На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Алектор

Рассказы

НА ВОКЗАЛЕ

 

Зимою не то что летом: вокзалы маленьких станций пустые и чистые. Поездов мало, да и останавливаются они не все. На радость уборщице, никто не сорит шелуху семечек, народу совсем нету. Зал ожидания небольшой и какой-то совсем домашний, даже с котом. Кот еще не очень стар и не спит, потому и крутится на полу, преследуя собственный хвост. Пашка, парень двухметрового роста, в черном полупальто и в черных с галошами валенках, угостил кота рыбной головкой, сказал:

— Жук, ну ты и жук! 

Пашка попил из бачка воды. Еще раз перечитал поездное расписание. До поезда оставалось больше двух часов. (Пашка едет в район, по делам.) Что делать? И тут как раз вошла маленькая, опрятная, неопределенных лет старушка: Маша Моховка. Она из другого колхоза, Пашка видал ее и раньше. Слыхала про него и она. Поговорить, что ли? Пашка с добродушным покровительством спрашивает: 

— Куда поехала-то? 

— Да за очками. 

— Ну, ну. 

— У меня глаза-то вострые были, всю жизнь кружева плела. А нынче фершалица бумажку и выписала. Да и народ говорит, что лучше с очками-то. 

— Мало ли чего народ говорит,— важно замечает Пашка.— Ты бы других-то меньше слушала. 

— Да ведь как, ясный день! Кабы глаза-то хорошие были. Прежние. 

Пашка не находит что возразить, и разговор останавливается. За окном грохочет порожняком товарный поезд, и опять все тихо. Кот спит, растянувшись на деревянном диване. Пашка тоже пытается подремать. Но у него ничего не выходит. 

— Ты чего, из «Победы», что ли? 

— С Назаровской,— охотно отзывается собеседница.— А родом-то с Ортемьева. Меня мама во мху на болоте родила. По клюкву-то утащилась одна, а домой — на тебе, обе-две! — Старушка рассмеялась, а Пашка даже подвинулся ближе: 

— Во дают! Нет, сурьезно? 

— Я те говорю. В те поры Моховушкой меня и прозвали. А фамиль Кукина. По дедушку. Такой был водохлеб чаепитьевич, мало и хлеба кушал. 

— А вино? 

— В рот не брал до самой смерти.

— Ну, этому я ни в жизнь не поверю. 

— Да что ты, бес малохольный, я разве вру?

— Врешь! — убежденно сказал Пашка. Отодвинувшись на прежнее место, он поднял воротник и закрыл глаза с новым намерением подремать.

На вокзале опять тишина. Но вскоре Пашка, словно чего-то вспомнив, оживленно высовывается из воротника: 

— А замужем-то бывала? 

— Нет, ясной день, не выхаживала.

— Ну и здря! — Он опять прячет нос в воротник. 

Слышно, как за стеной, у дежурного, долго звенит звонок, как дежурный не очень официально переговаривается с соседней станцией. Снова проходит теперь уже груженый и потому менее шумный товарняк. 

— Семьдесят уж годов на белом свете живу. 

— Дак чего одна-то делала столько годов? 

— А всю жизнь только пела да плакала! Ясной день, а и с детками вон живут, тоже маются. Серафиму-то знаешь, ортемьевскую? 

— Ну. 

— Дак зять-то в крещенский мороз двери в избе отворил. «Вот,— говорит,— пока не уйдешь, никому не дам затворить». А и у сына хорошего мало. Невестка ругмя ругает. Больно уж много теперешним бабам власти дадено.

— Это точно. 

— А мужики-ти? 

— Ну а чего — мужики, чего — мужики! Я вот свою тещу знаешь как уважаю! 

— Хороший мужик. 

— ...ставлю выше жены. 

— Ладно, ясной день, ладно и делаешь. Дак вот Серафима-то нонче летом ко мне и пришла. На печь-то закарабкалась. Полежала до паужны да и спрашивает: «Я, Марьюшка, постону?» Я говорю: «Стони, матушка, стони. Как тебе надо, так и стони». Да и постонала всего ничего. 

— Умерла? 

— Пошто умерла, ушла по ягоды.

