На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Старинный триптих

Из семейных преданий. Продолжение

Бабушкин бес

Дедушка Патрикий Патрикиевич Древлянинов не надолго пережил Пафнутьича – всего на год с небольшим. Этот год в нашем древлянинском предании обозначается обычно словами: «Это было, когда дедушка из деревни не выезжал». Дедушка, действительно, не выезжал тогда из деревни – никуда, ни на версту. Он не занимался и делами с бурмистром: все это как–то само собою перешло на бабушку; он не принимал никого из соседей, неизменно высылал для приема бабушку, он давал только моему отцу уроки математики, перечитывал письма и бумаги старых лет, изредка проводил вечерний час на бабушкиной половине; удивительно, что он редко бывал в церкви, и только каждое воскресенье, до обедни, неизменно служил панихиду на могиле Пафнутьича. Бабушка ни в чем ему не перечила: она была счастлива, что он подле нее после стольких лет отдаления. Он был ласков к ней. К осени у бабушки родился второй сын – дядя Василий. Бабушка не выказала особой радости: она переживала другое, сильнейшее счастье: близость мужа, которого любила со страстью, неразделенною и на половину.

Дедушка почасту приходил в детскую и молча смотрел на новорожденного и крестил его; он переходил затем к старшим детям и что-нибудь читал им или рассказывал. Казалось, он весь отдался семейной жизни. Тем удивительнее было, когда дедушка, через год после кончины Пафнутьича, едва установился санный путь, велел снарядить прочную кибитку и объявил бабушке, что едет на долгих в дальний монастырь на богомолье. Из слуг дедушка взял с собою только кучера Федота да казачка Михалку: людей смирных и молчаливых. Дедушка со всеми простился, поцеловал бабушку, перекрестил детей, отслужил панихиду на могиле Пафнутьича и уехал, сказав, что вернется ближе Рождества.

Он вернулся гораздо ближе: через месяц. Нарочный-послушник прискакал из знаменитого в летописях нашего края пустынного монастыря с известием, что дедушка внезапно скончался от сильнейшей простуды, успев принять перед смертью постриг от монастырского старца. Григорий был послан за телом дедушки – и через короткое время дедушка вернулся в беседы уже не Патрикием Патрикиевичем Древляниновым, а в Бозе почившим монахом Памвою. И жутко и странно было слышать и бабушке, и детям, и всей дворне, как священники, служа панихиды, молились о упокоении души не раба Божия Патрикия, который был им муж, отец, владыка, а какого–то чужого и незнакомого монаха Памвы. Дедушка лег не в семейном склепе, а рядом с Пафнутьичем: такова была его воля, переданная через монахов.

Бабушка Фаина Власьевна встретила смерть дедушки с наружным спокойствием. Она стала только еще властней с дворовыми, еще – сдержанней с детьми. Она не плакала по дедушке: ее горе – было «сухое горе», как говорят в нашей стране про глубокую, бесслезную скорбь, – самое мучительное и одинокое горе, не вызывающее ничьих сожалений и сочувствий. Бабушка рьяно принялась за хозяйствование: многое было запущено, состояние хотя не было расстроено, но отчасти поколеблено последним крупным проигрышем дедушки о котором не затихла еще молва в столице. Бабушка скоро вернула потерянное и поправила упущения: она была зорка на всякую прибыль, умна и по–мужски смела на всякие практические дела. Ее боялись и уважали и ее подданные, и все, с кем ей приходилось иметь дело; те же, кто были выше ее, ценили ее ум, ее спокойную красоту, ее благородную и стойкую прямоту в делах и мнениях. Она ни с кем не была близка и, уважая и ценя ее по–своему, все держались от нее вдалеке. В редкие дни она была ласкова и нежна с детьми, в другое же время, почти всегда, она была к ним требовательна, тонко-внимательна и доброжелательна. Она представлялась всем скорее прекрасной и добросовестной воспитательницей, чем матерью своих детей. Она была одинока и, по-видимому, не тяготилась одиночеством: не искала ни дружбы, ни детской ласки, ни единомыслия. Отношения ее к соседям были добрые, но не более того. Она была красива и еще долго могла считаться одной из первых красавиц в губернии, ее личное состояние было велико, но никому и в голову не могло прийти искать ее руки: так недоступна и холодна казалась она ко всякому сердечному влечению и движению чувства, самого почтительного.

Шли годы, подрастали ее дети, росло богатство Древляниновых увеличивался вес и положение бабушки в обществе, а она еще более уединялась, еще менее имела желания с кем–либо видеться, хотя все, посещавшие ее, неизменно находили внимательно-любезный прием в Беседах. Бабушка не терпела одного: когда при ней, думая угодить ей, начинали разговоры про дедушку, словно она не хотела слышать, что он давно мертв, что он неумолимо причислен к тем, о которых говорят: «были». Она никогда не ходила в церковь в день его памяти; только в первую годовщину его смерти была она за заупокойной обедней, никогда не служила она панихид на его могиле. Объясняли это тем, что она не могла простить дедушке его предсмертного пострижения, видел в этом измену себе: она-де не хочет знать монаха Памвы. Большой портрет дедушки в генеральском мундире висел по-прежнему в диванной, все вещи, напоминавшие его, были на своих местах, но даже с детьми бабушка никогда не говорила о дедушке. Слуги не смели говорить при ней: «при покойном барине», бурмистр не думал и заикнуться при ней сказать: «как покойный барин приказывал». Если нужно было сказать, что так было или так делалось при дедушке, говорили просто: «как прежде бывало» или «как прежде делалось» – это «прежде» значило: при дедушке. Имя дедушки не произносилось в Беседах. И никто не знал – ни в округе, ни в Беседах, – что один человек не только мог, но должен, обязан был произносить это имя, – это был Григорий, второй лакей дедушки.

