На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Московская одиссея

Маленькая повесть

ВСТУПЛЕНИЕ

Вполне осознавая свое скромное место и свою роль в современном литературном процессе (не говоря уже о какой-то табели о рангах), на фоне тех невосполнимых утрат только за последние годы (от нас пошли А.Иванов, В.Кондратьев, Е.Носов, П.Проскурин, Вл.Богомолов, И.Ляпин, В.Астафьев) даже неловко озвучивать свое присутствие в литературном пространстве.

И когда вдруг открываешь для себя собственные оценки сделанного в литературе, скажем, В.Шукшиным ("… останутся одна-две книжки рассказов") или В.Астафьевым ("… мои книги ненадолго переживут меня, и это, считаю, справедливо"), то ничего, кроме ощущения неловкости за "собственные приобретения" в душе не остается.

С досадой припоминается, как вслед за другими, тоже объявлял себя в печати как "автора десяти книжек"… Коллеги по литературному цеху идут дальше, когда в расчет берется только количественный критерий, когда про какое-то там качество просто старомодно и не престижно говорить.

Не знаю… Грешным делом думаю, что и Астафьев, и Проскурин, на первый взгляд такие разные и непохожие (кстати, цену один одному знали и относились один к одному с глубоким уважением до последних дней), не сойдя с тернистого писательского марафона в ХХ веке, с надеждой заглянули было в ХХІ век и… Разочаровано вздохнув напоследок, они, отчаянные жизнелюбы и правдоискатели, не сговариваясь, навсегда свернули свои земные дела. Тем более, там, на небесах, к этому времени подобралась славная компания друзей и единомышленников, с которыми, хочется в это верить, им теперь, уже в другой жизни, будет спокойнее и надежнее.

Корифеи художественного слова, упомянутые и неупомянутые выше, были и остаются нашими наставниками и советчиками, причем, в литературе и в жизни – одновременно. Выйдя живыми из военного лихолетья и стремительно ворвавшись в литературу, они сумели сберечь в себе лучшие человеческие качества, не огрубеть душой, не разучились до седых волос удивляться и радоваться, сопереживать и оставаться скромными, доброжелательными, благородными. Как раз эти качества они стремились пробудить и в нас, своих учениках-семинаристах, которые из самых отдаленных уголков необъятной страны в начале 70-х съехались в легендарный Дом Герцена на Тверском бульваре "учиться на писателя". Они, наши терпеливые и мудрые преподаватели Литинститута, упорно будили в человеках – Человека, прививая нам вкус к настоящему, истинному, вечному. Ибо для того, чтобы явить миру истинного творца, перво-наперво необходимо заложить в нем надежный фундамент. А на фундаменте уже строить… класть – кирпичик к кирпичику – само здание.

С Сергеем Лыкошиным нас свел (будто въяве это вижу сегодня!) творческий семинар М.П.Лобанова, замечательного русского писателя, чье имя сегодня занимает свое место в ряду неоспоримых духовных авторитетов России.

К слову, литинститутские творческие семинары – если рассматривать их в разные временные периоды – открыли десятки истинных художников слова, которыми вправе гордиться русская земля, впрочем, как и остальные страны нынешнего СНГ. Правда, ни в коей мере не следует сравнивать довольно редкие открытия творческих семинаров или, как модно сегодня говорить, их поштучное производство, с серийной выпечкой нынешних строчил детективного чтива и постмодерна или, скажем, эстрадного полуфабриката нынешними "фабриками звезд", если вообще уместно хоть в какой-то мере сравнивать истинное творчество с развлекательным шоу.

Поныне вижу своего руководителя творческого семинара – крупного рязанского мужика, в крестьянском обличье которого меньше всего угадывался столичный интеллигент; простая рубаха в крупную клетку и серый приношенный костюм придавали ему в наших глазах некий свойский, даже домашний вид, вызывали неизменное расположение; вдобавок – этот зоркий, глубокий взгляд усмешливо-мудрых, много повидавших на своем веку глаз на перепаханном глубокими морщинами лице, когда этого человека, в зависимости от его местонахождения в тот момент, можно было запросто принять и за сплавщика, и за плотника, и за пчеловода, и за полярника…

Без преувеличения, каждый лобановский семинар – открытие. Живого слова. Точной детали. Образного видения окружающего мира. Нащупывания характера. Тех слагаемых, без которых немыслима проза. Слагаемых, которые фокусируются в магическом слове "талант". Опять же, без небесной благодати (та самая божья искра!) магическое слово не загорится на литературном горизонте. Выучиться на прозаика попросту нельзя. Как нельзя выработать в себе, тем более приобрести, истинный талант. Который-то сперва надо разглядеть, чтобы затем протащить на белый свет, как верблюда сквозь игольное ушко. Задача архисложная.

Тем не менее, привить и выработать хороший вкус к прозе, да и в целом к прекрасному, творческие семинары способны. И это совсем не мало, как свидетельствует время, особенно нынешнее. Словно предчувствуя его неминуемое пагубное нашествие, я не оговорился – нашествие! – Лобанов своей подвижнической семинарской деятельностью старался делать все, и даже больше, на его упреждение. Несмотря на чинимые несговорчивому, бескомпромиссному Литератору партийно-чиновничьи экзекуции и расправы, сделано и делается до сих пор немало. Знают об этом друзья и единомышленники, вынуждены считаться недоброжелатели, которых всегда было у Лобанова в избытке.

На семинар Лобанова хотели бы попасть многие. Попадали избранные.

"Да вы представляете, мужики, как вам повезло, - такими словами напутствовал нас, первокурсников, во внутреннем дворике старинного особняка Дома Герцена известный московский литератор с ослепительной столичной сединой на висках, с живым блеском в выразительных карих глазах. – Лобановские семинары – лучшее из всего, что было в моей литературной жизни. Я не знаю больше для себя праздника, чем подышать непередаваемой творческой атмосферой на лобановских семинарах. – Литератор извинился за высокопарный слог ("Петрович на дух не переносит"), и напоследок спросил, не будем ли мы против, если он тихонько посидит в уголке?

Нам, новобранцам-семинаристам, слегка заинтригованных словами столичной знаменитости, великодушия было не занимать в тот момент. Тем более, когда минуту спустя Михаил Петрович и гость обрадовались друг другу, когда им нашлось о чем неотложно поговорить.

… Как сегодня стоит перед глазами живая картинка: нетерпеливые, задиристые "гении"-семинаристы – с одной стороны, и неторопливый в речах и оценках; всевидящий, интеллигентнейший Михаил Петрович – с другой. Как талантливо он умел не замечать семинарскую спесь своих воспитанников, вызов, пренебрежение, а то просто – грубоватость и дерзость. На протяжении пяти лет семинарского марафона предстояло разобраться сторонам: подсказать, направить, предостеречь – с одной, и суметь заявить о себе, убедить, доказать, утвердиться – с другой. Время все и вся расставило на свои места. Разобрались, кажется.

Имя одного из самых заметных лобановских семинаристов – Сергея Лыкошина, как показало бесстрастное время, первой величины. Это был истинный богатырь. Внешне его впору было сравнить с былинным Святогором. Глубинный талант словесника, подпитанный земными соками, время от времени озарялся добрым внутренним светом на лике этого русского витязя. Я не могу себе представить Лыкошина раздраженного и злобного, но видеть, и не однажды, как в его присутствии затихали баламуты и "эстеты", смирнели конченые уркоганы и прожженные циники, кругами по воде расходилась не выплеснувшаяся злость, не вспыхнувшая свара.

Запомнилась крымская встреча с С.Лыкошиным, когда в 2000 году человечество торжественно отмечало 2000-летие христианства, и в Ялту съехались на свой форум писатели из России, Беларуси и Украины. В легендарном Левадийском дворце, на правах хозяев и устроителей замечательного события, гостей встречали крымские писатели, во главе с тогдашним главой крымской автономии, патриотом-государственником, горячо симпатизирующим усилиям беларуского народа и его лидера А.Г.Лукашенко к консолидации и триединству восточных славян, Грачом.

Из множества выступлений, прозвучавших под сводами Левадийского дворца за три дня работы славянского форума, в памяти остались немногие. Вдумчивое, проникновенное и вместе с тем понятное присутствующим выступление С.Лыкошина, исполненное прежде всего объективности, глубины и внутреннего достоинства, задало, по сути, тон развернувшейся впоследствии дискуссии, когда, за исключением скорее инерционных, искусственно нагнетаемых националистических всплесков отдельных украинских делегатов, спор о том, вместе далее или порознь, уже не стоял. Только вместе. Поскольку Пушкина, Гоголя. Шевченко, Купалу и Богдановича выкрасить в националистические цвета и растащить по своим углам невозможно. "Тесновато и неуютно будет национальным гениям, которые сегодня являются достоянием всего человечества, в националистических берлогах", - со светлой улыбкой на высоком челе, внешне похожий на Пересвета, подытожил общую мысль С.А.Лыкошин. Я не знал тогда, что вижу своего русского друга и однокашника в последний раз.

Говорят, время, родителей и друзей не выбирают. Какое время – такие мы. А вот он, Лыкошин, так и не смог стать "таким". Не захотел. Не принял нынешнее время. Он мог себе это позволить, в отличие от своего столичного окружения, "не захотеть", "не принять". Ушел. Вслед за своими могучими предшественниками – русскими писателями. Сейчас только стало понятно, как невыносимо ему было оставаться без них в нынешнем мире…

Не претендуя на некую исключительность и оригинальность моих впечатлений уже почти тридцатилетней давности, которые я не спешил положить на бумагу, тем не менее, с радостью и волнением возвращаюсь в мою студенческую московскую одиссею, возвращаюсь к моему незабвенному русскому другу Сергею ЛЫКОШИНУ…

МОЯ МОСКОВСКАЯ ОДИССЕЯ

Поезд мчался с грохотом и воем,

Поезд мчался с лязганьем и свистом,

И ему навстречу желтым роем

Понеслись огни в просторе мглистом…

Н.Рубцов

"Вагончик тронется, перрон останется…"

Мое знакомство с Анатолием Дроздовским, или просто Толяном, Толятиной, как мы будем далее его звать, произошла тогда, когда в уютном московском дворике знаменитого Дома Герцена мы отыскивали глазами свои фамилии в списке зачисленных на первый курс счастливчиков. Толпа у доски объявлений – пестрая и разноголосая – в те волнительные минуты пульсировала, как единый живой организм, время от времени взрываясь то восторженными и победными кличами, которые напоминали трубный страстный рев беловежского самца-лося в период любовных игр, то – отчаянным и безутешным плачем современной Ярославны, когда поправить что-то уже просто невозможно.

А какая непринужденная, сочная языковая мозаика звучала в литинститутском дворике в этот день! Какое вдруг возникало взаимопонимание, какая общность интересов мгновенно сблизила тех, кто уже успел почувствовать себя в новом качестве! Меднолицый якут понимает, часто-часто кивая головой, о чем ему талдычит на чистейшем латышском языке белоголовый, как дюны на морском побережье, прибалт; ярославский волжанин по-братски обнимается со сваном-генацвале; молдаванин, непонятно откуда извлекши на белый свет объемистую биклажку с красным вином, предлагает продегустировать фирменную продукцию представителю маленького, чудом сохранившегося северного народа (названия не сохранила память), который прилетел на сессию из оленеводческого совхоза и даже не успел сменить пушистые, кожаные унты на городскую обувку, предлагает выпить на брудершафт у памятника Герцену здесь же в скверике, за железной старинной оградой которого шумит знаменитый Тверской бульвар.

