На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Черный гриф

Рассказ

Ей нравилось быть Полиной. Когда мне случалось заполнять анкеты в школе, я так и писал имя матери – Полина. То, что она по паспорту Пелагея, узнал уже в зрелом возрасте. Полиной её называли все. Даже внучка Ия, моя дочка от первого брака.

У матери не хватало времени рассказывать мне сказки, но после третьего класса я получил от неё в подарок «Руслана и Людмилу». Мать открыла мне Пушкина, хотя могла открыть какого-нибудь модного соцреалиста и, тем самым, закрыть дверь в свободный мир. В поэме Пушкина я не нашел ни грамма вымысла – не сомневался в реальности говорящей головы, бороды Черномора, живой воды. Позже, возвращаясь к «преданьям старины глубокой», я постиг, как просто можно говорить не только о действительном, но и о невероятном. Феномен Пушкина в том, что он пришел к внутренней свободе рано и навсегда. Не стал адептом какой-либо религии, не входил в «обоймы» или братства, хотя соцреалисты пытались прислонить его задним числом к декабристам. «Ты царь: живи один. /Дорогою свободной /Иди, куда влечет тебя свободный ум...». Это не только поэзия, это – прозаический символ веры. Пушкин был собою и говорил из себя абсолютно природно. Именно он в русской литературе открыл дорогу естественному выражению чувств. Он же помог мне понять, что истинная литература есть единство божьего и дьявольщины в человеке. И что Бог нисколько не озабочен волосами на головах бесчисленных смертных, но видит лишь избранных Им.

Жили мы в нищете. Мать готовила еду, убирала, стирала, крутила ручку швейной машинки «Zinger». Обшивая семейство, иногда сооружала чего-либо и себе из отходов «производства». Как-то надела новое платье, сшитое из цветных лоскутьев, и я впервые увидел в ней женщину – восхитился её красотой. Чуть позже мне попалась довоенная фотография. Мать стояла рядом с мужем, моим отцом. На нем была гимнастерка со «шпалами» на воротничке, перепоясанная ремнями. В отце угадывалась спокойная сила. На маме плотный свитер очерчивал высокую грудь (я отметил верность отцова глаза), но поразило меня её лицо, – море жизни в глазах, ощущение полета от сбитых ветром на сторону коротко стриженых волос, ожидание счастья.

Тогда ей было шестнадцать. Дочку, первенца, она родила еще до семнадцати. Меня – в двадцать два.

Отец, старше матери на 7 лет, закончил Великую войну майором-артиллеристом – с ампутированной по пах левой ногой, с половиной ступни на сохранившейся при нем правой, без трех ребер, с осколком мины, который навсегда засел в его спине. Жизнь отца была насыщена тяжкими испытаниями, но умер он легко. Вечером 31 декабря 1986 года отец привез меня с моими баулами, набитыми новогодним дефицитом, на своем инвалидском «Запорожце» из центра Харькова на Салтовскую окраину, где я в то время жил, припарковал машину и сказал, что ему не хватает воздуху. Я, зная его нелады с сердцем, спросил, с ним ли таблетки. Он отрицательно качнул головой.

– Может, скорую? – тревожно вопросил я.

– Чего ты!.. Бывало и хуже... Неси вещи. И отвезешь теперь меня – порулишь сам. А потом налегке вернешься на метро.

– Так мне идти или остаться с тобой, батя?

– Иди.

***

Отец умер в машине. Остановилось сердце.

Меня ошеломила не сама его смерть, а то, что я, пребывая рядом с ним, всё ж не успел сказать ему последнего слова. Прибежал с нитроглицерином, когда он испускал дух – в уголках его губ еще пузырилась пена.

Я молил его ожить хотя бы на минуту. Но выяснилось, что оттуда нельзя вернуть даже на миг. Дама с косой утащила отца за несколько секунд до моего возвращения, не дав мне выразить хотя бы единственным прощальным словом любовь к нему.

Мне показалась несправедливой эта кара.

Вскоре после похорон я уехал из Харькова на жительство в Черкассы. Мать осталась одна в квартире. Изредка навещала бабушку-Полину моя дочка, но действительным светом в окошке стал для матери внук Сергей, сын моей вечно больной сестры.