***

Тоска томила бабушку. Она искала покою и не находила. Она вынимала из потайных ящичков вместительного бюро все записки и письма дедушки, писанные за все время ее замужества. Они были сложены в небольшие стопки, перевязанные ленточками и припечатанные синим сургучом. Вот те, что дедушка писал женихом: их много, и они длинны, но бабушка скоро перечитывала их. Вот он пишет ей из похода; конверты их грязны и измяты: их привозил дедов денщик из Молдавии, из захолустных городков Пруссии, из Парижа; они короче и их меньше, несравненно меньше, чем первых. Бабушка прерывала чтение и вспоминала ночи и дни, когда она ждала их, представляла, как в запыленном мундире входил к ней в боскетную денщик Прошка и подавал ей письмо и она давала целовать ему руку, и клала на его огромную, жесткую ладонь три червонца.

Вот маленькая тоненькая стопка; это случайные записки домой, к ней, из клуба, из военного министерства, из придворной залы: тут требования прислать денег, принять гостя, велеть приготовить комнаты для заезжего иностранца; это все холодные, пустые записки в два–три слова, но бабушка читала их часами. Прочтя одну, она откладывала ее на столик бюро, – и думала, думала. Она видела дедушку в его генеральском мундире, со скучающим лицом, истомленном бессонною ночью за картами в клубе. Она слышала, как хрустальная люстра испускает еле слышимый жалобный звон в темном длинном зале, чуть подернутом первой синеющей дымкой рассвета. Это дедушка вернулся из клуба. Она стоит за дверью и ждет. Но нет, он прошел мимо. Она ненавидит его; ненавидит, но любит больше, чем ненавидит. Она тихо, в туфлях на босу ногу, чтоб не приметил дедов камердинер Пафнутьич, крадется к нему в спальню. Он спит тревожно и беспокойно. Лицо его зелено от зеленых штор, через которые неудержимо рвутся тучи яркого февральского солнца. Она останавливается в головах, наклоняется над спящим дедушкой и целует его в лоб; дедушка спит; она становится на колени и целует его руку, беспокойно откинутую поверх одеяла. Она встает и выходит к себе. Вечером она случайно встречается с дедушкой в гостиной. Бабушка холодно кланяется ему, он со скукой целует у ней руку. Он собрался уезжать. Она не спрашивает, куда он едет.

Бабушка берет другую, третью записку. Они уже не начинаются словами: «Милый друг!» – они без обращения, наполнены требованиями и настоятельными просьбами. Требования эти однообразны. Но она читает их. Записки кончены.

Зимняя ночь длинна. В доме все спит. Перед образами в тяжелых золотых ризах, перед семейной, наследственной Владычицей в жемчужном омофоре, перед грозным древним «Спасом Ярое Око», царским подарением роду, теплится алая лампада, но бабушка не молится. Губы ее сухи. Они сжаты накрепко – ни слова молитвы. Она ходит по спальной. Свеча в шандале заставлена венецианским зеркалом в серебряной оправе; в спальной полумрак. Ставня скрипит за окном. Бабушка ходит по спальной, глаза ее открыты, но кажется, что они закрыты. Она не видит того, что есть в комнате. Она не хочет видеть. Она ищет дедушку. Она ловит в воображении малейшие его черты; она вспоминает поворот его головы, очерк его рта, крупную родинку на шее, бриллиантовый перстень на его мизинце. Она припоминает все, самые малые, ей ведомые приметы его тела. Она тушит свечу, закрывает глаза; ей кажется, что из объявшего все мрака, из глубокой, многоверстной тишины, которая царит вокруг спящих в полях Бесед [1] , не прерываемой ничем, раздается слабый голос князя – дойдут до нее какие-то затерянные в тишине его слова, но сказанные ей, – все черты деда, все то, что она в воспоминании за день, что в течение всей бессонной ночи искала она, черта за чертой, в своей памяти, – все соединится вместе, все сложится невидимой рукой в живого деда – и он будет с ней. Она ждет его.

И его нет. Вдали-вдали унывно воет пес на заброшенной псарне. Бабушка берет шандал со стола, торопливо зажигает свечу об тихий огонек лампадки – и подносит свечу к портрету, висящему низко на стене, над ее постелью. Это портрет деда. Она освещает свечой его лицо. Заезжий художник, вероятно англичанин из многочисленных учеников славного Ромнэя, изобразил дедушку в блестящем кавалергардском мундире, строгим воином, но с тонкой улыбкой, обращенной на кого-то, кто, невидимый, смотрит на деда. Бабушка ловит эту улыбку. Она подставляет ей свое лицо, все еще прекрасное и молодое, хотя седина кое-где струится серебром в ее волосах. Она отдается вся этой улыбке. Свеча оплывает в ее руках. Пламя колеблется, и улыбка деда слагается в безмолвную застывшую насмешку. Бабушка отнимает свечу от портрета и гасит ее, и брошенный на пол шандал глухо катится в дальний угол. Бабушка прячет голову в подушки на разобранной постели. Она кусает себе губы до крови, но глухие рыдания разжимают их. Бабушка плачет.

Наутро бабушка принимает бурмистра, дворецкого, отдает распоряжения, посылает в город, спорит со стряпчим Великановым, отправляет на конюшню провинившихся, привычно и вяло ласкает детей, целый день бывает с людьми. День шел за днем, но и ночь шла за ночью.

Иногда она, запершись у себя, спокойная и суровая, становилась на колени и начинала молиться. Она не шептала молитвенных слов, она не клала поклонов с крестным знамением, она не читала священных книг – она разговаривала с Богом. Она просила Его прямо и бестрепетно: «Ты можешь. Ты же велел хранить Твои заповеди. Я сохранила. Ты знаешь: я никогда, ни в чем, ни в мыслях, во сне не изменила ему. Я его жена. Если Тебе уж нужно было взять его, зачем Ты оставил меня? Или возьми меня к нему: тогда я не буду здесь искать его, или дай мне его видеть, хоть во сне, хоть на мгновение сна. Я его не вижу. Я не могу без него. Ну, дай, дай мне его! Ни о чем Тебя никогда не просила и ничего не прошу – только это. Ты всесильный: дай!»

