На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Чужая душа - потёмки

Рассказ

«И была в радость людям белая птица. Она прилетала ранним утром, а улетала поздно вечером. Весь день она сидела на голой вершине старого дерева, взросшего посреди становья, и - пела. И люди лесного племени со временем привыкли к ней, и подумать не могли, что тут может что-то поменяться. Выпадали дни, когда они вовсе не замечали её, а бывало, с досадой прислушивались к птичьему пению и говорили, что от этого пенья у них на душе становится неспокойно. «Может, прогнать её? – спрашивали они друг у друга. – Зачем она нам?..» И были не правы. Это люди племени поняли, когда однажды не увидели белой птицы на том месте, где она обычно сидела. Были удивлены и расстроены, и не хотели помнить про то, о чём говорили совсем недавно. Но шло время, и мало-помалу они начали привыкать к тому, что белая птица покинула их. И, когда уж и самый старый житель становья забыл про неё, вдруг посреди дня сделалось темно, как ночью, а потом пошёл дождь. И вместе с дождевыми каплями упали на землю крупные чёрные зёрна. Не прошло и седмицы, как на том месте, где они упали на землю, выросли чёрные дерева. А скоро в их ветвях поселилась большая чёрная птица. Она не пела песен. Она холодно наблюдала за жизнью становья. И вот уж этот холод передался людям лесного племени, и они стали суетливы и подозрительны друг к другу, ощутили пустоту на сердце. И скоро им начало казаться, что стоит откочевать подальше от клятого места, где в чёрной роще поселилась чёрная птица, и они опять будут, как прежде, улыбаться друг другу. И они откочевали в степи. Но и там ничего в их душах не поменялось. Они потеряли память». (ИЗ БУРЯТСКОГО УЛИГЕРА)

Байкал нынче был спокоен. И малая волна не бороздила морскую гладь, и слабый ветерок не пробегал по тощим кустам черёмухи, взросшим на тенистом берегу Байкала, в который гляделись, как в зеркало, высоченные скалы. Тихо было окрест, Прокоп Белохвостиков, худотелый горбоносый мужик с маленькими круглыми бесцветными глазами, слышал, как звенело в левом ухе. Чайки, и те присмирели, бесшумно пролетали над головой. В их скольжении по воздушному коридору чувствовалось нечто сходное с робостью. И это напрягало в Прокопе, было непривычно. Мало кто из жителей Подлеморья примечал, чтоб чайки проявляли опаску даже при встрече с белоголовым орлом. Они и его, обладателя длинного, острого клюва и кривых сильных когтей, прогоняли прочь, коль скоро тот проявлял настырность и пытался помешать им.

Прокоп много чего слышал про чаек. Рыбаки не очень-то хорошо отзывались о них, говоря, что они злы и вороваты. Постоянно кружась над рыбачьими лодками, чайки не упускали случая украсть то, что не принадлежало им. Мальчишкой Прокоп часто сталкивался с ними и нередко отгонял их выстрелами из старого дробового ружья. Но это так, для острастки. Впрочем, однажды он изменил себе и зарядил дробовик не холостыми патронами. Это произошло, когда он и отец возвращались после одной неудачной ночной рыбалки. Всего-то и добыли тогда пару хвостов омуля да полукилограммового сига. А ходили на мотоботе аж к Ушканьим островам! Когда возвращались, отказал мотор. Отец долго возился с ним, перебрал, но всё без толку. А тут потянуло ветром. Баргузин, хотя не его было время, подул, взбугрил водную поверхность. Лодку стало швырять из стороны в сторону. Отец едва управлялся с нею. Когда же ветер усилился, вырвало из уключины правое весло. Лодку понесло по морю. Было б и вовсе худо, если бы отец не приноровился одним веслом, перекидывая его с руки на руку, ставить лодку носом к ветру. Когда б не это, она давно пошла бы ко дну. Но, может, её в щепы разбило бы волнами. Жестокая безжалостная сила ощущалась в них.

У Прокопа с тех пор сжималось сердце, когда он оказывался в остроносой, с высокими бортами, рыбачьей лодке. Будь на то его воля, он перестал бы выходить в море. Но разве мог он, привыкши подчиняться отцу, а после его смерти башлыку, самому опытному из рыбаков, кому вручена власть над ними, когда бригада в море, ослушаться их? У него этого не было и в мыслях. Надо сказать, он не испытывал душевного утеснения оттого, что вынужден порой поступать не по своей воле. Наверное, потому, что разучился отличать одну волю от другой. Воля, протолкнувшаяся в нём сквозь чувства, оказалась не способна противостоять даже ласковому насилию, отчего сначала ослабла, а потом и вовсе исчезла. Он так думал, что исчезла. Но это было не так. Когда понадобилось проявить себя, она ворохнулась в нём, поднялась с колен. Впрочем, до этого было ещё далеко.

Маленький Прокоп сидел в лодке, то опускающейся в глубокую водяную яму, то вздымающейся на крутую волну, судорожно вцепившись застуженными пальцами в ледяной борт. Все его силы уходили на то, чтобы удержаться в лодке, не быть захлёстнутым яростно грохочущими волнами. Он чувствовал бы себя ещё хуже, если бы рядом не было отца. У отца от немыслимой напряги побледнело худое, смуглое, в глубоких чёрных морщинах, лицо, а на узких длинных ладонях рук полопались мозоли и теперь кровоточили. И всё же отец улыбался и, пытаясь перекричать ветер, ронял почти весело:

- Надо ж, как хватило-то! Но да мы не лыком шиты, и напастями биты. Нас не запугаешь!

И смотрел на сына, и хотел бы увидеть в нём не страх, а твёрдую решимость, но, кажется, не сумел этого увидеть, и огорчённо вздохнул:

- Эх, Прошка, Прошка!..

Он то ли не услышал отца, то ли не захотел услышать. Он отгонял от лодки чаек, удивляясь их настырности: до берега отсюда было не менее десяти вёрст, а они вели себя так, как если бы земля находилась рядом.

Непогода всё усиливалась. Сладить с птицами оказалось не так-то просто. Для начала надо было, чтоб тебя не смыло за борт: лодку швыряло с волны на волну как щепку, = и уж потом думать, как одолеть чаек. А те чуть погодя и вовсе обнаглели. Воспользовавшись тем, что Прокоп отмахивался от них ломкой сырой черёмуховой веткой, которая не причинил им большого вреда, они зашныряли по днищу лодки. И – нашли-таки корзину, где хранилась рыба, и принялись выдёргивать из неё сухие прутья, с вызовом поглядывая на человека. Вот тогда-то, понимая, что рыба им с отцом понадобится для того, чтобы утолить голод: лодку, потерявшую управление, сносило всё дальше в море, - он исхитрился зарядить ружьё одной рукой: другую-то не оторвать было от кормового мостика. Да не холостыми патронами, а теми, с крупной дробью. Потом, прижав ружье к телу и наведя ствол на чаек, которые, по-прежнему истошно крича, бегали по скользкому, пропахшему рыбой, днищу, выстрелил. Чайки, жалобно скуля, покинули лодку. Когда же птицы взмыли в высь, одна из них вдруг перевернулась в воздухе и иссиня чёрным камнем упала в море. А потом ещё одна… Он почувствовал дрожь в теле и зажмурил глаза, только бы не видеть, как бестолковы и суетливы сделались чайки. Они, кажется, теперь не знали, куда проляжет их полёт. Должно быть, потеряли своего вожака. «И всё я… - с грустью подумал маленький Прокоп. – Ну, а если среди них не отыщется той, кто помнит хотя бы про ближние небесные тропы? Что тогда?.. Наверняка птицы погибнут, не долетев до голого, лишь местами покрытого тёмно-бурым лишайником морского утёса, где они свили себе гнёзда».

В какой-то момент он открыл глаза и увидел, как две чайки, взмахивая длинными парусами-крыльями, опустились на взбулгаченную водную поверхность, а потом снова поднялись в смурное, как если бы и вовсе лишённое дневного света, низкое небо. Но теперь они были не одни. Он заметил рядом с ними птицу - подранка. Она сама едва ли смогла бы оторваться от гулко гудящей водной поверхности. Но ей помогли…

Чайки поддерживали раненую птицу. Коль скоро крылья у подранка ослабевали, они подлетали под него и подталкивали узкими белыми грудками. Не давали ему упасть. «Боженька, миленький, помоги птичкам и прости меня, грешного. Я не хотел, чтоб они остались без вожака. Честное пионерское!» - пробормотал маленький Прокоп. Ослабевшая рука не смогла удержать ружьё, и оно, тоненько звякнув, упало на мокрое днище лодки. Отец повернул к сыну изуродованное напряжением худое морщинистое лицо и, стараясь перекричать ветер, спросил:

- Ты чего?..

Прокоп молча показал слабой рукой на удаляющийся птичий табунок и снова закрыл глаза. Как сквозь сон услышал дрогнувший голос отца:

- А ружьё-то подыми…

  …Прокоп сидел на прибрежном камне, омываемом слабой байкальской волной, скрестив ноги, и изредка запускал в длинные седые волосы короткие и жёсткие пальцы рук. Да так и оставался какое-то время, замерев, точно бы пребывая в раздумье. Это и было раздумье о собственной жизни, которая сложилась так бестолково. А и впрямь… Чего же он достиг, к чему пришёл в свои пятьдесят лет? Скопил немного денег, в сущности ненадобных ему теперь. Что он станет делать с ними здесь, в Подлеморье, где, кажется, не осталось ни одного магазина? Да что там! Худенькой лавчонки не встретишь на полупустых улочках. И всё же он приехал сюда. Зачем?.. Знать бы! Просто в какой-то момент сделалось нестерпимо житьё-бытьё в райцентровском городке, по улицам которого с раннего утра до позднего вечера сновали торговые людишки с котомками иль сумками с разной снедью, от рыбы до горячих, только что из печи, пирожков с капустой и редко когда с грибами. В разгорячённых беготнёй потных лицах отпечаталось одно и то же стремление не опоздать к прибывающему поезду и постараться облегчить кошельки у проезжего люда. Городок-то стоял недалеко от узловой железнодорожной станции.

Прокоп теперь и не сказал бы, отчего он-то, потомственный рыбак, оказался среди торгового люда, а потом и сам сделался торговцем, и на удивление быстро приспособился к своему новому положению, научился показывать товар лицом и выкрикивать:

- Граждане пассажиры, рыбка горячего копчения! Берите! Не пожалеете! Ну, чего же вы?!..

Прокопу, когда он приехал в городок, где жил старый приятель, к тому времени успешно освоивший торговое ремесло, и в голову не приходило, что тайные мысли, вдруг завладевшие им, через год-другой станут противны ему? Про что были те мысли? Да всё про то же… «А пошто бы и мне не зажить, как те белые люди, что приезжают на Байкал и «сорят» деньгами? Могут за часовое пользование лодкой «отвалить» пару-другую долларов.