Сдержанного белоруса, как бы чудесно, как ему самому порой кажется, он не разговаривал на русском языке, с головой выдает характерное, неистребимое "аканье" и "дзеканне". Выдает настолько, что узнаешь за километр! Я не ошибся, когда от души хлопнув по плечу коренастого крепыша с круглым открытым лицом, на котором под широкими ленточками ячменных бровей задиристо смеялись зеленые фонарики крупных зрачков, признал в нем земляка. Он в долгу не остался, приложившись в ответ крепкой, как дубовая плошка, ладонью. И в следующий момент, почти одновременно раскинув для объятий руки, сдержанные белорусы сотрясли институтский дворик радостным кличем: "Зем-ля-ки-и-и!.."

После того памятного в нашей жизни дня мы – вместе, ибо гуртом1, как говорится, легче и батьку бить, и… Москву покорять (кто из нас по молодости не грешил этим).

Вот только одна из таких поездок на долгожданную литинститутскую сессию в белокаменную…

Предварительно условившись по телефону, встречаемся на железнодорожном вокзале. Настроение почти праздничное. Ху-ух! Даже не верится, что уже завтра утречком будем в самой Москве… Выбираемся не на день, не на два – на целый месяц. Для заочника-провинциала каждая такая сессия как подарок судьбы! В конце концов, сессия – это для порядка, для отчетности, в сущности ж, это – столичные каникулы, а в отношении нас с Толяном, вчерашних местечковцев (я – из Давыд-Городка, Толян – из Бобруйска), которые-то и в Минске пока путаются, – и очередное путешествие едва ли не на другую планету.

На привокзальной площади я вовремя успеваю вывалиться в обнимку с перевязанным ремнем разбитым чемоданом из переполненного вечернего трамвая – и наметанным глазом сразу замечаю "под часами" – наше условленное место – знакомую коренастую фигурку. Обязательный, по-военному дисциплинированный (сказывается служба в пограничных войсках!) Толян, будто так ему уже положено, появляется "под часами", я знаю, за добрый час до отправления фирменного поезда "Минск-Москва". У его ног – блестящий кожаный, приобретенный уже в Москве, чемодан. Такой же пухловатый, важный и самодовольный, как и его хозяин. На свежем и крепком, как молодая репа, лице Толяна лоснится белозубая улыбка. Толян коротко и нетерпеливо взмахивает налитой силой рукой: мол, обор-р-роты, студент! И уже в следующую минуту мы с головой окунаемся во власть вечерней вокзальной суеты, озорства, мимолетного флирта, слегка задиристой расхристанности – того особенного настроя в поведении, который охватывает, наверное, каждого, после того, как он вырывается однажды из душных объятий служебных и семейных обязанностей и, как на стартовую площадку, ступает на перрон вокзала. Впереди дорога. Впереди почти месяц беззаботного, холостяцкого существования. Впереди, наконец, Москва! Такое событие, которое не каждый день случается в монотонной, наполненной скукой и дрязгами жизни, конечно же, следует отметить. Мы даже не высказываемся на сей счет, тут не надо слов – достаточно выразительного взгляда, которым все сказано, а в результате – полное взаимопонимание. Тем более что до отправления голубого фирменного экспресса почти полчаса… При желании все можно успеть! А желание есть. Уж чего-чего, а его желания в такой момент не занимать. Даже если до центрального гастронома на многолюдном в такие часы проспекте – три остановки, а троллейбус, это уж как водится, де-то заплутал на маршруте. Ничего, прорвемся! Утром будем уже в белокаменной… Эх-ма!

Бросаем на пальцах, кому на этот раз бежать за пивом, и вот уже, прихвативши предложенную Толяном полотняную торбу – мешок, на всех парах, за отсутствием треклятого троллейбуса, устремляюсь к неблизкому гастроному.

У массивных стеклянных дверей желанного общепита на сей раз не бурлит людской водоворот – это сразу настораживает… Так и есть: с внутренней стороны на двери нагло лезет в глаза кособоко повешенная дощечка с такими издевательскими на данный момент словами: "Санитарный час". Вывеска, однако, не расхолаживает молодецкий пыл, наоборот, ее казенный, равнодушный вид я воспринимаю не иначе как вызов и, хотя еще не знаю, что буду делать в следующую минуту, почему-то уверен в одном – с пустыми руками к вагону не вернусь. От этой мальчишеской решительности и бесшабашности делается одновременно отчаянно-весело и слегка жутковато. Однако белокаменная, которая теперь завладела всем моим существом, вынуждает действовать немедля, игнорируя любые преграды, которые в это вечер возникали или еще могли возникнуть на моем пути к цели.

… За считанные минуты, что оставались до отправления вечернего фирменного поезда "Минск-Москва", я возник на перроне платформы, где уже почти закончилась посадка в вагоны. Руку приятно оттягивала крепкая полотняная торба домашнего изделия (это вам не современные целлофановые кульки, внешне напоминающие использованные изделия разового употребления для мужчин, которые, помнится, ранее, наверное, с тех самых пуританских представлений, чтобы никто, не дай Бог, не заметил, приобретались исключительно в аптеках, вроде супердефицитного "змеиного яда") с прохладными бутылками "Жигулевского", и я уже мысленно представлял довольного Толяна и даже не сдержал невольной улыбки, на миг вообразив лицо друга, пикантность выражения которого заключалась именно в том, что лишняя добродушность заметно добавляла этому лицу ширины, в результате чего из-за его розовых щек никогда не было видать ушей.

Но где же Толян? На платформе, как и на всей привокзальной площади, после объявления посадки, бурлило пестрое, суетливо-раздраженное многолюдье. Меня вдруг так и подмыло отчаяние, точнее, окатило с головой, но никуда не исчезло, наоборот, продолжало прибывать, как талая вода в паводок, волнами вздымаясь и расходясь по всему телу от пяток до самой маковки головы. Толяна не было ни под большими вокзальными часами, под которыми мы встретились всего полчаса тому назад, ни перед распахнутыми железными дверьми вагонных тамбуров, с приветливыми проводницами в синих фирменных кителях у складных железных же лестничек, вообще – сколько я лихорадочно ни всматривался в текучую людскую толпу – не было на платформе.

"А билеты-то у него! – обожгла сознание мгновенная и острая, как лезвие бритвы, мысль. – Как же я мог забыть?!" Именно она, эта неожиданная мысль, и обусловила, точнее, придала чрезмерно ускоренный, как чуть позже выяснилось, ход моим дальнейшим действиям. Не озираясь по сторонам, не теряя более ни секунды, которых почти не осталось! – я напрямик рванул к поезду с таким решительным выражением на лице, словно для меня в эти мгновения решался вопрос жизни и смерти. Сперва – к ближайшему вагону; так же стремительно и четко работала мысль: главное, вскочить в тамбур, а там, пройдя состав, как говорится, сверху донизу, обязательно сыщемся. Главное, билеты у Толяна. Все так. Однако только я начал горячо объяснять про билеты миловидной женщине в строгой форме, как та почему-то сразу нахмурилась и молча, непреступной стеной встала на моем пути. И это были уже не шуточки! Притягательный образ белокаменной мгновенно померк в моем воображении… Неизведанная до этого момента тоска взяла сердце в клещи! Но только на какое-то мгновение… Ибо следующий вагон я уже брал на абордаж, без ненужных в таких случаях объяснений, разве что в полголоса ободрив себя некогда вычитанным знаменитым возгласом разинской вольницы "Сарынь на кичку-у!"; короче, стоило было проводнице слегка словить ворону, как я уже был в желанном тамбуре – тенью проскользнул в вагон. И только проскочив плацкартный до середины, радостно ощутил, как металлический пол, устланный зеленой ковровой дорожкой, сперва как-то неуверенно дернулся под моими ногами и затем мягко поплыл, поплыл… Я скорее припал глазами к окну, до середины зашторенному свежими, накрахмаленными занавесками, расцвеченными по краям голубым национальным орнаментом: привокзальные пакгаузы, строения, поредевшие провожающие на перроне, как в той замедленной съемке, начали исподволь отдаляться, к моей неописуемой радости, вовсе исчезать, словно навсегда оставаясь во вчерашней, только что прожитой жизни. Что ни говори, радостная и волнующая всякий раз эта минута: поехали! Правда, по-настоящему комфортно почувствуешь себя в дороге, когда вещи заняли свои места в купе и их как бы даже не видно, когда билет тоже на месте. Можно даже достать его из кармана и небрежно бросить на столик, чтобы затем, когда возникнет перед глазами проводница, излишне не суетиться, отыскивая его там, где его, так уж получилось… н-да, нет в данный момент. И то, что момент этот неумолимо надвигался, задерживаться на одном месте в моем положении было отнюдь небезопасно. Я еще по инерции подумал, что билеты хоть и в надежном месте – у Толяна, от всплеска недавней радости почему-то не осталось и следа. Статус вагонного безбилетника фирменного поезда "Минск-Москва" ни в какое сравнение не шел со статусом, скажем, трамвайного "зайца", поэтому непокой в мгновение ока завладел всем моим существом от дискомфортности ситуации, в которой очутился. Скорее на поиски Толяна, пока не нарисовалась в походе проводница и, ликвидируя свою недавнюю промашку, не устроила вокруг моей подозрительной персоны скандал… А встречаться затем с бригадиром состава, с контролерами и что-то пытаться объяснять в свое оправдание, ну о-ох как не хотелось… Что угодно, только не это!

Прежде чем ринуться на поиски Толяна, я с легким сожалением пляснул по верхнему наружному кармашку пиджака, где теперь и должен был находиться билет и, скорее уже по привычке, машинально сунул два пальца (больше не умещалось в нагрудный "заканурок", рассчитанный на расческу, пропуск, проездной талончик да на прочую мелочь), и… вытащил на свет две голубые, свернутые бумажки. Два билета. Те самые. До Москвы. Плацкарт…

У меня сперва, говоря по-белорусски, "адняло мову". Однако уже в следующую минуту волна неожиданной, неподконтрольной радости (своя-то рубашка ближе к телу!) едва не смыла меня – чудом удержался на зыбком полу мчащегося на всех порах состава, который, похоже, к этому времени выпутался из привокзальных и городских лабиринтов на простор и теперь, ритмично полязгивая на стыках буферами, несся на восток.