— Хм... Вот труперда! 

Разговор снова надолго затих. Маша Моховушка решила подзакусить и развязала кошелку. Достала крашенное луковой кожурой яичко, хлебца и соль, завязанную в кончик платка.

— Ну а уж кренделей-то,— говорит,— я там поела. Пока в городу-то жила. Поспи, ясной день, поспи. 

Пашка не отзывается из своего высокого воротника. Но старушка продолжает рассказывать: 

— А я ночью-то севодни не могла зауснуть, под утро уж зауснула-то. Чую сквозь дрему-то, второй раз алектор пропел.

— Кто, кто? — очнулся Пашка. 

— Петух, говорю! 

— Ну это... радио, что ли? 

— Пошто радиво! 

— Да кто пропел-то? 

— Да петух. 

— А говоришь, электро. 

— Я и говорю, что петух. 

— Ну? 

— Чего, батюшка, ну? 

— Да это... кто пропел-то? 

— Да петух. 

— А ну тебя!..—Дашка в сердцах отмахнулся: он подумал, что старушка, «это самое», начинает выживать из ума, и решил отступиться. Да и вообще он не очень доверял женщинам. Прошло минут пять. Пашка встал, молча походил. Сел — нога на ногу.

— «Прынц и нищий» читала? 

— Чево? 

Пашка безнадежно махнул рукой. И вновь стало тихо. На этом маленьком зимнем вокзальчике. 

 

ДИАЛОГ 

Часов в одиннадцать в воскресенье в городском парке совсем тихо. Никого нет, лишь одна парочка присела на скамью за кустами акаций да какая-то бабушка в ситцевой горошками кофте сидит около танцплощадки. 

Другая старуха с суровым видом, седая и толстая, открывает свои «аттракционы» — качели и колесо обозрения. Но покамест ни качаться, ни кататься на колесе доброхотов нет, и старухам хочется поговорить. Понемногу они сближаются, усаживаются: 

— Чем врозь-то сидеть... 

Перекинувшись двумя-тремя словами, бабки оживляются все больше и больше: от ревматизма и бессонницы разговор переходит к свежим помидорам, от помидоров к невесткам, потом к зятьям и деткам. 

— Сама-то ты здешняя? — спрашивает хозяйка аттракционов. 

— Нет, милая, не здешняя, из деревни бывала,— говорит бабушка в гороховой кофте. 
— А я тут живу всю жизнь. Пенсия да поработаю сколько. Вот и живу, на деток-то не надеюсь. 

— И надия на их худая. 

— Не любят старух-то, не думают, что и сами такие будут. 

— Как не будут, знамо будут. Вот и у меня тоже два сына да и дочка — стали звать, приезжай насовсем, да и только. 

— Сами приписали-то? 

— Сами. А я еще и коров держать дюжа была. Нет, зовут и зовут. Ну, я и срядилась ехать, дом-то в деревне продала за восемь тысяч старыми. А сусед мне и говорит: «Деньги-то ты им не отдавай: поди знай, долго ли там наживешь, копейка тебе пригодится». Ну, приехала к Митьке... 

— К сыну? 

— К сыну, милая. Встретили: «Ой, мамушка, приехала! Продала дом-то?» — «Продала,— говорю,— батюшко, да вот деньги-то потеряла дорогой».— «Дак вот,— говорят,— мама, у нас и жить-то негде, сама видишь. Иди лучше к Ваньке-то». Я ночь ночевала, пошла к Ваньке. Эти тоже рады: «Ой, мама приехала, ой, мама приехала!» — «Вот,— говорю,—ребятушки, приехать-то приехала, да пустая деньги-то за дом потеряла дорогой». Ночевала опять ночь, а они и говорят: «Мама, у нас и спать тебе будет негде».— «Да, ладно,— говорю,— я уж и на полу». — «Ну,— говорят,— на полу, а как ходить-то через тебя? Иди к Маньке-то, у ее и комната большая». Это к дочке-то. Я к Маньке перебралась, эта тоже: «Ой, мамушка, дорогая, приехала. Иди, Вова, зови с улицы папу, станем обедать. Скажи: бабушка приехала». Зять на улице костяшками брякает. Пришел, вот я и говорю: «Миленькие, дом продала, а деньги-то потеряла. Видно, в поезде вытащили. Вот,— говорю,— беда-то моя».— «Ну,— зять говорит,— это не беда, это со всеми может быть. Не горюй, бывает оплошка. Давай-ко вот располагайся как дома да будем чай пить». А я и говорю: «Вот, батюшко, спасибо-то на добром слове, не обидел старуху». Вынула из-за пазухи восемь тысяч да и подала ему. Вот и живу с зятем, а не с сыновьями. 

