На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Ткачиха и пастух

Повесть

 ГЛАВА 1.

Полевые сезоны в разных экспедициях начинались по-разному. В одних по приезде на место летних работ следовала "раскачка", выражавшаяся в недельном пьянстве и разгуле, отчего и сам полевой сезон называли "половым сезоном" с естественными последствиями: где-то месяца через два почти половину женского персонала экспедиции или изыскательской партии приходилось везти в ближайший город на аборты. Такое бывало там, где в начальниках долгие годы ходили женатые мужики, ждавшие полевого сезона, как избавления от надоевшего семейного ига. В других, где собиралась исключительно зеленая молодежь комсомольского возраста, тоже, конечно возникали "полевые романы", но они, за редким исключением, носили скорее платонический характер и дальше поцелуев дело не шло. Да и пьянок в начале сезона практически не было – ограничивались легким застольем с хорошим грузинским вином, и к работе приступали на следующий день, причем с энтузиазмом и жаждой открытий и свершений. Вот такой и была изыскательская партия, мерзлотно-гидрологическая, руководил которой всего-навсего аспирант географического факультета Ваня Серов. В задачи ее входило составление мерзлотной карты, карт расположения зимних наледей, а также выяснение возможности обеспечения водой планировавшегося здесь горно-обогатительного комбината по добыче и первичной переработке ценных редкоземельных руд, залегавших причудливо на разных глубинах. Партия Вани Серова была как раз молодежной. Научный ее руководитель профессор Дьяков, которого за глаза за маленький рост и хрупкое телосложение, называли любовно "воробышек", верил в эту молодежь, в своих питомцев и, пробыв вместе со всеми две недели, убедился, что работа пошла, улетел в Москву. Ване в помощники дал трех дипломников: дотошного и аккуратного Славу, во всем сомневающегося Женю и хрупкую китаянку Мэй. Она за четыре года жизни в СССР хорошо освоила русский язык, понимала практически все, и была, как и все китайские студенты, очень исполнительной и трудолюбивой. Все задания она выполняла так тщательно, что даже очень придирчивый человек не смог бы обнаружить в них недоработку или явную ошибку. Ритм жизни был обычным для экспедиции: ранний подъем, завтрак, а потом летучка, на которой распределялись задания на день, работа в маршрутах часов по восемь-девять с перерывом на отдых и полдник, состоявший из куска колотого сахара с хлебом и воды из ближайшего ручья, возвращение в лагерь, обильный обедо-ужин из супо-каши с консервами и крепким чаем из пол-литровых кружек, камералка, а затем допоздна песни у костра или танцы под единственную пластинку "Чимборасо", которую ставили на купленный вскладчину патефон. Мэй танцевала редко. Чаще она до самого отбоя просиживала над своим дневником и своей частью карты, и иногда просила своего руководителя Ваню, к которому обращалась неизменно на Вы, просмотреть ее полевые записи и поправить, если она что-то неверно написала по-русски. Она садилась рядом с ним и терпеливо ждала, пока он не просмотрит все и не сделает своих поправок, и постепенно эти совместные сидения по вечерам стали привычными и были замечены острой на язык гидрологом Светкой, которая сказала как-то за ужином: "Смотри, Ваня, не вздумай потом покинуть нас и уехать в Китай!.." Все дружно рассмеялись, а Мэй густо покраснела...

Меж тем их соседи по Сосновой Горке (так бесхитростно назвали свое местопребывание Ванины подопечные) – гидрогеологи – свой сезон завершили можно сказать досрочно. Они провели две откачки из скважин и определили приблизительно, сколько воды будет поступать в карьер, побезобразничали вволю в начале сезона (о чем уже говорилось), и финальный аккорд тоже выдержали в своем духе: занялись фотоохотой и самому их начальнику по фамилии Шрамных (злые языки говорили, что он фамилию поменял и подлинная его фамилия была Срамных, что, в общем-то, соответствовало его характеру) удалось сфотографировать, как пес, видимо, не нашедший себе пары, взгромоздился сзади на свинью и "обрабатывает" ее со вкусом... А уже совсем уезжая, не поленились остановиться возле ближайшей пади и "исправить" ее название. В итоге в написанном слове местного происхождения (скорее всего бурятского) – "ТРУХИЯ" они поменяли местами буквы "У" и "И", и довольные собой, помчались в сторону Читы... А Ваня "со товарищи" еще работали. И три летних месяца в деле пролетели, как один день. Дни, конечно, разнились друг от друга: то стояла азиатская жара, то набегали быстрые и могучие забайкальские ливни, и река Кручина и ее многочисленные крохотные притоки вздувались от стекающей с сопок воды, и все возвращались из маршрутов мокрые до нитки, а ближе к сентябрю по утрам образовывались и часов до десяти-одиннадцати не расходились мощные свежие туманы. Летние работы завершились успешно, и приехавший в конце сентября "воробышек", выслушав отчеты начальников отрядов и Вани, как главного, остался доволен и ко всеобщей радости объявил сборы и отъезд в Москву. За два дня до отъезда маршруты прекратили и все стали собираться. В зеленые, окантованные алюминиевыми пластинами вьючные ящики, укладывали почвенные образцы, тщательно высушенные гербарии, фотопленки, дневники, черновые экземпляры карт и графиков, – словом, все, добытое вдохновенным летним трудом. Повеселевшие студенты между делом горланили шутливые экспедиционные песни, вроде: "Кончился сезон, конец работы, Мы ж не начинали даже план...", или: "Хочется жизни столичной, нормальной: Каждое утро какао, бисквит... И мысль залегает моноклинально, по направленью к широтам Москвы...", и многие другие, похожие. Только Мэй не принимала участия в общем веселье. Напротив, она была больше обычного молчаливой и задумчивой. И все это заметили, и та же Светка не удержалась и съязвила: "Что ты, Мэй, пригорюнилась? Или жаль с кем-то расставаться?" И Мэй опять, как и в прошлый раз, залилась краской и Ване показалось, что в глазах ее блеснули слезы. Но все это быстро забылось в суете сборов и последовавшем празднике окончания сезона, когда впервые был нарушен "сухой закон", и кое-кому по дурному русскому обычаю удалось напиться до чертиков и колобродить потом всю последнюю ночь перед отъездом. Третьекурсник Росомахин до того назюзюкался, что облевал пол в камералке. Его заметили за этим делом и заставили убрать за собой. Но от едкой жидкости осталось круглое лучистое пятно, и кто-то тут же метко окрестил это "новообразование" Солнцем Росомахина. Уже в сумерках Светке захотелось козьего молока, и она попросила Славу поймать ей козу и привести, чтобы подоить ее. Тот подошел к ближайшему домику и притащил упиравшееся животное. Светка долго пыталась нацедить себе желанного молока, но у нее ничего не получалось. Подошедший начальник мерзлотного отряда Юра Умнов посветил карманным фонариком и сказал: "Дура, это же козел!.." Все видевшие эту сцену, так и покатились со смеху и долго пересказывали потом тем, кто не видел, и смех волнами прокатился по всему лагерю, то затихая, то вспыхивая с новой силой. Отпущенный козел убежал в лес, и хозяева нашли его только сутки спустя. Наутро состоялась последняя летучка. Александр Иванович поблагодарил всех за хорошую работу и сказал, что возникла необходимость в течение остатка сентября и всего октября провести рекогносцировочное ландшафтно-мерзлотное обследование дальней северной территории, где геологи обнаружили еще одно рудное тело, и что эту работу он поручает Ивану Сергеевичу Серову. Но так как одиночные маршруты и тем более жизнь в течение почти полутора месяцев в отдаленном зимовье не разрешается техникой безопасности, то он просит кого-либо еще добровольно остаться и помочь Серову. Но все уже были настроены ехать домой. Полевая жизнь, такая прекрасная и романтичная вначале, порядком надоела, и в камералке воцарилось тягостное молчание. Никто не смотрел на "воробышка", боясь, что тот проявит свою власть и авторитет и просто прикажет кому-либо остаться. И тут, словно робкая дисциплинированная школьница, Мэй подняла руку, как на лекции, когда надо что-нибудь спросить, потом встала с места и сказала: "Александр Иванович, можно останусь я? Мне кажется, что у меня недостаточно материала для дипломной работы, и, если Иван Сергеевич не возражает, я буду ему помогать. Дальних маршрутов я не боюсь, сокращения своих каникул тоже..." "Как Вы на это смотрите, Иван Сергеевич?"– спросил "воробышек". "Александр Иванович, я знаю Мэй еще с третьего курса и считаю, что она справится с работой и не возражаю, чтобы она осталась мне помогать", ответил Ваня и вдруг почувствовал, что сердце у него заколотилось сильнее и на щеки хлынул румянец. Он поглядел на Мэй и увидел, что и ее щеки пылают. Вопрос был решен, и все облегченно вздохнули. Только Светка опять не удержалась и сказала так, чтобы все слышали: "Ваня, смотри, чтобы она не увезла тебя в Пекин, – мы без тебя пропадем!.." К десяти утра пришли заказанные ранее машины, и началась погрузка. Она продолжалась около часа, и за это время лагерь опустел, и только квадраты и прямоугольники с вытоптанной травой напоминали, что здесь только что стояли шумные палатки. На дорогу присели кто где: на крыльце камералки, где оставалось все необходимое для работы Ване и Мэй, на поленнице дров, на жердях изгороди. Потом было шумное прощание и машины одна за другой заурчали и тронулись в дальний путь до Читы.

