Как, наверное, в давние времена секли известную всему белому свету сидорову козу, так и Егор отлупил свою маленькую и пока единственную дочь, первоклассницу Настеньку.
Явился домой с работы, услышал, переступив порог, плач и причитания жены Татьяны.
– Дожили, – перемешивая слова со слезами, – говорила Татьяна. – Родная дочь деньги ворует. Дожили…
На коленях у неё лежала серенькая коробочка из-под канцелярских кнопок, плотно набитая светлыми и жёлтыми копейками. А родная дочь, нескладный, неоперившийся воробышек в тёмно-коричневом школьном снаряжении, застыла напротив солдатиком: руки по швам, глаза потупив в пол.
Егор и вправду замечал, что в последнее время пропадала у него грошовая мелочь. Раз даже в неудобное положение попал: сел в автобус, туда-сюда, порылся, а ни копейки, взять билет не за что, твёрдо же помнил – вечером звенело в карманах. Покраснел-повинился, благо билетёрша оказалась понятливой, да и выскочил на ближайшей остановке. После на жену поворчал. А Татьяна клялась, что никаких денег у него не выгребала.
За Настенькой до школы водилось: брала она иногда без спросу у подружек бусинки, пуговички. Егор с Татьяной делали скидку на возраст, на детскую несознательность и, слегка пожурив, заставляли возвратить взятое (слово «ворованное» вслух пока не произносилось). Думали обычное: подрастет и поймет. Теперь вот – выросла, до денежек дошло дело.
Но в тот момент Егора словно подстегнули причитания жены.
– Люди узнают, что скажут: одна дочь у нас, и та – воровка!
Он быстро расстегнул и вытащил из брючных петелек свой недавно купленный поясной ремень.
Впрочем, в семье у них ремень, действительно, был пугалом. Провинится Настенька, сразу же слышит материн или отцов голос: «Зарабатываешь ремня». Не отведав, что это за штука, Настенька быстро привыкла к пугалу. И когда Егор показывал Татьяне принесенный из магазина ремень – широкий, красно-коричневый, с узорчатой и блестящей пряжкой (довольный хвалился обновкой, как мальчишка), жена подтрунивала над мужем: «К поясу осталось теперь джинсовые штаны купить в заплатках и приторочить картинку к заду. На голове гриву отрасти!». Настенька, с ходу почуяв настроение матери, тоже сострила: «Давай, пап, по ремню нарисуем большими белыми буквами – «учебный». Посмеялись.
Учить же, воспитывать дочку битьём родителям ещё не довелось. Настенька-то и не сказать, чтобы непослушной росла. Какие они бывают разбалованные до распущенности дети, Егор и Татьяна знали по соседям. У тех – такая же соплюшка, как хотела, так и измывалась над папой-мамой. Перед праздником ходили семьями вместе по магазинам, та девочка высмотрела себе куклу. «Да у тебя их уже некуда девать», – отговаривала мать. Так дочка улеглась на асфальт и давай орать благим матом, колотить руками и ногами. Заставила-таки родителей купить уже две куклы. До такого Егор и Татьяна свою Настеньку не допустили. Порой покапризничает, случалось – не слушалась с первого слова. На то они и дети, все мы люди, большие и малые – не ангелы. Попадала Настенька в свои семь прожитых лет и в угол, Татьяна иногда шлепала её полотенцем, веником, ладонью (в сердцах бывало). Егор вразумлял дочку словами.
И вот дело дошло до ремня.
Непослушание, баловство твоих детей – плохо, воровство – страшно.
Егор вдвое сложил ремень, сжал бляху так, что она впилась острыми краями в ладонь, и рванул к себе девочку за ручонку.
– Где крала деньги? В школе? У подружек?
– Нет! Нет! – широко расставив глаза, выкрикивала во весь голосок заполошно Настенька. Волосики на растрёпанной голове торчали, как заряжённые электричеством. – Только у тебя и у мамы! Только дома!
– Не бери без спросу! Не бери – чужое! Не воруй! – тоже кричал Егор. И не для острастки сёк воздух поясным ремнём. После Татьяна говорила, что дочка просила: «Не надо, папа, не надо, папочка!», но Егор этого вправду не слышал. Потом только швырнул ремень изо всей силы в угол и отпустил её ручонку.