Бабушка ждала. Она смотрела долго на Спасов лик. Он был безмолвен и грозен. Золото кованой ризы тускло алело в свете лампады, и полными каплями крови ложился в алый свет вокруг лика на алмазный венец. Шло время.

Бабушка медленно поднималась с колен. Лицо ее было спокойно, но на губах чуть вычерчивалась холодная усмешка. Она исчезала скоро – и с замкнутым, неподвижным лицом садилась бабушка в глубокое кресло и просиживала всю ночь не двигаясь.

Наступал опять день, и с ним его злобы и заботы.

Бабушка, казалось, с особой силой предавалась им: она искала их, и ее трезвый, житейский ум беспрестанно находил. В эти короткие годы она удвоила состояние князей Телятевых-Беспаловых. Она уезжала в дальние имения, живала там подолгу, и неусанным наблюдением, умением найти нужных людей, разумной властностью своих требований, она умела поднять доходы, заводила новые статьи, изыскивала способы лучше использовать старые. Ее дальний родственник Телятев-Беспалов, обозвал ее за это «Адам Смит», – а невежественные соседи переделали это прозвище в «англичанку». Англичанку   знали и Переборские купцы-откупщики. Ей на слово они доверили бы какие угодно суммы, но она не нуждалась в них. В делах важных и затруднительных они искали ее советы, и их-то одних, к неудовольствию окружающих помещиков, бабушка принимала в своих Беседах [2] . «Покупчилась, – говорили про нее одни из недоброжелателей, – в аршинную гильдию из бархатной книги переписалась». Другие уверяли, что бабушка после смерти деда впала в ханжество и едва ли не прилежит к старой вере: недаром к ней ездит изредка купец Савва Хрипунов, известный раскольник, у которого моленную в Переборске городничий не разоряет за великие купеческие милости, а даже сам будто бы там бывал и привез в дар свечу пудовую. А третьи просто объявляли: «После мужа бесится баба – и до какого-нибудь французского изгонятеля бесов добесится: Амур и не таких бесов изгоняет». А бабушка, никому и ничему не внимая, делала дела – и в них уходила от тоски своей, – уходила, да не ушла.

Бабушка не любила детей своих – так думали многие. Это была неправда; но было правдой то, что она не уделяла им и доли той любви, которую она не могла никак погасить к мужу. Она берегла их; она заботилась о том, чтобы приумножить   их состояние; она ласкала их утром, когда их приводили здороваться с нею, она крестила их на ночь и оправляла курчавившиеся волосы старшего, моего отца; в фамильной портретной давно уже висели их портреты, писанные Кипренским. Но она была далеко от них. Не ею было красно их детство. Она старалась перенести на них любовь, которую несла в своем сердце к мужу, и не могла. Втайне она укоряла себя за это, но бесполезны были и укоры, и старания.

Только однажды случилось нечто, что заставило бабушку – правда, на самое короткое время – перемениться.

Как-то в воскресный день утром привели детей здороваться с бабушкой в ее угловой кабинет, где она пила кофе одна: она не терпела присутствия слуг при себе. Был солнечный весенний день. Маленькая комната была залита светом.

Мой отец первый вошел в комнату. Он поцеловал у матери руку, она поцеловала его в лоб и спросила его о чем-то. В это время подошла Аня, моя тетушка. Она зажмурилась от яркого солнца, в упор лившего весенний свой свет в ее лицо. Бабушка протянула ей руку для поцелуя и остановилась.

– Постой, постой, – закричала она девочке. – Как ты похожа…

Бабушка не докончила: она вдруг приметила разительное сходство дочери с покойным мужем.

Мало внимания оказывала она детям прежде или просто ли наступил час, когда в подраставшем ребенке проявилось ярче долго таившееся, слагавшееся где-то в тайниках души и тела сходство с отцом, но сходство это было действительно поразительное. Тетя Аня – это был маленький дедушка, каким он сохранился на одной миниатюре из слоновой кости. Бабушка залюбовалась дочерью. «Те же глаза, – думала она, – та же ясность, прекрасная сила в них. Как похожа!»

Удивленная девочка стояла у стены, залитая солнцем, щурясь глазами, но не двигаясь: она боялась матери. Бабушка привлекла ее к себе и осыпала поцелуями с сдержанною страстностью, столь ей свойственною. Она оставила детей с собою пить кофе. Дети были удивлены. Мальчик подошел поласкаться к матери – она провела рукой по его черным кудрям, – но не сводила глаз с дочери, которую посадила на высокий стул подле себя и кормила имбирным печеньем, ломая его длинными, тонкими пальцами.

И вдруг одно чувство охватило бабушку: ей стало нестерпимо видеть живые черты мужа в девочке. Казалось, все оскорблено этим: его глаза, его губы, его лоб – у этой девочки, которой не суждено даже сохранить фамилию рода. Она посмотрела на сына: «Какое у него серьезное лицо! – подумала она. – И ни в чем, ни в одной черте не похож на отца. А эта…» Ясное сходство с умершим еще раз бросилось ей в глаза в детски пухлом личике девочки, наклонившейся над блюдцем с кофе. «Девчонка!» – подумала княгиня, и ей стало противно глядеть на дочь.

– Напилась кофе? – сказала она. – Идите в детскую. Где няня? Serge , позови ее.

Она едва дождалась, когда няня увела детей.

С тех пор они стали ей еще дальше.

***

Однажды, в зимнюю пору, бабушка призвала Григория и сказала ему:

– Сбирайся. Мы едем.

Никому в доме не было говорено, куда и зачем она едет. Егорычу, дворецкому, были отданы распоряжения лишь на несколько дней, а няне Павловне сказано накрепко:

– Смотри за детьми. Заболеют – ты в ответе. С тебя спрошу.