  ГЛАВА 2.

"Ну, что, Мэй, вот мы и остались с тобой почти что зимовать..." сказал Ваня, и она в ответ впервые открыто и ясно улыбнулась ему, глядя прямо в его зеленовато-серые глаза. И на душе у него стало тепло и радостно, словно от ожидания какой-то иной, неведомой ему жизни. И внешне эта новая жизнь началась сразу же. Мэй попросила его выйти из камералки и посидеть на свежем воздухе, пока она наведет порядок в их доме, стоявшем на взгорке над темной Кручиной. Она вышла из дома с ведрами, но он не дал ей сходить за водой, взял ведра и принес полнехонькие и поставил у входа. Часа два Мэй убиралась, а Ваня пошел от нечего делать вверх по отрогу, по которому столько раз хаживал летом в маршруты, дошел до гребня и спустился на северный склон. Из мира высоких стройных сосен, росших на талом южном склоне, он попал в лиственничный лес с густым подлеском из рододендрона даурского. Листья его, мясистые, кожистые, остро и дурманяще пахли и, по-видимому, здесь нельзя было долго находиться, потому что запах этот напоминал запах известного дурмана – багульника. Рододендрон в этих местах рос в таких тепловых условиях, что часто успевал расцвести второй раз за теплое время года и к сентябрю наряду с отцветавшими ветками на кустах его были ветки с готовыми распуститься перед самыми морозами почками. Как-то естественно Ваня наломал несколько цветущих веток и пошел обратно. Еще издали, как только взошел на гребень, он заметил, что из трубы камералки идет дымок и от этого у него появилось ощущение, что идет он домой, а не в случайное, временное пристанище. У порога лежала мокрая тряпка, и он, прежде чем войти, тщательно вытер ноги. В единственной комнате дома все блестело чистотой и свежестью. Исчезло даже пресловутое "солнце Росомахина", которое Мэй вероятно выскоблила голиком или широким почвенным ножом. В русской печке стояли две кастрюльки, сковорода и чайник, а на столе было накрыто на двоих. Ваня помялся у двери, а потом шагнул к Мэй, вынул из-за спины и протянул ей букет рододендрона. Мэй зарделась (или это от печного жара щеки ее пылали?) и взглядом глаза в глаза поблагодарила его. Тут же отвернулась, зачерпнула воды ковшиком из ведра, налила в стеклянную банку из-под овощных консервов и поставила букет посреди стола. В тишине и некотором радостном смущении они сели обедать. Мэй приготовила на первое утиный бульон из китайских консервов, которые в те времена продавались повсюду в Читинской области, а на второе – чудесно сваренный рассыпчатый рис и к нему подогретую на сковороде тушенку. На десерт был душистый густой чай. Остаток дня они сидели рядышком и готовили список того, что им надо взять с собой на полтора месяца жизни в тайге. Речь шла только о приборах, картах и личных вещах, так как продукты на все время и даже с некоторым избытком, завезли в зимовье заранее на вьючных лошадях. Выходить решили завтра утром часов в десять-одиннадцать, чтобы наверняка добраться до места до наступления сумерек – ведь идти предстояло с тяжелой поклажей около двадцати километров по бездорожью и одолеть в пути высокий горный перевал, загроможденный крупными глыбами выветрелой горной породы. Идти рано надо было еще и потому, что ни он, ни она прежде там не бывали и путь предстояло находить по карте и постоянно следить, чтобы не сбиться с еле виднеющейся, а порою и вовсе исчезающей тропки, которую еще в давние времена протоптали туда строители зимовья – таежные охотники. Поужинали поэтому рано, и нужно было укладываться спать впервые вдвоем в одной комнате. Вдоль всех стен камералки стояли намертво прибитые к стенам и полуширокие лавки, сколоченные из свежих, еще сохранивших запах смолы, сосновых досок, и места здесь хватило бы человек на пять, не меньше, но оба не знали, как начать укладываться и долго молчали в наступающих сумерках. Наконец, Ваня решился и сказал: "Мэй, нам завтра рано вставать, пора ложиться... Давайте, я уйду спать на чердак..." – "Ну, что вы, – ответила она, – там же холодно, да и мне одной здесь будет страшно...

  Вы меня нисколько не стесняете, – отвернитесь только пока я лягу, а потом отвернусь я...". Ваня повернулся лицом к незанавешенному окну и слышал, как она раздевается и почему-то старался не слушать, но у него не получалось... Когда Мэй разрешила ему смотреть, он увидел, что она уже лежит в спальном мешке, и белый вкладыш обрамляет ее лицо как ореол, а в изголовье стопкой как шкурка маленького беззащитного зверька, лежит ее одежда. Она повернулась лицом к стене, он разделся и лег на лавку у противоположной стены в свой огромный, – даже больше чем по его высокому – метр девяносто – росту спальный мешок. Оба долго не спали после богатого событиями дня, но где-то в одиннадцать часов он услышал ровное спокойное дыхание Мэй, повернулся на правый бок и уснул.

Проснулся он рано. Мэй еще спала, и он потихоньку встал, чтобы сходить за водой и растопить печь к тому времени, когда она проснется. За окнами стоял густой туман, и в комнате было сумеречно, но все было хорошо видно, если вглядеться. Он невольно посмотрел на спящую Мэй и несколько минут не мог отвести глаз. Она лежала на спине и ее отросшие за лето волосы раскинулись на плечах и на груди, длинные ресницы были сомкнуты, а на фарфоровом изящном лице, казалось, написаны покой и радость. И тут он увидел, что рядом с ее щекой лежит маленькая веточка цветущего рододендрона, который он подарил ей вчера в обед, и в глубине его души затеплилась нежность. Когда он умылся на реке и принес воды в дом, Мэй уже встала, успела одеться и собиралась растапливать печь, чтобы приготовить завтрак. Веточки рододендрона у спального мешка, лежавшего на лавке, уже не было. Она стояла вместе с другими в баночке с водой. "С добрым утром, Мэй!" – "С добрым утром, Иван Сергеевич!" Она улыбнулась ему и принялась хлопотать по хозяйству, словно это был ее дом родной, а не чужое, казенное помещение. После завтрака она вымыла посуду, но не стала укладывать рюкзак, а села на лавку и о чем-то задумалась. Изредка она поглядывала на Ваню, словно собираясь ему что-то сказать, но не решалась. Он заметил это и помог ей: "Мэй, вас что-то тревожит? Вы что-то хотите мне сказать?" Она помедлила, покраснела, еще не сказав ни слова, а потом почти пошептала: "Вы знаете, у нас долго не было бани... Все, кто уехал, помоются в Чите, а нам с вами жить целых полтора месяца в зимовье, где не помоешься... Нельзя ли задержаться здесь еще на день и помыться? Я и постираю вам все, что надо..." – "Конечно, Мэй, задержимся, тем более, что сегодня будний день и баня наверняка свободна. Не беспокойтесь, я мигом все сделаю. Вы готовьте обед, а я пойду топить баню". С этими словами он пошел было, но на пороге обернулся и добавил: "А о стирке тоже не беспокойтесь – я постираю сам, – мне неудобно вас обременять еще и этим...".