Бывало, рыбаки спрашивали у них:

- А с какого капиталу гуляете?

Отвечали, смеясь:

- В какое время живём-то, а? Иль до вас ещё не дошло, что на русской земле поменялось? Нынче никто никому не указ!

Смутное было время. В одночасье не стало рыболовецкого колхоза. Разбрелись рыбаки, кто куда. Иные из них потянулись к рюмке. Приглашали и Прокопа. Но он не захотел. Вместе со всеми ругал новую жизнь, но уже тогда в голове засела мысль: «А пошто бы не заняться прибыльным делом, коль нынче всё дозволено? Иль я хуже других?..»

  Дружки-приятели не хотели понять, зачем он едет в райцентр? «Чё, нельзя здесь расстараться и подзаработать?..» Грозились: «Ну, погоди, останешься один во всём свете, тогда и поймешь, почём фунт лиха?»

Никто не держал Прокопа на отчине. Жена уже давно отдала Богу душу, а сын жил в городе и едва только помнил, что у него есть отец. В райцентре Прокоп быстро сговорился с давним товарищем «вместях попытать счастья». Съездил на два дня в отчину, заколотил избу и – через неделю уже бегал по железнодорожной станции от вагона к вагону, выкрикивая:

- Рыбка! Свежая рыбка!..

«Интересно, что бы сказал отец, когда б увидел меня в ту пору? А может, ничего и не сказал бы? Вырвал бы жердину из изгороди и прибил бы на месте?» - усмехнулся Прокоп. Он ещё долгое время был не способен ощущать что-то ещё, кроме жалости к себе. А коль скоро какая-то мысль приходила на ум, то лишь для того, чтоб напомнить, кто он теперь есть и почему за те полдня, что провёл в отчине, приехав из райцентра, ни один человек не подошёл к нему и ни о чём не спросил?

Прокоп вздохнул и как бы наяву услышал голос деда, которому в то время было девяносто лет, и он говорил, что ему недолго еще топтать землю. Дед знал много баек. Иные из них были так лихо закручены, что и много лет спустя вдруг обретали новую жизнь, про которую не скажешь, что она нужна всем, как не скажешь, что никому не нужна.

- Было это не то, чтоб давно, но опять же и не вчера, – говорил он. - Тогда по прибрежным степям бродили вольные табуны диких лошадей, а в небе летали легкокрылые белые птицы и над морем кружили табунки серых уток. Их никто не тревожил. И они селились рядом с жилищами лесных людей, которые собирали ягоду в ближнем распадке и ходили в море на утлых лодчонках и ловили рыбу. Все были заняты своим делом, и никто не знал, что беда уже стоит у порога. Но как-то под осень на племя лесных людей напали воители. Они пришли из чужих земель и были вооружены железными палками и ядовитыми стрелами. И - убили всех мужчин племени, а женщин и малых детей взяли в плен. Их, связанных по трое, повели в свои вотчины. Пленники сильно ослабли, им не хватало еды, в горле пересохло от жажды. Они наверняка все погибли бы, так и не дойдя до селищ, если бы в один прекрасный день, когда над таёжными тропами зависло пронзительно синее небо, а на горах расцвела сарана, не спали с их рук верёвки. Люди разбежались по тайге. Но мало кто вышел к родному становью. Да и те недолго ютились в своих жилищах: то одна из женщин, то другая покидали их и шли к морю, и там оплакивали мужей. Однажды, встретившись, они сказали друг другу, что не вернутся в свои чумы. И, взявшись за руки, забрели глубоко в море, и там были подняты волной и превратились в белых чаек и разлетелись по белу свету, чтоб отыскать души дорогих сердцу людей. Но до сих пор не нашли их. Потому чайки иной раз и кричат так жалобно и стонут.

Маленький Прокоп, после того, как море успокоилось, сказал отцу про то, как чайки помогли своему собрату-подранку оторваться от морской поверхности, взбулгаченной непогодой, и подняться в небо.

Отец не поверил, усмехнулся коряво:

- Ты чегой-то путаешь.

И, как Прокоп не убеждал его, тот не поменял своего мнения.

Не поверили ему и пацаны, когда он встретился с ними на причале.

- Ты иль в башке повредился со страху, иль пришибло тебя волной, что подошла прошлой ночью. Башлык сказывал, давненько уж не видывал ничего сходного с этой, смертным духом заряженной.

Прокоп сидел на берегу и смотрел на тихое, лениво плещущее у ног, море, по которому плыл выводок уток. До них было с полверсты, не меньше. И он едва ли что-то разглядел бы в теперешнем настрое птиц, если бы даже захотел. Отчего же тогда у него родилось убеждение, что утки чувствовали себя неуверенно в большой воде, как если бы кто-то угрожал им? Но ведь это не так. Море было нынче синее и прозрачное, сквозь толщу воды даже с берега он видел, как вяло передвигались по дну серебряные рыбки. Их вроде бы вполне устраивало то, что было доступно им. Чайки летали над морем. Одни только чайки…

«Отчего же мне так тоскливо?» – спрашивал у себя Прокоп. Хорошо понимал: отчего? - но спрашивал, намеренно стараясь усилить беспокойство, толкающееся в нем. Догадывался, уж лучше с головой окунуться в беспокойство, чем предаться унынию. Больно тягостное чувство, обламывающее в душе! Оно в первый раз заявило о себе, когда он встретил на вокзале кривоногого старичка в старых стоптанных ботинках и в рваном бушлате явно с чужого плеча. Был тот малого роста, лобастый, с большими залысинами, глядел на людей легко и весело, хотя те и отворачивались от него, норовили отойти в сторону: уж больно попахивало от старичка. Можно было подумать, что он и в бане-то никогда не мылся. Старичок приехал в городок неделю назад на электричке. И очень быстро сошёлся с бедным людом. Принят был и кое-кем из торговцев, умел помочь, когда им требовалась помощь. Обходился тем малым, что подкидывали. День слонялся по вокзальной площади, а когда наступала ночь, уходил на берег Байкала. Там и спал на тёплом песке, свернувшись калачиком. Там Прокоп однажды увидел его и подошёл к нему, спящему, растолкал, спросил:

- Чей будешь? Пошто спишь на сырой земле? Не боишься заболеть?..

Мужичок с интересом в маленьких, зеленоватыми горошинами, глазах посмотрел на него:

- Сколько сразу вопросов! С чего начать-то?..

- А как хочешь, - милостиво разрешил Прокоп, ощутив на сердце странное чувство не то жалости к старичку, не то родственной близости к нему. Не сказать, чтобы это чувство появилось теперь. Оно при первой встрече с остроглазым человечком в бушлате обозначилось чётко, но Прокоп постарался не показать этого. Тогда ему стало неприятно, что он думает о чём-то ещё, кроме дела, и отступает от правил, которыми живут все те, кто кинулся загребать жар, пока в печи горячо. И не всегда своими руками. Впрочем, это пока… Напарник Прокопа мечтал о том дне, когда станет хозяином, и ему не надо будет бегать на вокзал и, проталкиваясь к поезду сквозь толпу торговых людей, выкрикивать:

- Рыбка… Солёная рыбка. Есть и копчёная. Налетайте!

- Я и тебя возьму в свою компанию. Держись меня. Богатеем станешь! – говорил он Прокопу. Тот верил ему, знал, напарник перешагнёт через кого угодно, а своего добьётся. И от этого знания в нём что-то страгивалось, в душе, иной раз думал: «Чудно... Когда был маленьким, отец, будучи навеселе, нередко говорил, похлопывая по плечу: чую, большим человеком вырастешь. - Вздыхал: - Как поменялось-то в людях! Раньше к одному тянулись, нынче к другому… Больше налегают на зелёненькие. А какой ты человек – большой иль маленький, всем всё равно».

Не сказать, чтоб это не нравилось ему, как не сказать, что нравилось. И сам порой не знал, к какому берегу пристать. А ведь когда уезжал с отчины, был уверен, что во всём разобрался, знает, как теперь жить.

- Хватит, погорбатился на чужого дядю, - говорил в сердцах. - Теперь на себя поработаю. На свой карман. А чё, не имею права?

Мужики не спорили, но спрашивали:

- А зачем для этого с родной земли сваливать? Ты тут прояви себя, а мы поглядим.

Не соглашался с ними:

- Опостылело тут. На люди хочу!..

То и смутило мужиков, обозлило, чуть не побили Прокопа. А после того, как он сказал кому-то из тогдашних своих приятелей, находясь в лёгком подпитии (в тяжёлом-то никогда не был):

- Опротивели вы мне. Глаза б на вас не глядели! – те и вовсе возненавидели его, и уж многие стали считать, что он не здешнего корня, а про то, что его батяня тут похоронен, старались не вспоминать.

Прокоп и сам потом удивлялся, какая муха его укусила, с чего он так раздухарился? Добро бы, так думал. Но как раз этого не было. А сказалось так, скорее, потому, что находился во власти сладостной мысли, что вот де уедет в райцентр и там сделается важным человеком, и при встрече с ним люди будут снимать шапку, как он в своё время срывал её с головы, стоило заметить идущего по улице учителя. Правда, не понимал, как добьётся этого. А потом другие заботы появились. Он тогда хотел, чтобы у него постоянно водились «зелёненькие». Но, когда так и случилось, потерял к ним всякий интерес, и теперь уже на недоуменные вопросы отвечал вяло:

- А и сам не знаю, что со мной? Только на сердце всё ноет и саднит. Беда прямо…

Напарник Прокопа к тому времени приобрёл дорогую заграничную машину, стал ездить по Подлеморью, закупать рыбу и сбывать её с большой для себя выгодой. Иной раз брал с собой и Прокопа. Но тому это быстро разонравилось, сказал:

- Не, я лучше здесь, на вокзале, потолкаюсь с бабами. Неловко перед рыбаками. Всё в голову лезет, что обдуриваю их. Накалываю!.. Смотреть людям в глаза совестно!

- Стоп! Ты это о чём?.. Мы чего-то украли у кого? Нет?.. То-то! Так нынче вся страна живёт!

- Чья страна?

- Ты что, без царя в голове?

- Не знаю. Не сказал бы…

Старичок, оказавшийся тогда рядом, с интересом прислушивался к их разговору, а потом как бы даже по-приятельски похлопал Прокопа по плечу. И тому от этого почему-то сделалось не по себе, и прозрачное синее небо показалось безрассудно холодным, заряженным лишь на ливневый дождь, способный обломать ветви дерев и навредить зеленям в крестьянском поле.

Прокоп, так уж получилось, сам-то он вроде бы не стремился к этому, стал часто встречаться с маленьким кривоногим человечком. Тот в разное время дня выглядел по-разному. С утра был похож на сморщенного, измученного болезнями старца, по причине недосыпа недовольного собой и людьми. А ближе к вечеру напоминал бойкого подростка, позабывшего, с какой целью матушка послала его на привокзальную площадь, и теперь мучительно вспоминающего об этом, но не умеющего вспомнить, отчего в глазах металось весёлое недоумение.