Рёв не закатила Настенька. Она сызмалу была очень терпеливой к боли. Расшибала коленку – такое случалось не считанный раз, вертучая. Ни слезинки. Порезала палец – и такое тоже бывало часто. Все девочки помешались на игре в «секреты»: в ямку укладывали красочную бумажку или листик дерева и накрывали стекольным осколком, насмотревшись, присыпали песком, да так, чтобы никто не увидел твой красивый «секрет». Через время проверяли его сохранность, разгребая руками землю, и при этом почти всегда резали стёклышками пальцы. Но дочь никогда сильно не плакала. Похнычет, посопит, да и опять занимается своим делом.
И теперь стояла так же молчаливо, уже не солдатиком, руки хоть и по швам, но головку нагнула, так что лопатки остро выступали на сгорбленной спине, вот-вот прорвут платьице. Время от времени всхлипывала и шмыгала носом, вздрагивала вся, в тот момент будто колотило её в лихорадке.
Татьяна окаменела на диване.
А Егора затрясло. Чтобы не выдать дрожь, упёрся кулаками в карманы брюк, материя треснула. Хотелось подойти к стенке и влупиться в неё помокревшим лбом.
Погодя ни он, ни Татьяна не могли себе объяснить, почему никто не кинулся к Настеньке – ухватить её на руки, прижать, приласкать, хотя бы так – ладонями, губами, своим теплом утешить её. Что сдержало их, ведь у обоих было такое желание?
Было, в тот самый миг. У всех у них на душе творилось неизречимое.
Но – ни отец, ни мать не двинулись с места. И дочь не искала утешения.
Так и застыли.
Хоть бы заплакала, что ли. Может, это ещё подумалось Егору, ему было бы легче. Ведь плакала же Настенька взахлёб в ясельках, увидев, как детишки ломали только озеленившиеся ветки малорослой яблоньки. «Папа, зачем они так сделали? Ей же больно». В кино пошли смотреть на Белого Бима Чёрное ухо, пришлось обмануть и увести после первой серии, ночью кинулась, спрашивала: «А собачка останется живой?» Приходила зарёванной со школы с первой плохой оценкой.
Будто услышав молчаливую просьбу Егора, Настенька перестала вздрагивать и тихонько заплакала.
– Больно? – выдавил из себя чужим голосом Егор.
– Стыдно, – пролепетала Настенька.
Лицом уткнулась себе в колени жена.
Когда всё улеглось, выяснилось, что деньги Настенька собирала на торт, выставленный в витрине школьного буфета. Татьяна умыла дочку, вместе сообща договорились положить эту денежную коробочку на видное место в комнате, и пусть она пока напоминает о случившемся.
– Только никому не рассказывайте, – вытирая рукавом вновь навернувшиеся слёзы, попросила Настенька. – Я правду говорю, увидите, честно-честно – никогда не буду брать деньги…
Поужинали. Уложив дочку спать, Татьяна вышла к Егору потемневшая лицом.
– Ой, синячищи – страшно глядеть. Господи, как же это ты так – изо всей силы?
Егор сцепил руки, чтобы они не так тряслись. Отвернулся в чёрный проём не задернутого шторой окна и глухо попросил:
– Не сыпь соль, прошу тебя.
Настенька спала беспокойно: то раскрывалась, скидывала с себя ногами одеяло, то порывалась приподняться и что-то сказать.
Сон сморил и Татьяну, а Егора не брал. Чтобы не тревожить жену, вышел в зал, прикрыв за собой поплотнее двери спальни. В шкафу он отыскал плотную книгу в светло-жёлтом переплете и лёг с нею на диван. Взялся Егор перелистывать библию американских родителей – книгу доктора Бенджамина Спока «Ребёнок и уход за ним». Он и раньше, как только в семье появилась Настенька, частенько заглядывал в страницы этой книги. Сейчас же Егор будто пытался отыскать в ней для себя облегчение. Находил: «Важно, чтобы ребёнок твёрдо знал, что его родители не одобряют воровства». И тут же эта спасительная соломинка оборвалась: «Не нужно унижать ребенка, который украл». Добрый и пожилой очкарик (Егор как-то слушал его в телевизионной передаче) доктор Спок, конечно же, не мог сегодня сказать ему утешительное слово.