  К полудню все было готово. В бане много горячей и холодной воды, на лавках лежали веники, связанные Ваней из ветвей березки Эрмана, росшей в пади неподалеку, Мэй управилась с обедом, а мыться предложила первым пойти ему. Не задумываясь, он согласился, взял с собой чистое, и всласть помывшись, вышел в предбанник, где она приветствовала его чисто русским: "С легким паром!" Он улыбнулся, поблагодарил и сел стеречь ее, чтобы в баню не заскочил какой-нибудь шелопутный буровик и не напугал ее. Когда она вышла, тоже в свежей одежде, он сказал ей привычное "С легким паром!", услышал ответное "Спасибо" и тут заметил свою оплошность: он оставил в бане свое грязное белье и носки, и она все это постирала... Он покраснел от своей непредусмотрительности, поблагодарил ее смущенно, закрыл баню, и они пошли обедать. После сидели в камералке, чистые, сияющие, и медленно ели вкусный обед и пили чай с голубичным вареньем, банку которого Мэй купила в местной продуктовой лавке. Говорили до самых сумерек в основном о своей предстоящей работе, вспоминали все ли приготовили к завтрашнему походу, и после легкого ужина рано легли спать. И опять утром с замиранием сердца Ваня увидел, что рядом с лицом Мэй лежит та же самая маленькая веточка рододендрона даурского. "Мэй", еле слышно позвал он. Она тут же открыла глаза и неуловимым движением набросила верх белого вкладыша на мелкие фиолетовые цветы... Он вышел, чтобы дать ей одеться, и увидел, что облака на небе предвещают ненастье. Мэй он ничего не сказал – ведь идти все равно надо было, но собираться стал очень быстро, и Мэй, словно переняв его ритм, поспевала за ним, и за час все было готово: и позавтракали, и собрались. На лавке стояли два полных, почти одинаковых рюкзака, посуда вымыта, пол подметен. Оба были одеты по-походному: он – в зеленовато-коричневую штормовку, она – в синий хлопчатобумажный костюм, в каких ходили тогда все китайские студенты; на ногах у него кирзовые сапоги, у нее – прочные китайские кеды. Перед тем, как выйти, Ваня отвязал от рюкзака Мэй ее спальный мешок, и несмотря на ее протесты, привязал к своему сверху, засунул под лямки рюкзака топор, обернутый мешковиной и сказал: "Давайте, Мэй, присядем на дорогу, да и тронемся в путь...". Посидели минуты две и тут Ваня, ругнув себя мысленно за спешку, сказал: "Мэй, в кедах вы эту тяжелую долгую дорогу не осилите. Подождите еще немного, – я найду вам в кладовке резиновые крепкие сапоги...". Мэй не стала возражать, она ему доверяла, и когда он принес сапоги и дал ей примерить, они оказались велики, а носков теплых у нее не было, чтобы надеть. Она растерянно поглядела на него, но он, улыбнувшись ей, со словами: "Это дело поправимое", опять ушел в кладовку и принес хорошие, теплые портянки. "Но я не умею их наматывать на ногу..." – "А я здесь на что? Я должен не только руководить своей дипломницей, но и оберегать ее! Снимайте сапоги, и вам покажу, как это делается..." Она послушно сняла оба сапога, а он, присев перед ней на корточки, аккуратно и осторожно, словно боясь повредить ее маленькие ножки, намотал одну портянку, а потом и вторую и попросил вновь надеть сапоги. Лицо Мэй пылало, она была смущена, но когда надела сапоги, воскликнула: "Ой, так хорошо и тепло теперь! Большое спасибо...". И после этого, с опозданием на полчаса, они вышли на крыльцо, заперли дом на замок и зашагали вдоль черной Кручины к неведомому зимовью.

Хотели выйти ровно в десять, но из-за переодевания вышли на полчаса позже. На небе после перистых нитевидных облаков появилась тонкая пелена высокослоистых, и сквозь них расплывчатым желтоватым пятном просвечивало солнце. "Ну, вот, – подумал Ваня, – так я и знал, что придется сегодня мокнуть: ведь следом пойдут слоистые плотные, солнце померкнет совсем, а из следующих – слоисто-дождевых польет сначала понемногу, а потом все сильнее и сильнее...". Спустившись со взгорка, на котором стоял их покинутый дом, они перешли по зыбкому висячему мостику через Кручину и пошли вдоль нее уже по левому берегу вверх по течению. По правому берегу идти было трудно, так как река местами подходила прямо к отрогам хребта, за десятки тысяч лет "подрезала" их и там образовались крутые каменистые обрывы, поросшие только мхами и лишайниками, да и то лишь по мелким и крупным трещинам, где скопился пригодный для питания растений мелкозем, задерживающий к тому же необходимое количество дождевой влаги. Кручи перемежались пологими заболоченными падями и распадками, заполненными торфянистой коричневато-черной жижей и поросшими высокими влаголюбивыми травами и кустарниками. Сначала дорога была вполне сносной – по ней много ездили на отдаленные буровые, и колеи отчетливо виднелись на песчаном, принесенном рекой грунте. Мэй шла впереди. Ваня специально пустил ее вперед, чтобы соразмерять свои широкие шаги с ее маленькими шажками. Там, где дорога раздваивалась, она останавливалась, оглядывалась назад, и вопросительно – куда, мол, поворачивать? – глядела на него, и он говорил ей "направо" или "налево", но чаще налево, потому что им надо было еще несколько километров держаться Кручины. Первое препятствие ждало их на третьем километре пути, где справа по ходу их маршрута, прямо к реке подходило заболоченное устье широкой пади Алинтуй. Здесь дорога, проложенная в основном тракторами, тащившими буровые установки, уходила обеими колеями под полосы воды, образовавшиеся при оттаивании мерзлоты в результате разрушения растительного покрова. Идти пришлось между двумя глубокими колеями, но и здесь было сыро, – вода хлюпала под ногами, и в одном месте Мэй поскользнулась и зачерпнула полные сапоги холодной воды. Ваня помог ей выбраться, и ни слова не говоря, взял вместе со всей ее поклажей на руки, и донес до сухого места на другом берегу пади. Усадил на небольшом взгорке, снял с нее сапоги и размотал мокрые портянки. Тут же быстро достал из кармана своего рюкзака еще одни – сухие, растер ими маленькие ножки Мэй, а потом аккуратно замотал и натянул сапоги. Все это время Мэй сидела, не шелохнувшись, и в душе ее росла благодарность к нему и нежность, которую она не знала, как проявить...

Следующие три километра шли опять посуху, по самому берегу реки, и, еще не уставшие от ходьбы, замечали как красив правый берег реки с крутыми обрывами, в которых обнажались изогнутые слои пород разного цвета. Кое-где на темном фоне вдруг сверкал в верхних частях обнажений желтовато-белый пласт глины, которую использовали для изготовления кирпичей еще во времена первых поселений, возникших в конце девятнадцатого века. А до этого здесь был край безлюдный, изредка посещаемый лишь охотниками да золотоискателями, оплывшие шурфы которых еще можно было встретить в нижней части долины, у села Ильинское. На шестом километре от Сосновой Горки Кручина поворачивала резко вправо, и нужно было переходить на другой ее берег и дальше идти вдоль правого ее притока, пока еще безымянного. Перед переправой решили посидеть на берегу. Нашли оставленное кем-то сухое поваленное дерево, посидели на нем, съели по кусочку сахара и пошли искать удобное для переправы место. В реке было много опасных водоворотов с быстрым течением, и место поспокойнее они нашли с трудом. "Мэй, вы тут посидите, а я пойду, измерю глубину, перенесу свой рюкзак, а там посмотрим что делать...". Она промолчала, уже привыкая полагаться на него, а он снял сапоги, портянки и брюки, уложил все это поверх рюкзака, привязал веревкой, чтобы не уронить в реку, и, вооружившись найденной тут же сухой жердиной, ступил в обжигающе холодную воду. Шел он медленно, ощупывая дно впереди себя ногами и шестом, и в самых глубоких местах вода доходила ему почти до пояса: намокли трусы и низ штормовки. Наконец, он выбрался на тот берег, оставил там рюкзак и тут же пустился в обратный путь.