Однако неожиданно сыскавшиеся билеты, как ни странно, теперь уже не умещались ни в какую радость, вернее, два билета не умещались в одну радость. Получился непредвиденный перебор. Как в той карточной игре. Ситуация, кто хоть единожды примерял ее на себя, патовая. Как же так получилось? Впрочем, сильно напрягать память на сей раз не пришлось… Поскольку уже в следующую минуту отчетливо вспомнил, как Толян, отправляя меня в гастроном, вместе с деньгами для чего-то сунул мне в карман и билеты. Тогда, в спешке, я попросту не обратил на это внимание, а если бы и обратил, то, скорее, понял бы такой жест как заботу сокурсника обо мне, как гарантию того, что я никуда не денусь с ячменным напитком, успею, иначе… Я-то успел! Только вот где теперь Толян? Неужто остался на перроне? Эх, Толятина!.. От одной этой невыносимой мысли кинуло в жар, а на душе заскребли кошки. Но в который раз за вечер я не дал прорваться отчаянию наружу. "Хорошо, – попробовал я рассуждать, – так… если мне, давай вспоминать, без билета, удалось довольно просто… ну, без особых трудностей вскочить в вагон, то, что мешало сделать в подобной ситуации то же самое Толяну? Ну? Логично? Логично. И проделал он сей маневр не хуже тебя. Такой шанс у него был, и он, несомненно, его использовал".

Надежда умирает последней

А в эти самые минуты Толян неподвижно стоял на опустевшем перроне. Лицо его было соль же неподвижно и задумчиво. У ног Толяна, который своей застывшей квадратной фигурой напоминал средних размеров монумент, сиротливо маячили уже два чемодана, новенький, блестящий и разбитый, видавший виды, для надежности перехваченный поперек ремнем. Тут уж, как говорится, ничего не отнять, ни прибавить. Кроме, пожалуй, этой странной задумчивости на лице их владельца, хотя, если откровенно, словосочетание "странная задумчивость" тут не совсем к месту… В душе Толяна медленно затихала буря возмущения, и ее грозные отзвуки уже только трепетными тенями, что время от времени омрачали круглое розовое лицо, напоминали о прошумевшей стихии. Оглушительный гром прогремел над невинной головой Толяна, что называется, среди ясного дня. А получилось вот что…

За четверть часа до отправления московского поезда, сменивши место ожидания гонца за пивом под круглыми вокзальными часами на указанную в билете посадочную площадку (запомнил на всякий случай, что предусмотрительность давно стала правилом аккуратного, прагматичного Толяна), наш Толян устроился с двумя тяжеленными чемоданами, как считал он, на самом видном месте – аккурат у выхода из подземного перехода на нужную платформу.

И, казалось, ничего не предвещало той самой шквальной бури в его душе… Толян сперва даже демонстративно не обращал внимания на озабоченных, навьюченных чемоданами-саквояжами пассажиров, что толпились у входа в вагон, затем, почувствовав нечто подобное на зависть к ним, даже к их суетливо-радостной нетерпеливости, заставил себя какое-то время смотреть мимо них, в ту сторону, однако одновременно с чувством невольной зависти, что все настойчивее щекотала душу, внутри образовалась неприятная пустота, ощущение некой невесомости, которые ежеминутно росли, распухали, как тот снеговой ком…

Тревога переросла в отчаяние, когда платформа на глазах опустела, и проводницы, ловко бряцая складными лестничками, начали скоренько сворачивать их; где-то впереди, в голове состава, застоялый, смрадный от мазута и дыма воздух взорвал ломкий, пронзительный отправной гудок и … Толян просто не поверил своим глазам, когда голубовато-нарядный фирменный состав, сперва деликатно, по-интеллигентному сдержанно крякнувши, затем величаво и торжественно, как и подобает столичному экспрессу, куда-то поплыл… поплыл… набирая ход… Это был волнующий и непередаваемый момент, доведись б наблюдать его в несколько иной ситуации. Толян, забывшись на миг, как зачарованны или, лучше сказать, загипнотизированный, наблюдал, как, стремительно набирая скорость, светящиеся, напоминающие новогодние елочные игрушки, голубые вагоны фирменного, с застывшими фигурками проводниц в проемах раскрытых дверей тамбуров, отдаляются, становятся недосягаемыми. Однако искорка надежды не оставляла Толяна до того момента, пока он еще мог видеть красную точку литера последнего вагона… И лишь когда эта спасительная точка наконец исчезла за поворотом, Толян, похоже, освободился от чар неожиданного гипноза, – окружающий мир сразу ожил для него всеми своими неповторимыми звуками и красками. И полным осознанием только что происшедшего у него на глазах… Чемоданы, которые до этого Толян бережно держал в руках (он время от времени, как слепой, бездумно и машинально хватался за них, напряженно глядя по сторонам, и так же безвольно и машинально выпускал из рук), эти самые чемоданы на сей раз полетели в стороны, и Толян, вскинув над головой литые, оголенные по локти руки, взираясь в низкое вечернее небо, игогокнул, как племенной жеребчик в момент покрытия матки:

– Мама моя р-р-родная! Пусть проклят будет тот день, когда я связался с этим гицлем! Увы мне, увы…

Это – кто мог слышать из случайных прохожих – был крик страстного возмущения, обиды, отчаяния, безысходности – одновременно.

Однако выпустив пар и не утратив до конца чувство реальности, мобилизовав в кулак остатки воли, Толян лихорадочно глянул на ручные часы, заученными движениями стремительно прошелся по собственным карманам, проверяя наличность. Ясно: "плацкарт" или уехал, или… "В конце концов, какая теперь разница, - равнодушно, как о чем-то второстепенном подумал Толян. – Ищем виноватых? А сам? Зачем сунул ему и свой билет? Так, ладно… Что имеем? Во-первых, целую ночь. Так. До утра можно успеть и в Москву, и за Москву… Во-вторых, и это главное, в наличии деньги, чтобы немедля приобрести билет на скорый поезд "Вюнсдорф-Москва", который прибывает в Минск через полчаса… Быстрее к кассам!

Место встречи изменить нельзя

На одном дыхании проскочив нестерпимо грохотавшие в тамбурных переходах вагоны – от последнего до головного – и проглядев все глаза, я так и не отыскал знакомую коренастую личность Толяна, что понятно, не подняло мое настроение. Единственное, чем пытался сдерживать бунтовавшую во мне совесть, - по очереди предупреждал проводниц на случай выявления возможного "зайца", а в доказательство того, что "заяц"-то этот не настоящий, а выходит, липовый, показывал билеты, где, соответственно, было обозначено вагон и места, мое и его, "зайцево", чтобы в случае чего можно было легко развеять возникшие сомнения. Отчаянные попытки отыскать Толяна в вагонах поезда и тем самым частично сгладить свою вину перед ним окончились ничем, и я без всякого удовлетворения занял свой законный плацкарт у окна, невольно ловя себя на щемящей мысли, что напротив меня в данную минуту должен был сидеть… Н-да. Оставаться один на один с такими мыслями далее становилось просто невыносимо, и я, развернув плотную полотняную торбу у ног, в сущности, вышел весь сыр-бор, грустно усмехнулся. Ко всему, в нынешнем своем положении я, наверное, не совсем удачно вписывался в расслабленный, потонувший в смешанном запахе свежего белья и домашних харчей уютный мирок пассажиров-семейственников, которые уже успели переодеться в предусмотрительно прихваченные в дорогу спортивные костюмы и ночные пижамы. Кто листал перед сном купленное на вокзале чтиво, кто чаевничал, а кто уже и укладывался, искоса поглядывая в мою сторону, на заставленный пивными бутылками столик, на скомканную полотняную торбу, из которой словно по неосторожности выпустили воздух, и теперь она забыто валялась у ног, наверное, вызывая к себе легкую жалость.

В дополнение к этому – не просохшие от пота, взлохмаченные волосы на голове и потухший, отсутствующий взгляд (тоже, видите ли, направляется в Москву!), похоже, вызывали к моей личности определенный интерес и сдержанную подозрительность.

… Очнулся на рассвете, когда поезд, плавно и уверенно обминая пакгаузы, склады, хранилища и строительные площадки, наконец выпутался из целого лабиринта строений – обшарпанных, выцветших, замазученных и заросших многослойной пылью, которые язык не поворачивается назвать столицей, на такой же мрачноватый и захрясший в дымах знаменитый Белорусский вокзал, чем-то напоминающий запущенный военный городок где-нибудь на городской окраине, в котором отовсюду лезет в глаза пахабная грязновато-зеленая краска, вдобавок – застоялый воздух, отравленный сложными, скипидарно-соложавыми запахами солярки, раскаленного железа, использованного, горелого масла, опять же дыма, который, казалось, откуда берется здесь…

Струйки сырого утреннего воздуха просачивались сквозь невидимые щели в окне и только усиливали обычный утренний дискомфорт и ощущение бесприютности, когда так не хочется высовывать нос из-под одеяла даже в плацкартном вагоне. А тут еще – вчерашний приключенческий "багаж", истинные масштабы которого не помещались в тяжелой голове, и от возможных последствий которого не помогла освободиться ни полуведерная доза "жигулевского", ни глухой, как задраенный на все люки тяжелый танк на марше зимой, сон.

"Так. Первое, что сделаю... позвоню Толяну в Минск, чтобы не волновался: с деканатом улажу вопросы сегодня же! В конце концов, вину за его опоздание полностью возьму на себя. Вот что с вещами? Даже если надеяться на лучшее… если чемодан цел, так, как собираюсь сутки обходится без самого-самого? Одичаю в белокаменной, явившись из своей тмутаракани… гу-гу! Было бы совсем весело, если бы не было так грустно".

Рассуждая таким образом, я налегке зашагал по перрону, уже московского вокзала, а когда случайно поднял глаза – едва не остолбенел: на краю платформы, только уже не там… не в Минске, как ни в чем не бывало стоял Толян: одетый с иголочки, аккуратный и досмотренный, как пятилетний бутуз в ведомственном детсадике. Стоял и с самодовольной, снисходительно-ядовитой усмешкой на свежевыбритой физиономии (ну когда только успел?!) продолжительно смотрел в мою сторону. У ног Толяна, словно прирученные, стояли два таких разных чемодана. Толян стоял и спокойно поджидал меня с таким видом, словно мы договорились накануне вот таким образом встретиться здесь, в белокаменной, словно все, что произошло, и что еще могло произойти, было доподлинно ведомо ему самым непостижимым образом. Меня почему-то не обрадовало и то обстоятельство, что на мое появление Толян почти никак не отреагировал, во всяком случае, не выказал на лице ни тени возмущения, даже, собака, по-настоящему не удивился… Словно на то, что с нами предстояло случится вчера, у нас был некий предварительный сговор (совсем уж какая-то фантосмогория!). Что ж, если так… Я тоже постарался сделать вид (не знаю, насколько мне это удалось?), что в общем-то, действительно, ничего не произошло. После чего мы привычно перекинулись двумя-тремя дежурными фразами, как между прочим, как о чем-то вторичном, нас едва ли вообще касающимся, поговорили, толком не понимая, что же на самом деле получилось вчера, на минском железнодорожном вокзале, вынужденно и мелко посмеялись, словно вчерашние злоключения произошли с кем-то третьим – не с нами, попутно повздыхали, покачали головами – и с легким сердцем двинулись к институтскому общежитию, местонахождение которого угадывалось даже на приличном расстоянии по знаменитому шпилю Останкинской телебашни; не менее знаменитая литинститутская "общага" находилась в нескольких десятках шагов от упомянутой московской достопримечательности, которую, кстати, один российский писатель, выпускник того же Литинститута Владимир Крупин, вовсе небезосновательно и пророчески, как показало время сравнил с … наркотической супер-иглой.

