На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Старинный триптих

Из семейных преданий

Фрагмент старинного триптиха «Три беса»

Повесть [1]

Моей милой Арише

в день Сретения, в которое

мы встретились на всю жизнь

Автор

Москва/ 1920    2/II. Болшево/ 1945

Эта повесть извлечена

тобою из чужих развалин

и возвращена к жизни,

как и ее автор

Няня наша, Авдотья Степановна, передала мне и брату множество рассказов о прошлом нашей семьи; о том, как жили некогда в наследственном нашем поместье Беседах, и так сытно жили все, баре и мужики, что, по няниным словам, «корочки хлебной на зубах ни <у>кого не бывало» – один мякиш пшеничный; о том, как, по приказу моего прапрадеда, генерал-аншефа Федора Лукича Древлянинова, крепостной его землемер Никишка Холчев прямую дорогу от Парижа до самых Бесед вымерял, чтоб прапрадеду, страстному парижелюбцу, точно знать меру своего грустного российского отдаления от стольного града Вольтерова; о том, как пленные французы в двенадцатом году на то были употреблены у нас в Беседах прадедом моим Патрикием Федоровичем, чтоб свергать с каменных постаментов мраморные кумиры Вольтера, Дидерота и иных вольнолюбивых кощунников, всюду наставленные в парке прапрадедом, и называлось это действие «свержением двунадесяти языков»; о том, как похищена была прабабушка Анна Львовна прадедом от ее отца, сурового очаковского маиора, который от самого великого Суворова удостоен был прозвища: «барабанье ухо» – так чуток был маиор на самомалейшую воинскую тревогу, – обо всем этом и о многом, многом другом любила нам рассказывать няня, доживая свой век с седым котом Мишенькой на антресолях с неизменно цветущими геранями на окнах, с вышитым шелками и бисером «Ричардом Львиное сердце» на стене, – но никогда ничего не рассказывала она о трех лицах из нашего дома: о деде, генерале Патрикие Патрикиевиче, о бабушке, жене его Фаине Власьевне, и о любимом их слуге – «кукольщике» Григории. О них троих няня, несмотря на все наши просьбы, молчала накрепко, словно их никогда и не было, и даже сердилась, когда к ней приставали с просьбами рассказать о них. Однажды она молвила даже: «Ну, чего пристали? У меня и слова о них нет». – «А почему нет?» – «А потому, что черного слова на языке не держу». И замолчала – точно замком свой рот заперла. В другой раз ответила еще крепче: «У меня о сих трех язык не говорун». – «А почему не говорун?» – «А потому, что сказка не велика: жили три беса – и люди из леса». Ничего мы не понимали. Но однажды другой стих нашел на няню – это было незадолго до ее смерти. Она сидела в кресле – маленькая, чистенькая, беленькая – и, как четки в слабеющих руках, перебирала бусинку за бусинкой все прошлое, – и как от четок бусинку оторвать: все рассыпятся, – так не могла она на этот раз оторвать от прошлого тех черных бусинок, к которым прежде и прикоснуться не хотела руками, и перебрала перед нами, на этот раз, бусинка за бусинкой – все свои четки целиком, ни одной не пропуская, ни одной не обрывая… И так мы узнали, что у тех троих – у дедушки Патрикия Патрикиевича, у бабушки Фаины Власьевны и любимого их слуги «кукольщика» Григорья – у всех троих было по бесу, у каждого свой бес с особой напастью.

Няня перебрала три черные бусинки прошлого – и так вошла в наш семейный летописец, который выпало нам на долю вести, история о трех бесах. Она записана здесь так, как рассказала ее няня, но не ея языком: наш язык немощнее, худосочнее, бедней ее языка, и нечего нам и пытаться примениться к его меткости, прихватить его сил, набраться его красочной гущины, этого словесного здоровья, тайна которого нами утеряна навсегда и безвозвратно. Остается нам только не лукавить перед прошлым и быть простыми писцами его неумолкших речей и еле слышимых слов.

I.

Дедов бес

Прадед наш Патрикий Федорович был убит во Французскую кампанию, под самым Парижем: ему в грудь, пониже левого соска, осколком ядра ударило, и тот осколок, как святыня, хранился у прабабушки Анны Львовны в образнице, подле иконы Спасова мучения. У прадеда был единственный сын, названный в честь него Патрикием, – и сына этого прабабушка почти не знала, так как он, еще в самых молодых годах, по царскому приказу, был свезен в Петербург и определен в Кадетский корпус – «на геройском основании», как объясняла няня: как сын заслуженного генерала, царского убиенного слуги, лично государю известного. Как рос в Петербурге молодой Древлянинов – неизвестно. Помнят только, что в первый раз приехал он в Беседы к матери молодым гвардейским офицером, незадолго до ее смерти, взглянул на своем обширное поместье быстрым оком и умчался назад в Петербург, увезя с собой длинный – из зеленого шелка – вязаный мешок с прадедовскими червонцами и смешливого черноглазого казачка Гришку для услуг: дед недоволен был от матери назначенным ему степенным камердинером Пафнутьичем, который неразлучно был с ним в Петербурге. Умерла прабабушка, похоронили ее подле прадеда: сын обещался прибыть к сороковому дню, но за недосугом не прибыл. А скоро стало слышно, что он к большим чинам идет и женится на писаной красавице – Фаина Власьевна то была, моя бабушка из рода Чембулатовых. Когда я пишу это, ее портрет, поблекший и потемневший, висит предо мной: вот она, в палевом платье, украшенном алмазами, с пунцовой розой в волосах, она смотрит на маленькую английскую собачку, лежащую у нее на руках, без улыбки, без малейшего внимания; кажется, вот сбросит собачку с рук и пойдет величавая, высокая, с надменным и холодно-прекрасным лицом, с маленькой родинкой у левого угла губ, – и все, мимо кого она пройдет, будут думать о ней, как я: «Отчего у нее такое прекрасное лицо – и так тяжело на него смотреть?»

