На втором или третьем курсе института в расписании появился новый предмет – старославянский язык. На занятие пришла энергичная, с ястребиным взглядом преподавательница, совсем молодая. Положила перед собой непреподъёмную книгу и, не раскрывая её, стала наизусть произносить текст.
Сказать, что мы были поражены таким знакомством и таким началом первой лекции, значит, ничего не сказать, но то, как читала Рубцова, а именно эту фамилию носила преподавательница, как выговаривала каждое слово на нашем пра-языке, все поняли: скостки не будет никому.
Мы ещё не знали, что, кроме старославянского алфавита, нам предстоит учить грамматику. И совсем не могли предполагать, как она, эта самая грамматика, потребует не только понимания, но и большой усидчивости и зубрёшки.
Тем не менее, худо-бедно время привело нас к экзаменам, и тут совсем неожиданно: Рубцова требует добротного знания своего предмета.
Один за другим мои сокурсники кто выходил, кто «вылетал» с экзамена. Ну, что? Ну, как? Приставали те, кто ещё не был в аудитории. Ответ у всех один: просила прийти повторно.
Как сейчас помню текст, доставшийся мне для чтения и перевода, и несколько теоретических вопросов по той самой грамматике. Отрывок рассказывал о последних земных минутах Иоанна Крестителя.
– Где вы так научились читать старославянские тексты?
Не мог я ей в ту минуту рассказать, где и как я учился читать старославянские тексты. Не их даже, а церковнославянские. Не то тогда было время, и я слукавил:
– Вы и научили.
Она понимающе улыбнулась. Не задала больше ни одного вопроса. Оставила без внимания грамматику, которую боялся, и в зачётке вывела: хорошо.
Никто мне не поверил, что Рубцова – не моя знакомая, или знакомая моих знакомых. Да я и не объяснял вовсе: хорошо и хорошо, просто давным-давно, когда мне было пять-шесть лет, церковному чтению и языку одновременно меня учил последний саровский монах.
Он появился у нас в селе тихо и покойно. Стояла под церковной горой нежилая избушка, и вдруг в один из тёплых весенних вечеров в окошке мелькнул огонёк.
Кто там? По деревенским улицам что худая, что добрая молва быстро разлетается. И все узнали: монах там какой-то поселился.
Ну, живёт и живёт, невесть какое событие. Тем более, только у нас действующая церковь, по всей округе их позакрывали. Почему бы и не пожить в никому не принадлежавшем домике человеку?
Так думали взрослые, но не мы. Нам-то интересен каждый новый человек, тем более монах. Одно слово для нас было пропитано тайной и страхом.
Набрались мы всё-таки храбрости и в сумерках тихохонько подобрались к дому. Дверь в сенцы прикрыта. В одном из окошек, выходящих на дорогу, мелькает огонёк.
– Свечка горит, – шепчет мне на ухо Сашок Калмыков.
– Не, это лампадка так потрескивает и мигает, – почти без звука отвечаю ему.
– Становись на завалинку, смотри, чего он там делает.
– Больно ты хитрый. Становись и смотри.
Во что бы наш спор перерос, не заскрипи калитка.
– Вы чего же это, словно тати, в темноте прячетесь? – это монах вышел на наше, как нам казалось, претихое бормотание. – Заходите, гостями будете. Я люблю гостей.
Что нам оставалось делать, пошли. Маленькая комната. Слева печь. Образа по стене. Лампадка горит.
– Что я тебе говорил? – шепчу Сашку.
– Да иди ты, – злится дружок.
Стол перед иконами. На нём несколько толстых книжек. Одна табуретка.
– Да вы садитесь, думаю, вам вдвоём места хватит.
– А ты где же, дяденька, спишь? – интересуюсь я у монаха и получаю от Сашка колючий тычок локтем в бок.
– На полу вот и сплю.
– Так на полу весь бок и руки перележишь.
– Да некогда мне долго спать: поздно ложусь и рано встаю.
– Вона, – в один голос произносим мы, будто понимая чего, и замолкаем.
– А давайте я вас мёдом угощу. С белым хлебом мёд.
– Эт мы любим, – опережает меня Сашок Калмыков.
Вкусным мёд был, такого больше не ел в своей жизни.
– В церковь-то ходите? – спросил нас тогда монах.
– А как же, завсегда вместе с бабушкой, – ответил я ему.
– Ну, тогда и помолимся Богу. Поблагодарим Его за хлеб.
Следующим вечером Сашок отказался идти в монахову избушку, я же пошёл. Мне было интересно около этого высокого, заросшего бородой человека. Говорил негромко, мягко, не по-нашему. Не столько приказывал, сколько просил:
– Давай-ка мы с тобой помолимся.
И мы молились. Он читал, я стоял рядом с ним. Легко и приглушённо звучал голос. Многие слова не понимал, и он не ругался, когда я его переспрашивал:
– Это как? Это что?
– Вот смотри, как в книге написано, – читал снова и объяснял, а потом незаметно мне все буквы и показал. Так же незаметно буковки стали в слова складываться, и к осени мы уже вместе читали молитвы. Он большую и длинную, а я самую короткую.
Ладно у нас с ним выходило, одно плохо – я стеснялся спросить, а он сам не говорил, как его зовут. Всё дяденька и дяденька.
В один из вечеров, когда по деревне разливался дым от горящей картофельной ботвы, дяденька монах мне сказал:
– Вот тебе от меня подарок, – и протянул икону. На ней Спаситель. Это потом я узнал – Спас Нерукотворный. – Этой иконе много-много лет. А ты больше ко мне не приходи, меня здесь больше не будет.
Перекрестил и проводил с крылечка. Я шёл домой и плакал.
Пройдёт время, и мне расскажут, что был тот монах из последних саровских.
Жив ли подарок монаха? – спросите вы. Жив. Скорее всего, я возле него живу.
Иван Чуркин (Саров)
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"