  Когда он выбрался к ней, она, ничего не говоря, стала снимать сапоги, но он сказал ей неожиданно строго: "Мэй, не раздевайтесь, я перенесу вас. Это не просьба, а приказ – ведь вы там намокнете по грудь и непременно простудитесь...". Она поглядела на него долгим теплым взглядом и медленно, словно еще сомневаясь, надела сапоги. Он отжал прямо на себе, насколько это можно, трусы и низ штормовки, надел на плечи ее рюкзак, подошел к ней, правой рукой подхватил ее под колени, левой чуть повыше талии, велел держаться крепко за его шею и пошел, уже без шеста, ориентируясь на лежащий на том берегу рюкзак. Посредине реки он оступился и чуть было не потерял равновесие, и Мэй инстинктивно крепче сжала свои руки вокруг его шеи и прильнула щекой к его щеке. У него перехватило дыхание, но в тело влилась могучая сила, и он медленно, но твердо зашагал дальше по каменистому дну реки. После переправы он оделся, спросил у нее сухие ли у нее ноги, и получив утвердительный ответ и смущенную улыбку, помог ей надеть рюкзак, надел свой, и они пошли дальше. И тут, как и предполагал Ваня, стал накрапывать дождь. Сначала это была мелкая морось, а потом капли стали все крупнее и крупнее, и, наконец, завеса дождя размыла очертания дальних, а затем и ближних хребтов, вершин и отрогов. Идти становилось все труднее, дождь перешел в настоящий ливень, и им пришлось достать дождевики, набросить их поверх рюкзаков, накрыть головы, завязать спереди, а руки просунуть в специальные отверстия, чтобы иметь возможность сохранять равновесие на мокром пути. Дороги уже не было никакой, да и быть не могло, потому что вдоль ручья лежали нагромождения крупных каменных глыб и нужно было перескакивать с одной на другую, постоянно рискуя поскользнуться и повредить ногу. Сначала они подавали друг другу руку, а потом пошли, уже не выпуская ладоней друг друга, и маленькая ладошка Мэй тонула в его большой ладони. Такая ходьба утомляла, и примерно через час они вновь устроили небольшой привал, укрывшись от дождя под мощной лиственницей. Здесь было сухо, – дождь почти не проникал сквозь густые ветви, и Ваня достал карту, чтобы посмотреть, сколько еще им осталось идти. Определиться было нетрудно – как раз здесь ручей поворачивал круто на север, и вся излучина просматривалась, как на ладони. По карте выходило, что идти им еще километров пятнадцать до заветного условного значка с сокращенной надписью "зим.", что и означало их будущее жилье – зимовье. Дорога шла все время вдоль ручья Безымянного, и на всем ее протяжении были обозначены россыпи камней, по которым так трудно шли они последние километры, уже после переправы через Кручину. "Послушайте, Мэй, а не пойти ли нам напрямик через хребет? Конечно, трудно будет подниматься, но зато потом спуск – и мы почти у цели и сэкономим километров пять, не меньше. Посмотрите". Он придвинул к ней планшет, и она, посмотрев, сказала: "Конечно, пойдемте напрямик – ведь нам лучше придти засветло и устроиться на новом месте...". Ваня достал из нагрудного кармана сигареты и спички, закурил, стараясь, чтобы дым не относило к Мэй. Покурив, он тщательно затушил окурок в мокрой траве, и они пошли, круто свернув от ручья направо. Дождь усилился, но идти стало легче – под ногами была твердая, быстро впитывающая влагу почва. На пологом склоне, по которому они поднимались к водоразделу, росли высокие могучие сосны, стоявшие привольно, раскидисто, метрах в пятнадцати-двадцати друг от друга. Изредка попадались остатки древней гари – сухие, полые внутри, отмытые до светло-серого цвета, стволы сосен. Теперь Ваня шел впереди и часто оглядывался – не отстает ли Мэй, и она каждый раз улыбалась ему, как бы говоря этой улыбкой: "Не беспокойтесь, мне по силам такая ходьба". Примерно через каждый километр пути они останавливались, доставали карту, определяли, где примерно они находятся, намечали ближайшие ориентиры и снова пускались в путь. Часам к трем дня они добрались до водораздела и сквозь пелену дождя увидели впервые дикую местность, где им предстояло жить и работать. Слева, глубоко внизу, лежал тот самый перевал, по которому они хотели идти первоначально. Он был загроможден не просто глыбами, а огромными кусками скал и непонятно, как могли пройти по нему вьючные лошади, завозившие для них продукты и снаряжение в зимовье. Самого зимовья видно не было, но оно, судя по карте, находилось где-то на берегу другого ручья, текущего с перевала строго на север, то есть в противоположном направлении Безымянному. По берегам, судя по цвету и очертаниям крон, рос лиственничный лес и скрывал от их глаз крохотную избушку. Этот же лес начинался сразу после водораздела и идти по нему оказалось труднее. Густой подлесок из рододендрона закрывал обзор и приходилось все время пользоваться компасом. К тому же ноги скользили по мокрой, тяжелой земле, опавшим листьям рододендрона и слою хвоинок лиственниц. Несколько раз оба упали, и тогда Ваня снова взял бережно маленькую ладошку Мэй в свою большую теплую ладонь, и они уже больше не падали, поддерживая друг друга. Несмотря на накинутые поверх рюкзаков хлорвиниловые плащи, оба промокли почти насквозь, промок и спальный мешок Мэй, привязанный поверх рюкзака Вани, и они решили больше не останавливаться, а идти и идти, потому что сумерки при низких дождевых облаках наступают раньше. Спуск с крутого склона занял целых два часа.

  Заросли рододендрона были так густы, что Ване приходилось буквально протискиваться сквозь них и следить, чтобы раздвинутые ветки не хлестнули по лицу Мэй, идущую сзади. У самого конца крутого спуска они попали в полосу сравнительно свежей гари. Кусты рододендрона стояли без листвы, и ветки их были покрыты слоем сажи. И Ваня, и Мэй перепачкали о них одежду и лица, и когда вышли на долгожданную пологую часть склона, поглядели друг на друга, рассмеялись и принялись приводить себя в порядок. Мэй достала из нагрудного карманчика белоснежный носовой платок, подставила его под дождевые струи, намочила, подошла к Ване и стала аккуратно вытирать его лицо от сажи. Руки ее нежно касались его кожи, и он стоял неподвижно, – ему невольно хотелось, чтобы это продолжалось как можно дольше. Потом он вытер так же бережно ее лицо, выкурил сигарету, и они пошли по каменной реке – куруму – полого спускавшемуся к тальвегу долины. На куруме редко росли старые, высокие лиственницы, но без всякого подлеска, поскольку почва здесь была бедна для других, более прихотливых растений. Камни курума были скользкими, и они шли по-прежнему взявшись за руки, чтобы не упасть. Сквозь редкий лиственничник все хорошо просматривалось, и они наметили последний ориентир – крутую, высокую скалу, которая возвышалась, судя по карте, как раз напротив зимовья. Через какое-то время Мэй вдруг воскликнула: "Иван Сергеевич! Я вижу избушку!" И действительно, за редкими стволами возле ручья стояло низкое строение с немного покатой крышей и выдающейся вверх метра на полтора железной трубой. Курум кончился, и они ступили на ровную поверхность речной террасы, но рук не разъяли и так подошли к зимовью. На часах было почти шесть вечера, и окрестности выглядели сумрачно и неприветливо. Но Мэй так улыбнулась Ване, что у него на душе посветлело, и тихо сказала: "Как хорошо, что мы прошли этот путь вместе...". Фраза эта вырвалась у нее из сердца, а разум был в полном смятении, – она уже не первый год знала об ухудшении советско-китайских отношений. Им, китайским студентам, обучающимся в СССР, на регулярных собраниях давали необходимую информацию, рекомендовали слушать Пекинское радио и привозили для чтения центральные китайские газеты, и они обязаны были это делать, так как все были членами КПК (иных на учебу не отпускали). Мало того, последние годы, уезжая на каникулы, она своими глазами видела бесчинства китайских пограничников в отношении советских граждан в поезде "Москва-Пекин". Это было то, что можно назвать "преддверием культурной революции". И в самом Пекине уже водили с позорными плакатами "Я – враг китайского народа!" уважаемых и заслуженных прежде людей, и толпы юнцов оскорбляли их выкриками ругательств. И еще она вспомнила, что в последней инструкции им в приказном порядке велели не задерживаться в СССР и немедленно возвращаться в Китай. А она нарушила все эти запреты, не вняла приказу, только из-за того, что любила уже не первый год своего научного руководителя и девичьим сердцем чувствовала, что и он ее любит, да сказать не решается, и что решится сможет только наедине с ней... Но раз уж вступила она на эту тропку любви, то решила не думать, что ее ожидает по возвращении, потому что ничего хорошего она ждать не могла... Решила просто жить и работать рядом с любимым и положиться но волю Судьбы...