И всё же – тяжкий камень с души, Егор почувствовал то, вроде тронулся сползать. Во всяком случае, хоть вертящиеся в голове мысли отступили немного от происшедшего.
Егор мыслями закопался в своём детстве.
Всякого рода служебные анкеты он заполнял так: родился в деревне в тысяча девятьсот послевоенном году, отец и мать – рядовые колхозники. Теперь уже нужно было добавлять ещё одно слово – пенсионеры.
В последнее время Егор себя часто ловил на том, что когда он стал чувствовать себя отцом (произошло это после рождения Настеньки), то вольно или невольно все свои родительские действия, поступки и проступки сопоставлял, соотносил с собственным детством. Конечно, внешне оно было совершенно не похоже на Настенькино. Но Егор уже утверждался в одном мнении: не похоже только внешне. И всё это никчёмные разговоры – о воде, которая в наше время всегда была мокрее. Сама суть человеческой жизни медленно и трудно поддаётся изменениям. К выводу этому Егор подходил, вглядываясь в становление дочери как человека в этом земном мире. Детство ее, действительно, не босоногое. Не могла она понять: почему папа, разрезая буханку, собирает со стола на ладонь все до единой хлебные крошки? Почему и как это у папы, ещё маленького, была всего одна игрушка – рыжая лисичка с отломанной лапкой, которую он до сих пор помнит. Вставая с кроватки, выбегая во двор своего городского микрорайона, переступая через пороги яселек, садика, школы, Настенька входила в мир. А ведь в нём, как сегодня, как десять, сотню, тысячу лет назад, человеку одинаково сложно было, да, наверное, и будет постигнуть: что такое хорошо и что такое плохо.
Сейчас же Егору было не до философствований.
В полуночный час, когда уже весь многоэтажный дом спал, на потолке квартиры недвижно лежал белый вымороженный свет уличного фонаря, Егор всё возвращался в своё мальчишеское, припоминая и перебирая, как и за что попадало ему от родителей.
Мать тряпкой и хворостиной гоняла не единственный, не поддающийся счёту раз – за то, что корову не встречал из стада, а она забиралась в чужой огород, за то, что штаны-рубахи нещадно полосовал, обрываясь и зависая на сучьях деревьев, за то, что не обходил стороной уличные драки мальчишек. Так сразу всего и не вспомнишь, поэтому, видимо, какой-то конкретный случай в Егоровой памяти не всплывал.
А вот отец? Отец бил Егора всего лишь раз. Егор и сию минуту представлял то отчетливо, не требовалось особо напрягать мозги.
Стряслось это как раз в последнее лето перед школой. Егору шёл, надо же, точно – седьмой год, чуток меньше Настеньки был. Среди бела дня сгорел стог сена у колхозного телятника. В те послевоенные годы звон вагонного буфера, подвешенного на проволоке за укосину телеграфного столба, набатный звон, в летние месяцы очень даже часто всполошно гудел над соломенным селом, извещая жителям о беде. И тогда взрослые, дети, кинув все дела, выскакивали во двор, оглядев небо, – где дым, где отсвет огня, подхватив означенное сельсоветом снаряжение (на хатах под стрехой–карнизом прибиты жестяные картинки с ведром или вилами-лопатами), бежали на пожар.
Оглашенно неслись конные повозки с насосом-качалкой, с будто дутыми дубовыми бочками. Взрослые спешили гасить ненасытное пламя, ребятня – поглядеть, попрыгать в пахнущей свежей пригарью сутолоке.
Гуляли пожары по соломенным шапкам хат и сараев большей частью и в равной мере зажжённые если в грозовой дождь, то белой молнией, а если в ясную погоду, то ребячьим баловством.
Хатёнка, в которой родился и рос Егор, тоже горела в грозу. Он с отцом и матерью, к счастью, пережидал дождь в сарае. А после, наполовину отстояв у огня домишко, сгорел лишь соломенный верх, взрослые причитали-охали, разглядывая расколотую молнией печь, расщеплённую стружку от деревянной рукояти кочерги. Егорка же с интересом засовывал свою ручонку в дыру в земляном полу, пытаясь выяснить, куда же девалась огненная стрела, глубоко ли она вошла в землю. Но тогда пожара он всё-таки напугался, не потому ли летние месяцы детства вспоминались ему в грозах, не потому ли и поныне не спал в полыхавшие зарницами ночи, а, увидев тёмную тучу, вспыхивающую изломанным огненным росчерком, на лице не выказывал страха, но в душе желал, чтобы эта небесная напасть проходила быстрее.