Прокоп ощущал какую-то связь с ним, и хотел бы понять себя, но понять не мог. Не получалось. При встречах они чаще молчали, сидя друг подле друга в скверике на скамейке, а то и на песчаном берегу Байкала. Нередко Прокоп спрашивал, глядя на старичка с откровенной робостью, он не сказал бы, отчего побратался с нею, беспутной:

- А тебе не страшно, дед, что ты всё время один?

- А разве я один? – отвечал тот как бы даже с недоумением. – Вон и ты рядом со мной.

- Я не об этом.

- Понимаю, что не об этом. Но только что я могу сказать? По-разному бывает. Иной раз лежишь где-нибудь в подвале, глядишь в сырой потолок, и такая вдруг тоска навалится, хоть волком вой. И я, случалось, выл, пока не привык к тому, что у меня теперь нет дома и родных тоже нет. Жена померла, сёстры, выйдя замуж, уехали в другой город. А квартиру отобрал банк за долги. Мы у него брали ссуду. Надо ж было на что-то свадьбу справлять. Чтоб не хуже, чем у соседей. Вот и справили!

Он долго молчал. В глазах у него Прокоп не приметил и малой обиды на людей. К тому, что случилось с ним, старичок отнёсся спокойно, не пытался кого-то обвинить.

- А зачем?.. – ответил он, когда Прокоп спросил об этом. – Зачем мне квартира? Лишние хлопоты… Ну, а где переспать, я всегда найду. Сибирь-то большая.

В своё время он работал в институте, преподавал философию, но вспоминать об этом не любил. Зато любил повторять: «Будет день, будет пища…»

Говорил:

- Я живу как птичка. А той много ль надо?

Удивлялся, когда видел, как жадничали люди, недоумённо спрашивал:

- Ну, чего не успокоятся? Всё хапают, хапают… Где ж край их желаниям? В могилу-то ничего не возьмёшь с собой.

Он редко когда повышал голос. В глазах часто промелькивало что-то сходное с виноватостью, когда спрашивал у Прокопа:

- Ну, а ты по какой причине оказался на привокзальной площади? Вроде бы не похож на своего напарника. Иль тебе тоже было мало того, что имел прежде? Тоже потянуло на большие деньги?..

Прокоп не оправдывался перед старичком, про которого думал, что он сошёл с катушек, но придёт время, и тот ещё покажет себя. Был откровенен с ним, случалось, говорил смущённо:

- И сам не знаю, что подвигло поломать в своей жизни. Наваждение какое-то… Чего-то другого захотелось? А то ведь как было-то? Лет до двадцати батяня не давал мне воли. Держал в узде. А когда его не стало, башлык принялся поучать меня. Загонял в доску!

Наверное, не будь старичка-побродяжки, Прокоп еще долго пребывал бы в растерянности, да так и не сумел бы поменять в душе. Может статься, и теперь слонялся бы по райцентру, чувствуя на сердце томление от ещё одного бестолково прожитого дня. Но почему бестолково? Казалось бы, совсем недавно он не считал так. Впрочем, верно ли, что не считал? А тогда почему ещё до знакомства со старичком в рваных штанах он чувствовал себя среди торговых людей неуютно, редко когда принимал участие в их разговорах, а коль скоро и говорил, то чаще невпопад? Надо сказать, если в начале их раздражало, когда Прокоп вдруг останавливался посреди привокзальной площади и подзывал к себе какого-либо бомжа, вытаскивал из кармана мятые «десятки» и совал их в грязные, протянутые к нему руки, то в последнее время они старались не замечать этого, говорили тихонько:

- Чё с него взять? Блаженный…

Прокоп уехал из райцентра, никому не сказав про то, вернётся ли, нет ли?.. И вот теперь он сидел на берегу Байкала и с грустью смотрел, как накатывали на плоские отутюженные камни ещё не приявшие небесной силы, но уже упругие и озорно посверкивающие волны. А потом поднялся и медленно, спотыкаясь, как если бы под ноги попадали скользкие окатыши, пошёл к отчему дому по узкой деревянной улочке. Заметил, сквозь щели в заборе за ним наблюдали, и старался ужаться, сделаться не заметным. И это при его небольшом росте и сухощавой фигуре, кажется, удалось. Во всяком случае, он так подумал. И, чем ближе подходил к отчему дому, тем спокойней становилось на сердце. Не сказать, чтобы ему нравилось это искусственно воздвигаемое им спокойствие. Напротив, он хотел бы, чтоб вокруг него крутились люди. Он редко когда хотел этого. А вот теперь… Он думал, если бы теперь кто-то подошёл к нему, в нём исчезла бы зацепившая его за живое робость. Может, поэтому он часто оборачивался, размахивал руками, как если бы приглашал подойти к нему кого-либо из тех, кто нынче прильнул к забору. Но никто не подошёл. И Прокоп огорчённо вздохнул.

Оказавшись возле отчего дома, он долго разглядывал окна, крест на крест заколоченные пожелтевшими досками, потянулся сорвать их со ставен, но передумал. Он и сам не сказал бы, почему? Что-то смутное бродило на сердце, и не то, чтоб угнетало, а как бы отодвигало от всего, что нынче видели глаза. И даже на подворье, где ему была знакома каждая выбоинка в земле, каждая угорбинка в бревенчатой стене, в нём не шевельнулось и малого воспоминания. Чуть только походил по заросшим полынью дорожкам, а потом посидел на верхней гладкой приступке крыльца, и - поднялся. В какой-то момент подумал: а ведь и впрямь теперь уж никто не придёт к нему, и он окунётся в своё одиночество, как в прорубь, да так и пребудет в нём долгие годы. Стало страшно. Дрожащими руками он выбрал из побитой дождями жёлтой поленницы пару-другую поленьев, зашёл в избу, чуть только повозившись с большим ржавым навесным замком. Затопил печку. А потом сидел и смотрел, как жарко горели березовые поленья. И всё силился понять: почему же никто из дружков-приятелей не встретил его? Но, может, их уже нет на земле? А может, всё ещё жива обида на него, небрежно, как старую лопату, бросившего родное подворье?..

«По-людски ли это?.. Так ли это делается?»

Его разморило, и, наверное, поэтому скоро пришло безразличие к тому, что случилось с ним в последнее время. Спрашивал у себя: «Зачем же я вернулся, если здесь никто не ждал меня?..» И трудно было ответить.

Дрова в печи прогорели. От пола поднимался тяжелый сырой угар. У Прокопа закружилась голова. Он с трудом поднялся с табуретки и, держась за стену, прошёл в комнату и упал на холодную неразобранную постель, ударившись головой о деревянную спинку кровати.

Ким Балков

КРИКИ ЗА СТЕНКОЮ

Анна Семёновна Прошкина, маленькая полнотелая женщина лет семидесяти в сиреневой косынке, из-под которой выбивался изжелта белый клок волос, в зелёных резиновых сапожках, медленно шла по узкой улочке, взболтанной неуёмными тёмными хлябями, по весне сделавшейся пуще прежнего скучновато серой, и тихонько, как если бы украдкой, шептала что-то про себя. Когда б некто услыхал, то и поражён был бы до глубины души: шептала-то она не что иное, как стихи любимого ею Блока. Стихи не имели никакого отношения к улочке, погрязшей в нищете и скудости, были о другом - о прекрасной даме. Но, странное дело, теперь навевали на неё одну только грусть, и не углядывалось за поэтической строкой дивного света, что прежде виделся в ней, и про который думала, что от Бога. Что-то случилось с нею. И она не сказала бы, что именно. Вроде бы всё происходило, как и прежде: поутру вставала, пила чай, а потом присаживалась к слегка замутнённому окошку и со вниманием наблюдала за теми, кто появлялся на площадке перед «хрущёвкой» - пятиэтажным домом с обносившейся, во многих местах лоскутно рваной крышей, в последние два-три года слегка покосившимся. В этом доме Анна Семёновна занимала однокомнатную квартирку на пятом этаже. Дом был поставлен в те поры, когда небесные просторы начали бороздить космические корабли и на сердце у людей сделалось легко и радостно, и рождалось чувство, что уж не иссякнет в душах Божий свет. И поставлен в полуторастах метрах от Байкала, в устье трёх деревянных улочек. Непонятно, отчего районные архитекторы выбрали для возведения высотного дома место на берегу Байкала, а не где-то ещё?.. Что этим хотели сказать?.. Впрочем, Бог с ними! Что с них взять-то, коль скоро привыкли жить и по сей день живут не своей головой? Впрочем, кое-кто из деповских рабочих утверждал, что и удивляться нечему, надо быть, так и задумано, чтоб после первой же земной тряски дом скатился в море, и мы сём вместе. А потом ищи нас… Да и кто стал бы искать? Всё просто: меньше людей - меньше забот у тех, кто наверху.

- Вот те и вся ахитетура, - сказывали рабочие с горькой, но нередко и со злою усмешкой. - Это не в пример прежним летам нынче и без пригляду ясно даже дураку.

  Анна Семёновна тихонько, опираясь на палку и с опаской ставя ногу на вязкую и тяжёлую землю, шла по улочке. Изредка подымала голову, оглядывая низкорослые бревенчатые дома за изрядно прогнившими заборами, стараясь определиться, где она теперь и долго ли ей ковылять? И всякий раз огорчённо вздыхала: до пятиэтажки было ещё далеко. Надо же, никогда бы не подумала, что решится пойти в такую даль. Но что было делать, коль скоро чуть свет в дверь постучали и подняли с постели. У порожка увидела кругленького толстогубого мальчонку вматроской фуфайке и в рыжей шапчонке с шишкой, спадающей на глаза. Росту он был небольшенького, пожалуй, чуть пониже её самой. Сказал мальчонка, силясь говорить по-взрослому:

- Маманя просила вас придти к нам и поговорить с ентим - самым... с папаней. - Чуть помешкав, добавил как бы даже с удивлением, хотя удивляться тут было нечему: папаня у мальчонки будучи и в добром здравии не отличался благостным характером, как раз наоборот, а в подпитии мог и на стенку полезть: - Он ить, окромя вас, никого не слухает. А так, глядишь, на день-другой посмирнеет.

Анна Семёновна растерянно посмотрела на мальчонку, не знала, как поступить: вроде бы и отказать нельзя, опять же в груди чувствовала гнетущуютяготность. Иль можно одолеть её?.. А что если упадёт посередь улочки? Сил-то уж никаких, да и на сердце всё пощипливает, пощипливает, и не то, чтоб ощутимо, а точно бы не зависяще от неё, словно бы со стороны приспела слабость и затомила. Вот ведь как!..

Анна Семёновна опять посмотрела на мальчонку, а потом провела его на кухоньку, налила чаю в гранёный стакан, намазала маслом ломоток чёрного хлеба, сказала тихонько:

- Поешь. А я пойду переоденусь.

