На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Литературная страница - Проза  

Версия для печати

По волнам моря житейского

Сборник рассказов

Страшно бушует житейское море!

Сильные волны колеблют ладью…

В ужасе смертном, в отчаянном горе,

Боже мой, Боже, к Тебе вопию.

Сжалься над мною! Спаси и помилуй!

С первых дней жизни я страстно борюсь,

Дальше бороться уж нет больше силы,

Боже, помилуй! Тебе я молюсь.

К пристани тихой Твоих повелений

Путь мой направь и меня успокой…

 

Я вырос и жил в стране с безбожным режимом, но от детства и юности своей всегда был с именем Христа на устах. Получив, как дар Божий, способность писать, я написал и издал несколько книг на бытовые и исторические темы, что в зарубежье удавалось только единицам.

Но смел ли я замалчивать о спасительном Промысле Божием, всегда сопровождавшем меня на моём тернистом пути? Нет! Не замалчивать, а свидетельствовать во всеуслышание на всяком месте, что я частично и делаю сей скромной книжонкой.

Некоторые, возможно, скажут, что я стал писать об этом, когда стал иереем. Нет! О спасительном Промысле Божием я писал ещё за двадцать лет до принятия сана священника, когда о духовном сане я ещё и не думал.

Ещё в 1943 году, в газете «Двинский вестник» в Латвии, я печатно свидетельствовал о моём чудесном спасении и в лагере НКВД, и на Волховском фронте, и в других местах. Об этом писал в 1947 году в журналах лагеря Парш в Зальцбурге (Австрия).

О спасительном Промысле Божием я подробно засвидетельствовал в повести «Чёрный ураган», изданной отдельной книгой в Америке в 1957 году. Писал об этом в газетах «Новое русское слово», «Россия», «Русская жизнь», «Наша страна» (Аргентина), «Новая заря», «Свет», «Русская мысль» (Франция), и в журналах «Православная Русь» (№ 2-715), «Православный вестник» Американской Митрополии, и в некоторых казачьих газетах и журналах.

Самым молитвенным и искренним моим желанием было и есть, чтобы никому из моих читателей и их друзей, их детям, внукам и всем потомкам – никогда, никогда не пришлось бы «плыть» по тем страшным волнам моря житейского, по которым плыл автор сей скромной книжки, к сожалению, из-за неимения средств изданной простым ротаторным способом…

Иерей Фёдор Горб-Кубанский

 

ЖЕРЕБЁНОК

 

Шла Страстная седмица 1913 года. Мне исполнилось пять лет. В Великий четверг рано утром отец и моя старшая сестра Дуся собрались ехать в степь, на наш земельный надел, находившийся за 12 вёрст от дома в станице, чтобы закончить посев ячменя и посадку подсолнухов и кукурузы. Я со слезами стал просить их взять и меня с собою. Видя мою слезливую настойчивость, отец в конце концов согласился.

В казачьих семьях на Кубани и дети, и взрослые ранней весной, бывало, рвутся из станицы в степь, чтобы поскорее ощутить жизнерадостное дыхание проснувшихся от зимней «спячки» родных полей и подышать приятно-чистым ароматом первых весенних цветочков и молодой травки. Хотя в те годы и в станицах не было ни автомобилей с их отравляющим газом, ни дыма фабричного, но в степи было ещё лучше.

Какая неземная красота ранней весной в привольной степи кубанской! Чуть на востоке заря заалеет, как уже «жаворонок в небе Бога хвалит»; с южной стороны летят «гуськом» (треугольником) стаи диких уток и гусей и целой стайкой иногда опускаются на воду за поросшими камышом берегами нашей речки Сосыки. Парят в поднебесной синеве ястреба и шулики (коршуны), высматривая себе добычу на полях – мышей или маленьких зайчат, летом и цыплят, вывезенных хлеборобами из станицы к своим кошам в степи. Со стороны поросшей куширём речки, особенно тёплыми вечерами, слышался многоголосый и необыкновенный «концерт» – кваканье миллионов лягушек…

Закончив посев ячменя, отец и сестра решили остаться в степи ещё на один день, чтобы завершить посадку и заборонить поле с посаженными подсолнухами и кукурузой. Меня же решили немедленно отправить в станицу, ибо у нас, бывало, и трёхлетние управляли лошадьми, как взрослые. Положив на дроги оставшиеся мешки с зерном ячменя, они запрягли пару лошадей, и я, взобравшись на мешки, взял в руки вожжи и поехал.

Позади дрог бежал трёхмесячный жеребёнок. Он часто забегал наперёд дрог и играючи тёрся о бок своей матери, старой рыжей кобылы, запряжённой с правой стороны дышла.

Подъезжая к ветхой полуразрушенной деревянной гребле (мостику), сооружённой через илистую балку (ручей), я так засмотрелся на ястреба, метнувшегося стрелой вниз, что и лошадьми перестал править. В это самое время мои дроги въехали на мостик, но пошли не посредине узкого прохода, а краем его правой стороны, где были большие дыры в прогнивших досках. Правые колёса попали в эти дыры, дроги, остановившись, наклонились на бок на 90 градусов, а я, как мяч, мигом вылетел из них и упал прямо в вязкий ил почти безводного ручья. Следом за мной из дрог полетели два мешка с ячменём и, упав на меня, сразу же вдавили в ил по самые плечи.

Я закричал что есть мочи, ибо под тяжестью четырёхпудовых мешков каждую секунду погружался в ил всё глубже и глубже. Подбородок мой коснулся уже вонючего ила, ещё миг, и я бы утонул в этой болотной трясине.

В этот критический момент безразлично до этого смотревший на меня жеребёнок вдруг быстро подошёл, не сходя с твёрдого грунта, протянул шею и, схватив зубами, сильно рванул один, а потом и другой мешок. Мешки сдвинулись с моей шеи, из разорванной дырки в одном месте посыпалось зерно, и жеребёнок стал спокойно его жевать.

Хотя я и не мог выбраться из ила на поверхность, но без лежавших на мне мешков глубже не погружался, а держался на одном уровне.

Когда на мой непрерывный крик прибежала сестра, то с трудом вытащила меня на поверхность. Видя меня, облепленного густой грязью с ног до головы, она с ужасом айкала и тут же хохотала, хотя я не переставал реветь.

– Не плачь, Федюша, – говорила сестра, смеясь, – вот как ты «очистился» в Чистый четверг! Ничего, дома обмоешься, и всё в порядке будет.

(Чистым четвергом у нас называли не четверг первой недели Великого Поста, а Великий четверг Страстной седмицы. В этот день многие старались искупаться в речке, чтобы круглый год быть «чистыми», а если возможно, то и лошадей искупать в речке.)

Почистив меня от налипшей грязи и вытерев платком лицо, сестра выпроводила меня на хорошую дорогу и вернулась к отцу, а я, сев на дроги, опять взял в руки вожжи и поехал в станицу.

Доехал я домой без дальнейших приключений, вымылся и вечером того же дня уже стоял в церкви рядом с моей мамой, с горевшей свечкой в руках. Стараясь внимательно слушать чтение двенадцати страстных Евангелий, я в то же время не переставал думать: «Почему этот пугливый и глупый жеребёнок вдруг безбоязненно подошёл ко мне, рванул зубами мешок и тем спас меня? Кто его толкнул на такой шаг?»

И когда около полуночи мы вышли из церкви, я не вытерпел и свои мысли о жеребёнке высказал маме вслух.

– Это не лошонок, а Бог спас тебя от гибели в этот день, – сказала мама и перекрестилась. – Жеребёнок был только исполнителем воли того, кто управляет и людьми, и животными.

– А кто всем этим управляет?

– Как «кто»? Христос Спаситель, про страдания и крестную смерть которого ты слышал недавно в церкви при чтении Евангелий.

– И это Он шепнул жеребёнку рвануть мешки, лежавшие на моей шее? А зачем?

– Глупенький, так нельзя спрашивать, – и, немного помолчав, она добавила: – Значит, ты будешь Ему ещё нужен…

Я непонимающе посмотрел на маму и больше её ни о чём тогда не спрашивал.

Нечего и говорить, как после сего случая я полюбил этого рыжего и лысомордого жеребёнка, фактически спасшего мне жизнь ещё в детстве. Я часто украдкой брал со стола кусок хлеба и давал ему есть, а когда он вырос и его стали запрягать наравне с другими лошадьми, я ни разу не ударил его батогом, хотя иногда и следовало бы…

 

ВОЙНА 1914 ГОДА

 

1

Всеобщая мобилизация коснулась всех казаков 2-й и 3-й очереди, до этого уже прослуживших четыре года на действительной военной службе.

В праздник пророка Илии (20 июля по старому стилю) мы все были в степи возле коша, и рано утром отец прощался со всеми нами. Плакала навзрыд мама, оставаясь без хозяина с малыми детьми в страдную пору, плакали все. Я не выдержал и бежал от этой печальной сцены расставания, залез в средину близко растущей конопли и, обливаясь слезами, стал горячо молиться, с воплем взывая к Небу, чтобы нашего папашу не брали на войну. Меня громко звали, но я не откликался. В таком молитвенном и рыдающем виде меня и нашёл, наконец, отец. Поднимая меня от земли, он и сам прослезился и, крепко целуя, сказал:

– Молись всегда, Федюша! Твои молитвы обязательно услышит Господь, и я скоро невредимым вернусь к вам…

На второй день вместе с другими казаками отца отправили на фронт. Мама осталась одна с пятью малыми детьми. Старшей сестре – Дусе – шёл только 13-й год; младшей – Клаве – не было ещё и года. Мне шёл уже шестой год, и я в то время уже не только стал пасти коров и овец на «толоке» (пастбище), ездить верхом на конях при молотьбе хлебов, запрягать и распрягать лошадей, но начал выполнять и более сложные работы в хозяйстве.

Однажды, перевеяв ручной веялкой большой ворох на току намолоченной котками пшеницы, мать наложила полную гарбу[1] с «драбынами» половы и отправила меня на ней домой в станицу, за двенадцать вёрст от нашего степного коша.

Я запряг в гарбу пару лошадей, взобрался наверх половы и, помахивая батогом, поехал. Подъехал к нашему двору в станице благополучно, остановился, сошёл вниз, а ворота-то открыть не могу. Тяжёлые. В это время шёл по улице какой-то старенький дядя, подошёл ко мне, помог открыть ворота и, улыбнувшись, сказал:

– Эх ты, «мужичок с ноготок», чай семья-то большая. Кой годок-то?

Я сказал. Он ещё раз улыбнулся, потрепал меня по шевелюре и ушёл.

(Только позже, когда я стал уже ходить в школу и прочитал его слова в стихотворении одного русского поэта, я понял, о ком он тогда говорил. Ведь мне и в самом деле тогда едва «шестой миновал».)

Въехав во двор и подкатив к сараю, крытому камышом и с камышовыми стенами, небольшими вилами я сбросил туда с гарбы всю полову, потом, доставая из колодца маленьким ведёрком воду, напоил лошадей, выехал на улицу в незакрытые ворота и спокойно поехал назад к нашему кошу, в степь.

На дороге за станицей я как-то упёрся животом в «затылок» гарбы – толстую деревянную перекладину, державшую обе «драбыны» – и только кнутовищем хотел прогнать овода со спины лошади, как вдруг «затылок» соскользнул с «драбыны», я не удержался и полетел вперёд, упал на дышло между двух лошадей и, ухватившись за него обеими руками, так и повис на нём. Лошади, испугавшись, рванулись и понеслись по дороге во весь дух. Боясь упасть, я крепко обхватил дышло руками и ногами и орал во весь голос, но лошади скакали намётом без остановки.

Вёрст семь или восемь висел я на дышле, и никто не встретился на дороге и не остановил бешено мчавшихся лошадей.

Наконец, я как-то удачно схватил рукой тянувшуюся под дышлом одну вожжу и стал тянуть к себе. Двухконцевая вожжа натянула уздечки на мордах лошадей в одну сторону, они свернули набок, гарба подвернулась, колёса загальмовали, и взбесившиеся было мерины остановились. Только тогда я вылез из-под дышла и полез опять на гарбу. Странно, что провисев на шатавшемся дышле несколько вёрст, я ни шапки своей, ни батога не выпустил из рук.

Надев «затылок» на прежнее место – на «шейку» «драбыны», и направив теперь послушных лошадей на дорогу, теперь уж я «взбесился» и начал изо всей силы лупцевать батогом по задней части коней, не переставая ужасно реветь. И так до самого токовища нашего коша.

Подъезжаю, а мать бежит навстречу с граблями и кричит:

– Ты шо, сказывся? Разве можно так гнать коней по дороге, шо аж пар от них столбом идёт? – да граблями меня, граблями.

Я же за слезами не мог и слова сказать в оправдание и отбежал в сторону, сел на тягалку и реву.

– Вот коровы на баштан пошли, беги скорее прогони, а то погрызут и кавуны, и дыни! – проговорила сердито мать. – Ты сидел на гарбе и отдыхал, а мы тут не отдыхали ни одной минуты.

– Мама! – говорю я сквозь слёзы. – Я не сидел, а висел на дышле почти от самой станицы, – и, всхлипывая, с трудом рассказал ей всё, что случилось со мной.

Мама, опёршись на длинный держак граблей, стала слушать меня, потом заплакала и сказала:

– Был бы с нами наш батько, не забрали б на ту проклятущую войну, всё б в хозяйстве шло хорошо. Я вижу, ты ещё малыш, но не могу я одна справиться со всем хозяйством, должны и вы все помогать. Работника нанять не под силу, да трудно найти теперь его. Молотьбу же хлеба делать надо, а то зимою кто же кормить нас станет, если своих харчей не будет?..

Вечером того же дня я с сестрой Дусей поехал на тягалке[2] в поле возить копыци к току для обмолота котками на следующий день. Когда мы, обвив толстой верёвкой копыцю, стянули её на тягалку, и сестра стала надевать барки на крючок, я встал впереди коней. Только она надела барки на крючок в тягалке, как обе лошади, чего-то испугавшись, рванулись вперёд, сбили меня на землю, и тягалка с тяжёлой копыцей переехала прямо через меня. Здорово помяли меня, содрали на спине кожу, но… к несчастью, не задавили. Именно К несчастью, а не к счастью! Если бы тягалка задавила меня тогда, то мне не пришлось бы переживать того страшного грядущего, что ждало меня впереди…

Так и проходило моё раннее детство. Ежедневно в летнюю пору, чуть на востоке алела заря, как меня уже будили, и я гнал скотину на пастбище, босиком и с закатанными халошами штанишек, чтобы роса не намочила. Поднималось солнце, сходила роса с полей, меня садили верхом на лошадь, и я целый день ездил по току, вымолачивая котками настланную пшеницу. Спали по несколько часов там же, возле токовища, на соломе, и только в дождливую погоду прятались в куринь – примитивный шалаш, крытый соломой, с камышовыми стенками, или в такую же примитивную степную хатку.

И если у других моих сверстников, особенно в городах, была «счастливая пора детства», как об этом и до сих пор многие не нахвалятся, то, увы, у меня ничего подобного не было в детстве. Вернее, у меня не было… ни детства, ни юности…

 

2

Хотя наше семейное положение без отца было тяжёлым, но мать не хотела, чтобы мы оставались безграмотными, и в нужное время определила всех в школу.

В детстве я был карликового роста, но на восьмом году мама и меня повела в двуклассное училище (с пятью отделениями), качественно и по общеобразовательным предметам стоявшее тогда, пожалуй, выше, чем современные семилетки или «хайскулы» (средние школы) в Америке.

На школьном дворе, после степной тишины, меня поразил несмолкаемый гул сотен голосов детворы и незнакомых женщин. Я озирался вокруг и не отходил от мамы, чтобы не потеряться в этом школьном столпотворении. Вскоре, как и полагалось перед началом школьных занятий, начался молебен, и все притихли. И вот после молебна при целовании креста я потерял из виду свою мать. Походив среди незнакомых женщин, я подошёл к забору и стал плакать. Вскоре возле меня остановились две женщины и спросили, почему я плачу.

– Маму потерял и не найду тут, – отвечал я сквозь слёзы, – я первый раз пришёл с ней в школу и теперь не знаю, по какой улице идти домой.

– А какая из себя твоя мама, как её зовут и чей ты хлопчик?

– Моя мама лучше всех, – гордо сказал я, – а зовут её… – я замялся, но в это время подошла к нам сама мама, и я просиял от радости.

– Анна Яковлевна, это не ваш сынок? – спросила одна женщина.

– Мой, конечно, а чего он плачет?

– Потерял маму и не знает дороги домой, а когда его спросили, какая у него мама, он ответил, что его «мама лучше всех».

Все засмеялись.

– Что ж, он сказал правду, для каждого дитяти своя мама лучше всех, – сказала мама и, беря меня за руку, стала упрекать: – Чего ж ты так разнюнился? Ты теперь школяр и как большой должен сам знать, как идти в школу и из школы домой…

Я ничего не ответил, и мы молча пошли домой…

Занятия в школе начинались в сентябре, но вся семья наша в это время находилась ещё не в станице, а на степном пристанище. Спать одному в нашем доме мне было боязно, и мать определила меня к соседке Фёкле, которая жила уже в станичной хате и у которой был сын Яша, мой сверстник, начавший ходить в школу разом со мной.

Эта Фёкла, соседи её называли по-местному – Вэкла, была для меня просто злая баба-яга. Несмотря на то, что мама принесла ей для меня и сала, и масла, и яиц, и картофеля, да ещё дала и 25 копеек, она ни мне, ни Яше ничего этого не давала. Наварит, бывало, кукурузы в том же чугунном котле, что и свиньям своим варит, сунет нам на порог и крикнет сердито:

– Жрите, дармоеды!

Однажды кто-то умышленно привязал до столба соседских телят, и они там верёвкой так запутались, что чуть не удавились. Соседская девушка возьми и скажи, что это, мол, «Вэклени школяры» так привязали телят. Не спросив нас ни словом о правдоподобности этого, Фёкла сразу же схватила лопату – и за нами.