Студенческий сабантуй или "забег а ширину" по-московски

В комнате литинститутского общежития на шестом этаже, кроме нас с Толяном, проживали украинец Виктор Лапиньский из предместья Львова и "чистокровный москаль", как его неизменно величал самостийный хохол, Сергей Лыкошин.

Лапиньский или Виктор, как мы его прозвали с первого же дня нашего совместного проживания в общежитии, — провинциальный актер и, как это нередко бывает, начинающий драматург; богатырского телосложения русокудрый и улыбчивый наследник славных витязей-русичей Лыкошин, для нас просто Сергий, — полная противоположность колючему и неуживчивому львовскому самостийщику Лапинь с кому.

Сергий уже на месте — и не удивительно: для подмосковного жите ля столичный мегаполис в полутора часах езды на электричке от станции Сходня, он тут как дома.

— 0, наконец-то, бульбаши! — по-московски, со звучными поцелуями в губы, по очереди христосуется с нами Сергий. — А то Бычара вас заждался! Вчера под вечер круги вокруг общежития наматывал, на вахте пять раз интересовался: не приехали мои сябг-гы?!

"Бычара" — прозвище литинститутского доцента кафедры современ ной русской литературы Александра Никитича Власенко, нашего могилев ского земляка, бывшего офицера-артилериста, фронтовика, который сразу после войны очутился в столице, в стенах Литинститута, и с того времени, после запоздалого студенчества и аспиранства, пожизненно преподавал в родном альма-матр современную литературу, не чуждался общественной жизни — был неизменным профсоюзным лидером в коллекти ве.

Прозвище Бычара Александр Никитич приобрел с легкой руки язвительного и острого на язык студента-богомаза из Суздаля еще на первом курсе. Тогда, помнится, где-то уже под конец занятий, когда осоловелые от лекций заочники мечтали об утолении физического голода и студенческой вольнице в стенах родного общежития на Добролюбова, в аудиторию буквально ворвался сивогривый увалень-доцент, который , несмотря на свой уважаемый возраст и степенность, как допотопный мамонт, носился по аудитории, два часа неутомимо и вместе с тем как-то доступно и просто открывал нам глаза на современный литературный процесс и между делом сыпал шутками, анекдотами, хохотал, забавлял студентов, особенно студенток, своим мягким, не избавленным грассиро вания произношением, превосходя по настрою, темпераменту своих младших, таких же солидных и маститых, коллег-преподавателе й — философа Павлихина, "зарубежника" Артамонова, " классика" Богданова... "Современник" Власенко не проминул также поближе познакомиться со своими земляками-белорусами, чтобы в дальнейшем, при этом он хитровато подмигнул остальной аудитори и , учеба в институте,как и службавармии , им не показалась медом.

Те два лекционных часа давно остались в прошлом времени, как и содержание самой лекции полуистерлось в памяти, тем не менее, прозвише Бычара, как показало время, закрепилось не за философом Павлихиным, который, что именно запомнилось, ни на минуту не расставался со свое й коротенькой обкуренной трубкой; не за плешивым, экстравагантным Богдановым: в вечно запорошенном перхотью грубой вязки свитере неопределенного цвета, который на первой же своей лекции привел в полное замешательство симпатичных заочниц в первом ряду предостережением, чтобы они, не дай Бог, не пробовали ему "улыбаться и строить глазки"; не за элегантным, со слащаво-приторной улыбочкой Артамоновым, который, по слухам, был неравнодушен к смазливым мальчикам, — короче, в "бычары" вышли не они, а сивогривый , с бычьим загривком красавец-доцент Власенко. Видно, так уж было угодно судьбе.

П o давнишней традиции, введенной в обиход гостеприимным доцентом Литинститута по случаю приезда дорогих земляков-студентов на очередную сессию, сперва заякорились в престижном по столичным меркам ресторане "София", что внешне напоминал белоснежный теплоход посреди неспокойного, бурлящего моря из потоков машин и людей, охваченных весенним шалом.

Доцент жадно расспрашивал нас про Беларусь, куда он не наведывался уже лет десять; да, мол, дела да Дома творчества не отпускают; с проступившей на глазах слезой вслушивался в певучую родную мову и счастливо, с юношеским запалом который раз за вечер убеждал нас, что беларуса, как бы он не "насобачился" говорить по-русски, всегда высчитаешь в московской толпе по характерному "дзеканню" и "аканню", ибо беларус — он и в Котманду беларус.

Затем наша искрометная встреча, как на крыльях, внезапно выросших у нас за плечами после нескольких бутылок марочного коньяка, перенеслась из белоснежно й " Софии" в литинститутское общежитие, что само по себе, как немедленно подтвердилось на месте, вполне соответствовало к месту же произнесенной Лыкошиным поговорки "с корабля на бал".

Наше неожиданное, но весьма представительное появление в стенах знаменитого на всю Москву своими загулами гостеприимного общежития на Добролюбова, где до нынешнего дня убеленные благородной сединой вахтеры, как реликвии, бережно несут в памяти легендарные хмельные эксклюзивы гениального Коли Рубцова, придало новый импульс застолью, которое традиционно налаживалась тут по случаю приезда заочников на оче р едную сессию.

На правах хозяев комнаты, куда набилась добрая половина курса (к иногородним, съехавшимся в свой альма-матер со всех уголков Советского Союза, охотно присоединились на правах одновременно хозяев и гостей москвичи-заочники), правили балом Сергий Лыкошин, "местный", как все его считали, и по загадочному стечению обстоятельств, что возможно только в студенческом межсобойчике, непримиримый оппонент "москаля" львовский "самостийник" Виктор Лалиньски. Более того, несмотря на полную противоположность их натур, не говоря уже про какие-то там взгляды и мировоззрения, по фуршетной или неофициальной части у них получалось с блеском и даже с изюминкой.

А когда калмыки (аж трое на курсе!), исчезнув на минутку, пожертвовали для веселья таз баранины, щедро приправленной специями, когда молдаванин Мирчо пр и тащил соленую брьнзу, а грузин Coco — бурдюк превосходного вина, братья-славяне, дабы не ударить лицом в грязь , срочно откомандировали легкого на подъем Толяна в близлежащий от общежития магазинчик — рыбный, и через какие-то там полчаса смекалистый беларус приволок в авоське полупудового сома. Сом был живой. С двумя шевелящимися нитками-усинами.

— Видали! Сам изловил! — горделиво похвастался опешившим сокурсникам захмелевший Толян, правда, уточнять, что изловил сачком в огромном стеклянном чане посреди магазина, похоже, посчитал лишним.

Изловить-то изловил, да, только вот что дальше с ним делать – никто не знал…

Сом хотел жить.

А "инженеры человеческих душ" — народ в общем-то сентиментальный, чувствительный, деликатный и, как сразу же выяснилось, далеко не одно и то же — отправить на небеса своего литературного героя, даже не одного в небольшом рассказе, и совсем уже другое — в действительности сделать кирдык... тому же сому, к примеру. Непростое дело! Кавказцы, народ горячий и отчаянный, раз-другой картинно ткнули ножиком в живую плоть, однако от их уколов хозяин речных омутов, показалось, еще больше захотел жить, всерьез рассердился, бурно реагируя на каждый укол.

Выход мгновенно нашел сибиряк Задереев, который в последний момент заглянул на сабантуй и стал невольным свидетелем группового убийства сома. Сибиряк без лишних слов умело, рассчитаным движением подхватил рыбину под жабры, чтобы не выскользнула из рук, отлучился с нею в кухонный покой напротив комнаты и, особенно не мудрствуя, пляснул сома на цементный пол. Речной великан-усач только коротко хоркнул, как весенний глухарь на токовище, и в тот же миг затих. В ход пошли столовые ножи. Откуда-то принесли объемистую глубокую сковороду диаметром около метра. Рыба не уместилась. Послали еще за одной... Ha соседней плите, на такой же артельной сковороде, на весь этаж уже скворчала калмыцкая баранина, скворчала, окутаная облаком душистого пара, и донимала такими невероятными запахами, что студенческие носы хищно раздувались и раздувались, пока, обессиленные, не складывали крылья и не сворачивались в трубочку...Что и говорить ! Сомина, на прожарку которой потреб о валось значительно меньше времени, чем на баранину, и которая почти одновременно с калмыцким блюдом заняла на столе свое почетное место, тоже пришлась по вкусу всем без исключения участникам пиршества. Сивогривый доцент Власенко сыпал тосты столь же исправно и наступательно, как и читал в аудитории курс современной советской литературы, поспевая при этом осушать очередную маленковскую посудину крепкого грузинского питва (при этом всякий раз бычий загривок пышнотелого доцента наливался бордовой, до сизого оттенка, краской), а также — закладывать в рот шмат украинского сала, заедать его соминой и, прижмуривая от удовольствия круглые и выпуклые, как медные армейские пуговицы, глазки, при этом успевать еще шутить и громко хохотать.

Когда, наконец, все, что можно было выпить и съесть, было выпито и съедено, когда в комнате от крепких запахов и мутно-сизых клубов табачного дыма, что устойчиво пластались над головами пирующих, сделалось особенно задушливо, догадались распахнуть настежь окна... Только после этого самые активные и нетерпеливые участники застолья, хватив чуткими носами два-три глотка свежего воздуха, похоже, очухались, оторвали от скомканных в рудые комки подушек взлохмаченные головы с полузакрытыми, заплывшими глазами и протяжно застонали, зашевелили пересохшими губами, — выяснилось, что никто из находившихся в комнате попросту не заметил, когда их сотоварищи "выпали в осадок" (или сомлели в таком аду?), пока сами же не пришли в себя. Получи лось как в той некогда популярной, а сегодня полузабытой песенке:

... Отряд не заметил потери бойца

И "Яблочко"-песню допел до конца.

Что ж, все рано или поздно заканчивается. Хорошее и плохое. Все, как сказано у Эклизеаста, проходит ... Нельзя бесконечно веселиться или печалиться. А уж тем белее — восславлять Бахуса, даже если это студенческая пирушка... Даже, когда отрываются тертые, успевшие понюхать жизнь с разных сторон заочники, которые встречается всего раз в полгода. В самом центре Москвы — у памятника Пушкину.На знаменитой Тверской, которая доныне помнит дразнящую, чарующе-грустную есенинскую "легкую походку".

Однако застолье исчерпало себя окончательно после того, как один из застольщиков подцепил вилкой из сковороды вместо куска калмыцкой баранины… целый ошметок спрессованных окурков – уже ненатурального сигаретного цвета, а также хорошо прожаренного, некоего серо-буро-малинового, тем не менее, от этого не переставшего быть табачным изделием импортного происхождения, хотя, понятно, и непригодного в таком виде для употребления. Сразу выяснилось также, что добра этого – едва ли не треть вместительной сковороды, которая, очевидно, в самый пик застолья каким-то образом, с чьей-то легкой руки, была временно приспособлена под пепельницу, а затем уже – в хмельной неразберихе – наполнена до краев очередной порцией баранины, перекочевала на кухонную плиту.