Папаня у мальчонки в своё время учился у Анны Семёновны, был скромен и не драчлив, с пацанами держался ровно. Но, кажется, ни с кем не дружил, хотя никого и не сторонился. Не обижал слабых и даже мог подсобить кое-кому при надобности. Что же потом случилось с ним? Отчего сделался не похож на себя, прежнего?

Анна Семёновна не однажды задавалась этим вопросом, хотя можно было и не спрашивать, догадывалась, что случилось, но не хотела поверить в это. Понимала, когда б поверила, то и сделалось бы горько и обидно, и всё, что ещё согревало в жизни, отступило бы. А она хотела удержать при себе хотя бы то немногое, что пока принадлежало ей.

Раньше Анна Семёновна бывала в избе, где жил мальчонка с отцом и матерью, довольно часто. Но в последний год-другой не заглядывала к ним: всё что-то мешало. А может, дело в том, что стала сильно прибаливать?..

Анна Семёновна нынче, как в прежние годы, тихо постукивая палкой об пол, зашла в избу. Встречь ей поднялась худая бледнолицая женщина с синюшными подтёками на тонких руках. Поправила фартук, сказала сухим надреснутым голосом:

- Проходите. Присаживайтесь.

А что же её бывший ученик? А что он?.. Видать, услыхал из комнаты, где валялся на диване, обложив голову пожелтевшей рваной газетой, подобранной им в предпечье, что пришла старая учительница, и быстро, хотя и не сразу, матюгнувшись негромко, совладал с собой и уж не выглядел расхристанно, как поутру. Заправил в штаны пёструю выцветшую рубаху, прибил ладонью реденький хохолок волос на голове и сделался вроде бы даже подтянутым и мало сходным с тем, кем был час-другой назад. В худом длинном лице, обильно заросшем чёрной, с белыми сияющими крапинками, щетиной, с крутыми, выпукло очерченными скулами, отметилось что - то несвычное с ним, вроде бы как облагородилось, и в жёстких чертах обозначилась едва ли не душевная мягкость, про которую, надо быть, в последнее время бывший ученик Анны Семёновны не хотел бы и помнить. Но она противно всему выплыла на белый свет, хотя и пребывала невесть в каких укромных уголках. А чуть погодя случилось так, что отцу мальчонки словно бы даже стало неприятно и само воспоминание про то, как он едва только рыжее солнце, слегка покуражась, выкатилось из-за дальнего горбоносого гольца, в сильном подпитии приплёлся, слабо держась на ногах, на отчее подворье и, беспутный, начал куражиться, а потом подрался с женой, после чего, как если бы после добротно сделанной работы, завалился на диван. Даже сапог не снял.

Заметно смущаясь, папаша мальчонки зашёл на кухню, усадил гостью за стол, вроде бы собирался попотчевать её. Да, видать, нечем оказалось попотчевать: и стол был пустой, и заметно почерневший, на все лады дребезжащий холодильник, что стоял тут с советских времён, перейдя по наследству от отца с матерью, тоже… Он понял это и заметно пасмурнел, и, утирая кулаком какую-то мокреть с лица, но, может статься, и слёзы, хотя и не отличался особенной сердечностью, и с досадой поглядывая на жену, сказал глухим севшим голосом:

- Вот так и живём, хлеб жуём. Да нет, вру. Уж не каждый день есть хлебушко на столе. А кто виноват? Я, что ль? Куда токо не обращался, чтоб приставили к работе. Да толку? «Подождите, - говорят. - Придёт и ваше время». Знаю, что придёт. Но сколько ж можно ждать?

Со вниманием, которое через мгновение-другое сделалось напряженным и острым, едва ли не колющим, отчего Анна Семёновна почувствовала себя не в своей тарелке, посмотрел на старую учительницу, вздохнул:

- Да, пью. А чё делать? Так хоть на время забываюсь. А не то сдох бы уж давно. - Опустил голову, чуть погодя обронил вяло: - Стоит придти домой и увидеть пустой стол и жену с малыми ребятёнками, тут-то и захолонёт на сердце и найдёт на меня тоска, хоть волком вой! Что же это за время такое, чёрт бы его побрал? Скоко ж можно изгаляться над людьми? Приспеет ли конец этому?..

Он спрашивал у старой учительницы, точно бы она знала ответ. Но она не знала и вдруг почувствовала себя виноватой перед ним, и протянула к нему маленькие сухие ручонки и потрепала по сбившимся реденьким волосам, бормоча под нос что-то горестное. А потом к столу подсела хозяйка и стонуще поинтересовалась здоровьем Анны Семёновны. Но не дождалась ответа, заплакала, уткнувшись лицом в фартук. Чуть погодя и старая учительница не сумела сдержать слёз. Так они и сидели в отчаянье, чуть погодя сделавшемся настырным, почти торжествующим; отчаянье перебегало от одного к другому и нигде не задерживалось и было вполне довольно тем, что властвует над людьми.

- Что же делать-то? - спрашивали они друг у друга, хотя понимали, что лучше бы помолчать и прислушаться к тому, что совершалось в них, а потом постараться отринуть ненадобное. А то ведь и дышатьто уж нечем, как если бы оказались лишены воздуха.

- Коленька, - обращаясь к хозяину старой обносившейся избы, спросила Анна Семёновна. - А нельзя ли сделать так, чтоб и вовсе не пить?

- Не знаю, - чуть помешкав, ответил он. - Не пробовал. Слабый я.

- Почему же так, слабый? - удивилась Анна Семёновна. - Я ж помню, какой ты был.

- Был, да весь вышел, - упрямо сказал он. - Вы бы ещё чего вспомнили!

Анна Семёновна вроде бы и не к месту подумала о душе, которая неизменна. Как-то прогуливаясь по берегу Байкала, повстречала старика-бурята, он поглянулся ей тихой робостью в узких чёрных глазах, какою-то беззащитностью, которая, впрочем, кажется, не угнетала его, а как бы даже приподнимала над сущим. От него и услышала: в давние-давние времена душа была видимой, огромной, принадлежащей всем людям сразу. Но однажды её предали, и от стыда за людей она чуть не сгорела. Однако Бог миловал, и она уцелела и долго бродила по земле, неприкаянная. С годами душа разбилась на тьму золотистых сколок, равную количесту людей, которые жили в ту пору на земле. И вот подоспело время, когда те сколки проникли в людские тело, и уж никуда из них не выходили, и только когда умирали тела, отлетали в небо. И находились там до тех пор, пока не отыскивали новое пристанище.

А еще старик-бурят с грустью сказал, что нынче развелось много людей, у которых нет души. И это пагубно повлияло на землю, она начала утрачивать всё.что было в ней прежде: оскудевать и утеривать благо дарующее и слабому. «О, Боги, что же станется с нею дальше?..» - воскликнул старик-бурят и пошёл по тропе, сгорбленный, и скоро сделался тенью. А скоро и тень исчезла, растворилась в небесном пространстве.

Анне Семёновне захотелось сказать об этом, но тут же она и засомневалась: нужно ли?.. А чуть погодя решила, что не всякое слово, хотя бы и окрашенное в мягкие тона, надобно произносить вслух, пущай так и останется невысказанным.

Она подошла к пятиэтажке, постояла у подъезда, а потом осторожно присела на скамейку, которая приткнулась, к грязновато жёлтой, со щербинами, бетонной стене, почернелая, на слабых кривоватых ножках. Нынче пусто было во дворике. Ребятня куда-то подевалась. Может статься, убежала к Байкалу, гомонливая? Она так поступала всякий раз, когда никто не надзирал за нею. И знакомых старух не оказалось на прежнем месте. Надо думать, у них нашлась какая ни то работёнка по дому. А вот Анне Семёновне некуда и незачем было поспешать: с утра прибралась в квартирке, подмела щелястый, поскрипывающий, в прошлогодье крашеный пол, напоила свежей, из-под крана, водой распустившиеся цветы, что росли в глиняных горшочках, вытерла сухой тряпкой липкую пыль с Божницы, что стояла на полочке в переднем углу, сиротливая, на узкой, наспех сколоченной из почернелых тонких досочек. Чего же ещё - то?.. Вроде бы больше ничего и не надо.

Анна Семёновна сидела на скамейке и попервости ни о чём не думала, даже старалась запамятовать недавний разговор с бывшим учеником. Но это не удавалось, нет-нет да и промелькивало в сознании что-то из недавнего разговора, и тогда на сердце делалось щемяще и тревожно. В какой-то момент подумала, что нынешняя её тревога не что иное, как продолжение той, прежней, которая невесть почему однажды студёно окатила её и с тех пор не отпускала, хотя временами слабела и не так угнетающе действовала на неё.

Анна Семёновна считала, что тревога, поселившаяся в сердце, была случайной, ни от кого не зависимой. Ведь ничего особенного в те поры не происходило с нею. Жила тихо и не шибко-то хлопотно, довольствовалась тем, что есть, и ни к чему не стремилась и потихоньку, несуетливо и неприметно для стороннего глаза приготовляла себя к смертному часу. Но однажды, когда казалось, всё в старой учительнице устоялось и неоткуда ждать перемены: единственная дочь вышла замуж и уехала с мужем в областной город, к тому же теперь у неё наладилось и с работой, - тревога вдруг коснулась её, попервости хрупкая, едва сознаваемая, однако ж, что было удивительно и ничем не объяснимо, с каждым днём набирала силу. Всё же первое время не казалась невыносимой, можно было бы и дальше терпеть её, когда бы знать, отчего поселилась в ней, а не в ком-то еще?.. Но Анна Семёновна не знала этого и потому не могла не то, что прогнать её, ни с какой стороны не жданную, а даже слегка сдвинуть с места. Тревога пребывала как бы сама по себе, ничему другому, тоже обитающему в старой учительнице, не мешая.

  Было время, когда Анна Семёновна работала в школе, но вот уже пять лет как на пенсии. Она, может статься, работала бы и дальше: силёнок ещё хватало, - но директриса школы, пришедшая заместо прежней, с которой у Анны Семёновны были почти дружеские отношения, почему-то не взлюбила маленькую седенькую учительницу русского языка и литературы и норовила при случае вставить ей палки в колёса. Непонятно, почему бы, ведь Анна Семёновна за всю свою жизнь, кажется, слова худого никому не сказала? Но факт остаётся фактом. Вдруг да и останавливала её посередь школьного коридора и спрашивала со злою усмешкой на тонких длинных губах:

- Ах, это вы? А я - то думала… - И замолкала, и глядела куда-то в сторону, крупнотелая, высокорослая, с большими жёлтыми руками, на которые старая учительница смотрела едва ли не со страхом. Невесть что мерещилось, как если бы те несли пагубу, и не только слабому, не способному защитить себя. И хотела бы не думать об этом, и уж вроде бы совладала с душевной колготой, ан нет, всё повторялось, стоило лицом к лицу столкнуться с директрисой. «Господи! - говорила Аннаа Семёновна мысленно, неплотно закрывая за собой дверь в учительскую, - Что же это такое и когда кончится? Я не могу больше!..» Однако ж один учебный год сменялся другим, а Анна Семёновна попрежнему ходила в школу и вела уроки, хотя делать это становилось всё труднее. Она могла бы пожаловаться кому-либо из учителей, но подруг у неё не было, и, привыкши переваривать в одиночку и самое горькое, всё держала в себе. Одно успокаивало: видать, так писано на роду, и тут уж ничего не поменять. Всё ж от постоянного душевного напряга у неё стала сильно болеть голова, а иной раз так подымалось давление, что едва дотягивала до дома.