– Порубаю, выродков треклятых, – гоняясь за нами по двору, кричала она.

Но мы, конечно, умели бежать быстрее, чем грузная Фёкла, и она, видя, что не догонит нас, сильно швырнула в нашу сторону лопату и слегка разрубила Яше зад.

Спать легли мы с Яшей в сенях на соломе. И вот когда мы спали, Фёкла тихонько подошла к нам, связала нас вместе верёвкой и избила обоих до полусознания, всё за тех же самых телят. К утру очунявшись, мы встали и голодными пошли в школу, почти за три версты от дома.

После полудня возвращаемся домой из школы и никого не видим в хате. Смотрим, на плите стоит чугунок с обваренной кукурузой, и мы, недолго думая, стали брать её пригоршнями и есть, ибо с утра ничего ещё не ели. Вдруг, откуда ни возьмись, появилась Фёкла и как закричит:

– Шо ж это вы, ироды, всю кукурузу пожрёте, а свиньям-то я что буду давать? – и, схватив веник, начала нас «угощать» по всем частям тела.

Выскочил я из её хаты на улицу, снял сапожки и босиком пустился бежать за станицу, направившись к своим к степному кошу. Уже вечерело, когда я выбежал на большую дорогу, остановился под железнодорожным мостом, чтобы передохнуть. Но вдруг стал накрапывать дождик, и я только хотел выйти из-под моста, как рядом остановился ехавший в моём направлении знакомый – Цыгикало.

– Чего ты, хлопчик, стоишь тут под мостом перед ночью? – спросил он.

– Иду до мамы на нашу степь, – отвечаю ему сквозь слёзы. – Не хочу больше жить у тётки Фёклы, дерётся она, а есть не даёт, даже и кукурузы, – и я кратко рассказал ему о случившемся вчера и сегодня.

– Ну и придумала ж твоя мама отдавать тебя до такой ведьмы, – сказал он, качая головой. – Садись ко мне, я подвезу тебя.

Я взобрался к нему на порожнюю гарбу, и он довёз меня до самого нашего коша.

Из моего рассказа мама поняла, что жить мне у этой Вэклы невозможно, и больше к ней не посылала. Дня через три после этого мы всей семьёй, с птицей и скотом, перебрались из степного пристанища в станицу, и тогда я уже стал ходить в школу из своего дома…

 

3

В то время, когда все мои сверстники-школяры в свободные от школьных занятий дни играли на улице в мяч или в «цукры», гоняли по крышам голубей, вечерами бегали и с баловством боролись друг с другом, я шёл с мамой в церковь к вечерне. Идти же надо было около трёх вёрст. Благо, если была тёплая и сухая погода, а то шли и в непогоду, в грязь, но праздничных и воскресных богослужений я никогда не пропускал. Вечерами выстаивали с мамой всенощное бдение (вечерню и утреню) и тёмной ночью по неосвещённым улицам пешком возвращались домой. Не только соседские ребята, но даже и мои сестра и брат просто насмехались над моей церковностью, дразнили «святошей», но я не обращал на них внимания.

В праздники и воскресные дни ранним утром, ещё задолго до церковного звона, я уже был под колокольней возле просвирни. Она продавала там просфоры, а я на листочках бумаги записывал имена для поминовения всем, кто просил меня об этом, – «О здравии» или «За упокой», и потом эта записочка вместе с просфорой передавалась в алтарь на проскомидию.

Многие женщины наши были тогда неграмотными, помянников большинство не имели, но просфорки покупали сотни молящихся и тут же пользовались моей услугой для записывания близких им имён. И я записывал.

Начал я этим заниматься ещё с первого класса школы, но делал это лишь при звоне в большой колокол, до начала литургии. Но как только наш опытный звонарь начинал мелодично трезвонить в двенадцать колоколов, больших и малых, и начиналась Божественная литургия, я немедленно уходил от просвирни, протискивался через густую толпу молящихся к левому клиросу, певшему только малые ектении, об «оглашённых» и несложные песнопения, и дискантом подтягивал им. В большой хор меня ещё не пускали, там пели профессиональные певчие, исполнявшие сложные композиции, а я тогда даже и нот не знал, да и без меня там людей хватало.

В семнадцатом году вернулся с фронта раненый отец, но так как вскоре на фронтах начался развал и революция, то он больше так и не вернулся в свою воинскую часть. Отец мой, как и мама, тоже был очень религиозным, и тогда я стал ходить в церковь вместе с ними обоими.

Видя такую мою ревность к церковным богослужениям, мама часто говорила отцу и всем в доме:

– Хоть один Федька в нашей семье, а может, и во всём нашем роду, будет служить Господу Богу по-настоящему и без всякого принуждения. Те же старшие – словно басурмане, чуть ли не силой приходится вгонять их в церковь или заставлять молиться…

Я и сам не отдавал себе тогда отчёта – почему меня почти от пелёнок всегда тянуло в церковь? И Боже сохрани, чтобы я решился пропустить хоть одно богослужение в праздничные и воскресные дни в нашей Христо-Рождественской церкви! И крепко запоминал все возгласы священнослужителей и все церковные песнопения, которые не забыл до сего дня, спустя полсотни лет…

Так жил я в мои детские дошкольные и школьные годы, в период Первой мировой и Гражданской войн в России…

 

ТРАГЕДИЯ НАШЕЙ СЕМЬИ

 

В 1928 году непревзойдённый диктатор советской России Джугашвили-Сталин начал генеральное «социалистическое наступление» в сельском хозяйстве и ликвидацию «кулачества как класса».

Все семьи хлеборобов, образцово ведущие свои хозяйства, наименовав их «кулаками», в 1929 году лишили избирательных прав, без всякого законного повода забрали всё движимое и недвижимое имущество, живой и мёртвый инвентарь, грубо повыгоняли из собственных домов и приступили к административному выселению в северные края России. В число невинных жертв сталинской эпохи попал и мой отец со своей семьёй, хотя под рубрику «кулаков» он и не подходил.

До сего дня я не забыл и никогда не забуду того чёрного дня, когда во двор отца зашли местные коммунистические активисты и стали забирать наших лошадей. Отец припадал ко лбу каждой лошади, любовно теребил гриву, обнимал за шею, как детей, целовал в губы и… плакал, как ребёнок. Когда мать увидела уводимых в ворота коней, она, громко заголосив, упала на землю и забилась в истерике, причитая самые нежные слова по адресу забираемых доморощенных лошадок, голосила, как по близкому покойнику…

На второй день после этого в дом отца ворвался местный активист в сопровождении двух чекистов и прямо с порога заорал:

– Почему до сих пор не освободили дома?

В глазах у отца помутилось, тяжёлый ком застрял в горле, и он в ответ не мог и слова выговорить, а только стал мычать, как немой.

– Голубчики, родненькие! – упав на колени перед чекистами, запричитала моя мама. – Это ж наша хата, мы её собственными руками строили, никогда никого не эксплуатировали, все налоги повыплачивали. За шо ж теперь гоните с родной хаты? И куды ж мы пойдём с малыми детьми из-под своей крыши, да ещё в холодный зимний вечер?

– Что вы тут ещё за антимонию разводите? – грубо оттолкнув от чекистов мать, выкрикнул Муцкий. – Была хата ваша, а теперь наша. Немедленно убирайтесь отсюда со всем кублом своим, если не хотите хужего…

И вот в январский холодный вечер мы всей семьёй переступили в последний раз порог собственного дома, будучи выгнанными на улицу. При выходе отец повернулся назад, грустно посмотрел на окружённый высокими тополями дом, перекрестился, поцеловал покрытые инеем ворота и молча с узелком пошёл вместе с нами по улице – искать на ночь пристанища…

По приказанию местного начальства никто из жителей станицы не впускал к себе в квартиру «раскулаченных», и только наш зять, муж старшей сестры, с риском для себя впустил нас к себе в хату…

Через два-три дня после этого всех взрослых мужчин из семейств «раскулаченных» вызвали в милицию, арестовали и замкнули в бывшей большой общественной конюшне, а их семьям предложили немедленно собираться к переселению на север. Но я не явился в милицию и… скрылся, хотя из станицы пока и не выезжал. В творимом тогда хаосе никто меня и не искал, ибо таких было много, хотя незадолго до раскулачивания я уже получил военный билет, единственный документ, оказавшийся при мне…

И вскоре большой состав товарных вагонов, заполненных до отказа женщинами, детьми и стариками, окружённый со всех сторон войсками ОГПУ, стоял на запасном пути станции Староминская. Привели и втолкнули в эти же вагоны и всех арестованных мужчин.

У привокзальных зданий и на пристанционной площади всюду стояла разношёрстная толпа жителей станицы, пришедших проститься со своими близкими и знакомыми станичниками. И в этой толпе незаметной фигурой толкался и я, с болью в сердце взирая на вагон, в который загнали моих родителей, моих брата и сестру. Я думал, что никто в вагонах меня не видел и не замечал, как вдруг чья-то тёплая рука обвила мою шею. Оглянулся… мама!

– Ты не явился и остался, – шептала она, прижавшись к моему лицу, – и хорошо сделал. Может, только ты и останешься в живых, а мы… все погибнем. Но… берегись, в своей станице не оставайся, уезжай куда-нибудь поскорее, знаешь…

– Мама, оставайтесь и вы! Раз вам удалось выйти из вагона и пробраться сюда, зачем же опять возвращаться туда? – сказал я тихо.

– Нельзя, Федя! Там же наш батько, Алёша и Клава, твои меньшие брат и сестра, и другие. А ты… уходи отсюда. Благослови тебя Господь, мой сыночек! – и, перекрестив меня дрожавшей рукой, поцеловала ещё раз, прошептав: – Не забывай Бога, молись, и Господь даст, всё образуется. Прощай!

– Прощайте, мама! – и больше я ничего не мог сказать и за слезами ничего не мог видеть…

Поезд выселяемых тружеников кубанских полей был готов к отправлению в неизвестность. Ещё час, и поезд тронулся. Душераздирающие вопли остающихся, прощальные возгласы, крики чекистов, грохот безрессорных товарных вагонов – всё слилось в страшный общий гул. И этот гул, исходивший как будто бы из преисподней, ещё долго слышался на привокзальной площади, пока поезд с выселенцами не скрылся за северным бугром соседней станицы Канеловской. Этих страшных картин насильственного выселения ни в чём не повинных людей я никогда, никогда не забуду…

Выйдя за околицу станицы, я в сумерках пришёл в домик зятя, и мы с ним несколько часов подряд писали жалобы о неправильном выселении отца и его лишении прав голоса, о его невиновности и т.д. Написали заявления всем прокурорам, начиная от местного районного и кончая верховным, крайисполкому, ЦИКу в Москве и его председателю Михаилу Калинину, Сталину и ещё не помню кому.

Поручив зятю сдать на почту все письма с этими заявлениями, я в ту же ночь выехал из своей станицы пассажирским поездом до Кущёвки, а дальше – «зайцем» на тормозе товарного вагона, направляясь на Кавказ в сторону Каспийского моря. А куда и зачем – даже не задумывался…

 

ВНЕ ЗАКОНА

Как и мои родители, я тоже был «лишён избирательных прав», но это нельзя понимать в том смысле, что вопрос касался только участия в выборах. Лишенец в те годы – это человек, объявленный вне закона. Такой гражданин в Советском Союзе не имел права поступить на работу ни на фабрику, ни в колхоз, никуда. Живи чем хочешь, питайся воздухом и каждую минуту жди ареста и принудительного выселения в Заполярье. Мало того, по чьему-то неписанному закону было установлено, что лишенец не имел права получать медицинскую помощь, не имел права ни на кого жаловаться: его мог кто угодно из нелишенцев ограбить, избить и не нести за это никакой ответственности… Таков был деспотический закон Кровавого Сталина в первые годы «Сталинских пятилеток» на нашей Родине.

Вот в таком бесправном положении я и бежал из родной станицы после выселения моих родителей…

На станции Кущёвка кто-то посоветовал мне перебираться на Каспийское побережье, где возле станции Худат есть большой овощной совхоз, на работу в который якобы принимают и «нашего брата», совсем не спрашивая документов. Сказано – сделано.

Заметив за станцией приостановившийся «бочкарь-порожняк» (поезд с порожними цистернами из-под нефти), как правило, направлявшийся в сторону Баку, я пробрался на затемнённую сторону поезда, вскочил на свободную тормозную площадку четырёхосной цистерны и вскоре покатил на юг…

Более двух суток я ехал в таком положении. Проехали уже Армавир, Моздок, Прохладную, Махачкалу, и, наконец, на небольшом здании захолустного вокзала я увидел надпись «Худат», но мой «бочкарь» шёл здесь без остановки. Благо вскоре начался подъём через небольшой перевал, поезд замедлил ход, и я благополучно спрыгнул на насыпь железнодорожного полотна.

Оглянулся – нигде ни души. Постояв минуту, я пошёл от берега моря и железной дороги на запад, наугад, надеясь найти неизвестный овощной совхоз. Через сотню метров стали попадаться кусты дикого тёрна, а потом и редкие виноградные лозы. Пройдя ещё с полкилометра, я набрёл на множество виноградных кустов с крупными сочными кистями спелого винограда.

Не вдумываясь в вопрос «чей виноград» и не глядя по сторонам, я стал с жадностью его есть. Потом сорвал несколько кистей, уложил их в носовой платок и радовался, что теперь-то обеспечен едой на целый день. Но когда я поднял голову и шагнул, то увидел, что меня окружало шесть или семь азербайджанцев с толстыми дрынами на плечах. Они угрожающе подступали ко мне и начали что-то кричать по-тюркски.

– Ничего не понимаю, – сказал я растерянно.

– Зачем твоя виноград брал? – спросил один из них. – Пошла до хозяина[3].

– Ни до какого хозяина я не пойду, – ответил я ему. – Я голоден и хотел есть. Я думал, что эти кисти виноградника никому не принадлежат, что они дикорастущие, просто Божии. Я шёл в совхоз и заблудился…

Один из тюрков пнул меня в бок дрыном, но тот, что говорил со мной по-русски, оттолкнул его и строго сказал мне:

– Давай сюда наша виноград!

Он выхватил из моих рук узелок, высыпал виноград прямо на землю и, возвращая мне платочек, сказал:

– Никаких ваших совхозов здесь нет. Уходи отсюда!

Я оглянулся – вокруг меня простирался одинаковый пейзаж: низкорослые деревья, кусты виноградника, и возле меня стояли «охранники» с толстыми дрынами. На мой вопрос: «Куда ж идти к вокзалу?» – говоривший со мною по-русски показал, в какую сторону, но до какого вокзала – не сказал, а я забыл спросить. Потом он вынул из своего грязного кармана кукурузную лепёшку и дал мне, за что я искренне поблагодарил его.

Только к вечеру я дошёл до железнодорожного полотна, вблизи которого виднелся вокзал, но не Худат, а Дербент. За день я устал от ходьбы и неприятностей в винограднике и нуждался в отдыхе. Купив в газетном киоске какую-то «Правду» (их и на Кавказе много печаталось), я зашёл в общий зал бывшего третьего класса вокзала, наполненный разноплеменной толпой пассажиров и не пассажиров, выбрал в уголке более свободное место, постлал на грязном каменном полу газету «Правда», лёг на неё, скорчившись, и вскоре крепко заснул. Чем не «постель»?

Около полуночи кто-то наступил мне на ногу, и я проснулся. Выйдя на перрон и пройдя в сторону до пакгауза, я заметил готовый к отправке товарный поезд с паровозом в северной части вокзала. И я решил пробираться назад. От хвоста поезда теневой стороной я прошёл к середине состава и, заметив в одном скотском порожнем вагоне открытую дверь, влез туда и приготовился к обратному путешествию. Не успел я осмотреться, как в тех же дверях вагона показалась рука человека с большой, чем-то наполненной корзиной. Человек положил эту корзину на пол легко, но сам никак не мог приподняться и влезть, а поезд уже трогался.

– Браток, помоги влезть, подай руку! – обратился он ко мне.

Я протянул ему руку, он схватился за неё и сразу же влез в вагон и поспешно отодвинул от дверей свою корзину. Он оказался мелким «бродячим» спекулянтом, ехал на базар в Махачкалу и в корзине вёз для продажи десятка два крупной просолённой вяленой рыбы, от запаха которой у меня даже слюнки потекли. И тут я только почувствовал, насколько проголодался. Ведь кроме винограда возле Худата, за миновавшие три дня я абсолютно ничего не ел.

– Дай мне одну рыбину, – сказал я моему дорожному спутнику по несчастью. – Я голоден, как волк, больше трёх дней ничего не ел.

– О нет, браток! – отрицательно качнув головой, ответил он. – Эту рыбку я не в море наловил и на дороге не нашёл, а купил в Дербенте. Везу теперь вот в Порт-Петровск, то бишь в Махачкалу по-нынешнему, хочу малость подработать. Если же начну раздавать, то и сам с голоду подохну.

Злость меня одолела за его ответ, да и голод – не свой брат, а тут рядом такая соблазнительная пища, и я решился на бестактность:

– Вот что, спутник по несчастью: я вне закона, и мне терять нечего. Если сию минуту ты не дашь мне одну рыбину, то я сброшу тебя прямо на рельсы и всю твою рыбу потом заберу. Понял?

Он в испуге вытаращил на меня глаза и в страхе стал отступать, мельком поглядывая на полураскрытую дверь вагона, за которой стояла непроглядная тёмная ночь да слышался гул грохотавших безрессорных товарных вагонов нашего поезда.

– Ну?! Да или нет? Я вне закона! Если меня никто не защищает, то и тебя здесь в вагоне никто не защитит. Я жрать хочу, мне только одну рыбинку. Понимаешь, одну, хоть небольшую!

Немного ещё помедлив, он наклонился над корзинкой, достал оттуда одну большую рыбину и молча протянул мне.

– Вот и хорошо. Так и тебе лучше, и мне…

Вне всякого сомнения, что выбрасывать его из вагона или отбирать у него всю его рыбу я и в помыслах не имел – не из того теста я слеплен, но чтобы получить рыбину, надо было припугнуть его.