Загадочное явление Азазелло в цокольном помещении общежития

…Услужливые смуглолицые заочники-южане, молча подхватив под руки напиханного под завязку калмыцкой бараниной, кавказским питвом и "белорусской" соминой сивогривого доцента, аккуратно провели его мимо суровой на вид женщины-вахтера, не забыв при этом на всякий случай задобрить ее, после чего остановили на улице "мотор" и по договоренности с водителем отправили почетного гостя домой.

А утром следующего дня – в светлое воскресение – обитатели гостеприимной комнаты проснулись… А если уж быть точным, просыпался вновь прибывший на сессию бывалый народ каждый по отдельности.

С трудом продрав глаза и едва оторвав тяжелую, как булава, голову от рудой скомканной подушки, я даже не глянул в сторону стола, который представлял собой жалкое зрелище после вчерашнего студенческого сабантуя (кажется, что-то там еще мутно отсвечивало на дне бутылок); мутило от одной мысли о какой-то там похмелке. Не забыв прихватить с собой полотенце и свежее белье, я белым привидением прошелестел из комнаты в пустой спозаранку коридор – и скорее вниз по ступенькам лестницы, в подвал общежития, где, уже знал, находятся душевые кабины.

Мне повезло – в этот утренний час внизу пока еще не ступала ничья нога. Открыв краны, с наслаждением расслабился под щекочущим, врачующим "дождиком" одеревеневшее, подпухшее, налитое алкогольной дурнотой тело. Упругие струи контрастного душа, вымывая из тела усталость и вялость, возвращали мышцам накануне утраченные упругость, уверенность, радость.

Через полчаса, когда вода наконец сделала свое доброе дело, сумев ни много, ни мало – оставить от возможных последствий вчерашней оргии только жалкие обрывки не совсем приятных местами воспоминаний, неожиданно выяснилось, что в цокольном помещении общежития я в этот благословенный утренний час не один. Рядом, в соседней бетонированной кабине, кто-то также плескался под "дождиком" с превеликим наслаждением, даже фыркал и чмыхал от получаемого удовольствия, и я с недоумением только отметил про себя, что не заметил этого с самого начала. Кто? Откуда? Сдается, сверху никто, кроме меня, не сбегал по ступенькам вниз, поскольку акустика в цокольном помещении безупречная… И в тот же момент, словно читая мои мысли, из-за бетонированной перегородки выторкнулась мокрая цыгановатая голова, и я перехватил сбоку пытливо-настороженный взгляд незнакомца.

– Хелло-у, браток! – нескладно взмахнул он худющей, узловатой от комков вен рукой, на которой от татуировок, показалось, не оставалось живого места. Еще через какую-то минуту бестелесная, скелетообразная фигура незнакомца нарисовалась напротив в полумраке. И я, чтобы как следует разглядеть загадочную личность, что навроде гигантских размеров летучей мыши вылетела на мутный свет проема кабины из угла цокольного помещения, вышел из-под "дождика".

"Азазелло!" – первое, что пронеслось в голове от невероятной внешней похожести, в моем представлении, с известным булгаковским персонажем неожиданного незнакомца, прямого и бесплотного, как сухостоина, и поэтому, показалось, вовсе неземного, инопланетянина, к тому же заросшего от пят до ушей сизой косматой шерстью.

– Салин. Федор Альгердович, – по-земному просто и обыкновенно представился незнакомец, и я осторожно пожал протянутую руку, которая напоминала колено складного бамбукового удилища. – Можно просто: Федя, – великодушно уточнил он, тем самым как бы стирая существующую в подобных случаях между незнакомыми людьми грань настороженности и недоверия. После того, как мы обменялись рукопожатиями (всякие доводилось видеть и заводить знакомства, но чтобы вот так… на рассвете… в цокольном помещении общежития… в душевых?!), безумолку говорил уже только Салин-Азазелло.

Я же, пока мы одевались, вынужден был только слушать, о чем рассказывал загадочный незнакомец, и, надо отдать ему должное, находил его россказни о себе неназойливыми и даже занимательными. Так говорить надо уметь. И этого вполне достаточно, чтобы человека просто слушать. Без тени обычного в таких случаях усилия над собой. Без скучного нетерпежа.

Чтобы случайно не обидеть человека, когда он, назола, шаг в шаг ступая за мной, поднялся на пятый этаж да так и не успел договорить о том, о чем, показалось ему, заинтриговал меня настолько, что я теперь не должен просто-напросто отмахнуться от него, – словом, мне действительно, так уж вышло, ничего другого не оставалось, как пропустить его следом за собой в комнату.

А раз привел (иначе как еще можно было объяснить появление незнакомца в комнате?), то вынужден был сразу же его и представить:

– Салин. Федор Аза… Альгердович! Так? Так. Наш брат-заочник… Бывший, правдв. В свое время, за вольнодумство, был отчислен из института. Ну, с кем не бывает… Во-от. Бичевал в Сибири и в Средней Азии… Так, Федор? – обратился я за поддержкой к своему случайному спутнику, поскольку, боясь гнева неопохмеленных сокурсников, на одном дыхании выдал о нем почти все, что успел услышать от него самого за несколько минут нашего нечаянного знакомства.

– Правда, с кем не бывает, братки! – легко перехватил от меня нить разговора Салин и, удивленно и весело оглядывая по очереди припухших после вчерашнего "забега в ширину" "братков", начал по новой, ловко и со знанием дела, разматывать клубок своей извилистой биографии.

"Братки", продолжая лежать на безобразно скомканных постелях и время от времени ощупывая свои чугунные, неопохмеленные головы, молча, в недоумении пялили глаза на утреннего визитера.

– Ну что б еще такое сказать… – Салин, кинув взглядом на неприбранный стол, отхлебнув из чьей-то кружки остатки прокисшего за ночь пива и, на ходу зажевав пиво кусочком брынзы, выдал на гора "ключевой" эпизод из своей богатой биографии:

– Сдали, помню, вступительные экзамены. С радости, понятно, надрались до чертиков. Дак мало этого – на вечере первокурсника вздумал, еловая башка, полезть на сцену… Колю Рубцова читать. Ректор, Пименов, сидел в первом ряду. Мне показалось – не так крепко хлопал в ладони, как остальные в зале. Прилюдно поставил ему "на вид", точнее, выдал примерно следующее: мол, если ты, уважаемый, лично меня, Салина Федора Альгердовича, не уважаешь, так уважай, фуфло, хотя бы своего бывшего студента Колю Рубцова, которого, слышно, ты пять лет держал тут в черном теле…

А назавтра в канцелярии получил на руки документы. Без всяких объяснений и комментариев. С того времени – объехал почти полсвета… В Ташкенте, где бичевали последним часом, сгорели на ларьке паршивом – пришлось менять дислокацию. Ясно, братки? Так что никакой я не фраер, за коего вы меня сперва приняли. Вот, стало быть, приехал восстанавливаться в родной альма-матер, – на грустноватой ноте закончил свой рассказ Салин. – Как думаете, славяне, восстановят? – Поинтересовался он на всякий случай, скорее для того, чтобы заручиться маломальской моральной поддержкой обитателей комнаты. Быстрый взгляд его небольших карих блестящих, как у хорька, глаз бегал по комнате, не задерживаясь на месте более одной секунды.

– Вы сами-то откуда будете? Откуда?.. О, беларусы, нормалек! – тут же удовлетворенно отметил Салин и словно в доказательство тому показал всем тронутый тутуировкой большой палец. А Подмосковье он, оказывается, исколесил в свое время вдоль и поперек, и в Прикарпатье, близ Львова, в Трусковце, еще "при Щербицком", лечил камни на почках... короче, через каких-нибудь там полчаса Салин был уже свой в доску среди жильцов 117 комнаты литинститутского общежития. Похоже, несколько суток подряд, в срочном порядке слинявши из "Ташкента — города хлебного", он ничего не ел, поэтому с молчаливого согласия гостеприимных хозяев расторопно подобрал со стола почти все, что оставалось на нем после вчерашнего пиршества. Не побрезговал даже слипшимся в скользкие комки холодным вареным рисом.

– О, рис, пища богов! Это то, что меня всегда спасает... что нужно моему больному желудку, — приговаривал Салин, с завидным аппетитом поглощая сизовато-ослизлые комки, которые внешне напоминали клейст ер.

Белокурый богатыгъ Лыкошин, в спортивном трико и новеньких красо в ках, менее других упившийся на вчерашнем сабантуе, пружинисто носился по тесноватой для него комнате и, подмигивая нам, добродушно посмеивался с соседа по койке — Виктора Лапиньского, который с ночи так и непоказывал носа из-под одеяла, — наверху торчал лишь его аспидно-черный оселедец, предмет особой внутренней гордости "самостийника", напоминающий сейчас жалкую веточку или, лучше сказать,шматок спутанной влажноватой пакли. Так вот он, Виктор, спросонок о чем-то глухо бормотал из-под одеяла и, если вслушаться – не представляло большого труда уловить давно знакомое из его привычного репертуара, когда "кацапы" и "гицли", "москали" и "оккупанты" выходили в понимании львовского драматурга не иначе как слова-синонима.

Кто знает, может, Виктор вот так своеобразно, во сне, готовился к зачету по русскому языку, который , к слову, ему, православному человеку, особенно не давался, даже в сравнении с инородцами — "нерусскими чурками", которых он, кстати, тоже неизвестно за какие грехи не переносил на дух, именуя их — вместе и поотдельности — "чурбанами" или, когда бывал добродушно настроен, "чубуреками" и "чумаргесами".

— Как думаете, братья-славяне, восстановят меня? — тянул резину между тем слегка утоливший голод Салин, словло это теперь целиком зависело от "братьев-славян", Но если насчет восстановления Салина "братьям-славянам" действительно трудно было сказать что-то ободряющее, полагаясь на собственные возможности, то насчет дальнейшего пропитания на балансе 117 комнаты литинститутского общежития у Салина, действительно, появились кой-какие шансы.

— Толятина, неужто один бадью салата слопаешь? — всячески укрепляя свой "шанс", озабоченно поинтересовался у Толяна потенциадьный нахлебник, похоже, до конца не утоливший хронический голод отваренным рисом и остатками вчерашнего пиршества. Однако Толян с мрачным выражением на лице всячески уклонялся от настырного жалосливого взгляда сбоку и еще яростнее взмахивал столовым ножом, превращая хрустящий качан свежей капусты в мелкую сечку.

— Откуда ты приволок сюда этого бичару?.. — бормотал он, недовольно косясь в мою сторону. — Только ег о нам телерь не хватало, да? Целуйся теперь с ним! У-уй, с кем я связался! Зачем мне эта морока?! — Толя н в остервенении бросил нож, намереваясь, кажется, рети роваться из комнаты. В тот же момент в дверь постучали, и в комнату заглянула седовласая, интеллигентного вида женщина-вахтер, которая сегодня показалась не столь строгой , как вчера.