Дедушка рано получил генеральство, – густые золотые эполеты пухло и грузно сверкают на его портрете, который висит рядом с бабушкиным; мундир тонко стянут в талии; пуговицы с выпуклыми цепкими орлами сидят на мундире с изумительной правильностью; ордена, полуприкрытые один другим, выстроены на груди в блестящий строй. У дедушки неподвижное лицо, но он что-то хочет сказать тому, кто смотрит на него. «Подожди, я выйду из рамы: там – я в строю, я должен быть неподвижен. Кто знает – вдруг приедет император на смотр». И дедушка остается в строю, и лицо его неподвижно и холодно, как золото на его мундире.

Шли большие чины дедушке. Бабушке готовились алмазные знаки Св. Екатерины при дворе, но дедушка пошел не с той масти и очутился в отставке, в Москве, в поместительном доме своем на Сивцевом Вражке. Говорят, дедушка играл в карты – а он был страстный, неуемный, до игры жадный игрок – с одной слишком высокопоставленной особой и когда дедушке повезло, а особе – нет, и было дано дедушке понять, что было б лучше, если б было наоборот, то дедушка бросил карты на зеленое сукно, сронил червонец на пол, отшвырнул его ногой и со словами: «Я в поддавки не игрок!» – вышел из залы. После этого была благосклонно принята дедушкина отставка, а в Московском Английском клубе было немедленно возвещено: «Едет сюда Древлянинов, знаете, ну, который…» Дальше не продолжала: дедушкин «поддавок» всем был известен, и знали, что он едет в Москву играть не «в поддавки».

И пошла в Москве дедушкина игра, о которой слагались легенды, о которой Соболевский стряхнул с языка несколько ползучих эпиграмм, на которую смотреть съезжались в клуб приезжие, как на одну из московских достопримечательностей. Рассказывают, будто Пушкин, после Загряжской, второму дедушке преподнес свою «Пиковую даму» и что дедушка несколько раз давал поэту взаймы плотные стопки червонцев и читал всюду пушкинскую эпиграмму, написанную на особу, с которой дедушка не захотел играть в поддавки.

Дедушке везло изумительно, непонятно, постоянно. В какие бы игры он ни садился играть и кто бы ни был его партнером – несчастливый в любви, безусый «архивный юноша» или травленный в золотых боях на зеленом поле банкомет с седыми усами, черноземный медведь-помещик или блестящий гвардейский офицер, – игра была за дедушкой. Ездили к цыганкам-гадалкам, заговаривать карты и червонцы перед тем, как сесть играть с дедушкой, искали счастливый неразменный рубль – ничего не помогало; говорили, что у дедушки есть талисман, вывезенный его отцом из Франции, от графа Калиостро; полагали, что дедушка знает какую-то тайну, в роде той, которую Германн добивался у старой графини; подкупали дедушкиных слуг, строго камердинера Пафнутьича и молодого – Григория, чтобы выведать ее; нашелся промотавшийся щеголь-ханжа, который сел с дедушкой играть картами, тайком окропленными крещенской водой; все напрасно: дедушка выигрывал, а садившиеся с ним играть – проигрывали. Пустил, наконец, кто-то из окончательно проигравшихся, что дедушка просто-напросто необыкновенный по хитрости и ловкости шулер, но, при всей охоте поверить, этому никто не поверил: с таким презрением относился дедушка к выигрываемым червонцам, так явно был он богат и почти зол на свое богатство и на свою удачу, с такой скукой брался обычно он за карты. И не потому ему везло, что он был несчастлив в любви: всем было известно, что бабушка вышла за него не по любви, а по страсти, и со страстью, переходившей порою в ненависть, продолжала его любить все реже и реже отрывая его от зеленого стола. Она расхаживала по ночам одна, в пустынных покоях огромного дома, поджидая возвращения его из клуба, прислушиваясь к резкому и редкому громыханью колес на тихой улице и, не дождавшись, злобно хлопала белой с золотыми амурами дверью, так что дребезжал старинный хрусталь люстры, – и уходила в свой будуар, на двое суток замыкаясь там ключом от дедушки. Она ненавидела его карточную игру.

Дедушка возвращался домой на рассвете, всходил на лестницу, поддерживаемый Григорьем, и бросался в постель, усталый и злой. Пафнутьич раздевал его, вынимал из его карманов червонцы и осторожно складывал их стопками на мраморном ночном столике. Наутро Пафнутьич, с опасливой настойчивостью, спрашивал дедушку, что прикажут сделать с червонцами, и называл при этом их число. Если дедушка, как обычно бывало, не отвечал на этот вопрос, Пафнутьич относил червонцы в свою комнату и, пересчитав, запирал их в особый жестяной сундук с певучим замком: так их хранилось на десятки тысяч. Дедушка никогда не спрашивал о них. Иногда же дедушка отдавал поутру краткие приказания: «отнести такому-то», «послать в казначейство», «на бедных», «попу на рясу», «крестникам – у него их было множество – на зубкú», «на водку». Если дедушка бывал сердит на бабушку, он приказывал: «Отнести генеральше на булавки». Пафнутьич пересыпал тогда червонцы на серебряное блюдо и нес их с поклоном бабушке. Она окидывала груду золота злыми и слегка припухшими от бессонницы глазами и отрезывала: «Благодарить». Когда Пафнутьич уходил, она заставляла комнатную девку раскрыть форточку – и бросать червонцы на улицу, – или же прибавив на блюдо к принесенным еще груду червонцев от себя, приказывала полумертвой от страха девке: «Отнести генералу на табак».