Итак, я добыл почти трёхфунтового вяленого, кажется, судака! Целое богатство! Я немедленно тут же половину съел, разумеется, без хлеба, а остаток спрятал в карман на другой раз.

В километре от Махачкалы я хотел воспользоваться замедленным ходом поезда и спрыгнуть на ходу вниз, чтобы не вставать на станции разом с тем, у кого я почти отнял рыбину. Но в спешке прыгнул неудачно, зацепился поясом на брюках за крючок дверной задвижки и… повис. Ни туда, ни сюда! Поезд опять пошёл полным ходом, а я качаюсь над рельсами ниже дверей вагона, рискуя каждый миг упасть, и тогда всему конец. И не могу вывернуться, чтобы влезть назад в вагон.

– Братишка, помоги! – крикнул я в отчаянии тому, кого недавно обидел, абсолютно не надеясь на его помощь.

Но он и сам уже обратил внимание на моё положение, схватил меня обеими руками и втянул обратно в вагон, разорвав при этом мой поясок. Я кинулся его обнимать и целовать, благодаря за спасение.

– Вот видишь, – сказал он, слегка усмехнувшись, – недавно собирался меня сбросить на рельсы, а чуть сам не стал размолотой котлетой. Правду говорят: не копай другому яму – сам в неё упадёшь.

– Дорогой друг и брат-спаситель, – сказал я виноватым тоном, – неужели ты и вправду подумал, что я хотел выбросить тебя из вагона?

– Вовсе не думал. Я сразу опознал в тебе такого ж, как и сам, и знаю, что с голодным человеком шутить опасно, – и он дружески похлопал меня по плечу. – Я тоже вне закона, как и ты. Бежал с поезда выселяемых в Армавире и вот теперь промышляю здесь, чем попадётся, и… до поры до времени существую. И ещё тебе скажу одно: не поясок на брюках удержал тебя под вагоном, а невидимая, но вездесущая рука Всевышнего Творца и Бога нашего. Молись Ему всегда, и Он всегда в трагический миг придёт к тебе на помощь и спасёт…

Я со слезами обнял его и поцеловал ещё раз, увидев в нём самого себя, помог ему на станции выбраться из вагона, подал ему корзину с его рыбой, и мы расстались…

 

ЖИТЬ СТАЛО ЛУЧШЕ – ЖИТЬ СТАЛО ВЕСЕЛЕЕ

 

…После Худата и Дербента, не вылезая из вагона в Махачкале, в том же самом поезде «зайцем» я стал пробираться на север, в Донбасс, ибо знал, что «безголосым» появляться в родном крае опасно. Прибыв в Донбасс в середине августа, я остановился в городе Сталино, бывшей Юзовке (теперь он называется Донецк), надеясь устроиться на какую-нибудь работу.

На военную службу мой возраст ещё не призывали, и я хранил при себе военный билет в «чистом виде», выданный ещё перед лишением избирательных прав. Это был единственный документ без «порочивших» меня пометок, который я мог смело показывать в чужих городах.

Мне было двадцать лет! Цветущая юность! И как мне больно и обидно теперь читать на Западе воспоминания многих, у которых юность сияла семицветной радугой на университетских факультетах под опекой папенек и маменек, среди балов и маскарадов, а у меня юности-то и вообще не было, как не было и детства. В те чёрные годы моей невозвратной юности я вынужден был скитаться по грязным вокзалам, как беспризорный, прятаться на каждом шагу от вездесущих сталинских агентов, как человек, объявленный вне закона, не имея ни от кого защиты. Боролся за кусок чёрного хлеба, но, увы, мне не разрешали его заработать…

В Сталино был большой сталелитейный завод имени Сталина (тогда все каналы и чуть ли не половина всех городов и заводов назывались именем Сталина). Пришёл я в бюро найма этого завода, предлагаю свои услуги чернорабочего и подаю свой единственный документ – военный билет.

– О, да тебе ведь скоро призываться на военную службу! – заметил тот, которому я подал билет.

– Знаю, осенью призываться, – ответил я, – но хотел бы до призыва немного поработать у вас.

– В доменный цех пойдёте?

– Пойду.

– Хорошо. Идите на врачебно-медицинский осмотр!

Немедленно направился к врачебно-медицинскому пункту завода. Зашёл в кабинет. Раздели, осмотрели.

– Здоров, как бык, – сказал врач. – Этот всегда будет у нас работать. Завтра утром на работу. Следующий!..

На работу?.. Всё это хорошо, но… Где же я буду ночевать? В общежитие новичкам нельзя, денег на платный ночлег нет…

Это было 18 августа 1930 года. Канун праздника Преображения Господня. Вечерело. Возле парка культуры и отдыха им. Максима Горького я увидел церковь. Зашёл и молитвенно сосредоточился в самом себе. Шло праздничное Всенощное бдение, горело много свечей, прекрасно пел хор. Простояв до конца, я тихонько потом спросил нескольких мужчин о ночлеге. Безрезультатно. Некоторые не удостаивали даже ответом и глядели на меня с подозрением.

Когда стемнело, я зашёл в рядом находившийся парк культуры и отдыха. Оказалось, что не все были в моём положении: десятки молодых, неплохо одетых парочек ходили по аллеям парка под руку друг с другом, весело разговаривали, смеялись. Из парка наверняка пойдут ночевать в жилой дом, а я… высматриваю в парке «хорошее» место для ночлега своего – ведь утром на работу!

После полуночи публика разошлась, и парк опустел. Я залез в длинный, с крышкой, деревянный ящик, предназначенный для складывания в нём мусора, согнулся в мусоре вдвое и, радуясь, что к началу работы всё же отдохну, вскоре заснул. Но отдых мой был непродолжительным. Перед рассветом в парк явился уборщик, подошёл к моему мусорному ящику, приоткрыл крышку и, заметив там кого-то лежащего, начал толкать метлой. Я поднялся и стал стряхивать с себя мусор. Уборщик испуганно отступил. Он, вероятно, думал, что в мусоре спит какой-нибудь беспризорный мальчишка, каких было тогда много, а тут вдруг увидел перед собой здоровенного парня.

– Вчера приехал в Сталино на работу, – спешу оправдаться перед ним, – а переночевать негде. Вот и примостился тут…

– Здесь нельзя ночевать, не разрешается, – сказал он тихо и сейчас же молча отошёл в сторону.

Пришлось мне затемно выйти из парка на улицу. Вскоре рассвело, и я пошёл на работу. На работе мне выдали спецовку – лапти и брезентовые штаны – и направили в бригаду грузчиков. Целый день я сгружал песок с небольших железнодорожных платформ, подкатываемых «кукушкой» под невысокий железный навес, с потолка которого всё время почему-то капала на меня горячая вода. Иногда меня заставляли громадными клещами брать полуостывшие чугунные брусья, выплавленные в рядом находившейся доменной печи и выпущенные в песочные канавки, и кидать вниз на порожние платформы.

Со мной работало несколько тоже бездомных, и я рассказал им о моём ночлеге в парке.

– Фу ты, чудак, полез в парк! – сказал один рослый и рыжеватый парень. – Мы давно имеем прекрасное место для ночлега – и бесплатное. Этим вечером пойдёшь с нами и хорошо отдохнёшь…

В наступавших сумерках я пошёл с ними за город, где вдали вырисовывались на фоне затуманенных холмов вышки угольных шахт. В километре от города мы наткнулись на заросшие высоким бурьяном широкие, но неглубокие ямы.

– Вот здесь спокойно можно спать до утра, и никто не потревожит, – сказал тот парень, что предложил мне идти с ним, и сразу же лёг прямо в бурьян.

Почесав затылок и немного помявшись, я молча последовал его примеру, благо стояла тёплая и сухая погода.

Хотя я сильно устал за день, но долго не мог заснуть. Вспоминал, как до начала Сталинской эпохи жил я спокойно в доме отца, как в праздник Преображения после освящения фруктов в ограде церкви мы всей семьёй обедали в своём дворе под роскошной шелковицей, спали и отдыхали в нормальных человеческих условиях, а теперь вот в этот самый праздник «отдыхаю» в заросшей бурьяном сточной яме…

Так я и «существовал» в Юзовке. Утром являлся на литейный завод, сгружал с платформ кокс, песок или железную руду, доставляемую с Кривого Рога, а в сумерках шёл за город в пустынное место, находил заброшенные давно ямы и спал в них в бурьяне на голой земле. Чем была не «культурная и богатая» жизнь при «любимейшем отце народов» Джугашвили-Сталине, который в те годы, не моргнув глазом, во всеуслышание провозгласил: «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее!»

В таком «весёлом» положении я и жил в Юзовке больше месяца. При этом литейном заводе было общежитие для одиноких рабочих, но место в нём предоставляли только тем, кто уже проработал на заводе не менее года.

Получив следуемую мне зарплату, после вычета из которой за суп и «спецовку» мне пришлось около тридцати рублей, я бросил всё это сталинское «хорошее и весёлое счастье» и отправился опять на юг. Сберегая полученные деньги, я на товарняках ехал «зайцем» до самой Кущёвки, километров пятьсот-шестьсот. Только в Кущёвке я намеревался купить пассажирский билет до Староминской, чтобы иметь возможность с наименьшей опасностью прибыть в свою станицу и навестить родную сестру и зятя…

 

МИЛИЦИОНЕР ГРИГОРЕНКО

 

На тендере паровоза или на тормозной площадке товарного вагона через два дня после оставления Юзовки я был уже на станции Кущёвка, не затратив на дорогу ни одной копейки. При подходе товарняка к станции я спрыгнул на ходу на железнодорожную насыпь, пошёл к речке, умылся, немного почистил пиджак, потом нашёл парикмахерскую, побрился и направился на вокзал, чтобы купить билет и к своей станице (в 45 километрах) прибыть в более нормальном виде в пассажирском вагоне.

Спокойно прошёл я мимо станционного буфета, направляясь к окошку кассы, как вдруг почти столкнулся с участковым милиционером нашей станицы Григоренко. Скрыться было невозможно, и я остолбенело остановился без движения, словно в землю врос.

«Ну, – думаю, – попался, теперь всему конец, тем более что Григоренко знал меня лично».

– Чего ты, Федя, вроде как бы испугался меня, – сказал он и подошёл ко мне. – Не бойся, здесь я не трону тебя, – и дружески протягивает мне руку, а от него несёт водкой, как из бочки (я и раньше знал, что он любитель спиртного).

– Вот и хорошо, что тебя я здесь встретил, а не в своей станице, – продолжал он. – Мне как раз нужно поговорить с тобою по очень серьёзному, касающемуся тебя делу, но… тут неудобно, – и он многозначительно глянул в сторону буфета.

Намёк был ясным. Мы зашли с ним в буфет, сели за отдельный столик, и я сразу же заказал ему и себе по 200 граммов водки (по чайному стакану) и на закуску две порции солёной камсы. Он молча взял свой стакан и залпом осушил его, неодобрительно глянув на меня, что я и половины не выпил. Закусив камсой, он спросил:

– Ты писал жалобу в Москву верховному прокурору о неправильном лишении избирательных прав твоей семьи и о выселении отца?

– Да, писал, – ответил я. – И не только прокурору, но и Калинину.

– Так вот такое дело: верховный прокурор переслал твою жалобу в Ростов прокурору Северо-Кавказского края, тот переслал нашему районному прокурору, а районный переслал мне в участок, чтобы я расследовал твою жалобу путём допроса свидетелей, бывших соседями твоего отца. От этого расследования будет зависеть многое. Назови мне две-три фамилии соседей, которые дали бы показание такое, которое…

– Понимаю, – и я назвал трёх или четырёх соседей, которые всегда были горой и за меня, и за отца, но были «середняками» и «бедняками», что тоже учитывалось. Он записал.

Я заказал ещё 200 граммов, Григоренко отпил немного, потом спросил:

– Ты сейчас куда направляешься?

– Да хотел бы в свою станицу заглянуть, навестить сестру и зятя.

– Ни в коем случае! Тебя там сразу же арестуют. У нас там настоящая охота за такими, тем более всем в станице известно, что ты подлежал выселению на север вместе с отцом. И даже если я увижу тебя в своей станице, то вынужден буду арестовать. Таков приказ. Вот если восстановишься в своих правах, тогда смело можешь приезжать в свою станицу, и не только навещать близких и знакомых, но и жить свободно. Я обещаю провести расследование по твоей жалобе так, чтобы ты опять стал равноправным гражданином…

Он допил водку, я дружески простился  с ним, пообещав щедро вознаградить его, если всё закончится хорошо. Он пошёл к поезду, отходившему в мою станицу, а я направился в другую сторону от вокзала, где стояли составы товарных поездов.

Что ж, раз в родную станицу ехать опасно, то я и не стал брать билета на пассажирский поезд, а вскочил на тормозную площадку тронувшегося товарняка, который пошёл в сторону Тихорецкой, и на этот раз решил пробираться к побережью Чёрного моря, а возможно, ещё и дальше на юг…

 

БАТУМ – ОЧЕМЧИРЫ – СУХУМ – НОВОРОССИЙСК

После встречи с милиционером Григоренко на станции Кущёвка я направился товарняком в сторону Тихорецкой и Армавира. В Армавире порожняк не останавливался, и мне удалось спрыгнуть с него на ходу только через два-три километра и вернуться назад пешком, так как до Каспия я больше не собирался, а хотел по другой дороге, от Армавира до Туапсе, пробраться к Чёрному морю. В тот же день я и поехал.

После Белореченской по железной дороге вблизи Туапсе поезд шёл несколькими длинными туннелями, сооружёнными сквозь горные громады. С потолков туннелей почему-то дождём лилась вода, а так как я стоял на открытой тормозной площадке вагона, то промок до ниточки.

В Туапсе я пошёл в морской порт, купил билет до Батума на теплоход «Аджаристан» и уже не «зайцем» путешествовал, а по всем правилам, хотя и на открытой палубе среди сотен мешочников. От Туапсе до Сочи был шторм, качало. За кормой теплохода всё время плыли стаи дельфинов. Дельфины всё время выпрыгивали из воды вверх метра на три и, описав дугу, опять ныряли в волны. Вскоре с левой стороны по ходу парохода на склоне горы показался Ново-Афонский монастырь: точь-в-точь как было на иконе в доме отца. В стороне бывшего монастыря, уже тогда закрытого и превращённого в музей, открывался красивейший вид с моря…

Посещая все порты на восточном берегу Чёрного моря, теплоход «Аджаристан» только на третий день прибыл в красивый и пограничный порт Батум. Раньше город был далеко от границы, но после Первой мировой войны русско-турецкая граница начиналась сразу же за Батумом.

В городе и в окрестностях росли субтропические деревья: айва, мачмала, апельсины, гранаты, финиковые пальмы с вкусными финиками и другие, но я мало обращал на это внимание. Сойдя на берег с теплохода, я сразу же направился на биржу труда и спросил о возможности устройства на работу, но мне ответили:

– Работы есть и на виноградных плантациях, и на строительстве нефтеперегонного завода, но так как Батум – город пограничный, то для поступления на любую работу недавно прибывшим необходимо особое разрешение от органов ОГПУ…

Я молча повернулся и ушёл. Уж в это общеизвестное «учреждение» я добровольно ни за что не пойду, ибо оттуда меня бы уже не выпустили. Походив ещё немного по городу, вечером того же дня я вернулся опять в порт и на небольшом пароходике поплыл назад, до Очемчиры. Ночью в порту Поти этот пароход стоял шесть часов, и я хорошо выспался и отдохнул.

Когда пароход остановился у пристани Очемчиры, я сошёл на берег и до самого вечера бродил по городу и окрестностям, потом забрался в прибрежные кустарники и… «заночевал». На рассвете я оглянулся вокруг себя и заметил, что вблизи в таких же кустах нашего брата «блаженствуют» сотни. Спасаясь от высылки на север, тысячи хлеборобов покинули свои родные края и устремились на юг, в Грузию, но там при ночных облавах многих забирали чекисты и неизвестно куда отправляли. В ночь моего там пребывания всё прошло благополучно.

Утром я пошёл в город и поступил на работу на лесной склад, где меня даже не спросили о документах, а только записали фамилию и больше ничего. После работы я решил отдохнуть по-настоящему и пошёл ночевать в Дом Крестьянина. Заплатил за кровать на одну ночь один рубль, лёг и заснул. Но не тут-то было: примерно в полночь в ту громадную комнату, где спало человек тридцать на небольших кроватях рядом с моей, нагрянули семь вооружённых чекистов из местного отдела ОГПУ, русских и абхазцев, и началась проверка документов у всех отдыхавших. Если у кого не было командировочного удостоверения, и он был не из Абхазской Автономной Республики, тех арестовывали и уводили.

Каждого спящего абхазские солдафоны тормошили и говорили:

– Зачем твоя спит? Давай докуменьти! Давай пошла…

Ночь была прохладная, и я не то от холода, не то от волнения, полураскрыв одеяло, начал так дрожать, что просто зуб на зуб не попадал. Русский чекист, старший в группе, пристально посмотрел на меня. Я замер и, устремив взгляд в одну точку, всё время творил в уме внутреннюю молитву: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя…» Когда очередь дошла до меня, этот старший чекист слегка улыбнулся и… прошёл мимо. Когда один абхазец указал ему на меня, он строго ответил:

– Я уже проверял, всё в порядке…

Когда все чекисты ушли, уведя с собой половину ночевавших в комнате, я долго не мог очнуться от удивления: что же произошло? Почему меня не спросили о документах? Кто был этот старший гепеушник? Не из нашего ли брата, сумевший примазаться к такому страшному учреждению? Или Сам Господь внушил ему то, что он на самом деле и не делал?..

На лесном складе, куда я поступил работать, по моей просьбе меня вскоре назначили ночным сторожем, для которого там же была жилая будка, и я был обеспечен ночлегом. И так я прожил в Очемчирах больше месяца. Потом сторожем склада назначили местного полуинвалида, бывшего красного партизана, и я опять очутился без пристанища.