— Внуки-то есть? 

— Четверо. 

— А у меня комната своя. Правда, от горжилотдела, да не выгонят. Одна живу, никуда не пойду. 

— Одна? 

— Одна. Гостила тоже у сына, потом у зятя два месяца. Зять-то и начал загадки загадывать: «Вот,— говорит,— думаешь, почему петух поет?» Я говорю: «Почему поет, потому и поет, что поет. Петуху больше чего делать».— «Нет,— говорит,— а почему он поет? Потому поет, что он один, неженатой». 

— Ой, ой, гли-ко ты. 

— Много всяких загадок начал загадывать, я и вижу, что все насчет меня. Уехала к сыновьям, а у сыновей невестки—тут уж мне не рады совсем. И дыхнуть-то боишься, и в комнату ихнюю не зайди. Умом-то и думаю: написали бы на двери вывеску — осторожно, злая собака. «Нет, уж, — говорю, — бог с вами, буду одна жить». 

— Не любят старух-то, хоть ты сгинь. 

— Не любят, лучше и не говори. 

В это время парень и девушка решили покачаться на качелях, и бабка, кряхтя, заковыляла на свое рабочее место. Парк понемногу наполнялся гуляющими. 

 

ПРОСВЕТЛЕНИЕ 

(Рассказ бабушки)

По нонешней-то поре балясы точить не больно и сподручно, времечко дорогонько. Народ теперь сплошь торопливой, с одного на другое перескакивают. Утром-то иной еще и порточки не застегнул, а ноги уж в сапогах. Сердешной, до вечера так и бегает, остановить некому. Да вот хоть меня возьми, дурочку. Волосьё-то сивое, а на месте редко сижу. Туды-сюды, сарафан только шумит. Бежишь да и думаешь. «Опеть будто ветром из дому-то выдуло. Откуда эдака?» И смех и грех, поздороваться некогда, не то что сон рассказать. 

А вот раньше поговорить-то любили. На что, помню, Митя-пастух, только и знал — темно да рассвело, язык-то проглотил с малолетства. А и то по деревне утром идет, не торопится, язык-то не действует, дак колотавочки в руках выговаривают: 

И родится пригодится, 

И умрет не уйдет! 

Зимнее дело, темное. Лучины-то нащепаешь копну порядошну. Сидим, пока петух не пробудится, про все переговорим. Не всяка добра лучинка-то, от иной в ноздре, как в трубе. От еловой-то. И осиновая пропрядывала: эту гореть всем миром уговариваем. Зато от березовой копоти нету, огошек ясный. Наши коклюшки брякают, языки того пуще. «Ой, девоньки, а лучина-то вся!» Ну, вся так и вся, посидим и в потемках. Куфтыри с кружевами в сторону, за песни примемся.

Тут подходит другая пора, стали и с карасином сидеть. Ламп напокупали, абажуров навешали. Светло горит, любой фитанец выписывай. Сидим, не хуже и ранешного. Карасин в лампе кончится — водички дольем: горит да похрипывает. С новомодным огошком канители меньше. Слова переговорим, опять за песни, глядишь, худое время, как куделю, опряли. Только одна война на запятках, другая как тут и была: 

Кабы мне бы, кабы мне бы 

Дали еропланию, 

Я слетала бы к милому 

В самую Ерманию. 

Чего не наделаешь, в песнях-то? Вот долго ли, коротко, а пришло новое времечко. Приволокли электричество. Сперва установили свое, местное. Дырок в стенах навертели, столбов наставили, опутали проволокой всю деревню. Ой, мамоньки, включили первый-то раз, глаза сами затвариваются. До того светло, всю бы жизнь в девках сидела, не выхаживала бы! Ну, да уж дело сделано: у этих девок у самих девки.