Иногда, в продолжение нескольких вечеров, дедушка не ездил в клуб. На третий день начинались визиты к нему: заезжали осведомиться о его здоровье, спрашивали, не отъехал ли дедушка в вотчину свою. В эти дни дедушка никого не принимал и обедал на бабушкиной половине. Бабушка сама готовила ему любимый кофе, и они пили его вдвоем в угловой китайской гостиной, возле бабушкина будуара. На четвертый, редко на пятый день дедушка уезжал в клуб, а бабушка опять начинала свои ночные прогулки по пустынному залу, опять посылались червонцы на серебряном блюде, опять Пафнутьич вздыхал и охал, поутру выходя от дедушки с пересчитанными червонцами. Заперев их в сундучок в своей комнате, он становился на колени перед образом – и долго молился о «болярине Патрикии» и «о престании пагубные страсти сей, о ней же сам, Господи, веси». А потом, встав с молитвы, как верный рачитель дедова достояния, повертывал еще раз ключ в сундучном замке, желая убедиться, прочно ли заперто, сохранны ли бессчетные дедовы червонцы.

Так шли годы, так шла дедушкина игра. Он играл с отвращением, с тоской, почти с ненавистью, но играл и играл постоянно, – то больше, то меньше, но неизменно.

С ним боялись играть; иные игроки, с величайшей серьезностью, отставали от игры с ним, но лишь на время: внезапно их схватывало неодолимое желание обыграть дедушку, они находили, как им казалось, верный способ для этого, – садились за карты – и червонцы их по-прежнему переходили к дедушке на этот, и на другой, и на третий, и на четвертый раз. Двое покончили самоубийством, проиграв с дедушкой все свое состояние и едва ли не казенные деньги. Многие ворчали и требовали, чтобы вступился, наконец, генерал–губернатор и запретил если не всем, то хоть военным садиться играть с дедушкой. А один злой язык, много говоривший на своем веку, выразился даже: «А я бы, на месте начальства, объявил сего игрока сумасшедшим: сия фортуна чрезвычайная не свидетельствует ли о крайнем безумии? А червонцы, игрою приобретенные, отписал бы на воспитание благородных девиц».

***

Тоска одолевала дедушку. По целым дням сидел он у себя в кабинете, куря трубку, нечесаный, в халате, в туфлях на босу ногу. Он призывал иногда Григория и отдавал ему какие-то приказания, о которых никто ничего не знал. Григорий спешно уезжал в деревню, в дальнюю, в рязанскую, – и через неделю, другую домоуправительница, Марфа Ивановна, получала дедушкин приказ – принять под свое попечение новую девушку, привезенную Григорием из Рязанщины и приготовить ее к дедушкину смотру. Новопривезенная за сотни верст девушка редко оставалась при дворе дедушкином. Григорий вводил новую девушку в кабинет к дедушке, в назначенное время. Немытый и усталый после нескольких вечеров игры, дедушка, сидя на турецком диване, молча оглядывал принаряженную в атласный сарафан девушку, дрожавшую от страха, и, молча протянув ей руку, которую заранее приказано было девушке поцеловать, – кратко и со скукой отрезывал Григорию: «Отвезти назад».

Григорий снова садился с девушкой в кибитку – и скакал опять в далекую Рязанщину.

Бабушка знала, чем обычно кончались дедушкины смотры и посылала только свою верную камеристку узнавать: «поехал ли Григорий обратно в Рязанщину?»

Случилось, что дедушка в течение месяца не показывался в клубе. Всем приезжавшим к дедушке было приказано отвечать: «Не принимают». Дедушка велел Пафнутьичу пересчитать все червонцы, хранившиеся в сундуке, и все до одного записать, как пожертвование древляниновское, на богадельню для инвалидов. В этом месяце бабушка торжествовала. Она помолодела на несколько лет. Дедушка потребовал себе детей, моего отца и тетку, – их привели к нему из детской половины огромного древляниновского дома. Они дичились отца и боялись его чуть седеющих бакенбардов и глубокого густого баса. Но через неделю они уже привыкли к нему и льнули к нему, больше чем к матери, требуя его рассказов. Бабушка готова была ревновать его и к детям. Дедушка был превосходный рассказчик: когда он учился в корпусе, он много читал, путешествия Куковы он знал почти наизусть – и дети с восторгом внимали его повествованиям. Он сам стал учить сына начаткам грамоты – разумеется, французской; иногда приходил к нему в детскую рано поутру, когда тот еще спал, поднимал мальчика с постели и заставлял при себе окачиваться холодной водой. По вечерам он показывал сыну гравюры, изображавшие славные бои двенадцатого, тринадцатого и четырнадцатого годов. Сын начинал обожать его. Бабушка замышляла переезд в деревню, в вотчину, навсегда; она ненавидела Москву, отнимавшую от нее мужа. Она только думала, как бы удобнее склонить деда к переезду. Тайком она послала уже приготовить   родовой дом в Беседах и сказать, чтоб ждали барского приезда. Дедушка никуда не выходил из дому. Все сношения его были прерваны. В это время заболел мой отец. Мальчик бредил сражениями и Куковыми путешествиями, он звал отца, называя его в бреду попеременно то князем Смоленским, то Багратионом, то маршалом Даву и Нельсоном, просил не бросать его в бою под страшным Ватерлоо, не оставлять на съедение Куковым дикарям. Дедушка не отходил от постели сына. Лучшие доктора были призваны; дедушка был молчалив и холоден со всеми; мальчику вскоре стало лучше, болезнь миновала, силы его восстанавливались. Был решен отъезд в деревню: дедушка сам объявил об этом. Бабушка молча торжествовала: то, в чем она не смела ему признаться, он устраивал сам собою. Но была распутица, стоял великий пост, ехать было нельзя. Доктор m-r Боню, изредка посещавший мальчика и наблюдавший за ходом его выздоровления, приехав однажды с визитом, краснея и извиняясь, подал дедушке записку. Она была от ближайшего приятеля дедушки, славного игрока, генерала Мухоярова. Нахмурясь, дедушка прочел ее. Генерал писал дедушке, что прерывает его семейственное уединение, почитая нужным и требуемым дружбою сообщить, что в отсутствие дедушки в клубе появился игрок, приезжий из Петербурга дипломат, человек еще вовсе молодой, которому фортуна служит не менее, чем самому дедушке: он не знает поражений на зеленом поле; «неужели, – присовокуплял генерал, – ты не покажешь себя более счастливым и постоянным избранником Фортуны, сей причудливой красавицы, чем оный юный ее служитель? Верить сему не полагаю возможным». Дедушка изорвал записку и, сухо раскланиваясь с доктором, сказал ему, что за полным выздоровлением сына, считает его визиты излишними.