Получив жалованье, я пошёл к берегу, к пристани, остановился под деревом рядом с шоссейной дорогой и задумался: куда же ещё направиться? Шедший по шоссе порожний грузовик вдруг остановился возле меня.

– Русский? – спросил меня показавшийся из кабины шофёр. Я молча кивнул головой. – Куда путь держишь?

– В Сухум, – ответил я, сам не знаю почему.

– Я тоже сейчас еду в Сухум, садись в кузов, подвезу!

Я уселся в кузове грузовика, и машина покатила по побережью в северную сторону. Я был доволен: ждал вечернего парохода, а тут машина. В полукилометре от Сухума машина остановилась, и шофёр сказал:

– Тут вставай, бо наш директор совхоза ругается, если я беру на грузовик посторонних лиц.

Я встал, искренне поблагодарил его и пошёл на пристань. Купив билет, на пароходе прибыл в Новороссийск, а оттуда поездом через Крымскую и Тимашёвку, и в свою станицу. Приехал ночью и сразу же направился к зятю. И – о, батюшки! Оказывается, у него уже неделю лежит мой… «голос». Постановлением президиума Северо-Кавказского крайисполкома я восстановлен в избирательных правах.

Добрый милиционер Григоренко сделал то, что и обещал мне. Я стал опять равноправным гражданином. К сожалению, я ничем его не вознаградил за это, ибо больше его не встретил и не видел. В моей станице его уже не было…

 

КОНДУКТОР

 

Восстановление меня в избирательных правах давало мне право на труд наравне с другими и на защиту закона. С присланной официальной выписки постановления крайисполкома я снял две копии (на всякий случай), засвидетельствовал их в стансовете печатью и начал действовать.

В колхоз, конечно, я не пошёл, а поехал в ближайший город – Ейск – на берегу Азовского моря, где, говорили, принимали рабочих на рыбный завод. В здании вокзала в Ейске я заметил объявление, приклеенное на дверях кабинета дежурного по станции, в котором было написано:

«Требуются кондуктора для пассажирских и товарных поездов. Обращаться к начальнику станции».

Я тут же написал заявление с просьбой принять меня кондуктором. Зашёл в кабинет начальника станции и подал.

– А вы сигнализацию и билетную систему знаете? – спросил начальник станции.

– Отлично знаю, – ответил я без запинки. – И учился, и кондуктором ездил (в действительности же я ничегошеньки не знал, а на поездах чаще ездил «зайцем», на тормозной площадке).

– Хорошо, а есть у вас документы о работе кондуктором?

– К сожалению, нет.

– Жаль, ну ничего. Приходите завтра утром на экзамен.

Завтра… на экзамен? Вот так проблема! Что же я буду говорить на экзамене? Разве что, как на ходу поезда с тормозной площадки вагона прыгал на железнодорожную насыпь, чтобы не попасться на глаза кондукторам и гепеушникам?..

Выйдя из кабинета начальника станции, я направился в город. Первым долгом я мысленно обратился к моему постоянному Вразумителю и Спасителю Господу Христу, чтобы Он помог мне выйти из затруднительного положения и вразумил меня. Заметив книжный магазин, я зашёл, купил толстую книгу Лопуцко «Правила технической эксплуатации железных дорог» и ещё несколько меньших книжек по железнодорожному движению. Снял вблизи вокзала хоть и дорогую, но отдельную комнату и почти всю ночь просидел над книжками, изучая нужные для экзамена правила поездного кондуктора.

Заснув под утро на час, не больше, я от всей души помолился Всевышнему Вразумителю и в назначенный час явился в кабинет начальника станции. И… сдал экзамен на «отлично». В тот же день я был оформлен и назначен кондуктором на пассажирский поезд № 88 «Ейск – Ростов – Таганрог».

Сослуживцы мне говорили, что некоторым, чтобы стать кондуктором пассажирских поездов, надо было проходить специальный курс обучения, потом его определяли стрелочником, дальше – сцепщиком вагонов, и только тогда уже назначали кондуктором, и в первое время только на товарные поезда. Позже для этой должности надо было три года учиться в железнодорожном техникуме. Моя же «учёба» и подготовка продолжалась… одну ночь.

Мне выдали железнодорожную шинель и фуражку, сигнальный фонарик, зелёный и красный флажки и прочее, и вечером того же дня я уже ехал кондуктором пассажирского поезда. И жалко, и смешно мне было наблюдать, как безбилетные «зайцы» прятались от меня, ничуть не подозревая, что двух дней не прошло, как я сам ехал в Ейск «зайцем» и тоже прятался от кондукторов. И хотя я отлично видел, где они прятались, но никогда не трогал и с улыбкой молча проходил мимо…

Кроме пассажирского поезда, наша кондукторская бригада раз в неделю водила ещё и товарно-пассажирский поезд № 401 «Ейск – Сосыка», при следовании которого почти на каждой станции нам приходилось делать поездные манёвры.

Однажды в тёмную осеннюю ночь на маленькой неосвещённой станции Старощербиновской я один с машинистом паровоза производил такие манёвры. Прислонившись грудью к буферной тарелке позади товарного вагона, я так замечтался, что забыл, где я и для чего там стал. В это самое время сзади меня к буферу, возле которого я стоял, маневровый паровоз двигал с десяток гружёных вагонов для сцепления с тем вагоном, где я стоял, но я… замечтался и стою. Вдруг кто-то невидимый резко ударил меня под колено и сильно толкнул. Я не устоял и упал на рельсы в сторону от вагона. И в тот же самый момент придвинутые паровозом вагоны грохнулись своими буферами о буфер той чугунной тарелки, прислонившись к которой я только что стоял.

Продолжая лежать на земле за рельсами, куда я непонятным образом отлетел из-под вагонов, я с ужасом думал: находись я в момент сближения вагонов на прежнем месте у буфера, меня бы расплющило в одну лепёшку. Такой точно случай произошёл на станции Староминской через день, когда сцепщика вагонов Ивана Деркач буферами соединившихся вагонов расплющило в плоскую кровавую массу так внезапно, что он не успел даже ойкнуть.

Кто же ударил меня под колено и отбросил в сторону от вагонов в такой опасный момент? Ведь вблизи я не заметил ни одной души! И тогда я понял ещё больше, что на всяком месте есть кто-то Вездесущий, который в опасный момент протягивает Свою спасительную руку для спасения Его людей…

Кондуктором я работал около двух лет и одновременно обучался заочным методом в Гидрометеорологическом институте, а в свободное время проходил практику на местной метеорологической станции.

Нравилась мне кондукторская работа ещё и потому, что во время хода товаро-пассажирского поезда, оставаясь один на площадке возле сигналов хвостового вагона, я каждый раз во весь голос пел вечерню, утреню, литургию и панихиду, конечно, не всё, а то, что запомнил наизусть с детства. Когда же мы приводили пассажирский поезд в Ростов-на-Дону, то дальше до Таганрога была уже другая кондукторская бригада, а мы целый день отдыхали на кроватях в бригадном доме вокзала. Но я спал мало. Едва мои сослуживцы засыпали, я тихонько вставал и шёл в город на Старый базар в собор Рождества Богородицы, где литургия совершалась каждый день, а в праздники и воскресные дни всегда служил архиепископ Николай и пел замечательный хор, что для меня было величайшим духовным наслаждением…

И ещё один неприятный случай произошёл со мною на той же неосвещённой станции Старощербиновской. Вся станция ночами была окутана непроглядной тьмою, и даже для фонарей на стрелках не было керосина. Горел только фонарь на входном семафоре да жестяная лампа в кабинете дежурного по станции.

Состав нашего товаро-пассажирского поезда стоял на главном пути, а мне надо было подать шесть вагонов с хвоста поезда на другой путь под пакгауз. Стрелка была поставлена правильно, и я ручным фонарём дал машинисту паровоза сигнал «назад» и другой сигнал – «медленно». Паровоз тендером стал толкать вагоны назад. Когда уже три вагона прошли на другой путь, мне вдруг показалось, что они идут не по тому пути, и я хвать – перевёл под вагонами стрелку в другую сторону. Непроглядная тьма и необдуманная поспешность или просто непростительная рассеянность толкнули меня на такой преступный абсурд. Часть неразъединённых сцепленных вагонов пошла по одному пути, часть – по другому, они заскрежетали и остановились. Стрелка, конечно, оказалась «порезанной». Прибежали дежурный по станции и главный кондуктор, спрашивают:

– Что произошло, как это случилось?

– Не знаю, – ответил я им. – Стрелка сама под вагоном перевернулась.

– Это происшествие я так не могу оставить, – сказал дежурный по станции, – стрелка-то повреждена колёсами вагонов, порезана…

Он составил акт о повреждении стрелки и передал диспетчеру управления дороги, а тот переслал это для расследования Ейскому уполномоченному Транспортного отдела ОГПУ. И начали меня таскать на допросы каждый день. И удивительно, что спрашивали не столько о сути самого происшествия, а больше всего о моей биографии, о родителях и их биографии, о дедушке и бабушке. Я сказал об этом главному кондуктору нашей бригады, Фёдору Бабаш, члену партии с 1916 года, чтобы он помог мне в этой ситуации. Дело кончилось тем, что он лично пошёл к уполномоченному и уговорил его «не раздувать дело» против меня. И больше на допросы меня не вызывали.

Но я уже и сам решил уйти со службы на железной дороге, ибо случись ещё хоть один подобный неприятный случай, и меня уже не помилуют, тем более что вскоре наркомом путей сообщения стал сталинский «железный нарком» Лазарь Каганович, который был не лучше Ежова.

Успешная заочная учёба в Гидрометеорологическом институте и любовь к метеорологии как к очень интересной науке заставили меня поскорее расстаться с транспортом. Прибыв с поездной бригадой в Ростов, я пошёл прямо в Гидрометеорологический техникум по улице Подбельского № 15 к профессору Завадскому, с которым раньше переписывался, и рассказал о своём желании. И так как в тот самый день заседала в техникуме экзаменационная комиссия, то я был допущен вне очереди и сдал экзамен экстерном на звание техника-метеоролога, как окончивший сей техникум, в котором я ни дня не был, и получил об этом диплом.

В следующее прибытие в Ростов я пошёл в управление Гидрометеорологической службы, помещавшееся по улице Фридриха Энгельса № 112 (бывшая Садовая), и предложил свои услуги в качестве метеоролога. После формальной проверки меня назначили сменным метеорологом-наблюдателем на межрайонную метеорологическую станцию, где был начальником канеловский казак Роман Карпец, у которого я до этого практиковался.

Уволившись по собственному желанию с должности кондуктора на железной дороге, я стал служить на метеорологической станции…

 

НА МЕТЕОРОЛОГИЧЕСКОЙ СТАНЦИИ

 

Дежурство наблюдателем на метеорологической станции – самая приятная и интересная служба. За два часа один раз по телеграфу мы передавали сводки погоды по международному коду в ближайшие аэродромы, аэропорты и бюро погоды в Ростов-на-Дону. Это занимало пять минут. В остальное время этих двух часов дежурный мог читать книги, писать, учиться заочным методом и даже… спать, имея, конечно, при себе будильник. Дежурили сутки, 24 часа подряд, потом двое суток были свободными. После пяти таких дежурств имели выходной и были свободными пять суток. Поэтому я с успехом окончил заочный Гидрометеорологический институт, как говорили, «без отрыва от производства», и через год был назначен старшим метеорологом.

Не могу не засвидетельствовать один невероятный случай. Однажды я был на очередном дежурстве на метеорологической станции. После полудня в районе станции разразилась сильная гроза с ливнем. Гром часто раскатисто грохотал, и я не отходил от телефона на случай внеочередного запроса о погоде. Вскоре, однако, грозовая туча прошла от нас на юг, и уже слышался лишь редкий отдалённый гром.

Я по-прежнему сидел в кабинете метеостанции возле телефона и в окно наблюдал за вертящимся в разные стороны при менявшемся ветре флюгером Вильда. В это время возле порога метеостанции раздался ясный голос:

– Фёдор Иванович! Иди сюда скорее!

Я быстро вышел и оглянулся: никого вблизи нет. И в тот же самый момент прямо над моей головой раздался страшный удар грома, почти оглушивший меня. Когда я немного пришёл в себя, то сразу же увидел, что находившийся в десятке метров от меня флюгер Вильда, не имевший громоотвода, разбит вдребезги. Из квартиры домика метеостанции выбежал мой начальник, Роман Данилович Карпец, и испуганно спросил:

– Ты… живой?

– Да… как будто бы, – ответил я неуверенно.

Зашли с ним в кабинет метеостанции. На том самом месте, где я сидел до таинственного зова, прямо через стул и дальше в полу виднелась глубокая обугленная дыра. Телефонный аппарат в кабине тоже был разбит вдребезги. Если бы я сидел на прежнем месте у стола в момент попадания молнии, эта дыра от электрического разряда прошла бы через меня насквозь, и от меня остался бы лишь один бездыханный и обугленный труп.

– Вы меня звали перед этим? – спросил я Карпеца.

– Нет. Я выскочил из квартиры только после удара грома.

– А кто же меня позвал так ясно у порога метеостанции? – и я рассказал ему о таинственном зове и искренне перекрестился.

Начальник Карпец, до этого насмехавшийся над моей религиозностью, на этот раз ничего не сказал и молча ушёл в свою квартиру. Я знал, что это был голос Вездесущего, имя которого было всегда у меня на устах и в помышлениях…

Наступил 1937 год. Год «Ежовых рукавиц». И один за другим стали «исчезать» наши люди, как на железнодорожном транспорте, так и служащие в местных государственных учреждениях.

Я отлично знал, что мне, как бывшему лишенцу и сыну раскулаченных родителей, грозит большая опасность, если я буду оставаться в своём Кубанском крае. Я выпросил у знакомого врача справку, что по состоянию здоровья нуждаюсь в перемене климата, и подал заявление об увольнении (конечно, это было вымышлено: здоровье моё тогда не имело ни одного минуса). В прошении я ещё указывал, что, меняя климат, я поеду к больному дяде в Майкоп, и мне дали справку: «Уволился по собственному желанию».

Но поехал я не в Майкоп, а прямо в Москву, в Московское управление Гидрометеорологической службы. Как ни странно покажется, но в Московской области меньше всего преследовали «социально чуждых», а больше гонялись за крупными военачальниками и старыми деятелями из «Ленинской гвардии». Я знаю много случаев, когда многие осуждённые лица, бежавшие из мест заключения, явились в свой край, были почти все арестованы и вновь осуждены, да ещё и с «добавлением». Те же, что, бежав из ссылки, пристроились на разных работах под Москвой, жили годами на свободе, никто ими не интересовался и не трогал их, если, конечно, никто не предавал их…

 

ЗИНА

 

Прибыв в Москву, я зашёл в Гидрометеорологическое управление, находившееся по Садово-Триумфальной № 10, и предложил свои услуги в качестве метеоролога. После некоторых обыкновенных формальностей в отделе кадров меня направили на метеорологическую станцию в городе Коломна, километров за семьдесят на юг от Москвы.

На Коломенской метеостанции, кроме других трёх сменных наблюдателей, метеорологом служила ещё и 17-летняя Зина К…, с которой с первых же дней я стал в самых дружеских отношениях. Наша дружба вскоре перешла некоторые невинные границы, и мы уже старались встречаться не только на службе, но в вечерние часы и в парке, в кино, и даже в её квартире.

Многое у нас с ней было прямо противоположно: я с детства воспитывался хотя и в простой, но религиозной семье, и у меня на всю жизнь сохранилась любовь к православной церкви и её обрядам. У Зины же наоборот: хотя она и не была членом комсомола, но о религии «знала» только из пропаганды атеистических лекторов Ярославского да иногда черпала «сведения» из присылаемой на метеостанцию газеты «Безбожник». Если я в уединённом месте рассказывал ей о вере наших предков, о написанном в Евангелии, о Православной церкви, то она хотя и слушала меня, но скорее из уважения ко мне, а не из желания понять и воспринять всё рассказанное.

Короче говоря, Зина была чистейшим плодом советского атеизма. Она говорила мне, что ещё трёхлетней девочкой якобы ходила с бабушкой в церковь, а позже и в церкви никогда не была. И всё же эта девушка мне нравилась.

Однажды я проходил мимо старого городского кладбища и среди деревьев и памятников заметил православную церковь. В раскрытые двери главного входа виделись огоньки свечей и лампад: было воскресенье, и в храме шла Божественная литургия. По привычке оглянувшись, я прошёл в открытые ворота кладбища, зашёл в церковь, незаметно встал в уголке и с благоговением простоял до конца богослужения. И тогда же у меня родился план: затащить в эту церковь и Зину, хотя бы один раз.

Вскоре наступал праздник Преображения Господня. Когда солнце уже клонилось к закату, я зашёл к Зине и предложил ей прогуляться вместе по городу и посмотреть старинное городское кладбище, где очень много интересных и красивых памятников. Она согласилась.

Не прошло и получаса, как мы уже входили в ворота кладбища, и, заметив открытую дверь в церкви, я сразу же молча туда направился. Зина в недоумении остановилась, пыталась и меня остановить, но потом робкой поступью пошла следом за мной. Мы зашли в церковь и стали рядом. В то время как я всем чувством своим внимал вечернему богослужению, Зина всё время со страхом оглядывалась вокруг, часто глядела на свои руки и прятала за спину, как бы стыдясь показывать их окружающим.

Когда мы вышли из церкви, она с упрёком сказала мне:

– Ты без выдумок не можешь! Забыл, что мы на государственной службе, если узнают об этом в управлении, по головке не погладят! Да и свои сотрудники метеостанции засмеют нас.

– Что же мы преступного совершили? – сказал я с неудовольствием. – Мы оба беспартийные и в свободное время имеем право заходить туда, куда хотим.

– Так-то оно так, но всё же не следовало бы этого делать. Между прочим, эта церковь напомнила мне рассказ Гоголя «Вий», отчего мне даже страшно было. И ещё одна странность: когда я стояла с тобой в церкви, мне всё время казалось, что мои руки очень грязные. В чём дело?

– Если казались грязными, то надо помыть их, – сказал я с намёком.