Выражаясь языком казённых бумаг, на лицевом счету каждого сельского мальчишки, ровесника Егора, числились большие или малые, но – поджоги. Взрослые прятали спички, жестоко наказывали, словами пытались усовестить – ученье впрок не шло. Так вот и тот памятный Егору стог колхозного сена подожгли мальчишки. Мужики опознали это сразу, ещё не уняв огненный костер – пересохшее сено вспыхнуло, как порох. Мальчишек кто-то увидел с самого начала пожара, когда они улепетывали с бригадного двора огородами, садами в ближний овраг. Услышав имена ребят, вгорячах отец (он тогда ходил в бригадирах и вместе с мужиками сам косил дальний луг, перевозил, стоговал не одни сутки это сено, пущенное в считанные минуты на распыл, от стога осталась всё уменьшающаяся, будто из чёрной проволоки груда пепла – было отчего злиться) с досады обругал родителей тех голопупых поджигателей. А мать одного из них отрезала Егоркину отцу:
– Ты за своим сыночком лучше последи, уже цигарку смолит.
– Не бреши.
– Сама видела, – побожилась тётка. – Хотела уши намять, да вырвался.
В тот же день, не сняв прокоптелую, взявшуюся дымом рубаху, отец железными пальцами взял за плечо Егорку и замахнулся левой рукой (он левша) с зажатым в кулаке узким ремнём на съёжившегося трусоватым зайцем сынишку. Перед этим, правда, отец проверил свои табачные припасы. Тётка не наговаривала на Егорку. В прискрынке – узком ящике внутри самой скрыни, сундука, в каком хранилось всё семейное богатство: чистая одежда, тканные в зиму полотно и тряпичные дорожки, сахар в белом, туго затянутом мешочке, – действительно, отец не досчитался двух пачек «Прибоя» (папирос в коробочке с синей картинкой бушующей морской волны) и нескольких кирпичиков махорки в серой обертке.
Егорка не отказывался – табак брал.
Объясняться же дальше не посмел: что курить почти и не курил, с первого разу отвратным показалось ему это занятие. Чтобы ребята не засмеяли, не затягиваясь, держал дым во рту и выпускал. Воровал курево Егорка для больших хлопцев, которые уже начинали парубковать, заглядываться на девок. За две пачки синепенистого «Прибоя» он выменял у них книжки: школьный учебник географии, затёртый до неузнаваемости, потому сейчас Егор не мог восстановить его в памяти; другая книга виделась отчётливо: «Хаджи-Мурат» в тонкой обложке – светло-коричневая, взятая в жирную чёрную рамку.
О книжных пристрастиях Егорки следует сказать особо.
Научился он читать, сам не понял как, неосознанно, на четвёртом году. Водился всегда со старшими соседскими мальчишками, те уже пыхтели над букварём; стоя за спиной приятеля, Егорка и постиг чтение. Когда он вник в премудрость складывания печатных букв, строк, явилась одержимая потребность чтения. Книг, тем более детских, в цветастых страницах, таких сейчас десятки в Настенькином шкафу, в крестьянской хате не было. Егорка водил пальцем по школьным учебникам, доставшимся по наследству от старшего брата, уехавшего учиться в город на механика. Старательно выговаривал газетные строки – отец получал однолистовую районку. А иногда Егорке попадали в руки большие газеты, оставляла их в доме учительница, она приходили зимними вечерами читать их для взрослых (на Егоркином доме висела табличка «Хата агитатора»). В общем, читал всё, где только встречал буквы. Сути прочитанного он не понимал, да она его не интересовала. Притягивало, занимало и радовало само появление с немого печатного листа звучащих слов. Когда Егорка в старших классах изучал гоголевские «Мёртвые души», узнавал себя, малыша, в книгочее Петрушке, которому «нравилось не то, о чём читал он, но больше самоё чтение или, лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз чёрт знает что и значит». А тут ещё взрослые мужики подзадоривали. Завидев Егорку, подзывали к себе и, сунув под нос хлопчику газетный лист, просили прочесть. Послушав, вслух удивлялись и сулили «башковитому малому далеко пойти».