Когда я приезжал к матери, она рассказывала о себе и об отце. Теперь у нее было много свободного времени. Как-то поведала мне одну из своих сокровенных историй. Однажды, еще шестнадцатилетней, она отправилась пешком с мужем, моим будущим отцом, из города в село, к знакомым. Вышли рано. Мать была уже в положении, но об этом не знал ни её спутник, ни кто другой. Да и нельзя было об этом говорить кому-либо. Они были мужем и женой, но нелегальными мужем и женой, – до брачных уз матери еще нужно было подрасти. Шли по проселку вдоль леса, иногда останавливались отдохнуть. Выбирали уютную лужайку, муж ложился навзничь на траву, и мать устраивалась возле него, поместив затылок на его плече. Он, обняв её голову, путал волосы, смотрел в небо, где плыли белые облака. Следила те же облака мать и плакала, тихо, чтобы не потревожить мужа. Он не сразу заметил её слезы. Когда же, после очередного привала, увидел, спросил, что случилось. Она не смогла объяснить – не знала, отчего льются слезы. И только сейчас, – так она сказала уже мне, – только сейчас поняла, что плакала тогда от любви.  

– От любви к бате? – уточнил я.

– Да, – сказала она. – В нем было всё – и моя жизнь, и лес, и дорога, и облака. Весь мир. И вы. Я знала, что вы у меня будете.

Еще не раз случались у неё мгновения счастья, но между ними тащились годы ненастья. Матери выпало жить в жестокое время. Голодное детство; исход из родной хаты – отца, пахаря-единоличника, изгнали комсомольцы из дома вместе с семейством; проводы мужа на фронт; эвакуация в Казахстан с двумя детьми; возвращение в разгромленную хату; очередной голод. И над всем – увечность мужа. Война оставалась с матерью всегда.

С 1982 года я служил шеф-инженером на Чернобыльской АЭС. После взрыва работал четыре года повахтенно там же, на ЧАЭС, ликвидатором. На чернобыльские деньги – плату за белую кровь – купил дачу в селе Боровица, под Черкассами. Туда мать приезжала, на лето. Там, я знаю, она пережила последнюю толику счастья, общаясь на грядке с огурцами, помидорами и бурьянами.

Наученный горьким опытом с отцом, я не скупился на слова сыновней любви к матери, когда бывал с нею летом в Боровице. Зимою же, проживая вдали от матери, полагался на телефонные звонки.

После восьмидесяти мать уже не решалась ездить ко мне в Боровицу. Когда я прибывал в Харьков повидаться нею, она все чаще говаривала, что зажилась. Мне не хотелось думать, что придется провожать её, и в один из наших с нею разговоров я сказал, что тешу себя надеждой уйти прежде неё. Так, мол, мне было бы легче.

– А мне? – возразила она с укором. – Ты думаешь только о себе. Нет уж, позволь мне уйти раньше. Ты – живи. И помни меня и отца. Помни нас.

Я бывал у матери в Харькове раз в году. Входил в никогда не запиравшуюся дверь квартиры, обнимал костлявые плечи, лопатки, гладил голову. Мать стыдилась себя, старой, но мне становилась ближе и родней по мере того, как блекла и ссыхалась. Ей шел уже 89-й год, но держалась она бодро. Я верил, что она одолеет девяносто, а то и сотню.

В 2005 году я наметил повидаться с нею ближе к зиме, но в начале октября меня сбила маршрутка на перекрестке. Пять поломанных ребер. Ни сидеть, ни лежать. При этом нужно было заканчивать очередную часть романа, который печатался в каневском журнале «Склянка Часу» с продолжением. Я носился с намерением издать роман книгой в 2007 году, к 90-летию матери.

17 декабря она позвонила нам в Черкассы, поздравила внука, моего старшего сына, с днем рождения, сказала, что прихворнула. Я не говорил ей о своих поломанных ребрах, сослался на предновогодний цейтнот и пообещал прибыть в мае, на её восемьдесят девять. Сказал привычные слова, что она должна держаться, что я люблю её, что я жив, пока жива она.

Дня через три позвонила из Харькова Ия, дочка, сказала, что Полина лежит, и мне нужно приехать.

– Приеду, – сказал я. – В мае. Устроим бабушке хороший день рождения.    

– Ты должен приехать сейчас. У нее воспаление легких.

– Мало было воспалений?

– У нее двустороннее, па. Она очень плоха.

– Всё обойдется.

– Папа!

– Приеду, в первых числах января. Поддержите её. Что там – врач, уколы.

– Всё уже делаем. Сергей при ней неотлучно.

Я чуть успокоился.

29 декабря опять позвонила дочка, предложила приехать немедленно.

Я не выдержал бы с моими ребрами восьмичасовой тряски в автобусе. Поезда же на Харьков ходили только по нечетным дням. Я выехал в ночь на 31 декабря.