— Кто будет Дроздовский? К телефону...

Толян обернулся быстро.

—Бычара поджидает у входа в парк Горького , — сообщил он новость выжидающе, с издевкой поглядывая в мою сторону . Ну? Что делать будем?

Суздальский богомаз, сунувши любопытный нос в комнату, взмахнул рухами, подражал доценту:

— Ну, сябгы-гы, дег-гжите штаны ! Задача — как можно ског-гее опохмелить земляка! Ха-ха-ха! Да он, Бычара, наверное, с самого утра мотает круги вокруг парка! Еще бы : столько вчера забурболить коньяку... Один всех перепил! Не шуточки! Короче, от вас, бульбашы, зависит теперь наша дальнейшая участь. В понедельник — зачет по современной русской литературе. Ферштейн?..

И мы поехали к парку Горького.

Покорение "Кавказа" белорусами...

Было воскресенье.

Нежная синева неба над Москвой слепила глаза, а молодое солнце, казалось, затопило по-весеннему нежаркими лучами огромный мегаполис от края до края.

Толпы нарядных, легко одетых людей , москвичей и гостей со всего света, направлялись в центре города к любимому м есту отдыха — парку Горького, где для отдыхающего люда было предусмотрено, казалось, все — от атракционов и игровых площадок для детей и взрослы х до многочисленных киосков, торговых точек, павильонов и шикарнго ресторана "Кавказ".

Колоритная фигура сивогривого доцента в просторном, старомодного покроя парусиновом костюме и фетровой шляпе, которые были ему весьма к лицу, внушительно выделялась на пестром фоне однообразно одетой гуляющей публики.

— Дг-гузья мои, я искг-генне пг-гиветствую вас на славной московской земле, — еще издали пророкотал столичный сторожил, призывно взмахивая короткими мощными руками. Мягкое грассирование придавало его басу свою неповторимость, домашность, вызывало на доверительность.

Доцент, на правах гостеприимного хозяина, провел нас к входу в парк, сперва театрально раскланявшись и представив нас, своих гостей, моложавой женщине с повязкой на рукаве голубенького фирменного кителя, похоже, своей знакомой, приобретя у нее билетики, — короче, элегантно исполнивши неизбежные в подобных случаях формальности, возведенные им едва ли не до церемонии, сделал затем картинный, величавый жест рукой в сторону красавца-ресторана "Кавказ", который на возвышении, в экзотическом полумраке окружающих его пальм и кипарисов, казалось, парил над землей непостижимым, волшебным видением, словно благословляя нас н а дальнейшие головокружительные, отважные деяния.

Теперь все это, от самого начала, походило на загадочную сказку, и поэтому пытаться противостоять всему тому, что далее в некой своей непредсказуемой последовательности происходило с нами, было просто выше наших возможностей.

Еще бы! У "Кавказа", на самом входе, нас уже встречали, как самых высоких и дорогих гостей; официангы и официантки во главе с метрдо телем ресторана едва ли не с хлебом-солью (прохудивш аяся па мять не сохранила в своих закоулках все удивительные подробности того необычного приема!), приветствовали наше появление в своем злачном заведении, всякого перевидавшего на своем веку, и кланялась нам до тех пор , пока мы наконец не очутились в специально отведенной для нас уютной кабине.

Столик, за который нас церемонно усадили затем прилизанные, в черных фраках, с огромными цветными мотылями-бабочками вместо галстуков официанты; был уже сервирован, и сервирован по-восточному шикарно и утонченно.

Збитые с толку и слегла обескураженные столь стремительным развитием событий, мы в недоумении таращили глаза на расслабленного, благодушествующего доцента, и тот, удовлетворенно хохотнув, развеял наши тревоги:

– Видите, пока вы отсыпались в общежитии, ваш поког-гный слуга обо всем позаботился… Все ног-гмально. Это, дг-гузья мои, Москва! По-дг-гугому пг-госто нельзя. Сносом останешься! ГА-га-га! – снова раскатисто захохотал доцент, дивясь, наверное, нашей скованности и провинциализму.

С восторгом и одновременно с каким-то внутренним страхом, от которого вдруг предательски засосало в груди и там, как бывало уже не однажды в похожих ситуациях, возникла зияющая, неприятная пустота, глядели мы на заливную осетрину, на крабов, на красную икру в маленьких аккуратных вазочках, на деликатесные салаты, над которыми надменно, вызывающе возвышались загадочно-темные бутыли с заморскими винами и армянским коньяком, глядели и пытались на своих изможденных студенческой попойкой лицах выразить нечто вроде несказанной благодарности столь влиятельному тузу-земляку, у которого, оказывается, в столице нашей Родины везде все схвачено.

— С чего начнем, любезные дг-гуги, а-а? — с торжественным выражением на породистом лице, которое в розоватом ресторанном свете напоминало полежалую, восковой спелости дыню, церемонно обратился к оробевшим заочникам сивогривый доцент. И спустя момент, в его в его руках живой золотистой рыбиной уже затрепеталась брюхастенъкая бутылка пятизвездочного армянского коньяка.

– Ну, конечно же, с аг-гмянского! – словно не переставая удивляться нашей неосведомленности и местечковости, снисходительно поглядывая на нас, доцент едва ли не через край наполнил хрустальные рюмки. Шумно выпроставши из-за столика могучее туловище, он вместо традиционного застольного тоста, на которые был большой мастер, неожиданно процитировал известное купаловское восьмистишие:

Чаго вам хочацца, панове?

Які вас выкоікаў пг-гымус

Забіць тг-гывогу па той мове,

Якой азваўся белаг-гус?

Чаго вам дзіка яго мова,

Паверце, вашай ён не ўкг-гаў,

Сваё ён толькі ўспомніў слова,

З якім г-гадзіўся, падг-гастаў.

Купаловские строчки доцент подкрепил могучим окличем, который едва не вынудил нас подхватиться с места и вскинуть руку с сжатым кулаком:

– Жыве, Белаг-гусь! Уг-га!

Бычий загривок доцента, наподобие лакмусовой бумажки, приобрел пунцовый оттенок, стоило ему привычно закинуть голову. Вслед за доцентом мы тоже – наполненными "як вока" рюмками – дружно стартовали в неизвестность, предварительно проблеяв под нос: "Жыве-е-е"…

Отмашка была дадена. Очередной "забег в ширину", как при случае отметил бы благодушный балагур и исполин курса Лыкошин, начался…

От тоста к тосту время летело стремительно, как конь под гору, а градусы, соответственно, делали свое дело – наливали тело теплотой, раскованностью, и неотступный вопрос: "А кто за этих осетров и крабов будет расплачиваться?.." постепенно утратил свою тревожную окраску, размылся в застольном хмельном тумане, вообще – наступил такой момент – показался он несвоевременным, странным и вопиющим на фоне всеобщего веселья, того неописуемого доброжелательства, искренности и братства, что царили вокруг.

Торжественно доставили на стол фирменные блюда – шашлык по-карски и

сациви. Обновили также и ассортимент спиртного , правда, то, что только что откупоренные бутылки заменились новыми, неоткупоренными, уже не показалось странным... Вообще, то обстоятельство, что едва початые бутылки и нетронутые блюда время от времени ловко заменялись новыми, не бралось в расчет, поскольку так получилось, разумеется, с нашего молчаливого согласия, что командование застольным "парадом" в какой-то момент взяла на себя обходительная и быстрая прислуга, безупречно, как нам показалось от самого начала застолья, выполнявшая свои обязанности.

И когда на столе возникло некое божественное… труднопроизносимое для простого смертного блюдо из ароматно запеченых кусочков мяса, приправленных острым соусом, зеленью, дольками моченого дагестанского чеснока и португальской оливой, возникло горячее желание не просто миловидную волшебницу-официантку, а щедро отблагодарить ее, другими словами, что-нибудь сунуть в кокетливо оттопыренный карманчик ее розового халатика.

Однако поскольку до чаевых пока дело не дошло, внезапно возникло неодолимое желание продефили ровать рядом с эффектной офици анткой до искрящейся цветными огоньками витрины ресторанного бара: приобретя там к фирменному коктейлю десяток плиток самого дорог ого шоколада, мы напару с Толяном, под одобрительные возгласы сивогривого доцента и ресторанной публики, начали по очереди одаривать "бабаевским" сперва обслугу нашего столика, затем перешли на рабочих из кухни, которые тоже почему-то очутились рядом и поминутно попадались нам на глаза…

— Дг-гузья мои! — царским жестом обнимал и благодарил по очереди — уже нас с Толя ном — наш великодушный наставник. Что я вижу?! — На моих глазах вы избавляете сь. .. стг-гяхиваете с себя пг-гах заског-гузлого, местечкового провинциализма! Это подлинное событие в вашей жизни, повег-гте мне! С чем гог-гячо и позг-газляю вас, моих славных студентов! За это стоит выпить. Зачет, считайте, вы получили пег-гвыми на ку p с e , и именно сейчас... в этот истог-гический в вашей жизни момент. Молодцы, белаг-гусы! Дали дыхту! Только так их... — кому-то невидимому мстительно погрозил он большим пальцем. — Зачетные книжки на стол: — громовым басом распорядился ученый муж. — Мои поздг-гавления! — покинув размашистое факсимиле в наших "зачетках", он по очереди пожал нам руки.

Не знаю, как насчет "историчности" момента, однако с подобным волшеб ством, коснувшимся непосредственно нас, мы сталкивались впервые в жи зни.

Между тем, дальнейшее развитие событий в ресторане "Казказ" приобр ело неожиданный оборот. Кому-то из нас, "дг-гузей", пришла в голову своевременная и спасительная, по мнению доцента, идея — с делать небольшой перерывчик: совершить небольшой экскур по празднично му, многолюдному парку, размять ноги, подышать воздухом...

Однако уже на самом выходе нам преградила путь все та же обслуга в черных фраках , с огромными мотылями-бабочками вместо галстуков, и вежливо, но настойчиво предложила рассчитаться. Наши просьбы и завере ния (мол, мы скоро вернемся!), похоже, залишне искренние и горячие , чем это требуется в подобных случаях, показались "черным фракам" не только малоубедительными, но – весьма и весьма подозрительными, что незамедлительно выразилось на их мраморных, неприступно-холодных лицах пренебрежением и легким презрением.

Возможно, именно последнее обстоятельно в поведении "лакеев" было воспринято сивогривым завсегдатаем самых престижных столичных рестор анов и клубов как личное оскорбление и издевательство, вынудевшее его неожиданно стремительно для его статуса и почтенного возраста, вскочить на... "белого коня":

– Мухляг-гы! Шестег-гки! Ког-гупционег-гные шавки! Думаете, купили Москву?! А вот хег-г-г вам мог-гжовый! – Похожий в гневе своем на артиста Большого театра, дородный доцент по очереди пожаловал ошеломленную неожиданным поворотом дела ресторанную челядь во главе с подслеповатым метрдотелем огромной фигой. – Я обог-гонял Москву в сог-гок пег-гвом, не сдам и сегодня! Яс-сна? Я – депутат Моссовета. Это мои дг-гузья-белаг-гусы! Слушай мою команду! Смиг-гна! Кг-гу-гом! Шагом эг-г-гш!