Когда мы потом зашли к ней на квартиру, она стала усердно мыть свои руки. Незаметно улыбаясь, я молча наблюдал за её стараниями, но пока не говорил того, что надо было сказать.

На следующий день утром, сдав дежурство очередному наблюдателю, я опять потянул Зину в церковь. И опять, едва войдя в церковь, она брезгливо смотрела на свои руки и прятала их от взора людей. Когда мы вышли из церкви, она озабоченно сказала:

– Феденька! Что за странное явление? Опять мне в церкви казалось, что мои руки грязные и сама я вся грязная, а ведь ты же сам вчера видел, как я тщательно мыла руки, потом, когда ты ушёл, я пошла и искупалась в бане, а утром сегодня опять мыла руки. В чём дело?

– Нет, Зина, ты не мыла своих рук и сама не мылась, – сказал я серьёзным тоном.

– Ты что, смеёшься надо мной? Не видел, как я мыла руки?

– Нет, не видел. И точно знаю, что и рук не мыла, и сама не мылась.

Заметив обиженный и недоумённый взгляд Зины, я нежно взял её за руку и ласково сказал:

– Милая Зинуля! Ты недавно со мной откровенно объяснилась и сказала, что искренне любишь меня, и обещала слушаться всегда.

– Говорила и теперь повторяю: люблю и буду любить.

– Приятно слушать, но ещё приятней мне будет, когда я увижу исполнение твоих обещаний. Перво-наперво послушай меня: вот что – иди и помойся! Ведь ты с трёхлетнего возраста ходишь грязной. Вот я, например, с риском для своего служебного положения в прошлом году ездил за триста километров от места службы, зашёл в такую же кладбищенскую церковь, «помылся», но не так, как ты, и теперь чист.

– Не философствуй! Говори прямо: что ты хочешь?

– Пойди в эту самую церковь к священнику, исповедайся и причастись Святых Таинств!

– Да ты с ума сошёл?! – испуганно воскликнула Зина. – Кто я, старая деревенская баба, что ли? Брось ты свою казачью твердолобость! Ещё нет тридцати лет, а мямлит, как столетний деревенский дед. Ещё не хватало: к попу идти! Если из-за любопытства зашли в церковь, то это не значит, что мы должны придерживаться обычаев беспросветной темноты наших дедушек и бабушек.

– Мне казалось, что ты умнее, – сказал я с раздражением. – Что ж, ходи грязной и дальше. Если сама почувствовала на себе грязь, то надо омыть себя, как я сказал. Хуже тем, которые не замечают на себе безбожной грязи, а подсказать им некому, как избавить свою душу от греховного зловония. Так-то ты любишь меня и будешь слушаться всегда? Всё! До свидания! – и, резко повернувшись, я пошёл, не оглядываясь, в другую сторону.

Два дня я умышленно избегал уединённой встречи с Зиной. На третий день она украдкой сама подкараулила меня возле моей квартиры, виновато подошла и, оглянувшись вокруг, тихо и ласково сказала:

– Федюнчик! Ты обиделся, что я так грубо отвергла твоё предложение и не послушала тебя? Не сердись, не надо! Я много думала об этом, и… Если тебе это так хочется и будет приятно, то что ж, я… согласна.

– Не только мне, но поверь, что тебе же первой станет и приятно, и хорошо, – живо и радостно ответил я. – И если ты согласна, то об этом я сам договорюсь с батюшкой. В эту субботу в церкви будет богослужение, но людей наверняка почти не будет, и никто о нас ничего не узнает. В церковь пойдём вместе, и ты смоешь с себя всю грязь по-христиански.

– Но я же ведь ничегошеньки в этом деле не понимаю, – сказала Зина. – Не знаю, что говорить попу, как вести себя!

Тут уж я постарался использовать все свои скудные тогда знания и как можно подробнее разъяснить всё, что надо. Когда мы зашли на её квартиру, то кроме разъяснения сего обряда, я научил её правильно по-православному креститься, ибо она и этого не умела.

В субботу рано утром я зашёл к Зине на квартиру, ещё раз хорошо проинструктировал её, не разрешил ей ни есть, ни пить ничего до принятия причастия, и мы пошли в церковь.

Церковь была уже открыта. Мы зашли. Литургия ещё не началась, но на клиросе стоял старенький священник в чёрной поношенной рясе и перелистывал какую-то церковную книгу. Я сразу же подошёл к нему и сказал, что одна молодая девушка хочет исповедоваться и причаститься. Я тоже изъявил желание «отговеться», но сказал священнику, что, мол, каждый год исполняю эту христианскую обязанность, а вот знакомая мне девушка и в церковь-то много лет не заходила.

Без лишних расспросов священник сразу же согласился, сейчас же зашёл в алтарь и через минуту оттуда вышел в епитрахили, с крестом и Евангелием и стал у аналоя перед иконою Христа. Я оглянулся, а Зина… исчезла. Туда-сюда – нигде её в церкви не видно.

– Минуточку, батюшка, обождите, мы сейчас! – виновато сказал я и почти выбежал из церкви. Смотрю, а Зина стоит, спрятавшись за толстым деревом, и выглядывает в мою сторону. Увидев, что я её заметил, она сама вышла из-за дерева и, наклонив голову, пошла мне навстречу.

– Ты долго ещё будешь по-детски глупить? – сердито сказал я, крепко беря её за руку. Она молчала и покорно пошла со мной в церковь. Я, как ребёнка, подвел её к священнику, потом отошёл назад и стал ждать. Исповедь её продолжалась минут пятнадцать.

После разрешения грехов, когда я увидел, что Зина трижды правильно перекрестилась, поцеловала крест и Евангелие, то чуть не заплакал от радости. С бледным и вспотевшим лицом она прошла мимо, не видя меня, и встала у свечного ящика. Я тоже исповедался, а потом встал у клироса и помогал псаломщику петь литургию.

После «Отче наш» я жестом показал Зине, чтобы она подходила к амвону – скоро надо будет причащаться, но она вдруг круто повернулась и выбежала из церкви. Я выбежал следом, догнал её в воротах кладбища и почти силой потащил назад. Перед Царским Вратами она опять пыталась вырваться из моих рук, но потом вдруг сразу как-то обмякла, сама подошла к чаше и причастилась.

В утренние часы было прохладно, а она была в одном лёгком летнем платье, но пот лил с её лица ручьём. Она медленно отошла к стене и опустилась на стул, как больная, но через минуту живо встала, подошла ко мне с сияющим лицом и как-то по-новому мило улыбнулась.

Когда после целования креста мы выходили вместе из церкви, Зина тут же на паперти обняла меня за шею, смеясь и плача, начала целовать, не обращая ни на кого внимания, чего раньше не делала, даже когда мы были вдвоём в уединённом месте.

– Ты был прав, Федя, на сто процентов, – говорила она с подъёмом. – Мне сейчас так приятно и хорошо, словно сто пудов с плеч свалилось. Врут атеисты! Есть высшая и таинственная Божественная Сила, оздоровляющая и омывающая всякого кающегося от греховной грязи. Теперь руки не кажутся мне грязными. А я-то, дура…

– Не надо вспоминать, Зинушенька, то всё прошло, – сказал я, беря её под руку. – Ты теперь стала совсем другой, обновлённой…

В тот день мы чувствовали себя так счастливо, словно новобрачные. Да мы и в самом деле думали о браке, сначала хотя бы гражданском, но… Вот это самое «НО» часто стояло поперёк дороги на моём тернистом житейском пути…

Через два дня после этого от Московского управления Гидрометеорологической службы я получил особую анкету с дополнительным предписанием срочно заполнить её и возвратить. В ней были такие страшные пункты, что отвечать на них правдиво нельзя было. Но главное, что анкета была получена не из управления непосредственно, а вручил её почему-то мне уполномоченный местного НКВД. Что это означало, мне было ясно. Нужно было немедленно уезжать оттуда, и я сказал об этом Зине.

– И я поеду с тобой! – вдруг заявила она серьёзно. – Я не хочу оставаться здесь без тебя: куда ты, туда и я. Ведь мы же в минувшую субботу приобщались из одной чаши, значит, и в дальнейшем мы должны всё пить из одной чаши, что бы ни случилось на нашем житейском пути. Через два месяца мне исполнится семнадцать, мы пойдём в ЗАГС и…

Вот так проблема! Откровенно говоря, мне и самому очень жалко было с Зиной расставаться, но что придумать, я и сам не знал. Я чувствовал, что возможно, мне долго придётся скитаться по белу свету, часто менять место жительства и работу, быть на подозрении как «социально чуждый элемент», а она ведь чистого пролетарского происхождения! Зачем же я и её буду подвергать тем же опасностям, что и себя? Я слегка старался её отговорить, но чувствовал, что и сам слабею под её упрямством.

– Знаешь что, – сказал я, наконец, совсем не об этом, а о другом, и с немножко нагловатым намёком, – до этого ты была для меня обыкновенной любимой девушкой. Но если оправишься со мной, допустим, на Кавказ, то следовательно, мы и жить должны вместе?

– Конечно, в одном месте, иначе бы я и не поехала, – сказала Зина.

– А думаешь ли ты о том, что если мы будем не только в одном городе, но и на одной квартире, то я ведь потребую от тебя и того, от чего пока воздерживался? Понимаешь это?

Она покраснела, немного помолчала, потом тихо промолвила:

– Понимаю. Но разве это уж так обязательно и без этого нельзя жить? Ну… что ж, если потом зарегистрируемся в ЗАГСе, то… – и она наклонила голову, ещё больше покраснела и как-то по-детски засмеялась.

– Потом, потом! Вряд ли стоит дожидаться твоих ЗАГСов.

– Ладно, Феденька, нам надо думать и устраивать сейчас главное, а остальное в жизни нашей само придёт…

Мы одновременно сделали двухдневный прогул, и нас уволили как прогульщиков, чему я не огорчился, ибо это было гораздо лучше, чем увольнение из-за «социального происхождения», а ещё опасней было дожидаться повторных визитёров из НКВД…

Так как всё наше «имущество» вместилось в два чемодана, то собирались мы недолго. Взяв по одному чемодану, мы пошли на станцию Голутвин (возле Коломны), сели на скорый пассажирский поезд и покатили на юг, в Баку, где по имеющимся у нас сведениям была большая потребность в кадрах для метеорологических станций Кавказа…

 

КАВКАЗ

 

В Бакинском управлении Гидрометеорологической службы, ввиду низкой зарплаты, недостаток в кадрах метеорологов ощущался ещё больше, чем в Московской области. Поэтому, несмотря на то, что я и Зина были «прогульщиками», нас сразу же оформили на службу по специальности.

– Вот что, товарищ Горб, – сказал мне заместитель начальника управления, азербайджанец Бабаев. – Мы вас временно назначим заведующим метеорологической станции в ауле Ботлих, в горном Дагестане. Там прямо беда: вместо положенных по штату четырёх сотрудников остался один, да и тот больной. А вас, товарищ К…, – обратился он к Зине, – назначим метнаблюдателем в местный аэропорт, в Баку.

– О нет! – запротестовала Зина. – Нас только в одном месте, обоих.

– Да, товарищ начальник, только вместе, – повторил я. – На какую угодно метеостанцию, но только обоих в одном и том же населённом пункте.

Бабаев с удивлением посмотрел на нас:

– Почему непременно вместе? Вы что – муж и жена, или кто?

Мы молча глядели друг на друга и не знали, что ответить. В самом деле: кем же мы являемся? Влюбились друг в друга, вместе уехали из Коломны, и больше ничего. Ни по фамилии, ни по документам, кроме специальности, у нас ничего общего не было. Мы даже не были ещё в слишком близких отношениях и только при удобных условиях собирались зарегистрироваться в ЗАГСе, чтобы хоть по-граждански стать теми, о чём мечтали. На каком же основании мы требуем службу в одном месте? И мы… молчали.

Бабаев тоже молчал и смотрел на нас, ожидая ответа, потом улыбнулся и сказал:

– Всё ясно. У вас-то и прогул сделан в одно время! Понятно. Ну что ж, езжайте вместе на метеостанцию в Ботлих. Эх, «девушки нашей страны»!

(В те дни в Баку как раз шёл интересный кинофильм под названием «Девушки нашей страны».)

Вечером того же дня мы выехали из Баку до Махачкалы, там пересели на поезд, направлявшийся из Махачкалы в Буйнакск (бывший Темир-Хан-Шура), а дальше уже железной дороги не было. Более двухсот километров от Буйнакска вглубь гор до Ботлиха надо было перебираться на случайной грузовой автомашине, и мы почти двое суток поджидали на дороге попутную машину. Другого средства передвижения, кроме ишаков, не было…

Второго дня, уже в сумерках, на дороге показалась машина. Мы сразу же выбежали ей навстречу. Шофёр сказал нам, что едет только до аула Хунзах, но всё же это было в нужном направлении, и мы, получив разрешение, взобрались в кузов со своими чемоданами и уселись. Там, в кузове, сидели ещё несколько аварцев, грозно на нас посмотревших. У всех, в том числе и у сидевшего среди них аварского мальчика, на поясах висели большие кавказские кинжалы.

Была тёмная безлунная ночь. На высоком горном перевале, километрах в пятнадцати от Хунзаха, один из аварцев, сидевший рядом с нами в кузове грузовика, во весь голос затянул какую-то заунывную горскую песню, потом постучал в кабину, и машина остановилась.

Спрыгнув на землю, аварец подошёл к вышедшим из кабины шофёру и его напарнику и начал что-то горячо доказывать. Между ними разгорался жаркий спор. Остальные аварцы, кроме мальчика, тоже сошли вниз и подошли к спорившим. Тот, который остановил машину, с воинственными выкриками всё время показывал рукой в мою сторону, потом – на скрытую внизу в темноте пропасть, и на чём-то грозно настаивал. Какое-то дикое и страшное намерение таилось в непонятных жестах горца.

Вдруг зачинщик спора толкнул в грудь шофёра и, схватившись за рукоятку своего кинжала, шагнул в мою сторону. В ту же секунду я выхватил у сидевшего рядом со мной мальчика кинжал и, сжимая крепко рукоятку, привстал, готовясь к самому худшему. Но в этот момент остальные горцы преградили путь ретивому аварцу, схватив его за руки и полы черкески. Между ними началась опасная борьба.

Дрожавшими руками Зина обхватила мои колени и со слезами шептала:

– Давай скорее бежать отсюда! Скроемся, пока не поздно…

– Куда бежать? – растерянно отвечал я шёпотом. – Слева – высокие отвесные скалы, справа – зияющая бездонная пропасть, а мы одни на узкой дороге! Далеко ли уйдём? Быть может, всё кончится благополучно; видишь, они дерутся между собой, а это уже хорошо…

В результате короткой борьбы разъярённый аварец оказался обезоруженным и связанным по рукам и ногам. Его, не церемонясь, положили на дно кузова, два других аварца сели рядом, и машина покатила дальше. Я с облегчением вздохнул и с извинением возвратил мальчику кинжал.

Наконец, доехали до аула Хунзах. Молодой аварец, бывший в кабине с шофёром, подошёл ко мне и сказал:

– Вставай ваша надо, наш машина дальше ехать нет. Куда тебе?

– Метеостанция здесь в ауле есть? – спросил я его.

– Что дождь и бурю говорит? Такой станция есть, это по пути в мой сакля, давай пошла!

Мы сошли с машины и направились следом за этим горцем. По дороге я осторожно спросил его:

– Дорогой хириял[4], объясни нам, пожалуйста, о чём вы на перевале так спорили, из-за чего подрались?

– Э, урус, наша такая часто бывает, твоя сегодня хорошо, – и он похлопал меня по плечу, потом добавил: – Этот джигит хотел твоя резать и бросать вниз, в река, говорит: «Никто не увидит, не узнает…» А твой Марушка хотел увезти к себе в сакля. А если она не захочет и будет кричать, тоже резать.

– Но за что же так? Разве мы ему какое зло причинили или чем обидели?

– Это не важно, что вы лично ему ничего плохого не сделали. Давно один наш старый джигит говорил: «Убить гяура – святое дело мусульманина». Но он не поэтому хотел твоя резать. В прошлом году русские большевики стрелили его брата, за что, не знаю. И он поклялся именем Магомета кровью отомстить за кровь брата, и по нашему отцовскому адату, должен это сделать. Но моя – культурная человек, и машина правил тоже культурная человек. Моя знает, что твоя – хороша урус, и твой Марушка – хороша урус, поэтому наша и заступилась за вас…

– Большое спасибо тебе, хириял. Аллах тебя вознаградит за это…

Мы подошли к домику метеостанции и простились с этим аварцем… Переночевав в здании метеостанции, мы вышли утром на дорогу – опять ждать попутной машины. Но ждали недолго. Вскоре показалась автомашина с русским шофёром и в нужном направлении, и часа через два мы благополучно прибыли в Ботлих.

Оказалось, что единственный сотрудник там вовсе не был болен, как в Баку говорил нам Бабаев, а просто не чаял, как оттуда уехать. Едва мы прибыли, он спешно сдал мне все метеорологические приборы и выехал в Нальчик.

В нашей единственной комнате находился и кабинет метеостанции. Комната эта была как бы прилеплена к сакле Хаджи Мурата Магометова, с голым каменистым потолком, из расщелин которого всё время выползали ядовитые скорпионы…

Однажды среди жителей нашего аула распространился слух, что прошлой ночью группа неизвестных бандитов ограбила Клохский фруктовый завод и скрылась в горах. Через день после Клохского ограбления одиночных горских «абреков» видели в садах и ущельях вблизи аула Ботлих. А ещё через несколько дней горские партизаны ночью налетели на магазин в самом Ботлихе, захватили часть товаров, подожгли кинотеатр и скрылись.

Через несколько дней после этого я решил съездить в соседний аул Агвали, чтобы взять там у одного аварца переданные с горы Сулак для нашей метеостанции запасные термометры. Взяв на всякий случай у местного аптекаря ружьё, я на велосипеде направился в Агвали, прибыв туда только вечером. Назад в наступавших сумерках я побоялся ехать и остался ночевать у того аварца, у которого брал термометры.