ГЛАВА 3.

Отдыхать было некогда, но Ваня, помог снять Мэй рюкзак, снял свой и присел на лавочку из толстой сухой лиственницы, лежавшей у входа в зимовье, чтобы перекурить. Мэй села рядом, почти касаясь его плеча, и терпеливо ждала, когда он покурит. Как отныне "хозяйка" этого приюта, она знала, что дел предстоит много, чтобы обустроить сравнительно комфортную жизнь на целых полтора месяца. Покурив, Ваня встал и открыл дверь зимовья, которая естественно не была заперта на замок, а лишь притворена и подперта снаружи жердью. Войдя, они поставили рюкзаки на нары, и Ваня хотел уже было приниматься за дела, но Мэй остановила его: "Иван Сергеевич, вам сначала надо переодеться в сухое, – ведь вы промокли и под дождем, и перенося меня через реку..." – "Ну, я хорош! О том, что на вас тоже все мокрое и не подумал... Извините меня... Я выйду, а вы переодевайтесь, а я после вас..." – "Нет, так не годится, пойдемте вместе... Просто отвернемся и переоденемся... А то я боюсь, вы простудитесь..." Переодевание заняло минут пятнадцать. А потом, не сговариваясь, оба принялись за свои предначертанные природой дела. Мэй нашла кастрюли, чайник, сковороду и пошла на ручей вымыть тщательно с песком всю эту нехитрую утварь, а Ваня пошел за дровами, благо они были совсем рядом, – метрах в ста от зимовья стояли многочисленные сухие стволы лиственниц разного возраста. Он подошел к первой подходящей – не самой толстой и не самой тонкой – и принялся ее толкать и раскачивать, зная по опыту прежних экспедиций, что коренится она неглубоко и от усилий неминуемо рухнет. Но лиственница не поддавалась, только то тут, то там вздымалась и оседала почва, где находились ее старые, отмершие, но еще прочные смолистые корни.

  Минут десять он раскачивал упрямое дерево и хотел уже было взяться за топор и срубить его, но тут за спиной послышался голосок Мэй: "Давайте я вам помогу!" Не дожидаясь ответа, она уперлась своими тонкими ручками в мокрый ствол дерева и они вместе стали его толкать. От одного звука ее голоса в него влилась та самая могучая сила, которая позволила ему устоять в бурной Кручине и перенести Мэй и ее рюкзак на другой берег, и лиственница поддалась и рухнула на землю, воздев вверх длинные разветвленные корни так быстро, что оба они едва успели отскочить в сторону, чтобы их не задело". Я без вас не управился бы..." – смущенно сказал Ваня и был вознагражден ее улыбкой, в которой ему почудилась нежность...

В зимовье по старинному охотничьему обычаю висела связка сухих веток для растопки и лежала охапка дров. Мэй растопила печку и стал наводить порядок: подмела земляной пол, вытерла везде пыль. А мокрую их одежду развесила сушить на веревку, которая тянулась через все небольшое помещение. Собралась пойти за водой, но в дверях столкнулась с Ваней. Он нес большую охапку дров. Войдя в зимовье, он быстро положил дрова на пол, догнал Мэй, отобрал у нее ведра и принес воды. Она стала готовить ужин, а он нарубил еще несколько охапок, чтобы хватило на ночь и на весь завтрашний день, и сложил их у входа под навес. Потом помыл в ручье руки и вошел, пригибаясь, в низенькое помещение, плотно прикрыв за собой дверь, чтобы зря не уходило тепло. А у Мэй все уже было готово. На столе у маленького окошечка стояла кастрюля с макаронами и сковорода с подогретой тушенкой, а на печке продолжал кипеть чайник. Печка была сделана из дикого камня, скрепленного местной белой глиной, а в верх ее была аккуратно вставлена чугунная плита, которая сейчас была раскалена и источала во мраке зимовья красноватый слабый свет. Ваня вспомнил, что по его просьбе сюда была завезена керосиновая лампа и большая бутыль керосина, и, несмотря на то, что Мэй ждала его, быстро нашел и то, и другое, зажег лампу, поставил ее на стол, и в их домике сразу стало уютно, можно сказать по-семейному уютно, и они принялись за ужин. Мэй, как всегда, ела очень мало. Она положила себе в мисочку две ложки макарон и ложку тушенки, а ему – целую гору того и другого, видимо, полагая, что такой крупный человек должен много есть. Так оно, отчасти и было, но Ваня улыбнулся ей и сказал: "Мэй, если вы все время так будете меня кормить, я однажды не смогу выйти из этой двери и вынужден буду остаться здесь на всю зиму и залечь как медведь в зимнюю спячку..." – "Я тогда останусь с вами и буду ждать до весны вашего пробуждения...". Ему почудился в этой фразе потаенный второй смысл, и он посмотрел ей в глаза, чтобы прочесть этот смысл, но она опустила ресницы. А потом сказала: "Вы все-таки ешьте, ведь вы много трудились: и меня с тяжелым рюкзаком через речку перенесли, и лиственницу свалили, и дров нарубили впрок...". Он промолчал, хотя у него чуть не сорвалось: "Без вас я ничего этого не сделал бы...", посмотрел еще раз на нее и принялся за еду. Ужин показался ему очень вкусным, а чай каким-то особенным, и он спросил: "Мэй, откуда у вас такой чай, я такого ни разу не пил". Она улыбнулась ему уже ставшей необходимой улыбкой и ответила: "Я туда добавила брусничного листа, вот он и пахнет этой тайгой, приютившей нас...".