"Черные фраки" не торопились, однако, выполнять воинскую команду бывшего фронтовика, и коня, пусть себе и "белого", тоже рядом не оказалось. Зато, как на беду, разъяренному сеятелю разумного, доброго, вечного на глаза попались дорогие парчовые шторы, изукрашенные серебристыми турецкими узорами. В мгновение ока крупнотелый московский доцент с невообразимой легкостью и быстротой вскарабкался по шершавой парчовой ткани едва ли не под самый потолок и навроде растревоженного майского жука завис в воздухе, раскачиваясь и дополняя однообразный ресторанный гул экзотическим угрожающим бзумканьем…

И, похоже, бывшему фронтовику удалось бы покорить отвесную стену "Кавказа" вот таким необычным наступом и при таких, весьма странных обстоятельствах, если бы не подвела, как говорят альпинисты, "страховка". Крепкая импортная материя не выдержала живого многопудового снаряда: сперва притупившийся слух посетителей ресторана вспорол сухой треск обреченной парчовой шторы, после чего на блестящий, стилизованный под персидский ковер, паркет сочно шмякнулся ученый муж.

Сивогривый доцент лежал неподвижно и уже не ругал знавшуюся ресторанную челядь, которая, в свою очередь, сперва убедилась, что клиент цел и невредим, после чего, принеся свои извинения, заботливо и осторожно, под руки, провела его до столика, зафрактованного нами до конца вечера.

"Насчет мухляров… мафии… коррупции – все правильно, – на мгновение пронзила сознание невеселая мысль. – Да-а. Только во что нам выльется… бунтарский пафос нашего предводителя? И кто, в конце концов, платить будет? Одни парчовые шторы потянут на добрую сотню…"

Правда, наши тревоги были преждевременны, и после того, как на столе появилось полторы сотни, решили обойтись без милиции, куда уже успел поступить сигнал. Более того, закрепили за нами столик на время не отмененного нами нашего непродолжительного отсутствия, – и это также был пристойный жест со стороны администрации "Кавказа", который недооценить с нашей стороны было просто недопустимо. Впрочем, как и то, что мы только что с честью вышли из весьма неприятной ситуации, в результате чего мои карманы опустели почти целиком, карманы Толяна – наполовину.

– Молодцы, дг-гузья! Бг-гаво, Белаг-гуссы! Не удаг-гили лицом в г-г-гязь! Не опозог-гились пег-гет мег-гзавцами! – не уставал восхищаться нами наш литинститутский аксакал.

У парковых аттракционов и торговых палаток было тесновато и горячо от бесконечных людских очередей "за хлебом и зрелищами"; зной и млявость – от полуденного солнца, которое, казалось, жалило своими жгучими гвоздиками-лучиками в затылок и в маковку неприкрытой головы, поэтому неудивительно, что еще через четверть часа ноги сами вынесли нашу троицу к спасительной прохладе паркового водохранилища.

Крещение по-московски

Возле водохранилища отдыхающих было гораздо меньше, чем возле закуродымленных мангалов и жаровней, и дело тут, пожалуй, не в количестве любителей шашлыка, а, скорее, в другом в данном случае, - в том, что на всех желающих покататься на воде просто не хватало катамаранов и лодок.

Что, скажите, оставалось нашим "шпацирантам"? Которым нестерпимо хотелось уже только одного – скорее дорваться до воды, скорее освежить ее благодатной свежестью потные, набрякшие полуденным жаром и "градусами" тела.

Вода в нашем положении, сопоставимым лишь с адским, представлялась нам единственным спасением. Однако вот вопрос: как да нее, вожделенной водицы, подступиться?

Пример того, как это делается, вновь показал нам столичный туз белорусского происхождения и наш гид по совместительству. Он без колебаний разоблачился до своих пестрых семейных трусов и, молодо взбрыкнув на месте, довольно рохкая, поддерживая обеими руками оливкового цвета пузо, которое, как перестоялое тесто из дежи, лезло на колени, на глазах замершей от неожиданного зрелища публики разбежался и до самого дна всколыхнул зеленоватую, застоялую воду паркового пруда. Выждав в страшном нетерпении, пока разойдутся круги по воде. Я отважно ринулся в след, - не оставлять же в экстремальной ситуации своего преподавателя, который, ко всему, как успело мне показаться, держался на воде из рук вон плохо.

Толян благоразумно остался на берегу – присматривать за одеждой; помимо всего прочего, левая рука Толяна когда и оказалась унизаной сразу тремя браслетами с часами, среди которых вызывающе поблескивала на солнце и доцентова "Сейка" – вещь по тем временам дефицитная и малодоступная даже в белокаменной, что доставляло удовольствие Толяну теперь ежеминутно интересоваться положением стрелок на циферблате и при этом горделиво посматривать по сторонам, а уж когда кто-то непосредственно справился у него насчет времени, нужно было видеть, как мгновенно, с какой готовностью откликнулся Толян на просьбу, важно вынося на глаза полусогнутую руку с "Сейкой"!..

Придти на выручку явному кандидату в утопленники, который уже не ради забавы пускал пузыри в каких-то полутора десятках метров от берега, я не успел – меня опередила спасательная лодка, стремительной появление которой в акватории паркового водохранилища, впрочем, не стало для меня чем-то более неожиданным и загадочным, чем многое из того, что уже произошло с нами и чему, видимо, предстояло произойти.

Двое хлыщеватых, бронзовотелых спасателей, кажется, студенческого происхождения, сперва попытались втащить бегемотообразного клиента, который, ко всему, успел-таки наглотаться воды и уже едва вращал остекленелыми глазами, однако подобная операция им удалась только после того, когда один из них изловчился подважить безвольную тушу веслом, а второй, бесцеремонно вплетя руки в мокрые пряди седых волос, словно невероятных размеров оглушенного сома, перевалили доцента через борт в лодку, которая сразу осела в воде до уключин.

Минутой спустя почувствовав всю трагикомичность ситуации, в которой очутился, более того, свою ненужность, беспомощность и некомфортность от прикованных теперь именно ко мне насмешливо-удивленных, беззлобных взглядов множества зрителей на берегу, я вяло повернул назад, тем более после того, как в мою честь, надо понимать, спасатели внушительно (мне показалось, торжественно!) потрясли в воздухе веслом, тем самым, которым минутой назад подваживали доцента.

Толяна с часами на руке на месте не оказалось. Теперь можно было только догадываться, что появление на берегу водохранилища, почти одновременно со спасателями, наряда милиции, при полной форме да еще со служебной собакой, повергло в панику предусмотрительного Толяна, которому вдруг показалось (с жуткого похмелья, на жуткой жаре, да еще с чужой, непонятно откуда взявшейся на его руке "Сейкой"!), что его подставили… что на шухере он, а посему надобно как можно скорее брать ноги в руки! Словом, Толяна, который от неожиданного прозрения в мгновение ока протрезвел, словно и ни было никогда в парке.

– Засг-ганец! – коротко и выразительно резюмировал очухавшийся к тому времени доцент малодушный поступок своего студента-земляка, которому часом назад досрочно поставил "зачет" по своему предмету, в чем теперь с легкой грустью раскаивался.

В этот воскресный праздничный день блюстители правопорядка тоже были пока в приподнятом настроении, не омраченные происшествиями кри минального окраса, которые ни переводятся в нашей жизни , если не ска зать откровеннее и крепче, и которые обычно припадают на вторую половину дня, поэтому полистав для порядка наши удостоверения и нестрого пожурив нас за купание в парковом пруду, посоветовали просохнуть и брать единственно верный для нас теперь курс в направлении общежития.

Ничего не имея против такого своевременного пожелания и в то же время не забывая про "закрепленные" за нами места в "Кавказе", вернее столик , сервированный соответственно произведенному с нами предварительному расчету, мы вернулись, хотя и в неполном, ослабленном составе, под сверкающие своды взвихренного воскресным предвечерним весельем ресторан.

Наш столик, неузнаваемо прибранный, заново сервированной, поджидал нас, находясь под неотступным наблюдением, что особенно никому не бросалось в глаза, нашей знакомой официантки с безупречной фигуркой и обворожительной улыбкой; к нашему полному удов летворению, она подменила чопорную мужскую обслугу в черных фраках с бабочками-мотылями.

— Вот что Г-гыта, — после дополнительного, более близкого знакомства, расчувствованный доцент едва ли на ушко попросил ее, забыв свою набухшую красную руку на ее тонкой талии. — Ты только не покидай нас, добг-ге? — И доцент, старый волокита, многозначительно подмигнул красотке, на что та звонко и непринужденно рассмеялась, при этом лег ко и даже элегантно освободившись из-под клюшневатой руки излишне самоуверенного сивогривого ловеласа.

Тем не менее пожелание депутата Моссовета не осталось без внимания, и Рита действительно постоянно находилась теперь в поле нашего зрения, а когда ненадолго отлучалась, то столь же своевременно возникала рядом, интуитивно угадывая наши пожелания, более того, упреждая эти пожелания и движения души.

В ресторане уже стоял дым коромыслом , страсти выплескивались из раскрытых настежь окон наружу, а ниспосланная нам не иначе как небесами Рита, неутомимая и веселая, продолжала увихаться вокруг нас, поднимая нам тем самым настрой, поэтому ничего удивительного, когда за час до закрытия ресторана она очутилась за нашим столиком, разумеется, уже не в качестве официантки. Так уж получилось, что из "Кавказа" тоже мы вышли вместе, разве что довелось слегка задержаться на входе, пока Рита отчитается перед своим начальством за смену, сдаст выручку и переоденется.

Капитуляция или... полный отпад

Центральный столичный парк, зашоренный в неосвещенных фонарями уголках вечерними синеватыми сумерками, казался под конец воскресного дня изнуренным и покинутым, однако стоило было слегка навострить слух, чтобы убедиться, что зеленый массив в центре города продолжал жить своей полуинтимной, полускрытой от постороннего ока жизнью.

Неясные тени, в самых невероятных и фантастических переплетениях и откровенных позах, видениями возникали на мгновение перед глазами то на росной уже траве, то на длинных, отлитых из чугуна скамьях вдоль забетонированных дорожек, возникали и столь же быстро размывались в вечерних сумерках; звон стаканов, фраг менты выяснения отношений, приглушенный смех, чье-то учащенное дыхание и сладострастные стоны и вскрики в плотной тени деревьев будоражили слух, вынуждали озираться по сторонам, соответсвенно — грубовато и пошло — реагировать...