Но всему приходит конец. Вот и Анна Семёновна противно собственному разумению, дивясь себе, но уже не умея совладать с тем, что накопилось в душе, едва ли не с вызовом во вдруг ставшем умягчённо слабым голосе спросила:

- А вы, Люсия Марковна, отчего с такой неприязнью глядите на меня, когда встречаетесь со мной? Вас что-то не устраивает во мне? Или вы чего-то хотите, да стесняетесь попросить? Так вы не стесняйтесь, милочка.

  Анна Семёновна спросила об этом после того, как Люсия Марковна сказала как бы даже про себя и с немалым сожалением в сильном глуховатом голосе:

- Что-то выглядите вы не очень?.. Не пора ли на покой? Не дай Бог, упадёте в школьном коридоре, подымай потом!

И спросила Анна Семёновна не где-нибудь, а в учительской, куда по какой-то надобности заглянула Люсия Марковна. Вообще-то она не любила туда ходить, чаще принимала учителей в своём кабинете. Но, видать, велика была нужда, которая заставила её изменить себе.

Пришла Люсия Марковна в школу из лагеря для заключённых, соседствующего с городком. Там работала отрядным воспитателем. И вот когда прежняя директриса в чём-то провинилась перед районными властями, а может, просто не поглянулась им независимым характером: сказывали, обходила стороной чиновничьи кабинеты, и всё норовила сама сделать, своими руками, хотя бы это было и тягостно для души, противно тому, к чему всю жизнь тянулась, - про Люсию Марковну и вспомнили. А чего?.. Училась в педагогическом университете, хотя до Диплома так и не дотянула. А и не надо! Она и без Диплома не женщина - подарок для властей: где надо, умелая и дерзкая, привыкшая держать в узде и крутых зэков, а где не надо,тише воды и ниже травы. Надо полагать, сладится у неё и в школе.

Люсия Марковна, уже привыкшая к тому, что Анна Семёновна слова поперёк не скажет, ей хоть кол на голове чеши, только крякнет вроде бы как в недоумении и пойдет дальше, растерялась и в первый раз за то время, что работала в школе, не знала, как поступить? Понимала, хуже не придумаешь, не дай Бог, если учителя увидят эту растерянность, тогда небось и вовсе перестанут уважать. Впрочем, иной раз и у Люсии Марковны промелькивала чуждая её естеству мысль: а что, разве есть в ней и такое, что достойно уважения?.. Правду сказать, не находила в себе этого, однако ж не огорчалась. Подумаешь! Пройдет год-другой, и всё наладится. Но наладится ли?

Люсия Марковна стояла, упругая и звонкая, как гитарная струна, и с напрягом, а пуще того, с недоверием смотрела на учителей. Немного успокоило, что те в смущении отворачивались от неё. Впрочем, и к Анне Семёновне никто не подошёл, во всяком случае, пока она находилась в учительской. А что будет потом, Люсию Марковну мало интересовало. Впрочем, так ли?.. Что-то вдруг и в ней сдвинулось. Но, если в ком-то это могло бы поменять, то на Люсию Марковну чуть только надавило и сейчас же пропало, как жёлтая пыль, осевшая на большой чёрный шкаф, который стоял в директорском кабинете, после того, как тут побывала уборщица. Люсия Марковна привезла шкаф с места прежней своей работы, хотя тут он вроде бы ни к чему. Другое дело там… там сей предмет был просто необходим для складирования бумаг, относящихся к приёму на новое место жительство осуждённых.

Люсия Марковна ушла из учительской, так ничего и не сказав Анне Семёновне. Но перед тем так глянула на неё длинными, холодными, как если бы застуженными глазами, что всяк в учительской понял, добром это не кончится. Всё же кое-кто, улучив момент, попытался утешить старую учительницу, с опаской поглядывая на дверь, а некто, кажется, это был завхоз школы, пожилой русобородый мужчина в роговых очках, сказал откровенно чуждым ему тенором:

- Не огорчайся. Что с её взять? Просто бабёнка не любит нашего брата и всех заглазно, а то и в глаза называет «совками». Будь её воля, стариков уж давно повыгоняла бы из школы. - И громче, уже басом, как если бы одолев робость, обронил хлёстко: - Да, видать, не хвататишо воли-то?!

- Ты так думешь? - упавше вздохнула худенькая большеглазая старушонка с коротко, по-мальчишечьи стриженными белыми волосами, учительница истории, которая была года на три постарше Анны Семёновны: - Со мной она тоже говорила сердито. Не поглянулось на моём уроке. Вроде бы как учу детишек не тому, чему надо. «А чему надо?..» - спросила у неё. Она, знаете, так глянула на меня, что я долго не могла взять в толк, где нахожусь, в каком веке? И уж вовсе растерялась, когда Люсия Марковна сказала: «Сидели бы дома да гоняли ч…чаи, чем пропадать в школе, где, надо думать, уж никому не нужны». Обиделась я, а тут неожиданно и голос у меня прорезался, сказала: «Вы-то откуда можете это знать? Без году неделя в школе, а туда же…» - Старушонка с недоумением глянула на учителей: - И ничего. Отстала от меня.

- Боюсь, ненадолго.

Это уж Анна Семёновна встряла в разговор. Уж кто-кто, а она-то знала, сколь упорна Люсия Марковна в своём неприятии чуждого ей, по какой-либо причине не поглянувшегося. Уж не однажды доводила Анну Семёновну до нервного расстройства расспросами о здоровье, как если бы страсть как пеклась о нём. Но видно же было и невооружённым глазом, что это не так, и вовсе не забота о старом человеке движет директрисой, а нечто другое… Нет, не сразу Анна Семёновна решилась на столь удивительный для неё поступок, она и нынче ничего не сказала бы Люсии Марковне, да вдруг разом вспомнилось всё то горькое и обидное, чему та стала причиною, вот и не сумела сдержать нахлынувшего и сделалась не похожа на себя, прежнюю. Впрочем, это продолжалось недолго, Ну, может, минут пять или десять? Ничуть не больше. Понимала, если бы выпала нужда снова выпрыгнуть из собственной шкуры, вряд ли смогла бы…

Анна Семёновна ещё немного посидела бы на скамейке, предаваясь воспоминаниям, которые хотя и были горькими, однако ж отними их теперь у неё, расстроилась бы, но пошёл дождь, попервости слабый и тёплый, реденько постукивающий по крыше, однако ж чуть погодя дождь усилился, к тому ж с Байкала потянуло знобящисм ветром, и Анна Семёновна поднялась со скамейки.

В квартире было сумрачно, и она включила в комнате свет. Кинув палку на диван, держась за широкий, вытянувшийся едва ли не во всю стенку, набухший и огрузневший от того, что был забит до отказа, сколоченный ещё дедовскими руками заметно почерневший комод, подошла к окошку и потянулась слабыми руками к дверной скобе. Какое-то время подержалась за неё, а потом несильно дёрнула на себя: дверь на балкон открылась с вязким тягучим скрипом. Уж в который раз Анна Семёновна подумала, что надо бы смазать дверь хотя бы солидолом, да всё никак не соберётся. Дела, знаете ли?.. Хмыкнула: чудно, право, какие у неё могут быть дела? - хотя ей было не до веселья: опять в груди засаднило, запотягивало. И это вовсе не оттого, что на неё напала болезнь. Откуда бы ей взяться? Но тогда отчего же?..

Анна Семёновна осторожно опустилась на старенькую пожелтевшую табуретку, облокотилась руками о перильца. Долго сидела так, сильно наклоняясь вперёд и до рези в глазах глядя на море, которое по первости лениво, а потом всё бойчей и бойчей плескалось, казалось, у самых её ног и было как бы облито первородным, с тонкими темно-жёлтыми прожилками, серебром. Это от того, что дождевые капли, едва коснувшись неторопко набегающей на берег прозрачно синей волны, тут же меняли свой окрас и делались похожи на маленькие серебряные слитки, бегущие во след за волной и вместе с нею разбивающиеся о серые прибрежные камни.

Анна Семёновна любила выходить на балкон в ненастную погоду и наблюдать за тем, как колыхалось море, откровенно лениво, как бы даже с неохотой. Но мало-помалу, подчиняясь нахлестунепогодья, море сворачивало серебряное покрывало, накинутое на него лёгким зыбистым ветерком. Это вызывало в Анне Семёновне лёгкое смущение, а нередко и грустное недоумение. Она не хотела бы, чтоб море утрачивало серебряную зеркальность и делалось чёрное и грозное. Но это происходило, и, в конце концов, она смирялась и уж не пугалась грохота волн, хотя в груди сжимало, шептала тихонько и горячечно, точно в бреду:

- О, батюшка, что же ты разбушевался-то?

А это и был бред, впрочем, может статься, не совсем бред, а нечто сходное с ним, но так же уводящее от ближнего мира, который в иные моменты наскучивал старой учительнице. Когда появлялась возможность хотя бы слегка отодвинуться от него и обернуться лицом к другому миру, она с удовольствием делала это. Правда, долго там не задерживалась. Очутившись в ином мире благодаря тому, что принимала за сладкий и нередко жданный бред, где всё пространственно и не познаваемо рассудком, но подчиняемо чувствам, дивно обострённым, легко воспринимающим и то, чему не могла найти названия, она неожиданно, даже пребывая в объятьях тихой, ни к чему не устремлённой радости, а часто и противно тому, что совершалось в ней и было приятно, начинала скучать по всему, что оставлено на земле. Ну, как если бы чего-то не хватало, чего-то важного, хотя не сказала бы, чего именно?.. Неужто людского вседвижения и суеты, что так утомительны для души, потянувшейся к тишине и покою? Наверное, так. От всесветной тишины, что окружала в нездешнем мире, у Анны Семёновны порой кружилась голова, хотя и не шибко и едва только отмечаемо. Анна Семёновна, вновь оказавшись в ближнем, знакомом с малолетства мире, только и помнила про это слабое, никуда не влекущее круженье. Впрочем, в иные минуты перед нею вставало ещё что-то: вроде бы ближнее пространство обильно усеяли легкорылые тени не то умерших людей, не то больших птиц, про которых не сказала бы, что раньше обитали на земле; что-то небесное, сияющее угадывалось в них, отчего на сердце делалось сладостно, а вместе томительно, должно быть, оттого, что никогда не стать ей сходной с ними, не осилить в себе земного начала.