Бабушка отъехала в монастырь, в котором умер дедушка. Григорий указывал дорогу. Ему было не по себе, несмотря на всегдашнюю его дерзость: не к добру, думалось ему, везет его в монастырь бабушка, куда он возил дедушку. «С монахов, что ли, едет взыскивать, что князя постригли?»

Но бабушка не для этого ехала в монастырь. Она молча, спокойно выстояла долгие монастырские службы: крестилась, когда нужно, кланялась, когда положено. Приняв приглашение игумена, отобедала у него, поблагодарила его за достойные проводы тела генерала; определила ему на вечный помин мужа изрядную стопу крестовиков, сказала:

– Прошу поминать болярина Патрикия неопустительно, и народ чтобы кормить без разбору: всем стол был бы открыт. И где пишут у вас о упокоении, всюду болярина Патрикия записать.

Игумен хотел было промолвить, что невместно поминать болярина Патрикия, коль скоро монах Памва ныне престолу Божию предстоит, но не решился перечить бабушке. А она, словно чуя это, продолжала:

– Коли болярина Патрикия поминать будете исправно, от меня забытия не будет: к Пасхе и Рождеству, и к храмовым дням присыл будет на монастырь постоянный. И ежели колокол потяжелей захотите или на мельнице постав переменить – я не откажу.

Игумен встал и низко поклонился бабушке. Бабушка ответила ему легким поклоном. Она была довольна: монаха Памву кто вспомянет, коли непрестанно об упокоении болярина Патрикия будут возглашать и трапезовать?

Бабушка встала и, глянув покой игуменский и видя, что пуст он, молвила игумену:

– А теперь, отец игумен, позови мне сюда старца того, с которым покойный беседовал. Я поговорить с ним хочу. Не откажи.

– И рад бы, княгинюшка, – отвечал игумен, разведя руками, – душою рад, да старец-то ветх стал – горе такое. По стуже из келии не выходит. Может быть, передать ему что али мне сходить к нему?

– Нет, сама пойду, – сказала княгиня. – Сведи к нему.

Проводил игумен бабушку, призвал к себе келаря, передал ему об щедрой ее жертве и тут же сокрушился:

– К добру ли еще?

– Не гневна ли генеральша, – спросил отец казначей, – за пострижение-то генералово?

– Сего не видно, – вздохнул игумен, – но сердце болярское, аки царево, в руке Божией.

– Пождем, – мудро молвил келарь и пошел к отцу погребному: отобрать рыбы красной и судаков пламенного морозу генеральше на ужин.

А бабушка тем временем со старцем Пафнутием беседовала.

Старец был древен и тих и лицом и благолепен. В углу переднем стоя, встретил он бабушку и благословил.

Бабушка предпочитала в речи дорогу прямодушия и сказала старцу:

– Я княгиня Настасья [3] , жена князя Патрикиева.

– Знаю, – молвил старец и опустил голову.

– По твоей воле князь постричь себя велел?

– По Божией, – опять молвил старец.

– Ну, все равно, – сказала княгиня. –   Ты его постриг – ты и слушай меня. Прости меня, коли я не ладно говорю. Я вашего монашеского обычая не знаю. Я сяду.

Старец придвинул бабушке табуретку. Она была единственная в келье, а сам стал подле аналоя, в переднем углу.

– Я знаю, – продолжала бабушка, – крепка твоя молитва. Сама не маливалась, – хоть и пыталась, а крепость молитвы знаю: молитвенное слово – к Богу посол верный. Молиться тебя прошу…

– Я о муже твоем молюсь и на милость Божию для него уповаю, – смиренно отвечал старец.

– Не о том прошу, – перервала его княгиня и встала. – Я худо живу. Вы князя в нетях зачислили, имя его – и то отняли, а я его видеть хочу. Ты его от меня увел – ты мне и приведи. Видеть его хочу. Ты можешь. Тебя Бог слышит. Я купол вам соборный позолочу: на нем в ржавчину железо пошло: протечет. Нужно – новый собор построю, пятиглавый. В Хромом Логу мой покос в ваши покосы клином вошел: на монастырь отпишу. Еще что скажешь – сделаю.

Старец покачал головой и приблизился к бабушке.

– Погоди, – остановила его княгиня, – я все знаю: скажешь: безумного прошу. Я не зря тебя прошу. Я ваши книги читала, нарочно, как князь умер, у попа достала, затворилась и читала. Если не так говорю, не суди: я монашеских обычаев не знаю и не люблю. Скажешь: упокой – и с земли долой. А являлись не только у франмасонов, но и у вас в книгах сказано, – являлись, и в своем образе, в земном, в каком на земле видены, и слышаны, и люблены были. Его и хочу…

Опять хотел, и сильнее первого, прервать княгиню старец, но резче прежнего остановила его бабушка:

– Дай кончу. Осудить успеешь. Я не злого прошу. Я молиться только прошу: вымоли мне его. Увидать хочу. Пусть ко мне придет. Ну, нечего: что Богу стоит. Ведь ему жена, законная, Богом венчанная. Я извелась тоской: во сне его ни разу не видела, образ его забывать стала. Сны страшные вижу: будто гробы горбатые и гробная пелена, розмаринового бархату, а под ней кот лежит. Мыши кота хоронят, и будто шишига из-за угла смотрит, в усах седых. Думаешь, мне легко? Тебе только говорю. Сны вижу – и его зову. А вместо него – туманом глаза томит, и вот-вот голос его слышать начну: князь Патрикиев – жду: придет, – на голос во сне, и наяву жду: и нет его, а муть темная, и кот из нее мяучит. Разве во сне видеть грешно? Разве я одна сны вижу? Покойного деда, господаря волжского, сколько раз во сне видела, с золотой саблей жалованной, с султаном алмазным на челе, – на что он мне? Мать свою покойницу видела; младенца Григория, первенца моего, в голубых туфельках, в ангельском образе, видела. На что мне они? Я князя видеть хочу. Вымолить того – не могу. Тебя прошу. Вымоли мне его.