Сконфуженный француз удалился, размышляя про себя, хорошо ли он сделал, получив за передачу записки пятьдесят червонцев от генерала Мухоярова, у которого был домашним доктором, и лишившись щедро оплачиваемых визитов у дедушки. Но m-r Боню поступил правильно: дедушка в этот же день назначил отъезд в деревню – и в этот же вечер столь же внезапно его отменил: дедушка поехал в клуб играть в карты с новым избранником Фортуны.

***

Общий шепот встретил дедушку, при его появлении в китайском зале клуба, где были расставлены столы для игроков. Все покинули свои карты и глянули на вошедшего. Многие поднялись ему навстречу, иные приветствовали его из-за карточных столов. Генерал Мухояров, почитавший себя виновником дедушкина прибытия, ликовал. Он встретил дедушку в дверях и раскрыл украшенные перстнями руки для широчайшего объятия, но дедушка уклонился от него, и молвил только:

– Где он?

Все поняли, что дедушка спрашивает о счастливом игроке. Бросились его искать. Досужие игроки принялись высчитывать перед дедушкой все выигранные счастливцем партии и перечислять людей, которых он обыграл: назывались имена, все славные в карточном мире, перечислялись ставки, весьма высокие: тысячи червонцев, деревни с сотнями душ. Дедушка не слушал рассказчиков. Маленькой щеточкой он чистил, сидя в креслах, бриллиант царский в своем перстне, изредка взглядывая на дверь, в которую побежали за новым игроком. Ничем не поощряемые рассказчики замолчали. В зале было тихо: игра приостановилась, все ждали появления петербургского дипломата; гадали, как дедушка встретит его. Встреча двух фаворитов Фортуны представлялась всем примечательною. Наконец, дверь растворилась и в ней появился генерал Мухояров под руку с молодым человеком во фраке и с высоким кружевным жабо. Это был петербургский дипломат. Генерал подвел его к дедушке, дедушка встал с кресел и в ответ на глубокий поклон молодого человека, поклонившись, протянул ему руку со словами:

– Весьма рад встрече.

Все были поражены: дедушка был любезен и внимателен к сопернику: дипломат отвечал на это изысканною искательностью. У него были тонкие черты лица, впрочем бледного и усталого от бессонных ночей. Фамилия его была незначительна: едва ли не имела она своим   началом царствование императора Павла, когда волей императора увеличилось число российского дворянства. Его звали – Эраст Никитич Перепелицын. Беседа между ним, дедушкой и генералом Мухояровым столь затянулась, что многие любопытные обратились было к прерванной игре, полагая, что ничего замечательного не произойдет, но вдруг дедушка, встав с кресел, сказал противнику:

– А не обратиться ли нам к делу?

Тотчас принялись устраивать стол для игры. Отвели особую угловую комнату, смежную с китайским залом. Были поданы карты, свечи и столетняя мадера, которую дедушка всегда пил во время игры из собственного, хранившегося в клубе, золотого бокала. Партия была составлена: дедушка, Перепелицын, генерал Мухояров и трое самых почетных игроков клуба. Желающим смотреть на игру не хватало места в комнате. Банкомет – петербургский гость – предложил всем назвать карту. Дедушка назвал пикового валета. Банкомет метал карты. Затаив дыхание, все следили за причудами Фортуны. За спинами игроков составлялись пари: бились об заклад, что дедушкино счастье возьмет верх. Только один из безусых архивных юношей, картавя и запинаясь, объявил, что он держит за дипломата. Его пари было принято.

«Вы проиграете, – заметили ему, – Фортуна не лишена постоянства: она иногда позволяет себе роскошь не изменить своим любимцам».

Игра шла. Произошло общее движение.

Карта дедушки была бита!

Дедушка отодвинулся от стола и подвинул левой рукой стопу червонцев к банкомету.

Тот как бы не замечал этого и принужденно улыбался. Дедушка придвинул червонцы несколько ближе – и спокойно произнес:

– Вы видите: моя карта бита. Червонцы ваши.

Все ожидали вспышки гнева, но дедушка был, по-видимому, спокоен.

Архивный юноша улыбался. На него пожимали плечами: «Случайность». Сказал ему кто-то: «Увидите: молодой человек погибнет: Древлянинов не простит ему выигрыша: он заставит его спустить все: деревни, деньги, перстень с руки, шитье с мундира».

Игра продолжалась, как будто ничего не случилось. Дедушка удвоил ставку – и опять поставил на пикового валета. Карта опять была бита.

– Всему виною пики, – заметил генерал Мухояров, придвигая к дедушке бокал с мадерой, – положительно, с тех пор как наш милый Пушкин написал свою графиню, нельзя на них ставить: они приносят несчастье.

Дедушка, не посмотрев на него, опять поставил на пик:

– Шестерка пик, – возгласил он.