Анна Семёновна поднялась с табуретки и прошла в комнату, когда вечерний густой сумерек, влажный и тяжёлый, опустился на слякотную землю. Приготовилась ко сну, разобрала постель, укрылась с головой мягким пуховым одеялом. Её знобило, а на душе опять сделалось неспокойно, как если бы застывше в ожидании чего-то горестного. Господи, почему бы так-то?..

Анна Семёновна задремала, и тут же перед нею замаячило что-то лёгкое и зыбистое, словно бы сотканное из дождевых капель, вроде бы как наваждение, которое, впрочем, ни о чём не говорило, а не говорило, наверное, потому, что было незримо, а только отмечаемо чувствами. Она попыталась прогнать наваждение. И не смогла. А через минуту-другую словно бы кто-то дотронулся до неё и поломал дрёму. Старая учительница открыла глаза и - услышала тоненький, всхлипывающий крик. По всему, кричала женщина. Видать, нечаянно столкнулась с чем-то, что причинило сильную боль.

Анна Семёновна силилась вспомнить, кто живёт за стенкою? Но так и не вспомнила. Поднялась с кровати, подсела к круглому письменному столу, заваленному книгами. Взяла в руки сухую тряпку и стала, смахнув с книг густую липкую пыль, складывать их в шкафчик, прибитый к стене. С утра намечала перебрать книги, да пришёл мальчонка, оторвал от стола. И теперь, раз уж пропал сон, решила заняться прерванным делом. Не спешила. И, когда глянула на настенные часы-ходики, а их она заводила каждое утро, находя в этом нечто приятное для себя, удивилась:

- Времени уж дивно набежало. То-то смотрю, тьма тьмущая навалилась на окна.

Анна Семёновна следила за «ходиками», хотя ничего не стоило поменять их на новые часы: на китайском рынке нынче чего только нет. Но не сделала этого, казалось, «ходики» связывали её с прошлым, как если бы перекидывали к нему мосток, хлипкий, конечно, слабенький, того и гляди, поломается, и всё, всё же…

Не сказать, что Анна Семёновна не могла бы прожить без воспоминаний. Уж и они покрылись глухой тиной многолетья. Однако ж иной раз так ярко высвечивались и подобно солнечному лучику прорезали тьму. И как же тогда сладостно делалось на сердце! Когда б не это, иль смогла бы она оставаться самой собою и по сию пору удивлять тех, кто общался с нею, тихим безропотным спокойствием и рассудительностью?..

А крик за стенкою не утихал, только иногда ослабевал, правда, ненадолго. Анна Семёновна и не хотела бы, и всё ж прислушивалась к нему, и тревога, что жила в ней, усиливалась. Старая учительница нынче так и не сомкнула глаз. Всю ночь просидела за столом, вроде бы ни о чём не думая, однако ж, наверное, это было не совсем так, и какие-то мысли приходили и беспокоили своей несходностью с тем, к чему успела привыкнуть, выйдя на пенсию. Те мысли вроде бы имели намеренье сказать, что и теперь она не свободна от того, чем жила раньше, даже если прежняя жизнь уж не грела и про неё хотелось бы позабыть. Да, такое у неё подчас появлялось желанье, хотя и не сказала бы, отчего?.. В прошлом было немало людей, кого уважала и с кем не хотела бы расставаться даже в мыслях.

Когда же за окном начало разъяснивать, Анна Семёновна поднялась из-за стола, легла на диван, но и тогда не смогла заснуть. Впрочем, когда крики за стенкою прекратились, а это случилось ближе к полудню, Анна Семёновна, наконец-то, заснула. Сон её был беспокойным; невесть что промелькивало перед глазами, попробуй-ка разгляди, что там замаячило: не то тени давно отошедших в иной мир людей, не то и вовсе прежде незнаемое ею и, по правде сказать, жутко настырное: того и гляди, схватит за горло огромными чёрными ручищами, и тогда поминай, как звали… У Анны Семёновны, но, может, и не у неё, а у кого-то схожего с нею, оказавшегося в мире, где и не пахнет Божьими установлениями, ещё хватало сил увёртываться от тех рук. Но надолго ли их хватит? Наверное, нет. Так не лучше ли подчиниться неведомому? И будь, что будет!

Анна Семёновна вздрогнула, открыла глаза, испуганно огглядела то, что окружало её, и облегчённо вздохнула. Но это было слабое и короткое облегчение, скоро от него не осталось и следа. Это когда услышала всё те же крики за стенкою. «Господи, что происходит? Отчего она кричит? Может, мне сходить и узнать?..»

Но минул день, а потом ещё день, прежде чем Анна Семёновна набралась смелости и пошла в соседний подъезд и поднялась на пятый этаж и постучала в квартиру, которая, по всему, соседствовала сеё, собственной. Старой учительнице долго никто не открывал, но вот дверь распахнулась, и Анна Семёновна увидела перед собой такую же маленькую, как и она, седенькую старушку в круглых блестящих очках.

- Вы ко мне? - испуганно спросила старушка.

- Да… - смущённо ответила Анна Семёновна. И, собравшись с духом, попыталась объяснить, зачем пришла.

- А что я могу?.. - растерянно сказала старушка. - Тяжело заболела сестрёнка, какое-то время пролежала в больнице, а потом… потом её выписали помирать дома. Но дома кто бы ждал-то? Вот я и взяла сестрёнку к себе. Кому ж следить за ею, как не мне? - Заплакала, размазывая по иссиня бледному лицу, обильно иссеченному тонкими неглубокими морщинами, слёзы. - А что кричит, так что я могу с этим поделать?

Старушка прошла в комнату. Следом, опустив глаза долу, со вдруг накатившей робостью вяло и словно бы нехотя потянулась Анна Семёновна. Когда же подняла голову, то и увидела лежащую на кровати и, кажется, пребывающую в беспамятстве длиннолицую женщину. У неё были пустые, ничего не выражающие, как бы даже обесцвеченные глаза и большие жёлтые, в толстых морщинах, руки, перебегающие с места на место, точно бы ища что-то, на чём можно было бы испробовать угасающую силу. Анна Семёновна хотя и не сразу узнала в ней Люсию Марковну и… сама не понимая, отчего, вдруг сказала тихим свистящим шопотом:

- Есть Бог на белом свете. Есть!..

Старушка не поняла гостью, приняла её слова не за то, что они обозначали, и сказала потухше:

- Рак у неё. Врачи говорят: недолго маяться сестрёнке.

Женщина застонала, а потом закричала:

- Больно мне! Больно!.. Мама! Мамочка, ты где? Не уходи, помоги мне!

  С Анной Семёновной что-то произошло, что-то несвычное с тем, чем жила, отчего на сердце замутнело. Пробормотала вязко:

- А, тебе больно?.. А мне было не больно, когда ты уволила меня? Ты не подумала, каково мне без школы, где я проработала столько лет и где была нужна не только себе? Иль всё-таки подумала и сделала на зло мне? Ну, чего молчишь? Скажи что-нибудь?

Но Люсия Марковна и не посмотрела на неё. И тогда Анна Семёновна вышла из комнаты. Придя домой, долго сидела на стареньком диване и с недоумением прислушивалась к себе и постепенно наполнялась досадой. Она не понимала, отчего досада властно и жёстко отодвигает её от всего, к чему прежде тянулась. Да и не стремилась понять. Не хотелось ни о чём думать, как только о жестокой обиде, нанесённой ей в своё время Люсией Марковной. И она едва ль не с удовлетворением вспоминала то одно, то другое происшествие, связанное с нею. «Если бы не она! Господи, если бы не она!..»

А время утекало, как вода сквозь пальцы. Анна Семёновна потеряла счёт дням и ночам. И сама не сказала бы, спала ли нынче, нет ли. В голове упрямо и неизбывно шумело, и некуда было деться от этого шума, как и от женского крика за стенкою. Тот упорно настигал её, даже когда набрасывала на голову тяжёлое одеяло. Но, когда однажды посреди ночи крики за стенкою смолкли, Анна Семёновна насторожилась и стала с жадным нетерпением ждать, когда те возобновятся. Однако этого не случилось. «Странно, - подумала она. - Что бы сие могло означать?..» И только много позже до неё дошло, что Люсия Марковна, должно быть, померла. «Ну и слава Богу! - неожиданно сказала Анна Семёновна. - Отмучилась бедняжка!»

И тут же в душе что-то стронулось, затрепыхало, а потом взлетело в высь, подобно лесной пёстрокрылой бабочке, избежавшей паутины. Анна Семёновна тяжело поднялась с дивана. Увидела откровенный беспорядок, царивший в комнате, и с робостным недоумением спросила у себя, но, может, у кого-то ещё, пребывающего вне земного пространства, но властного над людскими душами:

- Господи, что же со мной было? Не иначе как наваждение какое-то?.. Словно бы бес вселился в меня.

Анна Семёновна присутствовала на выносе тела. Но на кладбище не поехала.

Ким Балков

СЕРЕБРЯНЫЙ ИЗЮБР

       Не спалось. Вышел на крыльцо, стал всматриваться в тёмный, зависший над землёй, холодный и влажный мрак ночи, но ничего не мог разглядеть. И тогда сел на нижнюю приступку крыльца и, опустив на грудь голову, закрыл глаза. И тут на меня привычно накатила дрёма, но не та, которая клонит ко сну, а та, что норовит взбодрить и малую жилочку. Только не так, чтобы помешать дрёме, теперь уже сделавшейся сладкой, а вместе томительной, как если бы я, однажды утратив дорогое сердцу, снова обрел потерянное. Впрочем, ненадолго. И я знал про это, потому и мучало меня даже сладостное томление. Я спешил, оттеснив всё мешающее мне из моей души, на встречу с потерянным, тогда и открыл глаза и, вытянув шею, стал пристально вглядываться в ночную глыбь, и скоро где-то на самом дне увидел мелькающие человеческие тени. А среди них и дорогую моему сердцу. Внешне она была ничем не отличаема от других теней, так же легка и подвержена колебанию, коль скоро ветер усиливался. Она едва удерживалась, чтобы не стронуться с места и не раствориться во мраке. Я старался помочь ей. И, кажется, мне это удалось. Во всяком случае, я почувствовал, как сила, ещё удерживающая в моем теле жизнь, словно бы растворилась в пространстве и ослабила ветер, дующий с Байкала. Само море я теперь не видел, хотя оно лежало у меня под боком, но слышал, как Байкал лениво, как бы даже с неохотой плескался. Наверное, на него тоже навалилась дрёма, сходная с моею? Может статься, и ему, священному сибирскому морю, привиделась дорогая тень, и он хотел бы дотянуться до неё зелёными гребнями волн? Но так же, как и я, не в состоянии был сделать это.