Идти «далеко» в свои тридцать лет Егор всё собирался, а вот детская привязанность к книге осталась прежней – по комнатам квартиры стоят шкафы, плотно заселённые книжными томиками.
Добытого за папиросы «Хаджи-Мурата» Егорка тогда-таки осилил быстро. И посейчас не забыл, как, скрывшись ото всех, взахлёб плакал над последней страницей, не веря в гибельный конец смелого горца.
Знать, тогда уже не только самоё чтение занимало его душу.
В опаленный пожаром и без того горячий июльский день рассказывать о книгах, а значит, и выгораживать себя Егорка не стал. Да отец и не допытывался, зачем сын взялся за табак. Ему, наверное, и без выяснений было тошно.
Приладив ремень на прежнем месте, он сказал икающему слезами Егорке:
– Сопли подотри, закураха. – Оправив на себе заношенную одежду, взялся то ли за вилы, то ли застучал топором. Сидящего в доме с незанятыми делом руками Егор его не помнил.
Обозлился ли тогда он на отца? Теперь, по прошествии стольких лет, Егор, как ни старался, не мог доподлинно восстановить в памяти, чего больше вмещала в себе детская душонка – чувство обиды, страха или чувство раскаяния?
Пошла ли порка на пользу? К воровству он и до того, а тем более, после особых пристрастий вроде не питал. Случалось, лазил с ребятами по чужим садам, знал, у кого самые вкусные яблоки, груши, на колхозную бахчу бегал – но через это все сельские мальчишки проходили. Курево табачное Егора тоже так и не приручило к себе. Но он не мог сказать, что подействовал тут отвратно именно отцовский ремешок.
Во всяком случае, сейчас он глядел на всё, когда-то случившееся, с улыбкой, вернее даже – с грустной улыбкой, ведь хорошим было-таки то невозвратное время.
Скорее всего, никакого зла на отца Егорка не держал. Злость, коли она бывает справедливой, о такой и речь, – ох, как живуча в человеке, если уж когда вселилась в его душу.
Егор не забыл, как нынешним летом в выходные дни навестил отца с матерью, пошёл порыбачить на деревенский пруд. На утреннюю зорьку народу сошлось немало. Плюхали в воде поплавками, переговаривались, подначивали подковыристо друг друга, таскали вечно сонных карасей. По рыжей земляной плотине, затравеневшим бережком, постукивая палкой, прошёлся старик. Егор сразу и не признал его, Гавриил Ефимович сильно сдал. Согнуло его подковой, лицо сморщилось, стало маленьким, с кулак, лишь нос такой же большой и крючковатый – дряхлый коршун да и только. Одежда прежняя, вроде он и не вылезал из неё всю свою жизнь: тёмное с синевой галифе, уже побелевшая на спине солдатская гимнастёрка. Ехидненько покашляв, спросил:
– Где же ваша рыбка?
– В пруду, дед, – за всех ответил ему Егор.
– Кха, кха, рыбка плавает в пруду, не поймаешь ни одну, – высказался дедок, конечно, покрепче. И может быть, продолжил бы разговор, да расположившийся рядом с Егором у молоденького вяза Иван Беспалов остановил старика, указав рукой на своего сына:
– Дед Гавриил, нас тут двое с одного двора, не матюкайтесь.
Палка застучала вверх по косогору натоптанной до каменной тверди тропкой. А сосед, обернувшись к Егору, тихо заговорил:
– Я б его, заразу, сейчас пристрелил.
Егор вытаращил глаза. Было, отчего их таращить: такое – услышать от Ивана Беспалова, от самого спокойного, самого уравновешенного, что на работе, что в семье, что на гулянке мужчины в селе. Трижды зажигал Иван спички, прикуривал сигарету. Управившись с ней и, видимо, чуть успокоившись, он тем же тихим голосом разговаривал с Егором:
– Ты лет на десять моложе меня?
– Да где-то так.
– Не довелось ходить по колоски?
– Нет, брату досталось, рассказывал.