У нас по машинам Толька с Володей. Два друга, два санапала, все лобогреи в ихних руках, все триеры. На посту дежурят по очереди. Как маленько стемняется, который-нибудь и бежит машину пускать. Выключают ровно в двенадцать часов, не омманывают. Помигают три раза, потом еще упряжку горит; успевайте, крещеные! Ворота запирайте, дела доделывайте. 

Толька с Володей за моей Марюткой оба ухлястывают. Я дочке говорю: «Не води ребят за нос, дай одному отбой!» Марютка хохочет: «Один отступится, другой про запас». Я говорю: «Вот погоди, оба отступятся, доиграешься». Один раз огонь включили, явились оба. Я говорю: «Ох, ребята, как нехорошо, машину одну оставили. А ну-ко иная трубочка лопнет? Ведь вам,— говорю,— не рассчитаться с колхозом-то. Машина дорогая, новая, за ей нужен пригляд особенной». Говорят: «За девками тоже нужен пригляд. Чего ей сделается, машине-то? Горючим залита, все смазано. Молотит да молотит».— «Ну,— говорю,— как знаете, ученых учить — только портить». Гасить пошли, оба на Марютку оглядываются. Ладно. Я ворота заперла, мы с Марюткой улеглись при огне. Я на этой кровати, она на той. Вот помигало три раза, погорело да и потухло. Уснули обе. Сплю я, сплю, сон и привиделся, будто баню топлю. До того жарко натопила, что и сама боюсь. Гляжу на каменку-то, а каменка-то как полыхнет! Ох тимнё, осемсветным огнем! Пробудилася, а в избе светлее, чем днем. Ой, унеси водяной, огонь средь ночи включили! Вот стамоногие-то, свет прямо в глаза бьет, и глаз не открыть. Я на другой бок перевернулась да разожмурилася. На дочкину-то кровать поглядела... Марютка-то... Лешие, с Володей в обнимку лежат. Аль с Толькой? Сейчас, думаю, я их рассортую, ухват у меня близко. Очнулася. Гляжу, парень тутотка, а Марютки нетутка. Так я и села на постеле-то! Глаза-ти протерла, опять гляжу. Новое дело, Марютка тутотка, парня нетутка! Я в одной рубахе да к шестку за ухватом. Пока бегала, свет выключен. Ох, дьяволята, ужотко я до вас доберусь.

Утром обоих, машинистов увидела: как дальше думаете? Один говорит — не я; другой говорит — не я. Друг на дружку сваливают. Ужо, говорю, я у Марютки спрошу. Она мне и призналась. Про Володю. Оне, вишь, из избы-то оба вместе, а Володя за кадушку присел. Я, дура старая, ворота-ти заперла да улеглась, будто век не сыпала. Добралась до постели-то. Уснула в такой момент. А Толька-то что? Толька говорит: «Я до трех часов по морозу ходил. Пошел да машину включил,— говорит,— от холоду». Разогрелась машина-то, он возьми да свет и включи. Середь ночи сиянье по всей округе. Тут было всего, да и не со мной одной. Хохочет Толька-то. «Вот,— говорит,— просветленье какое вышло!» Я говорю: «Погоди, прохвост, ужотко я тебе просветлю, в контору нажалуюсь».— «А я,— говорит,— Володи не виноватее».— «А тому,— говорю,— наплюю в пустые глаза».— «Ой, бабушка, нехорошо!» Это Толька-то мне. И правда вся, расписалися. Теперь с Володей живем. Он до меня лучше Марютки, я к нему лучше, чем к дочке. Да и машину списали, подвели большие столбы. Государственные. Теперь все время свет, хоть днем, хоть ночью. На ферме, как на вокзале, горит всю ночку. Видно далёко, за десять верст. Не горит, не шает, а зарево. Коровы избаловались, без свету и спать не лягут, вот до чего! Будто солнышко. Коров-то в колхозе много, а девок нет.

Василий Белов


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"