Кое-как дождался утра. Думал о матери. Мучила горечь сожаления. Я только брал от неё, от них, ничего не отдавая, хотя отдавать-то нужно было всего-ничего: чаще обнимать, гладить седые головы и хотя бы изредка предметно выражать любовь к ним.

Но с матерью я еще мог что-то изменить.

Поезд причалил к перрону харьковского вокзала.

Звякнула мобилка.

– Дядя, ты где? – спросил Сергей.

– Только что прибыл, на вокзале. Как там?

– Ты можешь опоздать.

– Что?! Держи! Отвечаешь! Держи её за руки!

– Держу.

Я выскочил на привокзальную площадь, схватил такси. Отдав полста:

– Гони! – сказал. – Мать умирает.

Таксист дал газу. Я позвонил Сергею:

– Что!

– Дышит. Торопись...

– Гони, Христа ради, – пробормотал я таксисту.

Тот прибавил. Через минуту-другую бросил:

– Паркуюсь. Беги, земляк.

Я взбежал на второй этаж. Кинулся в комнату мимо Сергея.

Серое пятно лица. Одеяло до подбородка. С кровати свесилась рука.

– Мама! Я здесь, мама!

Её рука была еще теплой.

Я опустился на колени. Слез не было. Ничто не могло помочь мне. Никакие мольбы – я уже знал! – не могут вернуть оттуда даже на миг.

– Почему?! Зачем так, мама?!.. Держалась почти девяносто лет! Неужто не могла продержаться еще пятнадцать минут?!

– Она держалась неделю, – сказал Сергей. – Держалась, ждала тебя.

***

Старушки, соседки, обмыли её. Пришла Ия.

Решили хоронить завтра, первого января.

Я проводил всех. Остался с матерью.

Встретил Новый год с нею. На столе зажег свечу. Сам устроился в другой комнате, на отцовом диване. Вставал, менял сгоревшую свечу.

Мать лежала тихо. За ночь я не услышал ни звука.

Она умерла 31 декабря. Как и отец. К нему я опоздал на секунды; к ней – на пятнадцать минут.

За что так?! Где зарыта собака?

Под утро в полубреду блеснула черная молния, и я вспомнил то, что тлело, как жар под пеплом времени.

Вспомнил, где зарыта собака.

***

В семьдесят девятом году прошлого века случилось мне быть «садистом». Так называли тогда тех, кто нанимался охранять сады. Через знакомца я пробился в охранники сада на Дону, возле станицы Казанской. Сад в полторы сотни гектаров. Малинник, сливы, вишни; но главное богатство – яблони, снежный кальвиль. Рай.

Со мною сторожил парень из Харькова, тот, что помог мне пристроиться в охранники. Я базировался в будке три-на-четыре на одном краю сада, он – на противоположном. У меня имелись под рукою два ружья и две овчарки – Герда и Дик. Герду я не досмотрел в Харькве и ее покрыл в апреле соседский доберман-пинчер. Уже в саду, в июле, Герда ощенилась девятью ничтожного размера метисами. Комбикормом для собак меня снабжали в достатке, но девятка щенят высасывала из Герды всё. Через пару недель она походила на стиральную доску. Приятель, охранник, приметив это, посоветовал избавиться от половины щенят.

– Как? – спросил я.

– Спартанский вариант – утопить тех, что слабее.

– Не смогу.

– А если сука отбросит коньки?  

– Не смогу, – повторил я. – Утопить не смогу. Лучше я их застрелю.

– Рука не поднимется, – усмехнулся приятель.

– Поднимется. Это благородно. И никаких мучений. Если выбирать смерть, я сам выбрал бы пулю.  

Наутро приятель-охранник зашел ко мне. Я отобрал трех самых слабых на вид щенят, уложил их в сумку, прихватил курковую двустволку, и мы ушли на край сада, примыкавший к Дону. На открытой поляне над береговым склоном я положил в приямок щенят. Они, слепые, скулили, лезли друг под друга, – продрогли, видно. Патроны были снаряжены заячьей дробью. Я отошел так, чтобы дробь разлетелась и накрыла всех троих. Приятель взирал с недоверием, и я уже не мог отступить. Тем более, что действовал ведь разумно: или Герда, или щенки.

После выстрела щенята не умолкли; напротив – оживились, завопили, и, чтобы успокоить их, я шагнул ближе, опустился на колено, дал из второго ствола.