Дипломат был бледен. Он провел рукой по лицу, и стал метать. Карты ложились причудливым узором: сочетания были неожиданны.

– Дама бубен, – промолвил, едва слышно, банкомет.

Дедушка вновь проиграл.

Он отстегнул верхнюю пуговицу своего генеральского мундира, как от нестерпимого жара, и оглянул присутствующих. Гнев был на его лице.

«Все вздор. Не верю. Не может быть. Сон», – казалось, хотел он сказать. И ему бы поверили, что это сон, небыль, карточный обман.

Он потребовал новой игры. Стоя в углу, у камина, кто-то во фраке, обыгранный некогда им на значительную сумму, злоумно выразился, приметив выражение гнева на лице дедушки: «И самой судьбе не хочет даваться в поддавки!» – и докончил: «Нет, шалишь: Судьба заставит играть в поддавки, а в Москву от нее не уедешь».

В четвертый раз счастье изменило дедушке. Генерал Мухояров хотел было предложить прекратить игру, но, посмотрев на дедушку, отказался от своего намерения. Выпив залпом бокал вина, дедушка потребовал продолжения игры. Упрямая складка легла на его лице. Кто хорошо был знаком с дедушкой, тот знал, что он принял вызов, брошенный ему судьбой.

Игра шла за игрой – неудача неизменно преследовала дедушку. Наблюдавшие его игру соскучились ждать поворотов судьбы и разошлись по карточным столам. Лишь немногие продолжали следить за ходом дела. Наконец, комната совсем опустела. Игра продолжалась. К концу ночи дедушка проиграл больше того, что он выиграл за всю свою жизнь, но он требовал новой и новой игры. Наконец, Мухояров сказал сердито.

– Это безумие. Прошу тебя оставить игру.

Дедушка отвечал вопросом к дипломату:

– Вы согласны еще метать?

– Генерал, – возразил тот, – вы знаете, по обычаю игры, я не могу отказаться, но я устал. Игра затянулась. Я едва ли в силах играть. Я чувствую сильную усталость.

– В таком случае выпейте вина: оно вас подкрепит. И мы играем, – отвечал дедушка.

– Ваше право, – принужденно молвил Перепелицын.

Клуб опустел. Первые тусклые отблески зари проникали в комнату через спущенные шторы. Стал доноситься первый шум улицы. Игра не прекратилась. Дедушка проиграл лучшую свою черноземную деревню. Игроки удалялись один за другим. Дедушка потребовал ледяной воды, встал из-за стола, сделал несколько шагов по комнате, выпил воду, намочил ею платок, провел им по голове. Его противник в совершенном изнеможении, в тяжелой дремоте, опустил голову на карточный стол, схватив ее руками.

Солнечные лучи врывались неудержимо сквозь шторы. Дедушка, дотронувшись рукой до Перепелицына, сказал:

– Я больше не требую [2] , я прошу теперь вас сыграть со мной еще партию – только одну партию, – он протягивал новую колоду карт.

Перепелицын, очнувшись, глянул на дедушку: лицо дедушки было зелено и мертво. Только глаза горели ненасытной жаждой игры – и руки трепетали, судорожно протягивая карты.

В комнате остались они двое. Перепелицын безучастно принял карты из рук дедушки и стал метать. Он похудел лицом за эту ночь. Отчаяние овладело им. Он метал в каком-то безумии, выбрасывая с быстротою карты. Карты ложились на зеленое сукно, заваленное грудами золота, ослепительно сверкавшего на солнце, пестрым вихрем. Зеленые шторы бросали на пол зеленые тени, резко исчерченные золотыми полосами солнечных лучей. Золотое и зеленое смешалось.

И вдруг дедушка почувствовал на сердце тупую гнетущую боль: ему стало душно, что-то давило его, он захотел снять тяжелый генеральский мундир, ушитый золотом, – и глянул на правый эполет свой. У самого воротника, примостившись цепко и ловко, на эполетном золоте сидел маленький зеленый чертик. Свесив ножки, он болтал ими, и спокойно смотрел на дедушку. Дедушка повел плечом, приподняв этим движением эполету, – и посмотрел: чертик, не моргая и не переменив позы, смотрел на дедушку. Тогда дедушка, не глядя на него, смотря в карты, боясь, что Перепелицын все приметит, осторожно провел левой рукой по правому эполету и, не доведя руки до воротника, не удержался – глянул: чертик сидел там же и такой же, зеленый и остромордый. «Какая мерзость! – поморщился дедушка. – Гадость!» Он вынул платок и с брезгливостью вытер эполету. Чертик остался сидеть и даже вдруг забарабанил ножками по эполету.

– У вас на эполете черт! – внезапно завопил Перепелицын, пустил в дедушку картами и в ужасе бросился бежать из комнаты.

Ненужные свечи горели в шандалах. Одна чадила, и воск плыл с подсвечника на зеленое сукно и на золото.

«Да что ж это! – ахнул про себя дедушка. – Поганое, – он зажмурил глаза и ясно почувствовал, что черт сидит на плече, и уже оседлал золотую эполету, – поганое. Куда же я с ним?»

«Скинуть, скинуть!» – решил дедушка, заторопился и стал срывать с себя эполет. Сердце его холодело.

В это время дверь растворилась, и вошел Пафнутьич. Он был послан встревоженной бабушкой в клуб, в двенадцатом часу дня. До полудня он ждал, расспрашивая о дедушке лакеев клубных и Григория, но Григорий был зол от бессонной ночи и только бранился, а лакеи спали и, поднятые с войлоков, болтали вздор и валились наземь. Когда пробило 12, Пафнутьич решил войти в игральную комнату.

Дедушка обрадовался знакомому лицу.

– Домой! – закричал он.

Пафнутьич глянул на дедушку и попятился: мертвенная зелень заливала его лицо.