Сурово прервал бабушку старец:

– Молись о упокоении раба Божия инока Памвы!

– Не было такого – не знаю такого! – вскричала бабушка грозно. – Памвы не знаю! Нет сего! Не был!

– Есть – и пребудет, – молвил тихо старец, высоко подняв правую руку, перекрестился.

Бабушка ничего не ответила ему и вышла из кельи. Она не видела, что он долго осенял ее крестом, стоя на пороге кельи.

Бабушка спокойно возразила игумену на его просьбы погостить в монастыре.

– Отнещены, отец, гостины. К дому пора. Детей и холопов на кого покину?

Впрочем, она удвоила сумму, оставленную на поминовенье князя Патрикия, и при себе велела Григорию записать 20 пудов пшена сорочинского и бочку вина церковного на ближайший посыл в монастырь. И дивовался Григорий, что не было с него спрошено ничего о пребывании князя в монастыре.

Бабушка нашла дом в порядке, а холопов в надлежащей крепкой управе. Она спокойно вошла в заведенный порядок дома и поместий, и все потекло обычным порядком. Не почитали, в речи и словах, князя умершим, отказываемо было от дому всем, домогавшимся видеть княгиню, изредка по делам являлась бабушка в город и, одного из губернской знати, посещала губернатора да заезживала к доживавшему родственнику своему, князю Телятеву-Беспалову, слывшему великим невером и франмасоном, а прозвище ему было нелепое: «кум Вольтеров», будто можно было кумиться с дряхлым безбожником фернейским!

***

Все по-прежнему было в доме и обиходе бабушкином, по заведенному, по установленному, как при деде, и если б кто малейшую перемену вздумал ввести: стул переставить, на другое дело холопа перевести, – быть грозе великой от бабушки. Посему и Григорий, как числился в молодых камердинерах при дедушке, так и числился, и должен был неотлучно при дедовом кабинете находиться, будто дедушка мог потребовать его для услуг. Было Григорию в это время лет двадцать пять; красавец был писаный: лицо румяное и молодое, такое молодое, что по лицу давали ему лет семнадцать. Глаза были у него серые, насмешливые, а на лице «невинность»: лицо чистое, ни усов, ни бороды в заводе не было, – только пух тонкий сквозь румянец пробивался. Эта «невинность» Григорьева больше всего девушек дворовых смущала, и не одна из них по Григорию вздыхала.

Бабушка рано в своих покоях затворялась и уже до утра не выходила.

Однажды она вышла в 12-ом часу вечера: тоска ли ее сокрушила или было дело такое, или болен был кто из детей, и она <пропуск в тексте> – только она вышла, – и не нашла Григория на его месте, где он быть должен, – у дедова кабинета: его войлок, постланный у дверей, был пуст. Бабушка многое считала за Григорием: Парашку из девичьей, отправленную недавно в скотницы, вторую Аннушку из швейной, что отослана в дальнюю деревню, хоть ни та, ни другая Григория не назвали; было и еще кое-что, что бабушка не хотела простить Григорию из того времени, когда он с дедушкой в клуб ездил, а бабушка одна их ночью поджидала – но бабушка, как мудрая хозяйка, все это копила в один счет. И время этого счета теперь настало. Она была в персидских туфлях, никем не виденная, потому что нечаянная, тихо дошла до дальней, так называемой «малой» девичьей. Оттуда раздавались веселые голоса и смех. Девушки взвизгивали, и голоса их дребезжали заливчатым смехом. Бабушка узнала их: то были постельная Маша, Даша из боскетной и нянина внучка, – Агапка, и мысленно решила: отослать всех трех на конюшню. В перебой с ним раздавался грудной, мягкий тенор Григория. Он что-то рассказывал им и подпевал сам себе какую-то городскую песню. Бабушка дошла почти до двери. В коридоре было совсем темно, только сквозь щель девичьей выбивалась тонкая красноватая полоска от горевшей там свечи.

И вдруг бабушка остановилась, привалившись к стене, сердце ее замерло: она услышала голос дедушки. Да, в девичьей говорил дедушка: вся его манера: коротко и будто со скукой отрезывать слова или выделять голосом одно из них и через то придавать особую значительность всем другим. Нельзя было понять, что он говорил, но это был дедушкин голос, только мягчее его: это был тот самый голос, которым были произнесены когда-то самые дорогие для бабушки слова, которые никогда не были повторены этим голосом. И вдруг голос этот замолчал, и раздался неудержимый взрыв смеха.

Бабушка рванула дверь в девичью и остановилась на пороге.

Девушки взвизгнули от страха. Григорий встал из-за стола. Он побледнел. Это он, московский пересмешник, тайком с лакеями английского клуба забиравшийся в раек московского театра, представлял дедушку, подражая его голосу, манере речи до жуткой схожести.

Девки, не говоря ни слова, повалились бабушке в ноги. Она дотронулась до Агапкиной головы туфлей и приказала:

– Встать. Если я прознаю, что про то, что было здесь, хоть слово одно сказано, вашего духу здесь не будет: в степь, за свиньями навоз чистить! А ты, – обернулась она к Григорию, на которого столбняк нашел, – завтра поутру ко мне приди, – и вышла вон.

Бабушка целую ночь не ложилась. Она ходила по спальной, останавливалась, выдвигала тайные ящички бюро, вынимала из пачек дедушкиных писем одно, другое, третье, пробегала глазами, вкладывала в пачку, и вновь принималась ходить по комнатам. Иногда она садилась в кресло, закрывала глаза, в тоске сжимала руки, и сидела недвижно час, другой.

Григорий был позван к ней, как обычно, в девятом часу: бабушка вставала рано. Он ждал бури; ее не было.

