ту, что звучит ежедневно с коих времён по свету, то веселя, то напевно ?
Только её заслышу, ноги плясать готовы. Руки вздымаю выше, чтобы с них снять оковы.
Нас забивали в цепи в виде особой ласки. Мы срываем те крепи в нашей отважной пляске.
Музыка громко грянет, ритма и темпа ради. Кто-то ведущим станет, кто-нибудь станет сзади.
В пляски включаюсь смело, с радостью откровенной. Вижу в них опыт бесценный, и восхищён всецело. Верю в благое дело – и для нас, и Вселенной.
Прильну к девичьему стану – и не поверю чуду: жаждой томиться не стану, все кандалы забуду.
Чем бы меня ни кололо, но раз приглашают в коло – в каком бы ни было ритме, будь я в любой передряге – но, как обычай велит мне, я тоже примкну к ватаге.
Любовь (Сонет)
Если любишь – Её и себя не щади. Как винтовку в бою прижимают к груди, крепче руки на стан оголённый клади и губами горячие губы найди.
Глаз влюблённых с Любимой своей не своди. Будто варвар гречанку, – с собой уводи. Как Колумб, угляди континент впереди. Не моли о любви! Завоюй. Победи.
Претендуя на гордое звание мужа, чтоб закончить скитания в пекле и стуже – на чужбине – сражайся, взяв меч свой и щит,
атакуй, чтоб добыть, что хотел, напоследок, как сражался с германцем и турком твой предок – бейся с Тою, что в битве тебя победит.
Владимир Ягличич
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"