       - Сын… - шепчу я. - Что же ты не подойдешь ко мне? Ведь я знаю, это ты…ты…

       Померещилось иль впрямь я услышал мягкий и грустный, а вместе как бы ободряющий голос сына, покинувшего земную обитель. Странно только, я и теперь по прошествии времени не смог бы сказать, о чём говорил сын.

       А в воздухе ощущалась напряженность, утягиваемость к чему-то дальнему, человеческому разуму неподвластному. Я чувствовал эту напряжённость, скорее, потому, что привык жить не одной земной жизнью, а ещё и другой, созданной моим воображением и как бы тоже существующей. Правда, в ином измерении. Что-то от той жизни соприкасалось с моими ощущениями, а нередко и с разумом, и это меняло во мне, правда, не сильно, но порой замечаемо людьми. И тогда они с грустью говорили:

       - Повело старика… Надо думать, не скоро вернётся на грешную землю.

       Да, бывало, я задерживался там, с кем-то встречался. Но, вернувшись на землю, не мог вспомнить и малости, всё вдруг затуманивалось, делалось смутным и неясным, хотя и греющим сердце, превносящим в него покой. Вернувшись , я ни о чём и ни кому не рассказывал, стоило заговорить о недавно пережитом, как покой отдалялся. А я чаще не хотел этого и потому молчал.

       Я не знал, откуда это у меня?.. Но отец сказывал, что от деда. Был тот улигершином, причём, не обычным сказителем, умеющим виртуозно обращаться со словами, а и придавать им неземное звучанье. Это отмечалось людьми, пришедшими под крышу дедовской юрты, чтобы послушать улигершина и насладиться свободной, ни к чему не привязанной песенной мыслью.

       Может, так. А может, и нет. Но и то верно, коль скоро ничего не страгивалось в моей душе, делалось скучно и одиноко. И я с нетерпением ждал, когда опять поменяется во мне, и я окунусь в иной, пространственный, ни одним чувством не угаданный, но такой желанный, как если бы я всё знал про него, неземной мир.

       Я сидел на крыльце и пытался удержать близ себя светлую тень сына. Какое-то время мне это удавалось. Но вот тень исчезла, и тьма навалилась на меня, тяжёлая и угрюмоватая. Я ощущал её тягучесть и вязкость, и мне хотелось выть. Но я сдерживал себя, знал, это не поможет. А потом услышал в ближнем отдалении от моего дома лёгкое похрустывание сухого (дождя не было уже дней десять), обильно заполонившего сосновую рощу, молодого подлеска и насторожился. Нет, я никого не боялся. Волчьи стаи уже давно покинули ближние окрестности и перебрались в обширные тункинскиестепи. Туда же подались и одичавшие собаки, тоже сбившись в стаи. А лихой человек, нечаянно забредший в нашепоселье, в котором осталось всего два жилых дома, мне не страшен. Наверное, потому, что и брать-то у меня нечего, разве что пару-другую книжек да старую печатную машинку.

       Я сидел на крыльце и прислушивался к тому, что происходило на земле ли, в воздухе ли, но ничего не мог уловить, а голос сына всё отдалялся, пока не превратился в тихий, едва колеблющий воздух, уже и не всегда отмечаемый мною шопот, сходный с шопотом берёзок. Они заглядывали в окна моего дома, и я часто принимал их совсем не за то, что они есть на самом деле. А иначе почему бы вдруг начинал говорить с ними. Я взваливал на себя их озабоченность и успокаивал, коль скоро сильный Верховик обламывал ветки, и они падали к моим ногам, дрожащие?

       Я сидел на крыльце, задумавшись, и тут почувствовал на плече чью-то тёплую руку. Отвлекшись от мыслей, увидел перед собой моего соседа, парня лет двадцати. И не удивился и как бы даже с облегчением (А и впрямь, на сердце у меня уже не так щемило) спросил:

       - Ты чего, Коля? Не спится?..

       - Не спится, - согласился он и присел рядом со мной, какое-то время молчал и только вздыхал непривычно тягостно.

       - Что-то случилось?

       - Пока нет, но может случиться, когда заледенеют забереги и заштормит море.

       Я догадался, что происходит с Колей Домановым. На берегу про меж камней пробилась маленькая берёзка, её не сразу и разглядишь, зато поудивляешься, коль скоро заприметишь, и спросишь у себя:

       - Как же она тут живёт, среди камней, в голимом одиночестве, вдали от сородичей, омываемая морской волной?

       Про это никто не знал. Не знали и мы с Колей. И часто, перейдя железную дорогу, именуемую «Кругобайкалкой», когда сибирское море наливалось свинцовой тяжестью, готовой раздавить и не хрупкое судёнышко, мы с напряженным вниманием следили, как среброволосые волны накатывали на камни, про меж которых выросла берёзка. Всё происходило так же, как и в прошлом году, и в позапрошлом… Берёзку срывало с места и уносило в море. «Господи, - думали мы с Колей, - отчего так получается, обидно для живой природы, больше того, безжалостно по отношению к ней?!.. Ну, чего стоит Вседержителю мира помочь слабой берёзке, коль она сама не способна сладить с ветром?»

А может, мы с Колей чего-то не понимали? Может, и так Стоило Байкалу обломать лед, а потом растопить его, как тут же на берегу, про меж рыжих замшелых камней, появлялась такая же маленькая и трепетная берёзка.

       - А если перенести её к дому?.. - неуверенно говорил Коля, почёсывая макушку, свободную от лохматых русых волос.

       - Ну, что ты? - чуть ли не с досадой отвечал я. - Зачем? Тогда нам некого станет встречать, когда сойдет байкальский лёд. Разве что диких туристов?

       Туристов Коля на дух не переносил, и потому поморщился. Я, освободившись от прежнего душевного напряжения, улыбнулся, искоса поглядывая на парня.

       Поселок, в котором мы с ним живем, назывался Пыловкой. В нём от прежних благополучных лет осталось, как я уже говорил, два старых дома. Они были поставлены в начале прошлого века, когда строилась кругобайкальская железная дорога со множеством пробитых в скалах тоннелей. В своё время её называли шестым чудом света.

Коля в большом четырёхквартирном доме занимал две комнаты, а я обитал в высоком, под крутой крышей, крашенном в тёмнокоричневый цвет домике, стоящем на высоком каменном фундаменте по правую сторону от горного ручья, в изножье высоченного гольца. На его голой вершине, совсем по Лермонтову, росла сосна. Домик, надо думать, прежде принадлежал смотрителю дороги. Когда я поселился в нём, нашёл немало предметов, без которых не обойтись смотрителю. Больше всего мне понравился дорожный керосиновый фонарь, вполне сносно освещающий ближнее ночное пространство, а ещё по душе пришлась железная лопаточка на длинном блестящем деревянном черенке. Ею смотритель, судя по всему, простукивал рельсы и подгребал к ним песок. А я нынче использую её заместо палки, когда брожу по берегу Байкала.

       Мы сидели на крыльце и молчали. Впрочем, иной раз Коля, вдруг забеспокоившись, ронял тихо:

       - Студёно на сердце, как если бы вещало про что - то.

       «Про что же?..» - спросил бы я, когда бы подчинялся себе. Но я уже не подчинялся себе, а чему-то другому, зависшему в воздухе, снова обретшем чуть только ослабшее напряжение. Я чувствовал зависимость от нездешних сил, вполне приятных и как бы даже убаюкивающих меня и успокаивающих душевную растолканность. Мне бы теперь подняться и стряхнуть с себя накатившее наваждение, но я не мог этого сделать, что-то мешало. Не знаю, долго ли ещё я сидел бы, неестественно напрягши спину, если бы густая неподвижная тьма, зависшая над землёй, вдруг не раскололась, пропуская ослепительно яркий свет. «Что это?..» - не столько со страхом, сколько с недоумением подумал я и ощутил горячее прикосновение Колиной руки. Рука дрожала, длинные жесткие пальцы, не переставая, бегали по моему плечу. А скоро я и сам почувствовал себя не в своей тарелке, когда Доманов прошептал:

       - А на вершине скалы близ сосны стоит какой-то большой зверь, задрав ветвистую голову. Кто это?..

       - Не знаю, - негромко сказал я. - Вроде бы изюбр.

       - Серебряный?..

       Мне ничего не оставалось, как обронить устало слова-камушки:

       - А почему бы и нет?

       Только теперь, пребывая во власти нездешней силы, сдвинувшей в душе, я увидел столб ослепительного яркого света, падающего со скалы, на вершине которой стоял серебряный изюбр. Свет едва ли не обжигал глаза, был горяч, а вместе трепетно слаб. Да, да, слаб! Я заволновался. Мне сделалось жаль, что белый столб, кинжально проткнувший густую вязкую тьму, скоро исчезнет, и я больше не увижу его и не узнаю, почему серебряный изюбр появился на нашей скале. Должно быть, спустился с небесных пастбищ, чтобы полюбоваться священным сибирским морем, которое в нынешнее лето похорошело, приобрело новину, смутно сознаваемую человеческим разумом, как бы сделало усилие явить миру истинную свою красоту? Её невозможно охватить взглядом всю, только и коснёшься её, коль скоро обратишь внимание на то, как сонно колеблются волны, накатывая на берег и раскидывая пенное кружево. Но и этого вполне хватает человеку, чтобы открылось ему что-то несвычное, сладостно томящее. И он надолго сохранит в своем сердце чувство прикосновения к чуду, о чём многие и не догадываются даже.

Когда свет, падающий со скалы, сделался не так обжигающ, я перестал щуриться и пристально, не мигая, посмотрел на серебряного изюбра. А тот, чуть отодвинувшись от сосны, глядел в сторону Байкала, и можно было заметить в его неподвижных зеленовато-серых глазах слабое сияние, как если бы рождённое утренней зарёй, да так и сохранившееся в них.

       Я смотрел на изюбра, явно принадлежащего не здешнему миру, и спрашивал: «Зачем же ты пришёл к нам? Иль что-то сдвинулось в тебе и ты вспомнил о своих земных корнях? Ведь не всегда же ты гулял на небесных пастбищах?..» Изюбр, кажется, заметил мой интерес к нему и чуть повернул ветвистую голову в мою сторону и тихонько тряхнул ею, точно бы хотел что-то обозначить. Но в это время белый столб света стал уменьшаться, а потом и вовсе пропал в густой тьме, зависшей над землёй. Скоро и Байкал зашевелился, загудел, заухал, и тяжёлые водяные валы спокойно, с какой-то даже домовитостью накатили на крутой каменистый берег.

       А я всё не страгивался с места, хотя у меня затекли ноги. Впрочем, и Коля замер в ожидании ещё чего-то, способного поразить воображение. Даже в сгустившейся тьме, уже мало-помалу раздираемой на востоке накатывающими утренними лучами, я разглядел смущение в больших тёмносиних глазах парня и похлопал его по плечу, словно бы желая успокоить. Он так и принял это и несвязно, волнуясь, перебегая с одного на другое, заговорил про то, что ему привиделось нынче.