Бабушка протянула ему какое-то пожелтелое письмо и сказала:

– А ну-ка прочти мне так… как вчера говорил.

Григорий остолбенел. Он ничего не понимал.

– Тем голосом, какой вчера я слышала…

Григорий молчал.

– Ну, что ж молчишь?

Лицо Григория было бледно.

– Не могу, – с усилием прошептал он.

– Не можешь? – молвила бабушка спокойно. – Попробуй. Вчера мог.

Григорий поднес письмо к лицу, хотел читать, – и тотчас же опустил руку.

– Не могу.

– В солдаты завтра же сдам. В бессрочные. В последний раз говорю: читай.

Григорий с отчаянием провел рукой по лицу, точно снимая с себя страх и легкую дрожь, – решительно поднес письмо к глазам и стал читать.

Это было какое-то незначащее деловое письмо князя. Он читал слова деда его голосом, тоном, манерой. Только голос был моложе и чище. Но ведь и дедушкин голос был когда-то молод и чист, и бабушке ли было не знать этого голоса! А Григорий подражал ему превосходно: прекрасный артист таился в этом крепостном лакее.

Бабушка молча слушала чтение. Она сидела в креслах, уставив взор на плетеную корзинку, в которой хранилось вышиванье. Что ощущала она при этом?

Но когда Григорий кончил и подал ей письмо, она не приняла от него; не говоря ни слова, указала ему положить на стол, и поманила его перстом.

Он подошел к ее креслу.

– Ты придешь сегодня вечером ко мне сюда, – сказала бабушка. – Но если кто-нибудь узнает, что ты здесь читал… Если хоть полслова услышу, за все сочтусь. Живой ты не будешь.

Бабушка на мгновенье остановилась.

– Ты понял меня? Не будешь. Ступай.

***

То, что было вечером с девушками и Григорием, и утреннее чтение, никому в доме не было ведомо. Все днем были преданы своему делу, и бабушка, и слуги, а Григорию сверх того и новое дело было назначено: как он не только по-русски грамотен был, но и по-французскому, ездючи с дедушкой по игорному делу, смекал, то велено было ему разобрать исконную телятевскую библиотеку и составить опись книгам всем, – и приказано, чтобы по вечерам к бабушке являлся и приносил ведомость, что днем сделал.

Вечером впервые по такому делу Григорий был позван к бабушке.

Бабушка сидела в кресле. Половина комнаты была перегорожена высокими китайскими ширмами.

Григорий остановился в дверях.

– Стань там, – указала ему бабушка рукой за ширмы.

Она протянула ему за ширмы пожелтелый листок.

– Читай.

Григорий начал читать обычным своим голосом.

– Не так, – прервала его бабушка. – Как утром, как тогда…

Григорий читал:

«Еще прошу, дорогой друг, опасность иметь о твоем здоровии. Сим пренебрегать не должно. Любовь моя к тебе сего неотменно требует, именем Гименеевым, а твоя любовь отказать мне в сем не может, понеже кто Богу вышереченному предан, тому рук Эскулаповых избегать должно: в нежных руках Гименеевых пребывать сладостней, нежели в грубых Эскулаповых».

Так дедушка писал вскоре после женитьбы, скучая воинским бездельем в степях новороссийских.

Откинувшись в кресле, бабушка слушала эти слова, произносимые голосом деда. Ей не нужно было скрывать от холопа те чувства, которые волновали ее. Счастье и горькая тоска сменяли друг друга на ее лице. Она вслушивалась в милые ей слова; милый голос, давно знакомый, говорил ей о счастье первых лет супружества. Она раскрыла маленький золотой медальон, – и милое лицо того, чей голос был слышен, улыбнулось ей. Сладкой и томительной болью сжалось ее сердце. Казалось, она вся отдалась этому голосу и этому лицу, она нашла то, чего так долго и так напрасно искала: князь пришел к ней. Но внезапно какая-то, ей одной понятная неверность, еле уловимый оттенок в голосе Григория возвращал ее к действительности. Она закрывала лицо руками, чтобы скрыть краску стыда, спастись от отвращения к этому холопу, и снова, с отчаянием, которое не могла и не хотела скрыть, отдергивала руки и с мучительным упоением отдавалась страшному усладительному обману. Наконец, она не выдержала.

– Уйди! – почти крикнула она Григорию. – Дай письмо.

Когда он вышел из-за ширмы, она уже по-прежнему была спокойна. Что-то надменное и жесткое было на ее лице, – такое, что ей не надо было повторять Григорию, чтобы он молчал: он понял это лучше слов. Она заперла за ним дверь. Сжимая в руках письмо, она уткнулась головой в мягкую спинку высокого кресла; рыданья разрывали ее грудь.

Два дня не призывала княгиня Григория для доклада о разборе библиотеки. На третий день он был позван к княгине, был призываем и на четвертый, и на пятый день. Потом княгиня уехала в дальнее имение. Она пробыла там две недели. Оттуда она заезжала в Медное, к князю Телятеву [4] . Подобно ей, он никого не принимал и всегда был рад видеть свою «Адам Смит». Он встретил ее, как обычно, в халате с турецкими бобами, в зеленой диванной, в углу которой стоял бюст Вольтера: всех заезжавших к князю, он заставлял прежде всего отдать глубокий поклон фернейскому мудрецу, а уж потом приветствовать самого князя. Никто не исключался из этого правила, кроме княгини.

Одного заезжего ученого архимандрита князь склонял почтить Вольтера на том основании, что «вас-де в бурсе учат мудрость почитать, а здесь сама мудрость пред тобою». Так и реченье было: коли кто к князю в Медное едет – к «господину Вольтеру на поклон уехал», про того говорили.

Старый князь был рад княгине: ее одну он почитал равной себе и округе.

– А! Адам Смит пожаловал! – сказал он, поднимаясь ей навстречу. – Прошу, и благодарю, что не презрели хижиной Филозофа.