Утром мне вздумалось пройтись в ближайшие горы прогуляться. Пробираясь между глухих ущелий, вблизи одной пропасти среди густых зарослей я заметил трёх горцев. Подостлав под себя бурки, они совершали обряд омовения… Я незаметно постарался удалиться прочь. Перебравшись через вершину небольшой горы, я очутился на широкой открытой поляне, а ещё дальше внизу лежал аул Ахвах. Мне захотелось туда пройти, но впереди была отвесная стена, и я отказался. Свернув влево, я зашагал узенькой тропинкой среди деревьев, но вскоре заросли стали непроходимыми, а тропинка вдруг исчезла. Постояв с минуту, я хотел выбраться из этой густой чащи, но едва повернул в сторону, как вдруг сорвался и полетел вниз.

Через секунду, зацепившись ремнём ружья за сук растущего в ущелье дерева, я повис в воздухе. Рванувшись, я порвал ремень и упал на мягкую траву. И только когда осмотрелся, в страхе заметил, что лежу на самом краю глубокой пропасти. И тут же заметил вблизи свежий пепел от костра и глиняный кувшин, что указывало на недавнее нахождение здесь людей.

Не успел я сообразить, что всё это значит, как вдруг передо мной, словно из-под земли, вырос высокий аварец в чёрной кавказской бурке. Держась за рукоятку кинжала, он устремил на меня острый неподвижный взгляд:

– Урус?

Я молча кивнул головой.

– А зачем твоя здесь?

Я сказал, что шёл напрямик из Агвали в соседний аул, заблудился и упал в это ущелье. Горец посмотрел вниз на глубокую пропасть, потом взвёл на мгновение глаза к небу и, опять устремив на меня свой взгляд, строго сказал:

– Урус! Моя твоя резать будет! – и обнажил кинжал.

– Нет, нет! Я не урус. Я твой кунак! Я… адыгеец… кубанец... – не на шутку струсив и медленно отступая от него, я начал бормотать, что на ум взбрело. – Я живу в Ботлихе, ваш аварец в Ботлихе, Хаджи Мурат, – мой кунак. Я в его сакле живу.

– Ботлих? Хаджи-Мурата доме? – удивлённо переспросил горец. – Хаджи-Мурата – наша кунак, – затем, внимательно посмотрев на меня, сказал: – Да-да, я тебя там видел. Я знаю, что ты не московский гяур и не коммунист, – и он вложил кинжал в ножны. – Однако благодари Аллаха, что встретился здесь со мною, а не с другими. Раз ты всё же урус, – продолжал он, – то наша урусов должна всех резать. Иди скорее!

Он помог мне выбраться оттуда тайной тропинкой к дороге, а сам вмиг скрылся, и я даже не заметил, куда и как. Ружьё моё так там и осталось где-то в ущелье… Только вечером на велосипеде я вернулся из Агвали в Ботлих, в изорванной одежде и с исцарапанным в кровь лицом, чему Зина со страхом удивилась…

После такого приключения я стал энергично требовать от управления Гидрометслужбы, чтобы прислали в Ботлих другого заведующего, ибо мы дальше ни за что не хотели там оставаться.

В январе 1939 года прибыл в Ботлих новый метеоролог-аварец. Я немедленно сдал ему все дела станции, и мы выехали в Баку. Управление отправило нас обоих в прежних должностях на агрометеорологическую станцию в городе Куба в Азербайджане. Новое место работы было уже не таким захолустьем, как аул Ботлих: тут было и электричество, и магазины, и больница, и недалеко от железной дороги. Устроившись более или менее по-человечески, мы, наконец, решили оформить нашу жизнь хотя бы гражданским браком, тем более Зина достигла совершеннолетия, а об этом она ещё в Коломне говорила. Но нам захотелось такое важное событие в нашей жизни обставить хоть каким-нибудь маленьким торжеством.

С моего согласия Зина решила поехать к своей маме в Краснодар, вместе с нею вернуться назад и, получив от неё родительское благословение, тогда уже идти со мной в ЗАГС для регистрации брака.

Прощаясь со мной на вокзале Хачмаса, Зина была почему-то не в духе и с грустью на лице говорила:

– Как будто тяжёлый камень давит на сердце в груди моей, и мне так не хочется уезжать от тебя одной. Ну ничего! Не позже, как через неделю, я вместе с мамой примчусь назад к тебе, мы оформим брак, как мечтали ещё в Коломне, и тогда законно и неразлучно будем вместе навсегда. Потерпи немножко! Жди моих горячих объятий! До скорого свидания, приятного свидания, милый мой, желанный мой!

– Счастливого пути и скорого радостного возвращения! – крикнул я Зине, уже стоявшей на подножке вагона. – С Богом, и скорее возвращайся!

Поезд тронулся, и Зина уехала. И… навсегда! Ни «скорого свидания», ни «горячих объятий» так больше между нами и не было.

Через два дня после отъезда Зины меня телеграфно вызвали в Баку, якобы по «делам службы». Когда я прибыл в управление Гидрометслужбы в Баку, по улице Карганова № 3, меня направили в кабинет начальника – Али Бабаева. Едва я вошёл туда, как рядом со мной, словно выросли из-под земли, встали оперативный спецследователь НКВД Агароньян и начальник Третьего отдела НКВД Азербайджана Хохлов. Ничего не говоря, они вывели меня на улицу и доставили в большое трёхэтажное здание, стоявшее на самом берегу Каспийского моря, оказавшееся резиденцией наркомвнутдела Азербайджанской Республики.

Там мне предъявили ордер на арест по статье 72, часть 1-я УК Азербайджанской ССР, что соответствовало статье 58-й, пункт 10 УК РСФСР. Ордер был подписан наркомом Азербайджанской ССР Емельяновым, его заместителем Керимовым и санкционирован верховным прокурором республики, тюркскую фамилию которого не помню.

Произведя тщательный и бесстыдный обыск, раздев догола, меня потом провели по длинным коридорам подземелья внутренней тюрьмы НКВД, находившейся в том же здании, втолкнули в камеру № 127, и… прощай, свобода!

Так я больше не видел и не знаю, что сталось с моей любимой девушкой Зиной Викторовной К…, ибо через несколько месяцев был осуждён и отправлен на дальний север, в Ухто-Ижемский лагерь НКВД, в Коми АССР, на берегу реки Ухта, притока Печоры…

 

УРКИ И ИХ «ШУТКИ»

 

…В конце июня 1941 года всех политзаключённых переправили из нашего пункта, возле города Ухта (быв. Чибью), в ОЛП № 6 (отделение лагерных пунктов № 6), в район деревни Крутой. Это в действительности был штрафной пункт, в котором больше половины ЗК (заключённых) составляли профессиональные воры-рецидивисты и бандиты-грабители. В том же самом пункте, ещё до нашего туда прибытия, оказались тысячи поляков, западных украинцев, прибалтийцев и евреев. Это были те выходцы из Польши, которым в 1939 году Сталин подал «братскую руку» и «освободил из-под капиталистического гнёта». Они пачками умирали от непосильного труда, голода и холода.

«Доходяг» – лиц, уже не способных ни к какому труду – запирали в холодный изолятор, почти лишая всякой пищи, где они вскоре и «доходили» окончательно. Каждое утро чекисты и их лагерные приспособленцы открывали изолятор, как дрова, сваливали трупы «дошедших» на подводы (зимой – на сани), везли к нигде и никем не обозначенному и никому не известному кладбищу у кирзавода (кирпичного завода) и зарывали в замёрзшем грунте в одной яме по пятьдесят человек, предварительно раздев догола и привязав к ноге дощечку с номером ЗК.

В этом лагерном пункте бригадирами, учётчиками, нарядчиками и другими распорядителями были исключительно урки – бандиты, убийцы и воры, а бывшие профессора, артисты, доктора, учёные и другие лица интеллигентного труда работали только на простой тяжёлой работе и… «доходили». К уркам местное начальство (да и не только местное) особо благоволило. Эти бандитские выродки открыто отнимали у «контриков» их «горбушки» (200-граммовые пайки сырого хлеба), и жаловаться было бесполезно, да и опасно: если урки узнавали, что такой-то на них пожаловался, они в первую же ночь такого умерщвляли.

Однажды бригада, в которой я находился, утром не была отправлена на лесоповал, а оставлена была на работу в зоне лагеря. Нас поставили в помощь строителям, строившим в зоне лагеря громадный новый барак, рассчитанный на 500 заключённых, которые прибывали к нам ежедневно. Проводилась электропроводка с током высокого напряжения, и в некоторых местах обнажённые провода висели чуть ли не до земли. Долбая в этом месте ломом и лопатой грунт мёрзлой земли возле одного такого обнажённого провода, я встал передохнуть. Бригадир, глянув в мою сторону, крикнул:

– Эй ты, гад белорукий! Оттяни провод, что возле тебя, в сторону!

Не подумав о целях приказа бригадира, я шагнул и только взял провод голой рукой, как помощник бригадира, известный бандит Перебейнос, умышленно включил электрический рубильник, привешенный на столбе.

Ток стразу страшно ударил меня. Я весь затрясся, но выпустить провод не могу, крикнуть тоже не могу, а только мычу сквозь сжатые губы, как немой, и чувствую, как сердце моё вначале сильно забилось, а потом стало сразу ослабевать и вот-вот остановится. В глазах начало темнеть, но провод словно прирос к руке и тряс меня, не переставая.

На моё счастье, в это время в районе наших работ показался начальник лагерного пункта Ананкин, и урка поспешил выключить рубильник. Я был спасён. Сердце опять стало учащённо биться, а из глаз непроизвольно катились слёзы.

– Здоровый, в рот мазанный! – с недовольной усмешкой процедил Перебейнос. – Несколько дней тому назад один пшех (поляк) вот точно так же взялся за провод, я и мигнул Вырвиглазу. И только Вырвиглаз включил ток, как пшех вмиг перевернулся и потемнел. Так и окочурился, увезли потом до кирзавода. А этот гад-контрик целую минуту держал в руке такой же провод, и смотри – живой! – и он крепко, по-блатному выругался, докладывая о своём «геройстве» бригадиру, такому же урке, как он сам.

И только тогда я окончательно понял, что был не на волосок, а на полволоска от смерти, но каким-то чудом остался жив. Возможно, какой-то ничтожной доли электротока не хватило для разрушения моего здорового сердца, а скорее всего, что Кто-то Невидимый, но Вездесущий чудесно укрепил мой организм и не дал погибнуть. Да и начальник Ананкин появился как-то неожиданно: покажись он там хоть на минуту позже, сердце моё, конечно, не выдержало бы мощного электротока. Может, и начальник появился по воле Вездесущего?..

Вот такие «шутки» часто вытворяли в лагере урки с несчастными жертвами-заключёнными, выбирая всегда мишенью «контриков»…

 

«ДОХОДЯГА»

 

Приполярная зима 1941–1942 года. Лагерный пункт Крутая Ухто-Ижемского лагеря НКВД.

По 14 часов в сутки в твёрдой каменистой и мёрзлой почве мы долбили кирками и лопатами проходы в глубине для укладки чугунных труб «газового кольца» к сажевому заводу протяжением в 27 километров. По этим трубам из недр земли должен идти природный газ – метан – к заводу, где в особых печах он сгорал, и получалась высококачественная сажа, необходимая для военной промышленности.

В суровую северную зиму, в дырявых «кордовых» ботинках, при норме в восемь кубических метров грунта на человека в день я, как и другие, не выполнявшие нормы, получал в день 200 граммов полусырого хлеба и пол-литра почти прозрачной жидкости, называемой «супом». И всё.

Многие вначале пухли от голода, потом в изоляторе умирали. Я же почему-то не опухал, а высыхал всё больше и больше и стал уже похожим на скелет, но ещё совсем не «доходил» и даже каждое утро плёлся с бригадой на работу. Немного знакомый мне завхоз нашего лагпункта (тоже из заключённых), видя моё состояние «доходяги», сжалился и направил меня поработать на кухню. Как ребёнок, обрадовался я такому счастью, но ненадолго. Психология голодного превысила все доводы здравого рассудка.

Когда из помещения кухни все случайно вышли, я, как голодный зверь, набросился на пшённую кашу, предназначенную для «перевыполнявших норму выработки», и, не отрываясь, съел не менее трёх килограммов. Тридцать обыкновенных лагерных порций! Я съел бы, вероятно, ещё больше, но в кухню вернулся старший повар, и я, тяжело дыша, поспешил отойти в сторону от каши...

На следующее утро я оказался опухшим, как от голода. Зашедший на кухню санитар бесцеремонно выгнал меня оттуда, да я и в самом деле стал непригодным ни к какой работе, тем более на кухне.

Когда, с трудом волоча по снегу опухшие ноги, я вернулся в барак, урки сразу же вытолкали меня вон, предварительно раздев чуть ли не догола. Выталкивая за дверь в снег, они брезгливо сплёвывали в мою сторону, как на «конченый опухший мешок», которому-де всё равно не миновать места у кирзавода. Стягивая с меня бушлат и ботинки, урки приговаривали:

– Мёртвым всё равно барахло не нужно, оставь живым!

Часы и минуты моей жизни были сочтены. Я сел прямо в сугроб под бараком, сразу же стал коченеть от страшного холода, и мне так стало жалко самого себя.

– За что же такой конец? Почему так суждено мне погибнуть в сей суровой тайге, вдали от родимого края? За что? Что я видел хорошего в моей короткой жизни? Господи Боже мой, спаси меня, спаси! К тебе единому взываю, спаси, всемилосерднейший Владыко! – почти кричал я, вздымая к небу окоченевшие руки и рыдая, как ребёнок.

– Эй, слышь, чего разнюнился? Аль «доходишь»? – послышался рядом голос.

Я поднял голову. Возле меня стоял чисто и тепло одетый незнакомый мужчина, с видом какого-то начальника, и не то с сожалением, не то с брезгливостью смотрел на меня:

– Не дотянул срок, значит, жить не умел в лагере! Сколько уже лет в лагере?

Я сказал.

– Ха! Другие по десять-пятнадцать лет уже в лагерях, и хоть бы что! Умеют и тут изворачиваться, а ты что же за неженка?

Я подавленно молчал, опустив голову, и опять начал всхлипывать. Он ругнулся по-блатному, сплюнул и пошёл было прочь, но, сделав несколько шагов, опять вернулся.

– Номер и фамилия? Грамотный? Откуда? За что осуждён? – задал он сразу несколько вопросов. Я кратко ответил на все вопросы. Он всё записал в своём блокноте и ушёл.

И случилось то, что я до сего дня считаю настоящим чудом, ниспосланным Небом. Минут через пять-шесть после ухода этого человека ко мне подошёл дежурный комендант, поднял из сугроба и привёл опять в барак, строго приказав дневальному и всем уркам не трогать меня. А утром второго дня меня вызвали в контору лагпункта и включили в небольшой этап, направлявшийся на нефтешахту в том же лагере.

Когда я садился в открытый кузов грузовика, один урка из нашего барака подошёл и кинул мне рваные резиновые галоши и старый, совсем негодный бушлат. О том, что эти урки вчера меня раздели и забрали всю мою одежду, я уже и не заикался. Бесполезно. В таком «обмундировании» я и поехал в грузовике.

Был морозный декабрьский день, как и всегда у полярного круга.

– Пятьдесят градусов мороза, чёрт бы его побрал! – усаживаясь к нам в кузов, пробурчал охранник.

Ноги и руки мои сразу же стали коченеть. На редкость добрый охранник, видя, что я замерзаю в таком «обмундировании», навалил на меня порожние мешки, лежавшие в кузове, брезент и приказал всем этапируемым тесно прижаться ко мне. Этими мерами и теплотою собственного дыхания я немного согревался и отделался лишь тем, что отморозил два пальца на ноге и один на руке, да и то не совсем отморозил, а только приморозил.

Прибыв в зону нефтешахты, я сразу же направился в санитарную часть. Там я встретил знакомого доктора из заключённых, с которым сидел в пересыльной тюрьме в Кишлы (возле Баку), и по его записке меня освободили на месяц от всякой работы, зачислив в команду СК-2 (слабосильная команда), и дали усиленное питание.

Такое отношение к заключённым было почему-то только в лагерном пункте нефтешахты. Здесь «доходяг» почти не было, все были более или менее одеты по-зимнему, давалось лучшее питание, и умирающих от голода я не видел. А в прежнем лагерном пункте – на Крутой, того же самого Ухто-Ижемского лагеря НКВД, люди гибли каждый день десятками и сотнями. И я ещё раз искренне возблагодарил Господа Бога за избавление меня от страшного кошмара в пункте Крутая.

Через месяц я окреп и мог уже работать.

В августе 1942 года человек четыреста сравнительно молодых каторжан, среди которых оказался и я, «освободили», выдали красноармейские книжки и, сопровождаемых «вохровцами» (военизированной охраной), вооружёнными винтовками и револьверами (это освобождённых-то!), товарным поездом доставили в военные казармы города Вологда для формирования маршевых рот 29-й запасной стрелковой бригады.

Через месяц нас направили на передовые линии Волховского фронта...

 

НА ВОЛХОВСКОМ ФРОНТЕ

 

В январе 1943 года 191-ю стрелковую дивизию перебросили в район бывшего села Крутой Ручей, готовясь к прорыву Ленинградского кольца. В эту дивизию включили и 330-й особый сапёрный батальон, в котором находился и я.

Днём и ночью сапёры долбили мёрзлую почву вблизи фронтовой линии, сооружая землянки для командного состава, а рядовые бойцы мёрзли в снегу под соснами или ютились в примитивных шалашах, возводимых на скорую руку из сосновых брёвен и слегка прикрытых хвойными ветками. Никакого костра ни в шалашах, а тем более снаружи разводить не разрешалось. И в эти морозные дни из продуктов питания мы получали по 200 граммов сухарей в день и больше ничего.