Гул выстрелов покатился за Дон. Затихли птицы. Мертвая тишина повисла на несколько мгновений. Но осторожно пискнула невидимая пичуга, и спустя секунду-другую ожили птичьи голоса в райском саду.

Я присыпал щенят землей, и мы с приятелем разошлись. По дороге к своей базе я продолжал убеждать себя, что у меня не было выбора.

Назавтра среди дня ноги повели меня к щенячьей могиле. Со мною, как всегда в саду, были берданка и бинокль. Еще издали я услышал карканье. Залег. Прополз в бурьяны под крайней яблоней. На могиле топталась ворона, гребла клювом, и уже проявились трупики. Я взял ворону на мушку. Выстрелить не успел. Услышал слабый короткий свист, и черная молния упала с неба рядом с вороной. Птица, громадная черная птица, неловко, боком, подступала к щенкам. Крылья, еще не сложенные до конца, тащились по земле. Я инстинктивно взглянул вверх, но крона яблони мешала увидеть небо. В следующий миг рядом с черной птицей упала еще одна.  

Ворона сгинула. Теперь передо мною была достойная цель. Можно было завалить обоих гигантов, пожиравших моих щенят.

Я узнал их. Годы общения с определителями животных, деревьев и птиц не пропали даром. Черный гриф. Пара грифов. Размах крыльев – три метра. Они питаются живностью, которую убивают другие. Люди тоже питаются мясом убитых животных и птиц, с тою разницей, что ради еды убивают, в то время как Черный гриф – не убивает. Он – чистильщик. В древности их было много – они работали на полях брани. Грифы – священные птицы Вавилона, Ассирии и Древнего Египта. Гриф изображен на пекторали Тутанхамона.

Мне почудилась несообразность в моих мыслях и намерениях. Я собирался совершить убийство священных птиц на могиле убиенных мною.

Мои разумные расчеты рухнули. Я убил щенят, вмешался в свободное движение природы. Грифы же действовали в русле этого движения.

В бинокль они были различимы в деталях. Прямые плечи, в виде бурки. Белая голова, темный пух на короткой шее, тело и крылья в кольчуге темно-бурых перьев с тусклым металлическим отливом.

Только тут я осознал до дна, что случилось.

И с этим мне теперь жить.

После вчерашних выстрелов я перешел в другое измерение, откуда нет возврата, как бы я ни сожалел. Я совершил грехопадение. До вчерашнего дня меня можно было обвинить разве что в прелюбодеяниях. Каким детским лепетом казалась теперь эта библейская заповедь! Никакие так называемые грехи, не могли сравниться с убийством невинных. И никакими усилиями мне не вернуться к прежнему душевному равновесию. Я уже знал, что мне воздастся.

Инстинкт самосохранения вынуждал защищаться – тем, что я хотел спасти Герду.

Но неумолимый голос, звучавший неведомо откуда, отвечал, что убийство невинных нельзя оправдать никакими благими намерениями.   

Грифы управились в несколько минут и удалились в небеса. На месте их трапезы остались три ничтожных скелета.

С тех пор прошло тридцать лет. Я запретил памяти помнить. Надеялся зарастить убийство быльем. Сейчас мог бы убить, скажем, Президента или Спикера. Без малейших угрызений совести. Больше того, считал бы, что совершил богоугодное дело – освободил себя, своих близких и мой народ от кровососущих клещей, и был бы доволен и горд собою.

Но я убил невинных.

И потому так беспощадно возмездие.

***

Мать похоронена рядом с отцом на кладбище села Хорошево, под Харьковом.

Сейчас вспоминаю последние встречи с нею и её старческие жалобы на смертельную усталость. Я просил мать держаться. В дни её последней болезни оттягивал свидание с нею, надеясь, что она, погоняемая желанием увидеть меня, удержится на краю. Я был безжалостен к ней и в этом. Она могла бы выбраться. Чтобы маяться бессильной старостью. Но мне жилось бы комфортнее.

С той новогодней ночи я вспоминаю отца и мать живыми каждое утро. И возношу им вечную память в молитве. Слышу слово отца: «Иди». И слово матери: «Живи и помни».

Со мною вечное покаяние.

Но случаются, да, случаются еще иногда светлые дни, когда мой Бог прощает меня ненадолго, и тогда мне кажется, что и райский сад, и Черный гриф привиделись мне, и является надежда, что мать ушла на четверть часа раньше без всякой связи с моим грехопадением, но с расчетом – оставить мне особую память по себе. Она ведь хотела, чтобы я жил. Знала: пока я помню – я живу.

Владимир Ерёменко


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"