Дедушка встал, шатаясь, из-за стола. Свеча упала из подсвечника и потухла. Чад заструился по комнате. Пафнутьич осторожно повел дедушку под руку, а дедушка смотрел украдкой на правую эполету, но зеленого не было.

***

Целый день, ночь и еще день провел дедушка в своем кабинете, никого не допуская до себя, кроме Пафнутьича. Напрасно бабушка стучалась к нему в дверь: дедушка не желал ее видеть.

Он спал крепким сном пять часов. Пафнутьич не отходил от его постели. Очнувшись к вечеру, дедушка увидел возле себя Пафнутьича, обрадовался и стал искать глазами мундир, в котором был в клубе. Мундир был раскинут на спинке кресел. Эполеты тускло блестели в полумраке густым своим золотом. Они были пусты. Дедушка вздохнул с облегчением. У него тело было слабо, как у больного, но он не чувствовал себя больным: он был как после дальнего похода. Дедушка спросил крепкого чаю и велел укутать себе ноги: его знобило. Пафнутьич принес чаю с вишневым вареньем. Дедушка приказ ему идти.

– Я усну, – сказал дедушка.

Но сон к нему не шел. Он слышал, как пробили часы – долго и глухо. Дедушка завел глаза дремотой. И в это мгновенье он почувствовал тупой короткий удар в сердце. Он открыл глаза и глянул на камин, бывший насупротив дивана, на котором лежал дедушка, – и там, на изразцовом бордюре возле отдушника он увидел того, кто сидел у него на эполете.

Дедушка показалось, что он сейчас должен спрыгнуть и побежать к нему.

– Не смей! – грозно окликнул его дедушка: он понимал, что нельзя не замечать того и лучше упреждать его действия: – Не смей: я крещеный!

– Нет, ты зеленый! – пискнул тот и захохотал, свесив с изразцового бордюра острое рыльце.

Дедушка приподнялся на диване и замахал руками на того. Слов у него уж не было. «Сейчас прыгнет!» – подумал он.

– Сейчас прыгну! – передразнил тот и повис на бордюре на одной лапке.

Дедушка лежал и смотрел в одну точку – эта точка была – зеленый. Потом дедушка повернулся на бок и решил не смотреть; он закрыл глаза – зеленое исчезло, но он услышал:

– Знаешь, кто я?

– Не хочу, не хочу, не хочу знать! – проговорил дедушка и накрылся с головой одеялом.

– А я скажу! – дразнил тот.

– Не смей говорить!

  –Я – Зеленчук, – пискнул тот и захохотал. Он лег на бордюре на пузичке и ждал, когда дедушка на него посмотрит. Дедушка лежал с закрытыми глазами.

– Уйдешь ли ты? – простонал дедушка.

– Уйду. Посмотри на меня – и уйду.

И дедушке страстно захотелось посмотреть на него, только чтоб он ушел. Дедушка высвободил голову из-под одеяла, не открывая глаз и медленно стал приподнимать свои веки. С болью раскрыл он глаза и посмотрел на камин. Зеленый смотрел на него. Дедушка опять закрыл глаза и тотчас же почувствовал, что его нет.

В это время в комнату осторожно прошмыгнул Пафнутьич. Дедушка подождал пока он сядет около дивана, и тогда открыл глаза. Он спрашивал себя: видел ли Пафнутьич? На камине ничего не было. Дедушка стал одеваться. Было утро.

На третий день дедушка впервые увидел бабушку. Он молча поцеловал у ней руку и на ее расспросы о здоровье, отвечал холодно.

– Совершенное здоровье – вещь едва ли возможная на земле.

Детей он не пожелал видеть.

В тот же день, после обеда – дедушка кушал у себя на половине, – он лег отдохнуть.

Он скоро заснул. Он лежал в халате, в персидских туфлях с острыми сафьяновыми носами.

Дедушка проснулся в свое время – ему захотелось пить. Он протянул руку, чтобы позвонить, – и вдруг увидел Зеленчука: он сидел на самом носке левой туфли – и ждал.

Гнев обуял дедушку.

– Не смей двигаться дальше! – завопил он.

– А я двинусь, – схихикал тот и спустил ножку с туфли.

Дедушка поднял левую ногу и отшвырнул туфлю далеко от себя в угол, – и тут же увидел, что тот спокойно сидит на правой туфле и крутит пальцем. Дедушка подумал, что лучше лежать смирно и не сердить того. Сердце томилось. Дедушка не шевелился. Прошло с полчаса. Зеленый сел на корточки и стал спокойно спускаться по дедушкиной туфле на полу халата, прикрывавшую дедушкину ногу. Дедушка молчал. Зеленый, не сводя глаз с дедушки, медленно катился по халату, и когда он докатился до дедушкина живота, холодный ужас схватил дедушку. Дедушка умер бы, если б не почувствовал, что кто-то рядом, тут же, в этой же комнате, разделяет его ужас, и это человек, это человеческая душа, это друг. Он вытянул вперед голову, боясь пошевелиться и рассердить того: «Тогда доберется до сердца! И конец!» – и увидел Пафнутьича, который стоял у полурастворенной двери и с ужасом смотрел на дедушку: было ясно, что он видит того… И тогда тот спрыгнул с дедушки и исчез. Серебряный поднос дрожал в руке Пафнутьича, а голова его тряслась с укором – неизвестно, кому.

Дедушка шепнул ему боязливо, боясь, что тот услышит:

– Видел?

Пафнутьич молча кивнул головой.

И дедушка вдруг заплакал и стал хватать руками Пафнутьича за казакин и тащить к себе и, уткнувшись лицом ему в рукав, зачастил, мешая слова со слезами:

– Боюсь, боюсь, боюсь, боюсь…

Пафнутьич не утешал его; он только крестил дедушку правою рукою.