Он поцеловал у княгини руку.

– Чем потчевать – не знаю. Скудна филозофская трапеза, однако разделить прошу: верно, не откажешь!

– Не откажу, – сказала бабушка. – Я проголодалась. Покорми, князь, а я дело скажу.

Князь хлопнул в ладоши, и вошедшему дворецкому приказано было: быть завтраку в китайской столовой.

Княгиня приехала сказать князю дело. Долго думала она о нем; больше во всей округе не находила она людей, на которых могла бы положиться. Бабушка чувствовала, что ей не сладить со своей тоской. «Верно, умру», начинала думать она. Князь был стар, но еще бодр и свежо умен: она его хотела просить в опекуны над детьми, – а в негласную помощь ему, ежели бы он согласился, метила преданного ей раскольника Хрипунова: она верила в его честность и великий деловой ум. Обо всем этом она сообщила князю за роскошным завтраком.

– Умна! – сказал князь, выслушав ее, и засмеялся. – Господина Вольтера с протопопом Аввакумом соединила! А что стрючки скажут?

Под «стрючками» у князя подразумевались все чиновники от губернатора до последнего полицейского писца.

– Кто же против тебя пойдет! – отвечала княгиня. – Я покойна: умру – у детей не разворуют. Ты и сам по себе, и князь-Андреем в Петербурге силен.

– То-то, силен. Не ошибись. Князь Андрей-то, сказывают, в бабью веру ныне впал: в божественность пустился. А я стар стал; один в философической конуре живу, – заключил князь, вставая из-за стола. – Впрочем, я тебе не перечу. Присылай мне своего раскольника: я с ним потолкую, как нам стрючковское семя лучше обойти. Умна! Поцелуй меня, да я на свой одр убогий возлягу о суете вещей поразмыслить.

Он подставил ей голову. Княгиня поцеловала его в лоб и уехала.

В городе, в своем доме, она повидалась с Хрипуновым, – передала ему разговор с князем и возвратилась в Беседы [5] . Тоска овладела ей, ее влекло к тому, что она оставила дома.

В тот же вечер был призван Григорий. Бабушка велела стать Григорию за ширмы. Она дала ему зажженную восковую свечу, такую же зажгла себе. Она, молча, протянула ему листок, и он стал читать дедушкины письма.

Долго слушала бабушка. Она ловила и старалась запомнить на день, на предстоящий ей долгий скучный день, милые звуки и слова. Она закрыла глаза и вся отдалась жуткому и странному очарованию. Она пришла в себя от молчания, стоявшего в комнате. Григорий прочел все, что она дала ему.

Она протянула ему другое письмо. Это было одно из самых ранних дедушкиных писем, когда он был еще женихом.

– «Милый друг, коль сильна моя любовь к тебе – изъяснить не умею, и слов, приличных чувству моему, познать – где не знаю: все бессилием своим меня от себя отвращают. Любовь к тебе моя слов не обретает…»

– Знаю, мой друг, знаю, – вдруг тихо прервала бабушка.

– «И высказать тебе, что сердце мое желает, хотел бы, но примечаю: чем сердце мое любовию богаче, тем словами я беднее…»

– И я, мой друг, – отвечала   бабушка в каком-то сладостном полузабытьи. – Я словом еще беднее тебя стала.

– … «Жизнь без тебя сну подобна: и лишь в любви к тебе существенность обретаю: с тобой одной бытие мое ощущаю…»

– Без тебя, друг мой, жизни не знаю, – отвечала бабушка в усладительном, невнятном обмане, – лишь с тобой живу и в живых себя считаю.

– «Любви твоей – одной сердце неотменно просит и иного во всем мире ничего не желает».

– А я в любви твоей всего себя полагаю.

Бабушка вся отдалась сладкой власти призрака; она перестала различать время; оно возвращалось для нее, претворяя прошлое в настоящее. Возвращаясь, оно несло ей ее недолгое счастье. Дедушка улыбался ей нежно и пленительно. Он звал ее к себе, для первого поцелуя. Он протягивал ей руки. Она ловила на себе его дыхание. Она видела нежный и сладкий блеск любви в его глазах.

Слезы одна за другой медленно скатились из глаз бабушки.

Она очнулась. Свеча потухла.

Она долго не могла прийти в себя. Наконец, он нашла в себе силы отпустить Григория.

Прошел день. Она не выходила из своей комнаты, только велела няне привести к себе детей. Впрочем, она едва взглянула на них, дала им поцеловать руку и отослала их в детскую.

Вечером бабушка вновь беседовала с дедушкой. Она отвечала на его слова, она осыпала его нежными именами, она клялась ему в нерасторжимой вечной любви.

Так прошло несколько вечеров.

Временем на Григория находил ужас, и он хотел бежать без оглядки из Бесед [6] . Однажды он исчез, и бабушка не могла найти его вечером: он напился пьян, но во хмелю был тих и скучен; его заперли в пустую угловую комнату по бабушкину приказу.

На вечер бабушка вновь позвала его. Она ничего не сказала ему. Она опять разговаривала с дедушкой.

Дворецкий Ефимыч кивал головой, когда оставался один; он несколько раз, в течение дня, без причины обрывал Григория и с враждой стал посматривать на него: ему не нравились вечерние зазывы Григория к княгине. Он, верный блюститель княжеского дома, опасался: не пошла бы недобрая молва про княгиню, и сам не знал, что ему думать. Он вздыхал в своей каморке и, оправляя медные очки на носу, раскрывал трепаный псалтирь, который читал на ночь. «Упокой, Господи, раба твоего князя Патрикия», – шептал верный раб и клал земной поклон.

***

У бабушки дедушкиных писем было немного, они скоро исчерпались. Целый день бабушка чувствовала себя плохо; она зашла в детскую, взглянула на детей; обошла весь дом; заглянула на антресоли, на которых доживали свой век старые, почетные дворовые. Посидела в кабинете, просмотрела несколько деловых бумаг; все выпадало из рук. Нигде не находила она места.