После ужина Мэй вымыла посуду, а он принес с ручья полное ведро воды, поставил его на чугунную плиту печки и подбросил дров. "Зачем это?"– спросила она. "Потом узнаете", ответил ей Ваня и принялся за свой рюкзак. Он достал оттуда анероид, папку с картами и цветными карандашами, свою одежду и спальный мешок. Мэй тоже разобрала свой рюкзак и, не зная, что делать дальше, села на нары и принялась впервые, без спешки, рассматривать внутренность зимовья. Слева от двери к стене, прямо около маленького оконца, был накрепко прибит дощатый стол. Одним ребром он упирался в стену, а другая его часть держалась на двух бревнышках, врытых прямо в земляной пол. По обеим сторонам стола стояли два толстых лиственничных чурбана, на которых они сидели во время ужина. Стена справа от двери была занята полками для хранения продуктов и любых других вещей. Прямо около нее, прямо на земляном полу стояло несколько мешков и два вьючных ящика с запасами продуктов. Вдоль двух других стен были сделаны широкие нары, на которых при необходимости можно было разместиться по двое. То есть вместимость избушки была рассчитана на четыре человека. В дальнем от двери углу нары сходились и были как бы непрерывными, продолжающими друг друга. Посредине зимовья стояла печка, построенная с таким расчетом, что на ней можно было и готовить и использовать как банную печь. Из утвари в помещении под полками и на полках были, кроме двух кастрюль и чайника со сковородой, большой таз и цинковое корыто. Мэй разглядывала все это и пришла к выводу, что все здесь продумано до мелочей, и что жить здесь можно долго, по крайней мере, до того, как кончатся продукты. Из задумчивости ее вывел голос Вани: "Мэй, пора нам устраиваться на ночлег, а обустраивать наше жилье будем завтра весь день, чтобы сделать все на славу и потом не возвращаться к этому. Вы ляжете вот здесь (он показал на нары, расположенные ближе к печке, у противоположной от окна стене), а сейчас возьмите мой спальный мешок, вы ляжете в него, а ваш мы повесим над печкой сушиться, ведь он мокрый насквозь..." – "А как же вы? – вырвалось у нее. "А я лягу под двумя ватниками, которые нам с вами сюда завезли, зная, что мы задержимся с работой до крепких морозов...". Мэй перечить не стала, но попросила: "Вы возьмите хоть чехол от спальника, все теплее вам будет..." – "Ничего, Мэй, я натоплю жарко печку и буду ночью вставать и подкладывать дрова".

Когда она расстелила себе постель, он как-то ласково сказал ей: "А сейчас я налью в таз горячей воды и разведу в ней горчичный порошок. Вы попарите ноги, потом наденете мои сухие носки и ляжете." Мэй хотела было беспрекословно послушаться, но парить ноги ей было трудно – она не доставала с нар до таза с горчичным раствором – и хотела встать босыми ногами на холодный пол, но он опередил ее,– подхватил на руки, перенес на более низкий, чем нары, чурбан и пододвинул таз. Она благодарно посмотрела на него и опустила ноги в горячую воду. Когда истекло положенное время, Ваня, повинуясь безотчетному душевному движению, взял полотенце и поочередно насухо вытер ее покрасневшие от горчицы ноги, надел на них свои большие шерстяные носки, отнес ее на нары и отвернулся, чтобы она могла раздеться и лечь. Все произошло настолько быстро и неожиданно, что Мэй и вымолвить ничего не успела, и только устроившись в просторном спальнике, куда можно было положить еще двух или трех таких, как она, тихо сказала, почти прошептала: "Большое спасибо, Иван Сергеевич..." – "Не за что, Мэй..." – ответил он также тихо, развесил над печкой мокрую одежду и ее мешок, потушил лампу, подбросил в печку дров, разделся и лег на тщательно разостланную свою запасную сухую одежду, а на плечи и ноги накинул по ватнику. Было около десяти часов вечера. В поддувало печки иногда падали красные угли и зимовье на миг освещалось отблеском их света, а потом опять темнело, только тускло светилась, источая вверх тепло, чугунная раскаленная плита. Они легли головами друг к другу и, спустя примерно час, ему послышалось ровное дыхание Мэй. "Вероятно, она заснула", подумал он, приподнялся на левый локоть и в полутьме увидел ее светлое спокойное лицо, повернулся на другой бок и попытался заснуть. Но сон не шел к нему. Против воли мысли его все возвращались к Мэй. Он вспомнил, как впервые увидел ее на кафедре в стайке других китайских студентов, как потом он проводил у них семинарские занятия по методике полевых ландшафтных исследований, и как она внимательно слушала его, и взгляды их иногда встречались. Но тогда она казалась ему существом из другого мира, который никогда не сможет совместиться с его миром, и он старался забыть ее круглое милое лицо, ее черные густые волосы, тонкие брови и глубокие темные глаза. И ему казалось, что это удается, и он погружался в увлекавшую его научную работу, готовился и сдавал кандидатские экзамены. Но когда вновь видел Мэй, мысли о ней возвращались и смутно тревожили. Умом он понимал всю бесперспективность этих мыслей, но сердце его не слушалось, а в экспедиции и вовсе вышло из-под контроля и он, ничуть не стесняясь и не таясь, брал ее чаще других своих подопечных в маршруты и думал, словно утешая и оправдывая себя: "А что тут плохого? Ведь я не совершаю ничего дурного, – я обучаю ее, как и всех остальных, и я, наконец, просто обязан это делать...". Но где-то в глубине души чувствовал, что лжет сам себе, пытается скрыть то, о чем многие в экспедиции, в частности та же Светка, уже догадывались и вовсю судачили. А сейчас, когда они оказались с Мэй одни, как на необитаемом острове, разум и вовсе перестал слушаться его. Он вспомнил, как только что с нежностью и страстью вытирал он после горчичной ванны маленькие ножки Мэй и как ему хотелось целовать их, целовать, целовать, целовать от маленьких пальцев, а потом все выше и выше... От этих мыслей он утратил на миг представление, где находится, о том, что рядом спит уставшая Мэй, и непроизвольно прошептал, обращаясь неизвестно к кому: "Господи, да ведь я люблю ее...". И от этого самопризнания ему сделалось легче, словно рухнула возведенная им же самим "Китайская

  Стена", и открылась дорога к возможному счастью. Он тихо, чтобы не разбудить ее, вылез из-под ватников, подошел к печи, открыл дверцу и аккуратно подложил несколько толстых поленьев. В свете печного огня он посмотрел на свои наручные часы и увидел, что они показывают половину четвертого. Спать ему оставалось самое большее часа четыре. Он так же тихо притворил дверцу, отряхнул ступни ног от приставшего мусора, лег на свои нары, укрылся ватниками, и, сморенный и изнуренный мыслями, но с облегченной прояснившейся душой, уснул... Проснулся он поздно и какое-то время лежал, не открывая глаз, и слушал, что происходит в зимовье. Уже не трещала, как сразу после растопки, а мерно гудела печь, кипел вовсю чайник, пахло подогретой тушенкой и вареным рисом. Иногда слышно было, как тихо, невесомо, ходит Мэй и накрывает на стол. Потом шаги ее прекратились, он приоткрыл глаза и увидел, что она сидит на ближайшем к двери чурбане и смотрит на него. Взгляды их встретились, но она против обыкновения не опустила глаза, и ему вдруг показалось, что ночью она не спала и слышала те слова, что вырвались у него... "С добрым утром, Иван Сергеевич", – сказала она, не отводя глаз, и голос ее звучал сегодня не так, как обычно. Он был теплым, глубоким, идущим от сердца, словно исчезла из него восточная непроницаемость. "С добрым утром, Мэй", – ответил он, и она, не дожидаясь, пока он попросит, отвернулась к окну, чтобы он мог одеться. Стол был уже накрыт, и Ваня быстро сбегал на ручей умыться и сел завтракать. После завтрака они, долго не обсуждая, что кому делать, принялись за дела. Мэй осталась в зимовье, а он, надев высохшую штормовку, взял топор и верхонки, пошел заготавливать дрова впрок. Валил сухие лиственницы, разрубал их на три или четыре части, а потом при помощи топора, который использовал, как клин, и тяжелой кувалды разрубал вдоль каждый обрубок на несколько частей. Потом на широких, оставшихся от тех лиственниц, из которых строили зимовье, пнях он рубил каждую часть ствола на мелкие и крупные полешки, которые могли поместиться в печь. Дождь прекратился, по-видимому, еще ночью, и работалось ему хорошо, и к двум часам дня он заполнил готовыми дровами почти весь навес под завязку. Кроме того, наломал на растопку мелких сухих лиственничных сучьев и тоже сложил их под навес. Когда он относил последнюю охапку растопки, вышла Мэй и позвала его обедать. Боже, как за полдня преобразилось крохотное помещение зимовья! Таз и корыто стояли на земле, задвинутые к стене под нижней полкой. На первой полке стояли два ведра с водой, на второй лежали аккуратно расставленные продукты: пакеты с макаронами, мукой, сухой картошкой, сухим луком, сахаром и чаем, а также многочисленные банки мясных и овощных консервов. Третья полка была свободна. Земляной пол был чисто выметен, а мусор сожжен в печке. Обе постели также находились в полном порядке: мешки с вкладышами расстелены, а одежда частью развешена на гвоздях, вбитых в стену над нарами, а частью лежала двумя стопками рядышком в изголовьях.