       - Как же теперь жить, ёлки? - неспешно, трудно подбирая слова, произнёс он, стараясь не глядеть на меня. - На душе творится такое, а не скажешь про это никому. Не поверят. Подымут на смех.

       - И не надо никому говорить, - легко сказал я. - Про это будем знать только мы.

       Коля вздохнул, чуть погодя почти весело сказал:

       - А и ладно!..

       Коля закончил строительный техникум, но, кажется, и года не проработал на строительстве, не понравилось там: сплошной мат с утра до ночи… Взвоешь от тоски! И парень, с детства полюбивший тишину, что уж тут таиться, выл по ночам. А однажды сказал отцу, что не пойдёт больше не стройку. В ту пору Колины родители обзавелись коровой с телком и готовились перегнать скотину в Пыловку, где и трава получше, и море рядом. К тому ж крыша над головой есть для того, кто станет жить там. Бабушка умерла в прошлом году, и квартира пустовала. Но вот вопрос: кто же будет следить за скотиной?.. Отцу с матерью нельзя, они работали в райцентре, а девчонкам не поручишь такое важное дело. Странно, когда покупали корову, не думали об этом, а вот теперь…

       - Я поеду в Пыловку, - сказал Коля. - Управлюсь с хозяйством. Не впервой!..

       Родители с удивлением посмотрели на Колю: что, значит, не впервой?.. Где он успел поднатареть в крестьянском деле? Не упомнят что - то. Однако спорить на стали.

       - Пущай так и будет, - сказал отец. - Да и недалеко тут. Вёрст двадцать. На «Матане» доедешь за полчаса. Будем с матерью навещать тебя. Подсоблять.

       Первое время Коля робко тянулся к коровьим сосцам, часто ронял молочное ведро… Но со временем привык, и корова уже не брыкалась, спокойно подпускала его к себе.

Было это вроде бы не так давно, но мне кажется, что мы с Колей уже много лет живём бок о бок и знаем друг о друге едва ли не всё. Впрочем, можно ли знать о человеке всё? Это так мнится иному, что он всё знает про своего соседа. А только.увидев его возле хрустально чистого горного ручья, склонившегося над водой и что-то пристально разглядывающего на самом дне, удивится, как я удивился Коле, застав его возле ручья. Спросил не без волнения:

- Ты чего?..

Коля, по всему, с трудом оторвал взгляд от ярко-синего течения, сказал с легким смущением в чуть дрогнувшем голосе:

- А я и сам не знаю. Померещилось, будто бы там, на донышке, живёт ктой-то малой вовсе. Часто сидит на донном камушке. Его раскачивает шустрой водой, а он не боится, что снесёт. Я гляжу на человечка, и у меня такое чувство, вроде бы я встречался с ним раньше, токо потом запамятовал про ту встречу .

Коля не боялся, что я посмеюсь над ним, скажу обидное. Знал, что и я иной раз, влекомый невесть какой силой, но только не той, нечистой, а вполне нормальной, встану, хотя бы и в непогоду, на лесную тропу и пойду невесть куда, про себя думая, что там, в глубине леса, кто-то уже давно ждёт меня. Я не понимаю, чего ему надо, и не стараюсь понять, словно бы боюсь, что тогда не нужно будет никуда спешить. А как же без этого, без душевнойрастолканности? Небось зачахнешь, станешь ни к чему не пригоден. Случалось, я забредал в незнакомый лес, где даже зверьей тропы не было. И тогда садился в изножье ветвистого дерева и долго пребывал там, невесть о чём думая, но скорее, прислушиваясь к себе, к тому горестному, что никогда не пропадает во мне, а только в иные поры делается слабей и мягче и не так угнетающе действует на меня. Я не знаю, откуда это во мне, сызмала прибившееся к моему берегу, да так и укоренившееся на нём. Но и то верно, что не хочу знать, словно бы понимаю, что без этого я сделался бы другим человеком.

Когда меня долго не было в поселье, Коля начинал волноваться, а потом вставал на таёжную тропу. Он отыскивал меня далеко от дома и ни о чём не спрашивал, молча садился рядом со мной и тоже углублялся в себя. Этому способствовали тихое, чуть только слышное гудение в старых заматерелых соснах и всплеск птичьих голосов, едва обозначенный в воздухе и в колебании трав. А потом мы шли в поселье, изредка пересекали зверью тропу, и тогда Коля замедлял шаг и внимательно разглядывал наследье, оставленное на тропе, говорил:

- Прошлой ночью изюбр тут продиралсяскрозь кустарник к солонцам, и кабарожка пробегала тут же, взрыхляя землю копытцами, как остро отточенными лопаточками.

Коля, хотя и понимал в таёжной жизни, ни разу не брал в руки ружья. Иной раз, как бы оправдываясь, разводил руками, коль кто-то укорял его, и глаза при этом делались грустые, усталые. А чуть погодя, когда уходил случайный знакомый, свои-то не досаждали парню, привыкнув к нему, вздыхал:

- Вот настырный-то… Всё бы выстёживал с ружьём по тайге, распугивая зверьё.

Но скоро забывал об этом и думал о другом, чаще о приятном сердцу. Он не умел сердиться, никогда и ни с кем не ругался, а коль оказывался свидетелем чему-то злобному, робел и долго не мог успокоиться:

- Ну, пошто он такой? Чего ему не хватает?..

Я пытался сказать, что не стоит обращать внимания на зло, лучше обходить его стороной, но Коля проявлял настырность и не соглашался. Однако ж, не умея предложить что-то своё, замолкал, и смущение наблюдалось в его худом, длинноскулом лице.

       Нынче мы засиделись на крыльце заполночь, сказывали друг другу про серебряного изюбра и сомневались, что он ещё когда-либо явится нам на глаза, и огорчённо вздыхали. Разошлись под утро, когда тучи, зависшие над землёй, раздвинулись и про меж них пробилась круглая, вся в золотистых пятнах, ярко блещущая луна.

       - А может, изюбр взлетел на луну?.. - неожиданно сказал Коля.

       Я растерялся, не зная, что ответить, а Коля меж тем продолжал:

       - Он же не обычный изюбр, а небесный. Но погулять ему тоже хочется. Вот и бродит, поди, нынче по лунным степным просторам. Иль не так?..

       - Может, и так, - сам того не ожидая от себя, сказал я, подымаясь с крыльца.

       Спал ли я, нет ли, теперь и не скажу. Скорее, подчинившись дрёме, вместе с серебряным изюбром бродил по неведомым небесным тропам, встречался со странными существами, которые если и походили на людей, то отдаленно. Иной раз спрашивал у них о чём-то, и они отвечали и с жалостью смотрели на меня. Я хотел бы знать, отчего они жалеют меня, но язык не поворачивался спросить. А потом я оказался в пещере, свет тут был слаб и дрожащ, откуда-то снизу, как если бы из-под прохудившегося пола, несло холодом. Я скоро продрог и стал соображать, как бы выйти отсюда на тёплую поверхность, пусть даже и не земную, только бы там было не так знобяще. Всё же пускай и на малое время я взял себя в руки и начал со вниманием приглядываться к тому, что окружало меня нынче. Тут-то и увидел чьи-то бледные лица, проступающие на мокрой стене. Иные из них были как живые и смотрели на меня с надеждой, точно бы ждали, что я помогу им. Но что я мог сделать, когда даже не знал, откуда эти лица, а точнее, их отображение на стене?.. Пока я сомневался, послышался тягостный вздох, от которого всё в теле напрягалось, и я испугался, что не выдержу и упаду. Наверное, так и случилось бы, если бы в ту минуту не предстал передо мной серебряный изюбр. Я сел на него, и мы помчались сквозь тьму к далёкому, едва видимому отсюда свету. Но только изюбр вынес меня на пространство, белое от луны ли, от звездного ль света, как тут же исчез, а я вышел из дрёмы вялый и потрепанный, и у меня нестерпимо болела голова.

       Я долго лежал на койке с раскрытыми глазами и смотрел в потолок и вспоминал те лица, и хотел бы понять, откуда они, но так ни до чего не додумался.

       Появился Коля и, блестя глазами, сказал:

       - Хочу подняться на скалу, на ту, где мы ночью видели изюбра. Может, и отыщу чего?

       - Чего же?..

       - А хотя бы следы небесного зверя. Они, поди, особенные.

       В этом был весь Коля. Он и в малости норовил увидеть особенное, а потом с удивлением говорил об этом, как если бы худенькая, понизу надломленная, с оголёнными усыхающими корнями берёзка, которая много лет не могла распустить зеленя, нынче, надо же, распустила… Знать, и она не оставлена Божьей милостью! То же Коля мог сказать и о бурундуке, поселившемся под его окошком на берёзовом деревце и очень скоро установившем дружеские отношения с хозяином. Бывало, бурундук спускался вниз и заглядывал в раскрытое окошко, дожидался, когда появится хозяин, а потом долго смотрел на него, то ли не узнавая, то ли желая запомнить что-то в Колином лице. Но стоило тому пошевелиться и протянуть руку к окошку, как бурундук убегал.

       Мы вышли на крыльцо. Коля чуть погодя оказался на узкой козьей тропе, мелькающей про меж камней. Попервости я видел, как он поднимался на скалу, сильно клонясь вперед и то и дело хватаясь руками за каменистые выступы, а потом потерял его из виду.

       Парня долго не было, и я уже начал беспокоиться, когда открылась дверь моего дома и на пороге вырос Коля. Был он пуще прежнего бледен.и в глазах промелькивал огонёк, который смутил меня нездешним окрасом.

       - Ну, что?.. - спросил я.

       - Да, да, конечно, - медленно сказал он, присаживаясь к столу. - Он был там, небесный изюбр… Я видел большие глубокие следы, а возле сосны скальная порода раздроблена, должно быть, изюбриным копытом. Я нашёл там тускло блестящие, чисто из серебра, камушки. Ничего такого сроду не видел. Можно подумать, что камушки из другого мира.

       Коля неуверенно полез в карман старой, с побитыми обшлагами, серой куртки и бросил на стол камушки. И впрямь, они показались диковинными.

       - И много их там? - спросил я.

       - Да нет, не очень…

       Больше в тот день мы не сказали друг другу ни слова. Но ближе к полуночи опять оказались на крыльце и долго сидели и смотрели в темноту ночи, втайне надеясь, что она будет разодрана снопом света, падающего со скалы. И тогда мы опять на вершине её увидим серебряного изюбра.

       Но прошла ночь, и ничего необычного она не принесла с собой. И другая ночь ничего не принесла. И третья… И четвертая… Но мы с Колей не отчаиваемся, верим, что серебряный изюбр, однажды увиденный нами, ещё вернётся и глянет в нашу сторону своим большим зелёным глазом и, может, подтолкнет к чему-то светлому и умному наши притомившиеся в обыденной жизни души.

Ким Балков (Иркутск)


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"