Неожиданно доцент, который до последнего момента безуспешно домогался нашей ресторанной спутницы в ослепительно-белом, плотно облегающем ее формы белом костюме, с рыжей гривой распущенных во лос на плечах — еще похожую и уже не похожую на себя, заводную официантку в ресторанной суете, так, вот, не на шутку разухарившийся доцент , только что вслух подумавший об "отдельном нумере" в родном общежитии на Добролюбова, вдруг встал на месте, как вкопанный – словно налетел в сумерках на некую невидимую преграду. Несвязно бормоча себе под нос, с вытаращенными глазами, он начал энергично ощупывать себя по карманам. Похоже, не найдя там того, чего искал, схватился за седовласую голову:

– Утопил, стаг-гый пидаг-гаст, японскую "Сейку"! Часы… Ах ты, Боже ж мой! Как своей Софье Петг-говне объясню?.. – задержал сразу сникший доцент на мне застылый, вопросительный взгляд, и сам же ответил на свой вопрос осевшим, бесцветным голосом: – Это жена пг-гивезла в подаг-гок, когда прошлым летом ездила в туг-гпоездку… Ах-ах, стаг-гый я дуг-гак! – раскаяние запоздало выплескивалось в каждом слове и жесте на глазах постаревшего доцента, из которого словно по неосторожности выпустили воздух.

Наверное потому, что Толяна рядом не было в эту минуту, я даже не догадался взглянуть на свою руку, на которой, кстати, тоже отсутствовали часы, правда, отечественного производства. Молча пожал плечами. И, если начистоту, не так чтоб очень проникся участием к потерпевшему. Поскольку в данную минуту до глубины души был взволнован несколькими случайными – осознание того пронзило как разрядом тока! – касаниями моей руки рукой спутницы; одновременно я поймал сбоку такой же откровенный, неспокойный взгляд больших серых глаз… Мне сделалось горячо, когда я вдруг ощутил в своей руке ее прохладную узкую ладонь, почувствовал ее легкое пожатие…

Далее же события разворачивались по некоему загадочному сценарию, к которому, не хотелось бы так думать, не приложил ли свою поганую лапу с копытцем сам черт?..

Доцент, находясь в полном трансе от осознания дурацкой утраты "Сейки" (в следующую минуту даже сделалось по-человечески жаль этого солидного человека, который до седых волос не разучился радоваться, увлекаться и удивляться, настолько выразительно на этом фоне вдруг увиделась его старческая беспомощность и уже, надо полагать, неспособность держать вот такие, казалось бы, незначительные удары судьбы!), похоже, утратил всякий дальнейший интерес к особе своего недавнего ресторанного увлечения. Все его мысли, наверное, были теперь где-нибудь возле жены, Софьи Петровны, которой, чувствовалось, с некоторых пор он или не мог, или не умел соврать, даже мысленно, а не то что изменить; жгучие волны стыда и собственной никчемности переполняли его благородной сердце, в котором нечаянно проснулись небывалые, припрятанные до поры до времени теплота и благодарность близкому человеку, с которым за совместную жизнь столько пережито и преодолено.

Старый литинститутский преподаватель разволновался и расчувствовался едва ли не до слез, когда я поймал такси и, предварительно оплатив проезд (не забыв при этом, что важно для избалованных столичных таксистов, про "чаевые"), приказал "командиру" доставить "академика" точно по указанному адресу.

Когда мы остались одни, чувствуя себя в роли заговорщиков, Рита призналась, что была в восторге от меня, точнее, от моего широкого жеста, когда в критическую минуту я лихо швырнул на стол полторы сотни (Толяновы полста целковых она, видать, от полноты чувств по инерции присоединила к моим ста, и я, в свою очередь, посчитал за лишнее размениваться на такие мелочи и что-то там уточнять), тем самым предотвративши скандал, который готов был вспыхнуть, если бы в дело вмешалась милиция, которая, кстати, в подобных случаях напрактиковалась нелегально состригать "комиссионные" не только с "отвязанных" клиентов-жмуриков, в основном провинциального происхождения, но даже с бывалой, изобретательной в раскручивании лохов ресторанной челяди.

"Измельчала мужская половина", – подумалось с легкой грустью, пока я слушал Риту; реально, несмотря на застоялый, невыветренный хмель, оценивая свое нынешнее незавидное финансовое положение, я почему-то обмирал изнутри, то вспыхивал румянцем от ее восхищенных, благодарных взглядов, которыми она щедро одаривала меня сбоку. Вроде как одаривала, а на деле получалось, что слегка как будто жалила, слегка подразнивала… Подобное, видно, случается в жизни с каждым, когда тебя вдруг, как того гоголевского Хлестакова, принимают совершенно не за того, кто ты есть на самом деле, и такое ощущение, что тебя при этом дурашливо щекочут, и это б еще ладно, да вот только уж не в совсем подходящий момент и не в совсем удобном месте.

Рита, тем не менее, с редкой женской невозмутимостью и напором, не желая вовсе замечать каких-то там переживаний и колебаний своего воскресного избранника, в упор не видя донимавших его мук совести и чувства униженного человеческого достоинства, приступы которых ежеминутно обострялись, была отнюдь не прочь вот так, весьма своеобразно, рассчитаться со мною, прочитав ситуацию, видать, до конца, в полном соответствии собственного видения той жизни, которой жила не первый год, с теми законами и нормами, которые царили в ее среде и которые, как известно, лучше своевременно исполнять, чем оставлять на потом или, того хуже, игнорировать.

Свободный полет и … благополучное приземление

Остановиться уже было нельзя – и одно только осознание этого парализовало остатки воли, ибо то, чему предстояло произойти вскорости, набирая скорость, с копытным звоном в горячих висках, вспудившимся конем неслось под гору, подминая под себя проблески благоразумия, ощущения опасности, полная утрата которых могла легко обернуться непредсказуемостью последствий, одновременно давая выход чувству, которое уже однажды, уже стоя на краю пропасти, поэт назвал "гибельным восторгом".

Остановились возле какой-то глухой кирпичной стены, с проплешинами поотвалившейся штукатурки, от старости и сырости разъеденной плесенью и поросшей ржавым мохом, остановились – словно уперлись в некую непреодолимую преграду на своем пути, – дальше хода не было. В этот отдаленный, глухой закоулок парка, загороженный с одной стороны плотным кустарником и редкими деревьями, а с другой – непреодолимой кирпичной стеной, куда ни то что не достигал казенный свет парковых фонарей, выстроившихся в строгом порядке вдоль центральных аллей, но и серебристо-оловянное сияние месяца сверху не пробивалось, в это укромное место нас будто кто-то за руку привел. Более не сдерживая рвавшихся наверх чувств и прерывистого горячего дыхания, обжигающего лица наподобие горячего воздуха из кузнечного горна, слились в едином тягучем поцелуе, утонули в страстных объятиях…

Уже лежа на волглой от ночной прохлады траве и открыв на мгновение глаза, Рита вдруг вскрикнула совсем не так, как делала это минутой ранее; страшно округлив глаза, неотрывно глядя куда-то мимо меня, она инстинктивно ткнула в ту сторону, словно от кого-то загораживаясь, рукой, легко вскочила на ноги…

Ошеломленный неожиданной сменой декораций, я тоже резко обернулся в ту сторону, куда показывала моя случайная подруга, и едва не обомлел… Только непонятно, от чего больше – от страха или от гадливости?.. Поблизу кустарника, буквально в пяти шагах от нас, маячили в темноте две долговязые фигуры прыщеватых, обритых наголо мазуриков, в расстегнутых и приспущенных штанах, с вытаращенными глазами занимавшихся рукоблудием…

Дальнейшее было как в тумане. Память не запечатлела, как очутился на ногах, взлетев с земли наподобие тугой распрямленной пружины. А когда затмение в голове прошло и с глаз спала черная пелена, никого поблизости уже не было, только слабый шорох стоял от удаляющегося топота ног посредине раскуроченного ночного кустарника.

– Чего это они… мычали? - спросил первое, что пришло в голову, чтобы как-то приглушить стыд и неловкость.

– Глухонемые, - не сразу ответила привидением застывшая на месте Рита. И добавила недвусмысленно, не без сочувственной, показалось, нотки: - Больные люди. Чего с них возьмешь?

– А могли и шилом пощекотать… под ребра, а? – сделал я неудачную попытку (как и все остальное в этот вечер) свести всю несуразность случившегося к шутке.

– Да не-ет, – уверенно выдохнула она, сама первая прямо поглядев мне в глаза. Невесело усмехнулась. – Напрасно ты волнуешься за… свои ребра. Они безобидные… слыхала и раньше про них. Они никого не способны обидеть – сами обиженные.

Больше ни о чем говорить не хотелось. На минуту оставив спутницу у давно опустевшего входа в парк, я удачно поймал очередное за вечер такси и поскорее, даже с какой-то полегкой на душе расстался с Ритой, предварительно озвучив сговорчивому таксисту примерно то же поручение, что и час назад, когда отправлял домой доцента.

Мы условились встретиться с Ритой на следующий же день, хотя я был уверен, что ни завтра, ни послезавтра не появлюсь в акватории центрального парка. И не только по причине своей дальнейшей неплатежеспособности, когда, простите за банальность, финансы поют романсы… Кстати, на третью за вечер "тачку" – для собственной персоны – у меня попросту не оказалось этих самых финансов, которые, согласно другой уже поговорке, не пели, а скорее – плакали, как в моем случае, поэтому, ориентируясь на тускло мерцающий в ночном московском небе шпиль Останкинской телебашни, я вышел к родному общежитию где-то аж за полночь.

Знакомая вахтерша с интеллигентным, слегка заспанным лицом, только на мгновение задержала на мне проницательный взгляд, ничего не сказала, и я беспрепятственно пробрался по полутемному спящему общежитию в свою комнату на пятом этаже. Взгляд и мудрое молчание пожилой интеллигентной женщины на вахте были в тот момент для меня красноречивее и выразительнее каких бы то ни было слов. Живут со мной и поныне.

Обычная шумная, многоголосая 117 комната была объята теперь глубоким сном ее обитателей. Внезапное исчезновение экс-студента Салина, который появился под сводами общежития в образе булгаковского Азазелло, было столь же загадочно и объяснялось, скорее всего тем, сто Салин-Азазелло сыскал в лабиринтах легендарного общежития более кормовитое и надежное пристанище.

Светлорусый великан Лыкошин с ликом былинного русского витязя, похоже, как вернулся после обязательной ежевечерней пробежки вокруг Останкинской башни в спортивном костюме, так и спал, свернувшись калачиком на коротковатой для него студенческой кровати; львовский "самостийник" Лапиньский, у которого сердито торчала из-под одеяла пакля спутанного аспидного оседельца, похоже, привычно сводил во сне счеты с "прокляцими кацапами" и "москалями" из-за которых (имелся ввиду вчерашний сабантуй) снова придется целый месяц довольствоваться предусмотрительно припасенными по такому случаю домашним салом и хлебом с луком, когда, по окончании лекций в конце дня, он умудрялся за один присест "уговорить" сковороду топленого жира со шкварками и буханку хлеба; Толян, розовый со сна, обихоженный, после бритья, подмазанный где надо "зеленкой", старательно надушенный немыслимыми женскими духами, мазями, ровно дышал, вольно и горделиво раскинувши руки, на одной из которых отчаянно поблескивала в комнатных сумерках… японская "Сейка".

Июньская короткая ночь наливалась в окнах едва заметной, нежной розоватостью.

Новый день обещал быть прекрасным.

У заочников начиналась летняя сессия.

1. Гуртом (бел.) – кучею

Владимир Глушаков


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"