Ночью Пафнутьич спал около дедушки на ковре, и дедушка всю ночь ничего не видел.

Наутро бабушка присылала Григория узнать о здоровье дедушки. Но дедушка приказал Пафнутьичу не пускать к нему в кабинет Григория: он боялся, что Григорий увидит того и узнает, как тот приходит к дедушке, – а думать, что кто-нибудь знает об этом, кроме Пафнутьича, для дедушки было нестерпимо: «Тогда он не уйдет», – почему-то решил дедушка.

На пятую ночь дедушка знал, что он ходит по всему его телу: дедушка не просыпался, но поутру все тело было мятое, вялое, усталое – точно прошли по нему и придавили ногами. Дедушка похудел и осунулся.

На шестой день дедушка видел, как он садился ему на шею, трогал лапкой за воротником рубашки и хвалился, что захватает ему лапками глаза. Дедушка не плакал; больше уже не кричал ему: «Не смей!», не пытался креститься, как раньше: рука была тяжелая, как свинцовая, и не поднималась с груди, не закрывала от него глаза – дедушка понял, что все это не поможет, и тот может делать, что хочет, и молча лежал неподвижно, не шевелясь ни одним членом. «Я умру, если он тронет лицо», – была мысль у дедушки.

В этот день Пафнутьич понял, что дедушка гибнет и, если не помочь чем-то и как-то теперь же, немедля, то непременно погибнет. Пафнутьич не знал, в чем будет состоять эта погибель – умрет ли дедушка, или сойдет с ума, или погибнет его душа, – он знал только, что дедушка погибнет, и решился спасти дедушку.

***

Пафнутьичу нужно было уйти из дому, а он не мог оставить дедушку одного. Дедушка не отпускал его от себя: страх докторов мучил дедушку. Он боялся, что бабушка позовет к нему докторов, узнав про зеленого, а те объявят его сумасшедшим. Из-за этого страха дедушка забывал даже зеленого, а тот все примеривался: как он прыгнет на лицо дедушки, и дедушка знал, что он прыгнет. Дедушка верил, что Пафнутьич не пустит докторов и что при нем зеленый не осмелится на последний прыжок. Пафнутьич удумал, наконец, как ему сделать: он с вечера пошел к бабушке и почтительнейше, от имени дедушки, осведомился о состоянии бабушкина здоровья.

Пафнутьич знал, что делал: это было всегда при размолвках дедушки и бабушки признаком, что дедушка скоро захочет видеть бабушку и будет с нею особенно ласков и нежен. Бабушка втайне давно ждала его прихода. Из вопроса Пафнутьича, столь для нее желанного, она поняла, что дедушка не болен какой-то непонятной болезнью, как она со страхом начинала думать, а просто находится в обычной, несколько затянувшейся хандре, что он скоро придет к ней и лучше его пока не тревожить. Она спросила о здоровье мужа и, получив ответ Пафнутьича, что «все-де, слава Богу, бессонница прошла и на сон большой позыв, и кушает прекрасно, и скоро-де выдут», – она, как обычно, пожаловала Пафнутьича серебряным рублем, допустила к своей ручке и велела благодарить дедушку и сказать, что радуется, что он здоров, и просит о ней не беспокоиться, – а прерывать его отдыха она не хочет, а будет ждать его к себе, когда здоровье позволит. Нужно лишь было, чтобы дедушка утром подольше поспал, а в это время Пафнутьич надеялся сделать, что хотел. У дедушки, на счастье, была бессонница, и Пафнутьич всю ночь не отходил от дедушки. Перед этим зеленый мелькнул перед дедушкой и завился клубочком в рукаве халата, было томительно на сердце и страшно, и мерзко, – и дедушка был рад, что Пафнутьич с ним, что рассказы старика про давнее время, про прежнюю жизнь в Беседах, льются медленно и непрерывно и что зеленый их не любит и не приходит в это время. А Пафнутьич, как бесконечный мелкий бисер, низал, плел ниточку за ниточкой свои рассказы, – и дедушка под них утром заснул, и так крепко, так хорошо, что Пафнутьич, перекрестив его, смело вышел из комнаты, перекрестился сам, быстро собрался и куда-то исчез. Дедушка спал, это знала и бабушка, посылавшая тайком Григория подсмотреть в дверную щелку, что делается в кабинете, – а Пафнутьич в это время был уже на другом конце города и шел по мрачному коридору желтого дома, где, вместе с сумасшедшими, содержался один чтимый всею Москвою юродивый. Впрочем, в описываемое время еще немногие обращались к нему: его слава пришла позже.

Когда Пафнутьич вошел к нему в каморку с решетчатым оконцем, юродивый лежал на соломе на полу и из стоявшего перед ним горшка хватал руками гречневую кашу и лепил из нее каких-то зверков и кресты. Зверков он бросал об стену, всю замазав ее кашей, а кресты клал возле себя. Все лицо его было в каше. Пафнутьич перекрестился на образ, перед которым горела лампадка, и поклонился. Юродивый, завидев Пафнутьича, забормотал на всю комнату с быстротою:

– Всяк поп – холоп. Поп-холоп крестит лоб. Крести, крести – накрещивай!

Он совал Пафнутьичу свои кресты из каши, один за другим, и приговаривал беспрерывно:

– Где вершок, там крестóк. Гони, крести. Три вершка – три кресткá. Холоп – поп. Крестом как постóм. Гони, крести.

Пафнутьич внимательно слушал эту болтовню и старался не проронить ни слова. Руки его были полны каши, а юродивый все подкидывал ему своих крестов, качал головой и присказывал:

– Кыш, брысь, зеленóк под шесток! Крести, накрещивай. Где вершок, там кресток.