Вечером был позван к ней Григорий.

Она подала ему письмо. Это было последнее письмо, еще не прочитанное. Оставались лишь незначащие деловые записки. Она нашла его в пачке с письмами иных лет. Это было ее любимое, много раз перечитанное письмо. Дедушка писал ей из Петербурга сюда, в Беседы [7] , где она ожидала первого ребенка.

«Прости, друг мой единственный, прости, что я замедлил ответом на письмо твое. Я чаю, ты великую испытала грусть, и корить меня стала…»

– Нет, не корила, друг мой, – отвечала бабушка. – Не корила.

– … «А я в великих трудностях находился, быв Его Высочеством истребован, и при особе Его состоял неотлучно. А о тебе, друг мой, вспоминал беспрерывно…»

– Знаю, друг нежный, и без слов твоих то знаю…

– … «А быв на бале у графини Анны Алексеевне, Высочайше спрошен был о твоем здоровье и милостиво ответ мой принят. Сердцем же моим я с тобою был, друг милый, и с тобою душа моя нераздельно…»

– Нераздельной и себя считаю, – шептала бабушка. – Разделить нас ничто не может.

Она с презрительной улыбкой слегка приподнялась в креслах, и точно в лицо невидимому врагу, повторила:

– Не может.

… «Жду счастья моего, – увидеть тебя, мой друг, и от тебя еще нового счастья чаю: подари мне его, и сама его от меня прими, друг мой».

Бабушка улыбнулась счастливою, долгою улыбкой. Она знала, о каком он новом говорит счастье. Это о сыне, которого она тогда ждала. Вот это счастье. Оно уже пришло. Но разве оно увеличит то счастье, которое уже есть у нее? Разве он не дороже ей сына и всего на свете? Что же он медлит? Но она спокойна. Улыбка не сходит с ее лица: она знает – он любит ее.

А если другая женщина удержит его, отстранит от нее? Он ведь так красив. В его глазах столько прекрасной силы и страсти. Но они – ее, эти сила и страсть. Она спокойна. Нет, любовь не может быть спокойна. Что ж он не едет? Она ждет его. Как бьется ее сердце! Безумство, безумство: он здесь. Он идет к ней. Он близко. Он подходит. Из дальней портретной слышны его шаги. Еще, еще немного. Шаги его у самой двери.

Бабушка встала навстречу.

Едва успела она встать, как незаметно и тихо он вошел. Дедушка остановился около старых портретов. Он молод; он в синем мундире. Глаза его горят; они зовут к ласке и наслаждению. Он ждет ее объятий.

– Наконец-то, друг мой! – вскрикнула бабушка и кинулась к князю, страстью отвечая на страсть.

Он улыбнулся ей и тихо сказал; она не слышала что, но она поняла: он звал ее к ласке и страсти. Его уста коснулись ее губ, она ощутила нестерпимый жар прикосновенья. Бабушка вскрикнула от безумного, охватившего ее, неудержимого порыва страсти, – и навзничь упала у стены.

***

Григорий проснулся за ширмой глубокой ночью. Он со страхом оглянулся вокруг себя. Дочитанное письмо белело на столе. Он сообразил, что заснул, дочитав письмо и не получая никакого приказания от бабушки. Он, затаив дыхание, прислушался. В комнате была тишина. Пламя лампадки колебалось, догорая. Он пождал еще: все было тихо. Жуть напала на него. Он решил выйти из-за ширмы и пройти, незаметно, мимо спящей бабушки, которая, верно, заснула в креслах, как он за ширмой.

Он разулся и, босой, – вышел из-за ширмы, боясь разбудить спящую княгиню, – и первое, что он увидел, была бабушка: она лежала на полу, у стены, недвижимая, прижимая левую руку к сердцу, а правую откинув в сторону.

В страхе Григорий нагнулся над ней. Он прислушался. Она не дышала. Он притронулся к ее руке: она была холодна. Тогда, кинувшись в дверь, Григорий побежал, босой, задыхаясь от ужаса. Он кричал, не помня себя, и звал на помощь.

Дом проснулся; дворецкий Ефимыч прибежал первым. Он наклонился над княгиней и, убедившись, что она мертва, сложил ей руки на груди и перекрестился. Он тотчас же послал гонцов к князю Телятеву, к губернатору, и за попом, и за лекарем.

Вой и плач поднялся по всему дому.

Григорий пропал. Его отыскали через несколько дней в городе, в слободке, у бывшего княжего повара, отпущенного на волю.

На допросе, в присутствии губернатора и князя, он показал только, что читал, по княгининому приказу, князевы письма, заснул, не слыша голоса княгинина, и нашел княгиню уже мертвой. Ничто – ни люди, ни обстоятельства дела – не противоречило показанию Григория.

Однако князь имел долгий разговор с губернатором и с каждым из причастных к делу властей по отдельности, после которого иные власти, отобедав, уехали восвояси, а иные остались на погребение княгини.

Погребение было совершено с приличною пышностью; князь шел за гробом, но при опущении в могилу не присутствовал: он, как истый сын века осьмнадцатого, не выносил вида «гробов», сих, по словам певца этого века, – «седин дряхлеющей вселенной».

Абрамцево, 18-21 января 1921 г.

Подготовка текста и публикация А.А. Аникина и А.Б. Галкина



[1] Зачеркнуто: Телятова.

[2] Зачеркнуто: Малиновке, Телятове тож.

[3] Вероятно, в имени ошибка: Фаина Власьевна. – Публ.

[4] В рукописи: Культяпину. – Публ.

[5] В рукописи: Телятево. – Публ.

[6] В рукописи: из Телятево. – Публ.

[7] В рукописи: в Телятево. – Публ.

Сергей Дурылин


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"