И вот на рассвете 14 января нас подняли в генеральное наступление. Сначала мы шли и бежали в строю, а потом беспорядочной толпой ринулись вперёд на укрепление позиции немцев у опушки леса. Артиллерийская канонада и «пение» пуль над головами усилились. Ещё через минуту по нашей группе открылся такой ураганный миномётный и пулемётный огонь, что сразу всё смешалось: и снег, и земля, и люди. По примеру некоторых я с головою зарылся в снег и начал беспрерывно шептать молитву про себя:

– Господи Боже! Спаси и сохрани меня! Ничего не хочу, сохрани только мою жизнь! Только Ты, Господи Христе, можешь спасти, как спасал меня до сего много раз. Прости грехи моей юности, и клянусь я, больше грешить не буду. Обещаюсь всегда исполнять Твои заповеди и служить Тебе на всяком месте во все дни моей жизни. Господи, спаси, помилуй и сохрани!..

Моление моё под градом пуль и снарядов исходило из самого нутра моего и было наполнено такой преданностью и фанатичной верой в Спасителя, что я вдруг стал верить, что Всевышний не оставит моё моление без внимания.

Потом я выбрался из-под снега и, пригнувшись, побежал, сам не зная куда. Многие наши бойцы тоже бежали в разные стороны, иногда падали, кричали или страшно стонали. Иные, пав, больше и не поднимались и, застывая в снегу, так и оставались на веки вечные лежать…

Вскоре я наткнулся на сапёра нашего взвода Ружелина.

– Где наши? – был его первый вопрос.

– А я тоже хотел тебя спросить: где наши?

Близкие оглушительные взрывы заставили нас по инерции вскочить в глубокую воронку.

– Конец, всё пропало! – сказал в отчаянии Ружелин.

– Да, всему конец, и нам… тоже, – повторил я.

– Что же мы дальше будем делать?

– Что делать?.. Давай закурим!

– Давай! – горячо согласился Ружелин.

Кругом частые разрывы снарядов и «дождь» свистевшего металла, а я спокойно запускаю руку под бушлат, достаю из кармана ватных брюк махорку и кусочки газеты. Мы свёртываем цигарки, закуриваем. После нескольких затяжек спохватились.

– Что же мы делаем? – бросив цигарку, крикнул Ружелин. – Ведь так нас каждую секунду могут и немцы накрыть, да и свои, если наткнутся.

Мы выскочили из этой ямы наверх. Бойцов нашей группы нигде не было видно. Ружелин говорил мне, что нам надо бежать влево, а я говорил – вправо. Мы побежали в разные стороны, и больше я с ним никогда не встретился…

Подброшенный взрывом большой ком мёрзлой земли, падая вниз, грохнулся на меня, сбил с ног, и я покатился прямо в глубокую воронку, образовавшуюся от авиационной бомбы. Плечо сильно заныло, и я, думая, что ранен, лежал на дне воронки, не вставая. Вскоре я убедился, что ранения никакого не было, а просто я свалился от удара мёрзлой глыбы земли.

Стрельба стала немного утихать, я выкарабкался из воронки наверх и осмотрелся: бойцов нашего подразделения нигде близко не видно. И я пошёл бродить по передовой в поисках своего батальона, и так до самого вечера не нашёл.

Начало смеркаться. Небольшое затишье на передовой изредка нарушал где-то в стороне «лай» пулемёта, редкие взрывы снарядов, или слышалось нечастое «пение» свинца над головой. Это как бы напоминало, что хотя большого дневного боя и нет, но человекоубийство продолжается и ночью. Стал донимать голод. Ведь с самого утра я ничего не ел, да и было не до этого. Много ходило солдат по передовой, и группами, и в одиночку, но из моего батальона – никого.

Так, блуждая в сумерках по снегу, под редким посвистом пуль и с немецкой, и с советской стороны, я зашёл в заснеженную низину и, наверное, очутился на «ничьей» полосе, потому что никакого движения тут не было: темнели лишь многочисленные точки на снегу – неубранные трупы убитых. Я и сердился, и досадовал оттого, что ни одна из свистевших пулек не задевала меня, а, признаться, мне этого даже хотелось. Почему? А вот: я уже целый день не был со своей воинской частью, незаконно отсутствовал, а самовольная отлучка даже в двадцать минут считалась «дезертирством» и каралась расстрелом. Так что если бы я теперь и повстречался со «своими», то мне бы несдобровать, а вот если бы я был раненым, тогда дело другое – никто бы ко мне не придрался.

Вскоре я заметил, что впереди меня отчего-то остановилась полевая кухня. Я подошёл. Оказалось, наехав на занесённый снегом кустарник, обе лошади запутались в нём своей сбруей, и три бойца снимали с барков постромки и старались распутать их. Они везли полный бак готовой перловой каши в свою роту.

Отвязав от пояса свой котелок, я стал энергично просить у них хоть немного каши.

– Нельзя! – сурово отвечали они. – Иди в свою часть, а эта каша предназначена для нашей роты.

– Что же позначится в баке, если вы пару ложек кинете мне в котелок? – продолжал я настаивать. – Всё равно там, куда вы везёте кашу, наверняка половины людей уже нет в живых. Я вот заблудился и целый день ничего не ел. Товарищи, будьте людьми, дайте мне хоть ложку каши!

– Нэ вэлэно давать никому, – отозвался по-украински один из них. – Геть иды злидциль! Ну, поганяй, Даныло, трэба йихать.

И вдруг я стрелой сорвался с места и что есть духу помчался в сторону от них. Едва я отбежал от кухни шагов на двадцать, как откуда ни возьмись один за другим вокруг меня стали рваться снаряды. Я нырнул в сугроб с головой и притаился, не шевелясь.

Это стрелял немецкий «Ванюша» – автоматическое оружие, похожее на советскую «Катюшу», и как раз угодил в тот сектор, где находились я и кухня. Когда обстрел прекратился, я вылез из сугроба и осмотрелся. И – о ужас! Лошади, кухня и три бойца, возле которых я стоял всего минуту назад, были смешаны в одну страшную «кашу», и разные части от кухни и людей были разбросаны в стороны. Снаряды «Ванюши» угодили прямо в эту полевую кухню.

Тогда, конечно, я мог бы уже набрать этой каши сколько угодно, но я к ней не притронулся и быстро пошагал прочь, не оглядываясь.

Кто же в те роковые секунды внушил мне броситься бежать от кухни? Ведь эти несчастные бойцы не гнали меня строго от кухни, а только не давали каши, и по-своему они были правы: приказ ничего не давать солдатам из других частей действительно был. Почему же так стремительно я вдруг рванулся от них бежать, как будто бы меня толкнул неведомый электрический ток? Чей это был толчок? Ведь не отбеги от кухни ещё хоть минуту, я тоже превратился бы в «кашу»!

И сию истину, действительно произошедшую со мною на фронте, я всегда буду свидетельствовать как Промысел Божий, как волю Всемилосерднейшего Спасителя, который и на сей раз спас мою жизнь от неминуемой смерти.

Проваливаясь по пояс в снег, я шёл оттуда и горячо благодарил Вездесущего за Его неисчерпаемую милость и благоволение ко мне, совсем недостойному сей милости простому земному червю…

 

ВСТАВАЙ! ИДИ!

 

После разрушения снарядом полевой кухни и чудесного моего спасения я опять пошёл бродить по снегу по фронтовой линии.

Наступила ночь. Северная январская ночь, почти не прерываемая коротеньким днём. Чтобы не топтаться в одном месте, я направился в ту сторону, где слышались редкие «потрескивания» ППШ (пистолет-пулемёт Шпагина). Вскоре наткнулся на двойную цепь залёгших в окопах советских солдат с винтовками, направленными в сторону немцев. Я сразу прилёг возле них и спросил одного сержанта:

– Товарищ сержант! Не знаете ли, в какой стороне отсюда находятся части 330-го сапёрного батальона? Я заблудился.

Он сказал, что не может знать этого, а потом строго приказал мне или садиться к ним в окоп, или идти искать свою часть, а без дела тут не околачиваться. И я, пригнувшись, по-за кустарниками побрёл оттуда назад.

Откровенно говоря, находить «свою» воинскую часть мне уже и страшно было: целый день где-то болтался, и не раненый – меня бы расстреляли на месте. Но и плена я тоже страшился не меньше расстрела. Единственное спасение – если бы меня ранило, но, как назло, бесчисленные пульки, не перестававшие свистеть и ночью, ни за что не хотели «знакомиться» с моим телом.

Отойдя с полкилометра назад от залёгших в окопах солдат, я наткнулся на полуразрушенную необитаемую землянку, без окон, дверей и почти без крыши, забрался в неё, сел в угол отдохнуть и… заснул. Сколько времени я спал, не знаю, как вдруг над самым моим ухом раздался громкий и ясный голос:

– Вставай! Иди!

Я вмиг проснулся и вскочил на ноги. Возле меня в землянке никого не было. В секунду я выскочил из землянки наверх и осмотрелся. Нигде не видно ни души: ни вблизи землянки, ни в её окрестностях. Справа виднелась большая снежная поляна, усеянная неубранными трупами воинов, слева был мелкий кустарник, а дальше чернел лес.

Я стоял на месте неподвижно и дивился происшедшему. Кто так отчётливо крикнул над моим ухом, когда никого и близко не было? Чей это был голос? Не самого ли Провидения был сей таинственный голос? Но зачем был этот зов для меня, обыкновенного грешного человека? И он сказал «иди», но куда?

Но факт остаётся фактом: я ясно слышал голос над моим ухом в отсутствие вблизи людей, а значит, этот голос был не земной, но Всевышнего и Вездесущего Спасителя. Иначе не могло быть. А раз так, то я передал себя целиком во власть Его. Сняв шапку-ушанку, я трижды перекрестился, прочитал «Отче наш» и, надевая шапку, ещё раз всей душой и сердцем произнёс:

– Да будет Твоя воля, Господи, а не моя… – и пошёл. Куда?

Положившись всецело на волю Всевышнего и почти не глядя перед собой, я пошёл, сам не зная почему, опять в ту сторону, где недавно этой же ночью видел цепи советских стрелков в окопах. Шёл и шёл по открытой поляне, потом среди кустарников, и вошёл в лес. Часто пригибался или ложился в снег, когда в мою сторону летели чьи-то трассирующие (светящиеся) пули, и так как белизна моего маскхалата сливалась с белизной снега, то обстрел вскоре прекращался.

Нигде никого я не встретил. Прошёл уже те окопы, где сержант предлагал мне садиться в них, и ни одной души в них не было. Фронт в том участке был совершенно обнажён, чему я очень удивлялся.

Близился рассвет. Идя по лесу, вероятно, уже в «ничьей» полосе, я наткнулся на глубокую воронку, образовавшуюся от взрыва авиабомбы, и сел на дно отдохнуть и собраться с мыслями, так как наверху изредка «погуливали» чьи-то пульки. Там меня на рассвете и схватили немецкие патрули и привели в свою землянку, которая находилась недалеко от моего «места отдыха». И… прощай, Родина!

Это всё случилось в ночь под 17 января 1943 года. О таинственном голосе, слышанном мною в ту ночь в землянке, я много раз свидетельствовал ещё во время войны, потом в печати Европы и Америки, и буду свидетельствовать до конца дней моей жизни, ибо это был голос Того, Кто спасал меня много раз, Кто направил меня на пусть истины Божьей и Кто хранит меня по сей день.

 

СУДЬБОНОСНЫЙ ДАУГАВПИЛС

 

Так, нежданно-негаданно, я очутился в немецком лагере военнопленных. Тяжёлая лямка военнопленного в немецком плену, при которой я опять чуть не «дошёл», продолжалась, однако, для меня недолго. В том же 1943 году большую группу военнопленных нашего лагеря, в том числе и меня, немцы перегнали на Запад, в бывшую Латвию, и поместили в лагерь возле Двинска, называвшегося по-латышски Даугавпилс, а по-немецки – Дюнабург.

Там вскоре мне стало известно об особом распоряжении немецкого правительства об освобождении из лагерей всех казаков. Мне не стоило большого труда доказать немцам своё казачье происхождение, и меня освободили. Одновременно из этого лагеря было освобождено ещё четыре или пять казаков. Конечно, это «освобождение» было чисто пропагандистским трюком, и мы по-прежнему считались военнопленными и без разрешения начальства не имели права отлучаться из лагеря ни на шаг. Немцам же нужны были казаки для борьбы с партизанами в своём тылу.

И всё же мы оказались в лучших условиях, чем наши товарищи, не подпавшие под рубрику «освобождаемых». Всякий годами голодающий человек, особенно в немецком плену, где пленных почти не кормили, только и мечтал о куске хлеба, а нам вдруг стали выдавать солдатский немецкий паёк, который был не таким уж плохим. Для ночлега предоставили отдельные нары в лучшем бараке, в котором помещался только обслуживающий персонал. Каждое воскресенье давали письменное разрешение и без охраны пускали в город, откуда мы должны были возвращаться только к девяти часам вечера.

В первое же такое «подаренное» нам воскресенье я за много лет имел возможность посетить настоящую русскую православную церковь в Двинске – Александро-Невский собор, в котором настоятельствовал тогда священник Леонид Ладинский. Пел прекрасный хор под управлением талантливого регента Ивана Кононовича Котовского. Много лет я не слышал церковного, да ещё такого прекрасного пения, и всё время глядел в сторону хора, обратив особое внимание на высокую стройную девушку с выдающимся сопрано…

Надо добавить, что сразу же после «освобождения» нам предложили записываться в воинские казачьи части, находившиеся где-то в Западной Белоруссии, но я и два моих земляка категорически отказались, и только два других согласились и вскоре уехали от нас.

После этого мы очень боялись, что нас могут опять вернуть в лагерь на прежних каторжных условиях, но Бог миловал. Тогда шеф нашего лагеря, кстати, неплохой немец, поручил мне такую обязанность: ежедневно, кроме воскресенья, идти в ближайшие крестьянские хозяйства и доставать для него и двух помощников его свежее молоко.

Мне вручали небольшой, литров на шесть, бидончик, выдавали деньги из расчёта две марки на один литр (или двадцать рублей), и я направлялся в ближайшее от Даугавпилса село Паукшты, где жили крестьяне: и латыши, и русские. Денег от меня крестьяне никогда не брали, бидончик мой наполняли молоком бесплатно, да ещё и кормили хорошим обедом и угощали домашним пивом.

Если не считать моё редкое участие в разгрузке дров в лагере, то вся моя работа только и заключалась в доставке молока. Оба моих земляка, отказавшиеся ехать в казачьи части и оставшиеся канцеляристами в лагере, постоянно насмехались надо мной за то, что я категорически отказывался ходить с ними до красивых и «милосердных» латышек. Они наперебой рассказывали мне о своих непристойных похождениях, доказывая, что в Двинске «доступных» и латышек, и русачек – хоть пруд пруди.

– Чего скромничать? Всё равно война, всё равно жизнь пропащая, – убеждали они меня, но соблазнить меня было невозможно.

Хотя я хорошо окреп от прежнего истощения и чувствовал себя почти таким же здоровым, как и до ареста в Баку, но я имел силу воли и крепость духа. Как я мог нарушить клятву, данную самому Господу Богу там, на фронте, под градом пуль и снарядов? Я горячо молитвенно обещал Всевышнему не грешить больше, обещался следовать Его заповедям, лишь бы Он сохранил мне жизнь. И в то время как вокруг меня пали миллионы жизней, таких же, как я, Господь сохранил меня. Как же я смею теперь из-за каких-то животных похотей обманывать моего Спасителя? И в Двинске я уберёг себя полностью от каких бы то ни было греховных «прогулок», хотя соблазн был большой.

Вскоре случилось то, что навсегда определило мою судьбу. Однажды с бидоном в руках я направился по молоко в Паукшты, как и прежде, решив на этот раз посетить те дворы, в которых ещё не был. Зашёл в один такой русский крестьянский двор и только ступил на порог дома, как за дверью услышал голос:

– Зина! Ты уже посолила суп?

– Да, мама, уже солила, – ответил нежный дискант.

Я вздрогнул. Это имя сразу же напомнило мне ту девушку, с которой я несколько лет тому расстался на Кавказе. И здесь Зина?! Я постучал в дверь и быстро зашёл в дом.

– Лаб ввакер! Добрый вечер! Кто из вас тут Зина? – спросил я сразу же, так как там, кроме матери, была ещё одна девушка.

– Я, – каким-то испуганным тоном ответила та девушка, которую я приметил ещё в церкви, в хоре певчих, певшую красивым сопрано.

Я пристально и молча вперился в её лицо. Она смутилась и не знала, что делать. Стараясь выйти из неловкого положения, она сказала:

– Мы уже несколько раз видели вас в нашем селе с бидоном, но вы почему-то к нам ещё не заходили.

Я не удостоил её ответом на это замечание, а, продолжая немигающе смотреть на неё, сказал совсем другое:

– Так вот почему я вас особенно приметил в церкви!

– Почему же?

– Потому что ваше имя Зина.

– Ха! Разве во всём свете у меня одной только такое имя?

– В том-то и дело, что не только у вас одной, – и я тут же кратко рассказал о своих злоключениях в Коломне и на Кавказе с Зиной К…

– Очень похвально, что вы и в плену не забываете имя любимой девушки, – сказала Зина с улыбкой. – Садитесь с нами обедать, хотя уже и вечер. Суп с мясом готов. Вчера дядя Саша зарезал барашка, и мы вот второй день уже объедаемся. Или вы, может, не любите баранины?

– Что вы, наоборот! Я же говорил вам сейчас, что жил на Кавказе, а там мясо барашка на первом месте.

– Вот и хорошо. А как ваше имя?

– Великомученик Феодор Стратилат, – ответил я, сдерживая улыбку. – Именины 8 февраля по старому стилю, или 21-го по новому.

– Ну, великомученик, садитесь к столу, – смеясь, сказала Зина, потом добавила: – Кстати, ни одного имени так много раз не повторяется в православных святцах, как имя Феодор – 32 раза в году! И знаете, что обозначает имя Фёдор? «Дар Божий»!

– Вот как! – удивился я. – Собственно, я святцев никогда даже и не видел. А как же обозначено в святцах ваше имя?