Невысушенные вчера рюкзаки висели на веревке над печкой, а на окошечке белела белоснежная марлевая занавеска. В зимовье было очень тепло, и Мэй сидела в белой кофточке, синих "фирменных" хлопчатобумажных брюках и вымытых и высушенных кедах. Постиранные носки висели и сушились рядом с рюкзаками. Ваня снял штормовку, помыл над тазиком руки и лицо – Мэй поливала ему из кружки – насухо вытерся и сел за стол. На первое была утиная лапша из тех же китайских консервов, на второе – рис с говяжьей тушенкой "Великая Стена", на третье – чай, опять с добавкой брусничного листа. Был на столе пока и хлеб, а потом Мэй предстояло печь на сковороде нечто среднее между лепешками и оладьями. Обедали молча, словно каждый был в напряжении и боялся высказать что-то запретное, запрятанное в глубине души... После обеда Мэй, вымывшая посуду, села на свои нары, помолчала, а потом, решившись, сказала: "Иван Сергеевич, вы лягте, поспите часа два, я ведь знаю, что вы плохо спали эту ночь... А потом мы засветло успеем доделать все, что надо..." От этих слов он вздрогнул. Сомнений быть не могло – она слышала его полупризнание... И, чтобы не показать ей своего смущения, он ответил: "Хорошо...", снял сапоги, лег и отвернулся к стене, чтобы она не видела его лица. Два часа он пролежал, не меняя позы. Спать он не мог, – он все думал, думал, думал о случившейся с ним то ли радости, то ли беде, и выход видел один: делать свое дело, заботиться о Мэй, а потом по словам, жестам, по всему ее поведению узнать, как она к нему относится... До ужина он сделал из двух сухих лиственниц перекидной мостик через ручей, чтобы ходить за водой к ключу, бившему из горы на том берегу, с трудом притащил большой сухой ствол на берег вместо лавочки, чтобы можно было в часы отдыха сидеть и смотреть на успокаивающую текущую воду, подрубил еще немного дров. А Мэй в это время топила печку, раскрыв дверь настежь, чтобы из зимовья ушла сырость, и перештопала все носки, перечистила всю небогатую одежду, приготовила ужин и позвала его есть. После ужина они зажгли лампу, достали карты, и, придвинувшись друг к другу поближе, стали обсуждать план работы. По давнему экспедиционному правилу начать решили с самых отдаленных участков и назавтра наметили совершить самый дальний – двенадцать километров туда и столько же обратно – маршрут к северному краю планшета. Судя по карте, предстояло подняться от зимовья, расположенного на отметке в тысячу метров над уровнем моря, еще метров на семьсот-восемьсот, и обследовать с ландшафтно-мерзлотной точки зрения обширное высокогорное плато. В полевые сумки уложили с вечера все необходимое, кроме еды, чтобы утром рано встать, позавтракать и сразу же выйти в путь. Мысли об общей работе, о необходимости сделать ее хорошо и в срок, немного приглушала сердечное волнение, и в эту ночь Иван спал хорошо и проснулся раньше, чем Мэй. Так же как и она вчера, он не стал ее будить, оделся, сходил к ключу, умылся, принес оттуда воды и растопил печку. На растопку сверху положил несколько сухих корней лиственницы и смолистых поленьев. Огонь занялся сразу, послышался треск закипающей горящей смолы, и Мэй открыла глаза. Они сказали друг другу "С добрым утром", она прямо в спальном мешке надела брюки и кофточку, затем, свесив ноги с нар – носки и кеды, накинула не плечи штормовку и побежала умываться, чтобы побыстрее приготовить завтрак. Умылась она быстро – вода была холодной и мгновенно прогнала остатки сна – и принялась хлопотать: подогревать рис и консервы, заваривать свежий чай прямо в больших эмалированных кружках и накрывать на стол. После завтрака Ваня смущенно помялся, а потом сказал: "Мэй, вы ночью не выходите на улицу... Там в "предбаннике" я все приготовил... Извините только, что раньше вам не сказал...". Мэй сначала не поняла о чем он, потому что в Китае все, что естественно, не считается неприличным, но поблагодарила кивком головы, чтобы не обидеть его ненароком. О том, что она все, сделанное им для ее удобства, видела, когда убиралась в зимовье, она ему не стала говорить... Вымыв посуду, она собрала сухой паек на день – ведь вернуться они могли в лучшем случае часам к шести вечера – надела свою синюю куртку и всем своим видом показывая, что готова идти, посмотрела на Ваню. Но он что-то медлил, а потом спросил: "Мэй, обещайте мне, что выполните мою просьбу или пожелание – как хотите..." – "Я готова уже выполнить любую вашу просьбу..." – вырвалось у нее. "Тогда снимите кеды и наденьте сапоги, а также свитер и штормовку... Идти будет тяжело, – дождь перешел в крупу, заметно похолодало от северного ветра, и влага застыла на камнях скользкой коркой". С этими словами он подал ей все, о чем сказал. А когда она надела свитер и штормовку, добавил: "Портянки, если не возражаете, я обверну вам сам..." – "Мне нечего возразить, да и не хочется", – ответила она и протянула ему свои миниатюрные ножки. Он, как и в прошлый раз, бережно, словно боясь повредить, плотно обвернул портянки и помог натянуть сапоги. Потом сам надел свитер, штормовку, перекинул через плечо полевую сумку, в которой было все снаряжение, зашел в "предбанник" и вышел оттуда с охотничьим ружьем на плече. "А это зачем?"– изумленно спросила Мэй. "Как зачем? Места здесь дикие и мы можем повстречаться с рысью или даже медведем... А теперь посидим перед дорогой и тронемся. Мэй взяла и свою, меньших размеров сумку, где лежало пропитание на день, и они вышли в первый, пожалуй, самый тяжелый маршрут. Вначале шли по ровной террасе правого берега ручья, затем повернули к пологому отрогу и начали медленно подниматься по нему вверх. Перед выходом для точности ориентировки Мэй измерила давление по анероиду, который лежал в сумке Вани. Они шли и добросовестно делали свою работу: отмечали на карте ландшафтные условия по маршруту, вели записи в дневниках, брали снова и снова анероидные отметки и рассчитывали высоту, на которую они поднялись. Но параллельно с этим в душах их шла и другая работа:

оба искали пути друг к другу. Мэй действительно не спала в ту ночь и слышала, боясь поверить своим ушам, как он прошептал: "Боже, да ведь я люблю ее...". Услышав это, она лежала, как пораженная молнией и думала – не ослышалась ли она. Потом ей пришло в голову, что слово "ее" может относиться не к ней... Но ей так хотелось, чтобы ее, а никакую другую девушку полюбил он – ведь она сама полюбила его с первого взгляда, с первой встречи, и вовсе не случайно встречалась с ним взглядом во время его кратковременных занятий с их группой. А как она боялась, что ее не оставят с ним на эту рекогносцировку, и чего ей стоило самой попроситься остаться. Все это проносилось у нее в голове и бросало ее то на вершину надежды, то в омут отчаяния. То же самое происходило и в его душе. И он старался отвлечься работой, но когда они, стоя рядом или сидя на поваленном стволе сосны или лиственницы, рассматривали карту и отмечали свой путь и наносили природные границы, ему хотелось тут же обнять ее и целовать, целовать, целовать, и говорить самые нежные слова...