– Правильно, с ним мы как раз ходили. Школьную полотняную сумку через плечо, собираемся вместе – пацанва со всего крайка – и чешем на скошенное и убранное поле, где уже солому свезли, колоски подобрали. Чего недоглядели, что оставили косари – то уже наше.
Засуха была. Жарко, стерня колкая. Набьём немного свои торбочки колосками, чтобы матери не ругали, что без толку шатаемся, и усядемся где-нибудь в ложбинке играть. Дети ведь.
Тут как тут и этот старый чёрт является. Гавриил полевым сторожем работал, пока и не прикрыли должность. Как вроде сидит где-то на высоком дереве и выжидает момент: заиграемся, забудем обо всём – и он коршуном налетает верхом на коне. Мы отчего-то врассыпную не убегали, больше вместе держимся, кучей. А он не бьёт отставших. Забежит наперёд, конь – на дыбы, а тогда наотмашь полосует, от всей души полосует всех. Никого не обделял. Батог у него длинный был.
Иван глянул на потухшую сигарету и кинул её в воду.
– Теперь-то я ведь точно знаю, никто его не заставлял гонять нас на скошенных полях. Никто не заставлял, – с горечью повторял Беспалов.
– А меня сегодня кто принудил бить Настеньку? – вдруг у самого себя опять спросил Егор. Мысли его всё возвращались к только случившемуся. Опять его скрутила такая тоска, такая навернулась злость на себя же, Господи, хоть иди и вешайся!
Когда отхлынуло немного, включил лампу и снова начал листать книгу. Она хоть немного уводила думы в сторону. Проглядывая категорично разложенные по полочкам доктором Споком с чисто американским рассудком родительские советы, Егор вдруг подумал отчего-то: русский человек такую, пусть и правильную книгу, а всё-таки не смог бы написать.
Утром? Утром они проснулись. Защебетала ласточкой Настенька. Егор помогал ей заправить кроватку, одеться. В квартире запахло кухней. Татьяна жарила-парила на всех четырёх конфорках газовой плиты.
Утром всем жить легче.
В напоминание долго валялась на полочке картонная денежная копилка. Потом Татьяна, затеяв генеральную уборку квартиры, выкинула её в мусорное ведро.
Егор, как и всегда, провожал Настеньку до школы, занятия начинаются рано, на улице ещё только светает, да и зима расщедрилась на морозы, да и через дорогу, шумную машинами, надо переходить. Настенька не может не погладить всех встречающихся на пути кошек, собак. Егор побаивался, попадаются ведь и бродячие, но городской мир животных не обижал Настеньку. Идёт-идёт, а потом вдруг спросит что-нибудь такое:
– Па, а, пап, как у собачки язык во рту вмещается? Высунет его, так и досюда достает, – показывала она на свои коленки.
Жена была занята на работе весь день, получалось часто, что Настенька и Егор обедали вдвоем. В обеденный час однажды и произошёл меж ними этот разговор.
– Нам Мария Кузьминична сегодня говорила, у кого в доме есть книжная библиотека, тот культурный, – Настенька поправилась, – тот считается культурным человеком.
– Верно сказала учительница, – ответил Егор.
– У нас же есть библиотека, я подумала – ты, папа, культурный, а бьёшься ремнём.
Егор чуть не подавился ложкой борща. Откашлявшись, а заодно и еле совладав с собой, спросил:
– Ты же в классе не рассказывала, как культурный папа тебя драл ремнём?
– Не сказала.
– Похвалилась бы, чего уж.
– Мне стыдно, – еле слышно произнесла Настенька…
Вновь Егор в селе у отца с матерью.
В вечерний час не без умысла затеял он говорить о том, как люди растят детей, какая у него Настенька. Сказал и о том, как дочь заработала ремня. И тут отец (Егор всё не решался зачислять его в старики, но так оно уже было, годы исправно несли свою службу, незримо налегая на плечи, заставляя сутулиться, подбавляли морщин, выбеливали волосы), покряхтывая, спросил:
– А ты памятливый? Про табак не забыл? Тебе тогда добре попало.
Егор ждал этого вопроса.
– Не забыл, – ответил он коротко.
– И я помню, – сказал отец Егору.
Пётр Чалый (Россошь, Воронежская обл.)
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"