Перебросав все кресты, он остановился и вдруг гакнул на Пафнутьича, топая ногами:

– Вон пошел! Ходи ногами.

Пафнутьич бережно завернул полученную от юродивого кашу в бумажку, отер руки о платок, низко поклонился юродивому, положил на солому медный грош, перекрестился на икону и вышел.

Он все понял, что ему нужно было.

Придя домой, он пошел в кабинет. Дедушка спал так же крепко, как при уходе Пафнутьича. Пафнутьич разулся, взял ножницы, листок бумаги и принялся резать из нее маленькие крестики; затем он наложил их всюду, где мог: на подоконниках, на бордюре камина, на полках книжного шкафа, на письменном столе. Когда все было пристроено, он вынул из кармана кусочек мелу   и стал им ставить маленькие крестики по всей комнате – он отметил   ими гравюры, висевшие на стенах, портреты в зеленых рамах, ковры, охотничьи трофеи, начертил их на генеральском мундире, на эполетах, на дедушкиных туфлях, на халате, на подсвечнике, на золотом хронометре-луковице, лежавшем на ночном столике… И когда все это было сделано, он стал на колени перед образом и начал класть поклоны. Он долго их клал. Встал с земли, подошел к спящему дедушке и долго-долго крестил его всего, с головы до ног, читая «Живый в помощи Вышнего». Потом он опять опустился тут же, подле дивана, на колени и крестился, и шептал молитвы, и склонялся до земли, шатаясь от усталости и бессонницы, вздыхал и вновь крестил спящего дедушку, и опять гнул свою старую спину и кланялся в землю. Он отмаливал дедушку.

А в это время дедушка видал сон – такой страшный и такой явный, что из груди дедушки вырывались придушенный стон за стоном. Дедушка тяжело дышал. Ему было тесно, душно, унывно; он был пойман и заперт и не мог не видеть того, что видел. Он видел зеленого; зеленый стремительно крутился, как белка – только зеленая страшная белка – в колесе, и втягивал дедушку в зеленое колесо, которое все дрожало и тряслось от быстрого вращения. У зеленого блестели глаза, как золотые искры, и только их и видел дедушка: самого зеленого не было видно – он слился с колесом, мелькая в нем, – а оно крутилось все быстрее, все зеленее и стремительнее, оно ширилось, ухватывало все больше и больше места, и дедушка ничего уже не видел: зеленый туман застилал ему глаза. «Это смерть», – вдруг пронеслось у него, как последняя мысль перед зеленым колесом; зеленый наступил на глаза. «Не хочу! Умираю! Не хочу!» – и в этот момент дедушка со страшным стоном очнулся. С смертельно бьющимся сердцем глянул он на себя, ожидая гибели, – и на груди у него не было зеленого, а был большой белый крест; он посмотрел на туфли – там, где сидел тот, был белый крест, и всюду, куда ни обращал взоры дедушка, ища того, он видел кресты, кресты и кресты. Кресты были всюду, они покрывали все вещи, все предметы, на которых сидел тот, – дедушке казалось: они наполняли всю комнату, все предметы, мнилось, состояли только из одних крестов и солнечные лучи, врывавшиеся в комнату обильным потоком, были не что иное, как длинные ослепительные кресты. Белый крест, большой и легкий, как столп, стоял в воздухе, посреди комнаты. От него мягкими волнами шел дивный свет… И все стало белое и светлое.

Дедушка поднял руку и медленно перекрестился – и тут только увидел Пафнутьича. Старик стоял на коленях возле дедушкина дивана и плакал, закрыв лицо руками.

Дедушка почувствовал себя слабым и маленьким, как ребенок. Он едва мог коснуться рукой до Пафнутьича, он сделал усилие, дотянулся до него, схватил его руку, поднес к своим губам и поцеловал…

Около шести часов дедушка лежал без сознания, но он был жив. Лицо его было измученно и бледно, дыхание часто и тревожно. Когда он очнулся, он велел позвать бабушку и сказал только:

«Бог спас», – и вновь потерял сознание.

Пафнутьич не отходил от него. На все расспросы он был нем. Бабушка грозила ему ссылкой в степную деревню, он ответил: «Воля ваша». Доктора пытались с вежливостью выпытывать от него происшедшее с дедушкой – он отвечал: «Не знаю-с». Кабинет имел вид обычный; все было прибрано. Допытались только, что Пафнутьич уходил из дому рано поутру, но не более того. Дедушка был тяжело болен. Ни причина, ни существо болезни не были ясны. Перепелицын приезжал к бабушке, но она его не приняла. Наконец, к Пасхе дедушке стало лучше. Он был очень слаб, – и сразу же потребовал, чтобы начали немедленно снаряжаться к переезду в деревню.

Как только позволили силы дедушки, всем домом тронулись в деревню. Там дедушка вел жизнь тихую: он занимался хозяйством, учил моего отца геометрии, прогуливался с бабушкой по желтеющим полям, читал военные дневники прадеда своего, героя Семилетней войны, хранившиеся в книжном шкафу. Он был молчалив и грустен. Пафнутьичу было отведено помещенье на антресолях, он был уволен от всех дел, и определено ему было жить «на покое», на барском столе, в полном почете. Но он недолго пожил на покое: простудившись в первую же осеннюю слякоть, он скончался тихо и мирно. Он был погребен подле древляниновского семейного склепа – и дедушка сам заказал ему памятник: мраморный белый крест.

С<ергиев> Посад. Сентябрь <1>918 и 4, 5, 6 с/с. июня 1919 гг.

Подготовка текста и публикация А.А. Аникина и А.Б. Галкина



[1] РГАЛИ, ф. 2980, оп. 1, д. 187, л. 1–83.

[2] В тексте сохраняются авторские подчеркиванья слов.

Сергей Дурылин


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"