– Имя Зинаида в святцах показано со значением «божественная», хотя отмечается в году только один раз, 24 октября по новому.

– Ну, «божественная», спасибо за вкусный и сытный суп, и будьте уверены, что «Дар Божий» ещё много раз будет возле вас…

Мне наполнили бидон молоком, разумеется, бесплатно, я поблагодарил, пожав на прощанье руку Зине крепче обыкновения, и она не отдёрнула. Я ушёл с каким-то приятным чувством в душе.

И началось. Зина жила с матерью, сестрой и братьями в домике своего дяди Александра в Паукштах, приютившись там после того, как их дом в Двинске сожгли немцы. Её покойный отец, Прокофий Носевич, всю жизнь был служителем церкви, да и два родных дяди были православными священниками. Сама же Зина с малых лет начала петь в церковном хоре и продолжала петь и в моё пребывание в Латвии.

О церковной девушке я мечтал ещё в юности, но такой ни разу не встречал. Нечего и говорить, что после знакомства с этой семьёй я в другие дворы с бидоном уже почти не заходил, а каждое воскресенье проводил время только с Зиной. Я признался ей в искренней любви, но она мне ничего не ответила, хотя видно было, что я ей тоже не безразличен. А в день своих именин, в воскресенье 24 октября, она тоже призналась мне в любовных чувствах.

Что ж! Я здоров. Мне перевалило за тридцать. Следовать методам моих земляков у «милосердных» латышек я категорически не стал, а без женщины тридцатилетнему трудновато… Не жениться ли в самом деле? И в конце концов, я объявил об этом Зине.

Ясно, что в тех военных условиях и моём бесправном положении моя женитьба считалась настоящим безумием. Полнейший абсурд! В двухстах километрах на восток от Двинска был фронт, и бушевало страшное пламя войны. Я – военнопленный советского подданства, а она – латвийского гражданства. Препятствий сколько угодно. Но я от природы имел непреклонное упрямство, и если что задумал серьёзно, то на полпути никогда не останавливался.

У меня сохранилась красноармейская книжка, в которой точно было обозначено моё положение, да плюс и два моих земляка, «освобождённые» из лагеря вместе со мной, хорошо знали меня ещё на родине. Разрешение на брак от немцев помог получить мой шеф.

И вот 26 ноября 1943 года я и Зинаида Носевич в Александро-Невском соборе в Даугавпилсе сочетались законным браком. Венчал нас о. Леонид Ладинский, ныне митрофорный протоиерей, проживающий в штате Нью-Джерси. В полном составе пел хор Котовского, и несмотря на будничный день – пятницу – собор был переполнен знакомыми и просто любопытными…

 

БЕРЛИН – ЛИЕНЦ – ЗАЛЬЦБУРГ

 

Советские войска наступали по всему фронту на запад и приближались к Латвии. Я с женой попал в поезд эвакуируемых, и нас привезли прямо в Берлин. Я разыскал Козакен Лейте-Штелле (Казачье Управление), предложил свои услуги в качестве журналиста и был принят сотрудником журнала «Казачьи ведомости». Этому способствовало то, что после освобождения из лагеря военнопленных я сразу же стал писать статьи на религиозные темы и о советской действительности (первая моя статья – «Слава в Вышних Богу» – была напечатана в рождественском номере газеты «Двинский вестник» 7 января 1944 года).

Однако в Берлине мы оставались недолго. В январе или феврале 1945 года всех сотрудников Козакен Лейте-Штелле и журнала «Казачьи ведомости» отправили в северную Италию, где тогда находился Казачий Стан генерала Доманова. За месяц перед этим у жены родилась дочь Наташа, и нам дали отдельную комнату в селе Каваццо. Я числился помощником редактора «Казачьих ведомостей», хотя журнал в Италии ни разу не вышел. Меня считали военным чиновником и даже дали чин коллежского регистратора, что-то вроде допотопного чина в России.

В конце апреля начался стихийный «великий исход» всего Казачьего Стана из Италии на север. Десятки тысяч стариков, женщин, детей и семейных казаков, не служивших в воинских частях, в основном, шли пешком, и лишь немногие ехали на повозках. Так как я ни в одной организованной группе не состоял, и лошадей у меня тоже не было, то я с женой и с трёхмесячным ребёнком шёл всё время пешком. Шли мы по узким горным дорогам, через занесённый снегом Альпийский перевал до самой Каринтии в Австрии, преодолев более пятидесяти километров, и никто нас не подвёз ни метра. Жена тянула коляску с ребёнком, а я – ручную тележку с нашими пожитками. Таких, как я, были тысячи, и многие престарелые, выбившись из сил, на веки вечные остались лежать в ущельях Альп.

В Австрию мы прибыли и поместились в лагере Пеггец (возле Лиенца), в котором тогда сосредоточилось более пятнадцати тысяч казачьих семейств беженцев (подробно об этом написано в моём очерке «Памятник у реки Драва» и в брошюре «Не забудем!»).

Война в Европе закончилась. Лиенц и вся Каринтия в южной Австрии были заняты английскими войсками. Казачьи семейства жили пока спокойно, их никто не трогал, и снабжение продуктами питания было нормальное. Но вот утром 28 мая в лагерь Пеггец поступило строгое предписание от английского штаба в Лиенце, чтобы все офицеры и военные чиновники собрались в колонны по войскам к часу дня и приготовились для поездки на «конференцию» к командующему 8-й английской армией генералу Александеру.

В час дня 28 мая колонна кубанцев подходила к воротам лагеря, за которыми стояли английские военные грузовики. В шеренге этой колонны был и я как «военный чиновник». Я шёл рядом со старым полковником Фёдором Никитичем Фендриковым, бывшим редактором газеты «Вольная Кубань» в Екатеринодаре ещё в 1919 году. Теперь, как и я, он был одет в простую штатскую одежду.

Перед самыми воротами произошёл затор, и наша колонна остановилась. И вдруг сразу мне так захотелось пить, что вмиг во рту пересохло. Я оглянулся по сторонам и заметил, что из окна ближайшего к нам барака выглядывают Александр Крамаровский и донской журналист Каргин и жестами зовут меня к себе.

– Фёдор Никитич! – обратился я к Фендрикову. – Пожалуйста, никого не пускайте на моё место рядом с вами, а я забегу вот в барак – воды напьюсь! Так страшно пить захотелось, – и, выскочив из колонны, я побежал в барак.

– Дайте воды напиться, скорее! – крикнул я, едва вбежав в комнату барака, где сидели Крамаровский и Каргин.

– А куда это ты, Фёдор Иванович, прёшься? – спросили оба.

– Как это – куда? Туда, куда и все: на конференцию к английскому командованию. Скорее дайте кружку воды, а то вон мой напарник Фендриков уже поглядывает сюда. Так вдруг пить захотелось, что аж во рту пересохло!

– Да ты с ума сошёл? Не видишь, что на каждом грузовике стоят сзади по пять английских солдат с автоматами? Сиди тут и не выходи!

Увидев в окно, что наша колонна уже тронулась в ворота, я сердито крикнул:

– Так вам жаль кружку воды дать мне? – и рванулся к дверям, но они преградили мне путь, схватили за обе руки, повалили на кровать, накрыв одеялом, придавили к матрасу и… не пустили.

И только когда все грузовики с двумя тысячами казачьих офицеров и чиновников, отъехав от лагеря, скрылись в южном направлении, тогда они отпустили меня. И этим спасли. Как известно, под видом поездки на «конференцию» англичане предательски заманили на грузовики более двух тысяч казачьих офицеров и чиновников, привезли в город Шпиталь (в 69 километрах к югу от Лиенца) и всех выдали большевикам…

И ещё раз рука Вездесущего Спасителя оградила меня от гибели. Не появись внезапная жажда и не покажись в окне барака Каргин и Крамаровский, я, несомненно, поехал бы на мнимую «конференцию» вместе со всеми и не миновал бы всеобщей страшной участи (о том, как Каргин и Крамаровский спасли меня 28 мая 1945 года в лагере Пеггец, я писал в газете «Новое русское слово» в 1962 году).

И при этом варварском избиении беззащитных жертв лагеря Пеггец среди обречённой массы казачьих беженцев находился и я, с женой и ребёнком, но Господь сохранил нас и вывел из этого страшного места. После побоища мы были в многолюдной толпе в поле за лагерем, вечером вернулись в бараки, а ночью бежали в горы, нашли в лесу полуразрушенный сарай для сушки сена и в нём остановились. Там, в сарае, в дождливую погоду на голых брёвнах с грудным ребёнком мы и ютились больше месяца. Когда насилье англичан немного уменьшилось, мы вернулись в Пеггец, названный уже Сербским лагерем, потому что жить в сарае без пищи и уюта стало уже невыносимо.

Через месяц-два мне удалось выехать с семьёй из английской зоны в американскую, в город Зальцбург. В Зальцбурге меня направили в 1-й Украинский лагерь, находившийся в Легенер Казерне у самой реки Зальцах, где мне дали уголок в одной большой комнате, в которой ютилось тогда ещё семь небольших семейств. И у всех были маленькие дети, но насильственных выдач не было, и мы были довольны…

 

К НОВОМУ БЕРЕГУ МОРЯ ЖИТЕЙСКОГО…

Получив в Зальцбурге новый «титул» – «Ди-Пи», перемещённого лица – я сразу же начал думать о выезде за океан. Заполнял многочисленные анкеты на выезд и в Аргентину, и в Канаду, и в Соединённые Штаты, но пока нас «кормили» только обещаниями да бесчисленными проверками – и медицинскими, и о политической благонадёжности.

И тут меня вдруг потянуло заняться литературной писаниной. Меня ещё и раньше просто злило, что про донских казаков написано очень много книг: и М. Шолоховым «Тихий Дон», и Синявским, и Бирюковым, и в Зарубежье генералом П. Красновым, а про Кубань не было ни одной книги о простом казаке-хлеборобе, за исключением нескольких политических брошюр.

Усердно помолясь в православном храме лагеря Парш (Зальцбург), я достал кипу старых немецких бланков, одна сторона которых была чистая, примостился в углу барака и, перекрестившись, начал писать. Да не что-нибудь, а сразу же большой бытовой роман из жизни в станицах Кубани под заглавием «На привольных степях кубанских».

Вдохновение было таким сильным, что я в один день писал по сорок страниц нового, создаваемого по памяти текста, прерывая писанину, только когда шёл в церковь к вечерне или к литургии. Спал по три-четыре часа. Не прошло и месяца, как было написано уже четыреста страниц текста о том, о чём никогда никем ни писалось.

Потом я оставил сей черновик «отлежаться» и написал на другую тему небольшую повесть – «В горах Дагестана», которую издал там же, в Зальцбурге, на ротаторе и в месяц распродал всю тысячу экземпляров. Первая удача ещё больше вдохновила меня, и я начал оформлять набело черновик и перепечатывать на машинке главное детище – «На привольных степях кубанских».

В 1946 году родилась у нас вторая дочь – Лариса. В 1947 году меня с семьёй перенаправили в лагерь Глазенбах, населённый, в основном, беженцами из прибалтийских стран. Лагерь этот находился рядом с Зальцбургом.

Продолжая заниматься литературным творчеством, я одновременно исполнял должность псаломщика в православной церкви лагеря, ездил в Парш и учился у архиепископа Стефана, который ещё тогда собирался хиротонизировать меня в сан диакона и иерея, но не успел.

Весной 1949 года нас неожиданно вызвали ещё на одно (не знаю, какое по счёту) медицинское освидетельствование, и консул поставил на нашем деле визу для выезда в Америку. На Пасхальной седмице, в день трёхлетия дочери Ларисы, мы простились с родиной Моцарта, красавцем Зальцбургом…

Прибыв в Новый Свет к одному пенсильванскому фермеру, мы, однако, не захотели работать у него за одни харчи, бесплатно и по 12 часов в сутки, а вскоре уехали в Филадельфию, а потом в штат Нью-Джерси.

На каких только работах я не был в первые годы своего пребывания в «стране Вашингтона»: и на чугунолитейном заводе («фандри»), и на рыбном, на асбестовом, на ковровом, на телевизионном и на других фабриках и заводах – и, разумеется, простым рабочим. Но в свободное время я всё же продолжал заниматься литературой, что мне давалось удивительно легко, и в этом я находил утешение.

В 1955 году я, наконец, издал свою первую большую книгу с тремя повестями под заглавием «Чёрный ураган». В последующие три года я написал ещё две больших книги, явившиеся продолжением первой, – «Орлы земли родной» и «Степи привольные – кровью залитые». Потом выпустил сборник рассказов под общим заглавием «На память», небольшую книжку по-английски и несколько брошюр.

Я был твёрдо уверен, что Голос, позвавший меня из разбитой землянки на Волховском фронте 17 января 1943 года, был для того, чтобы я написал правду о советской действительности и нарисовал быт и традиции людей в родном Кубанском крае, что занятие литературой было вдохновением свыше и талант сей был ниспослан Господом Богом. Иначе как же объяснить тот факт, что я не учился ни одного дня ни в каком литературном институте, не проходил никаких литературных курсов, просто самоучка – и вдруг на свет появилось несколько мною написанных книг, сотни рассказов и статей, печатавшихся во всех эмигрантских газетах и журналах, и так далее?

Но вскоре внутренний голос стал мне подсказывать, что не для того Господь спасал меня много раз от смерти, чтобы заниматься литературой, а вероятно, для другого. Я всё больше и больше стал чувствовать, что я остаюсь в большом долгу перед Всевышним. Сколько раз Вездесущий Спаситель сохранял мне жизнь, а я ровным счётом ничем не отплатил Ему за Его милость и ничего доброго в жизни не сделал!

Конечно, я всегда посещал храм Божий – и в Европе, и в Америке, был чтецом и певчим, молился утром и вечером, и этим внушал молиться и всей семье, но этого было недостаточно. Чем дальше, тем сильнее я стал чувствовать духовный голод и как бы угрызения совести перед Господом Богом за мою неблагодарность к нему… И однажды одно необыкновенное явление окончательно убедило меня, что я должен отречься от бурной суеты житейского моря и выйти на новый, действительно спасительный берег, забыв свой тернистый путь…

 

ТАК СЕМУ НАДЛЕЖАЛО БЫТЬ

 

Ни литературная слава, ни облегчённая работа на фабрике и хороший заработок не давали мне никакого удовлетворения. Душа блуждала в потёмках, и я сам не мог точно определить – что же мне нужно? Но что мне было нужно, подсказал Тот, Который много раз спасал меня в бурных волнах моря житейского.

В ночь под 17 января 1963 года, ровно через двадцать лет после слышанного мною голоса «Вставай! Иди!», во время сна я опять ясно увидел Волховский фронт тех дней, широкую поляну с тысячами убитых воинов, лежавших в снегу, знакомую полуразрушенную землянку, в которую я тогда забрался, чтобы отдохнуть и обдумать своё положение, и опять тот же голос: «Вставай! Иди!»

Сомнений больше не было: во время сна Господь напомнил мне о том обещании Ему, которое я торжественно давал под градом пуль и снарядов в январе 1943 года. В тот же день я написал подробное письмо протоиерею Леониду Ладинскому, бывшему тогда ключарём Свято-Покровского собора в Нью-Йорке и знакомому мне ещё из Двинска, и просил совета: как мне быть? В ответном письме отец Леонид советовал мне поговорить обо всём с Владыкою архиепископом Иринеем.

В назначенный день и час в здании собора я имел первую встречу с архиепископом Бостонским и Нью-Инглэндским, нынешним митрополитом всея Америки и Канады.

– Очень похвально, что вы осознали свой долг Спасителю и хотите служить Господу Богу у престола храма, – сказал Владыка Ириней, выслушав мой подробный рассказ обо всей моей жизни. – Я благословляю вас на сей святой путь и всегда буду поддерживать. Ещё неизвестно, для чего предназначал вас Господь, и надо целиком положиться на Его святую волю. Пишите официальное прошение на имя митрополита Леонтия, и я о вас буду сам ему говорить…

Владыка Ириней благословил меня и ушёл.

Нужное прошение я написал и послал на второй же день. Но так как я не имел диплома о духовном образовании, то митрополит Леонтий наложил такую резолюцию: «Подвергнуть экзаменационному испытанию…» В конце июля такие испытания состоялись в здании собора, и я выдержал экзамен на сан иерея.

В канун праздника Преображения Господня, в воскресенье 18 августа, Владыка архиепископ Ириней хиротонизировал меня в сан диакона. 4 ноября (22 октября по старому стилю) 1963 года, в понедельник, в праздник Казанской иконы Божьей Матери, во время Божественной литургии Высокопреосвященнейший Владыка Ириней возвёл меня в сан иерея. С тех пор я и священствую в тех православных храмах Америки, в которые назначает меня Высокопреосвященнейший митрополит Ириней.

Так я исполнил волю Всевышнего и желание моей мамы, ещё в моём детстве предсказавшей моё служение Богу…

Слава и благодарение Богу, что Он позволил мне прославлять Его имя у престола храма и возблагодарить Его за многократное спасение моё среди бушующих волн моря житейского. Слава Ему!

Так сему надлежало быть…

Syracuse, NewYork, USA

1967



[1] Именно «гарба», а не «арба», как некоторые ошибочно говорят. «Арбой» на Кавказе у горцев называлась двухколёсная колымага. У хлеборобов Кубани была «гарба», четырёхколёсная длинная телега, с высокими стенками из досок, «драбынами». – Авт.

[2] Тягалка – примитивное сельскохозяйственное орудие в некоторых станицах Кубани для перемещения целых копыц пшеницы и ячменя с поля к току. Впереди она имела около сажени ширины и стояла на двух низких деревянных колёсах, а сзади была шире, и доски лежали прямо на земле. Копыцю обвивали внизу толстой верёвкой, привязывали к снятым с крючка баркам, и лошади целиком стягивали её на тягалку. Возле тока копыцю в таком же целом виде ставили на землю…

[3] В 30-х годах на Кавказе ещё сохранялись небольшие частные виноградники, то есть были ещё «хозяева».

[4] Хириял – товарищ.

Фёдор Горб-Кубанский


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"