Так продолжалось пять дней. За это время они закартировали весь отдаленный труднодоступный край планшета и каждый вечер наносили на чистый экземпляр карты результаты своей работы. Мэй хорошо рисовала, и поэтому ей пришлось раскрашивать карту цветными карандашами. Густо-синим цветом она обозначала территории с мощной низкотемпературной мерзлотой, оттенками синего и голубым – мерзлоту с более высокими температурами и меньшей мощности, а оранжевым и желтым – сквозные талики, которые распознавались на местности по произрастающим на них сухим сосновым лесам и участкам самой настоящей степи. Вечером, по окончании камеральных работ, они тушили лампу, раздевались в темноте, ложились в свои спальные мешки почти обнаженными, поскольку в зимовье было очень тепло, и долго не могли уснуть – все думали и думали друг о друге, и нежность заполняла их сердца, но ни он, ни тем более она, не решались выпростать руку из вкладыша, протянуть ее и коснуться милого лица. Засыпали оба измученные часам к трем, но в семь вставали и принимались за дела. На шестой день у них накопилась усталость, и они проспали оба до девяти утра. Проснулись одновременно и поразились, как светло за окном. Одевшись, они увидели, что все окрестности белы от выпавшего ночью первого снега, словно сама природа напоминала им: "Торопитесь, у вас не так много времени". Маршрут в этот день выдался тяжелым. Перед выходом Ваня развязал один из больших мешков и достал оттуда ватники, ватные брюки, ушанки и кирзовые сапоги для Мэй. "Пора переходить на зимнюю форму одежды" – сказал он, и Мэй, выбрав то, что поменьше, стала примерять обновы. Все оказалось ей немного великовато, но выхода не было. Она оделась, Ваня помог ей намотать портянки, она встала, вынула из-под вкладыша свежий белый платочек и повязала его вокруг шеи, чтобы как-то оживить серость ватника и ушанки. Ваня похвалил ее: "Ты просто молодец, Мэй! Тебе так к лицу эта оживленная платочком одежда! Все медведи в лесу будут засматриваться на тебя!" Она рассмеялась звонко, а потом радостно посмотрела ему прямо в глаза – ведь он впервые обратился к ней на "ты". Передвигаться в таком облачении ей было, однако, трудно и шли они гораздо медленнее, и Ваня с согласия Мэй решил поменять маршрут на более легкий. Днем, уже сделав половину работы, они сидели на берегу ручья на поваленном дереве. Перекусить, как всегда, Мэй брала для себя лепешку, испеченную вечером и кусочек сахара, а для него готовила огромный бутерброд из двух лепешек с мясными консервами. Текущая вода обладает магнитным свойством притягивать человеческие взоры. Вот и они, хотя и поели, и пора уже было идти дальше, все сидели и смотрели на омут, в котором вода образовывала быстро меняющую очертания воронку, в которую затягивало все, что плыло по ручью. Оба обратили внимание на две щепки, вернее два кусочка сосновой коры – один большой, другой маленький. Они неслись прямо к воронке, соединились и вместе исчезли в темной глубине. Ивану подумалось, что эти два кусочка коры похожи на него и на Мэй, и что их тоже тянет к водовороту, и в нем они неизбежно сольются. И только он так подумал, Мэй посмотрела на него. Их взгляды встретились и он прочел в ее глазах, что и она подумала точно также. Он безотчетно обнял ее правой рукой и тесно придвинулся к ней. Она не отстранилась, сама протянула свою левую руку ему за спину и прижалась головой к его плечу... Напротив, на том берегу, возвышались ряды горных отрогов, поросшие с южной стороны сосняками, с северной – лиственничниками. Там, где обрывы подходили к ручью, чернели обрывы с пятнами снега, а на ровных пространствах и пологих скатах он блестел, чуть отливая синевой. Стояла вселенская тишина, из облаков стало проглядывать солнце, а они все не могли подняться и продолжить маршрут. В их души вливался этот целебный покой, эта тишина, эта радость от ощущения близости окончания пути друг к другу... Наконец, в Мэй заговорило чувство долга. Она поднялась, подала руку Ване, и они пошли дальше, как дети в детском саду, не выпуская ладоней друг друга...

К концу маршрута Мэй стала чуть прихрамывать, – она все-таки немного натерла ногу портянкой в слишком свободном для ее маленькой ноги сапоге. Это случилось уже на подходе к зимовью и обеспокоенный Ваня взял ее на руки и донес до двери. На этот раз она не противилась, а наоборот крепко прижалась к нему и обняла. Поужинали, попили чаю, и тут Мэй вышла из зимовья и долго не появлялась. Ваня вышел в тревоге к ручью. Светила полная забайкальская луна и видно было почти как днем. Он огляделся, но нигде не увидел ее. "Мэй!" – громко позвал он, и по всем отрогам пронеслось, затухая, эхо: "Мэй, Мэй, Мэй, Мэй, Мэй, Мэй, Мэй!" Когда эхо смолкло, некоторое время стояла тишина, а потом, пробиваясь через шум ручья, послышалось издалека, с того берега слабое: "Я здесь, я скоро приду...". И тут же Ваня увидел, что крошечная фигурка Мэй, отчетливо видная на снегу, спускается с утеса. Он дождался ее, с тревогой проследил как она перебирается по бревнышкам через ручей, и увидел, что она одну руку засунула за пазуху. "Вы не поранили руку?" – "Нет, нет, что вы, Иван Сергеевич..." – как-то необычно взволнованно ответила она, взяла его свободной рукой за руку, и так они и вошли вместе в свое теплое зимовье. Разделись, привычно отвернувшись друг от друга, легли, и ему показалось, что Мэй хочет что-то ему сказать. Сквозь оконце и тонкую занавеску проникал свет полной луны и падал прямо на лицо Мэй, отчего оно казалось белее обычного. Ваня смотрел на нее и увидел вдруг, что она протягивает ему что-то крошечное. Он взял, приблизил подарок к глазам и увидел, что это эдельвейс – цветок чистоты и свежести. То, что она не смогла вымолвить словами, она сказала своим подарком – серебристо-серым пушистым цветком...

ГЛАВА 4.

Сами собой их руки встретились, они потянулись друг к другу, и он впервые поцеловал Мэй в губы, и она ответила ему, а потом прильнула головой к его плечу, словно вверяя ему свою Судьбу, свою Жизнь, свою Нежность и Чистоту. Осторожно, словно боясь спугнуть свое счастье, он обнял ее за плечи, притянул к себе и на вытянутых руках перенес ее на свои нары. Она прошептала: "Погодите...", сняла трусики и белой рыбкой скользнула к нему в мешок... От волнения, от того, что он станет вот сейчас, сию минуту, ее первым мужчиной, она дрожала. Он обнял ее и стал гладить своими большими теплыми ладонями. Дрожь постепенно уходила, и, наконец, совсем ушла,– тело ее расслабилось, и она легким движением придвинулась к нему... Он обошелся с ней так бережно и нежно, что она почти не почувствовала боли и не вскрикнула... И после, полная благодарности, прижалась к нему всем телом, и так пролежали они почти до самого рассвета. Оба, потрясенные обрушившимся на них счастьем, молчали. Они просто не могли найти слов, чтобы выразить переполнявшее их. Да и есть ли вообще такие слова?..

Зимовье к утру выстыло, и они натянули спальник на плечи, еще теснее прижались друг к друг и пронежились так до рассвета. Он хотел встать и приготовить завтрак, а ей дать еще полежать, но она встала вместе с ним, дождалась пока разгорится печь и нагреется вода, застирала вкладыш, повесила его сушить и принялась готовить завтрак. На стол она застелила кусок белоснежной марли и к обычному меню добавила банку овощной икры и плитку шоколада, которую купила давным-давно в Чите. А Ваня достал из аптечки пузырек медицинского спирта, разбавил водой наполовину и налил себе и ей: себе побольше, ей чуть-чуть, на самое донышко, зная, что она не любит спиртного. Она хотела было отказаться, но он сказал: "Выпей хоть маленький глоточек – ведь у нас сегодня такой день...". Мэй нежно посмотрела прямо ему в глаза, взяла кружку, легко чокнулась, и выпила содержимое одним духом, как неприятное на вкус, но необходимое. С непривычки закашлялась, и лицо ее мгновенно стало пунцовым. В маршрут решили не ходить – Мэй выглядела уставшей после бессонной ночи, и под глазами у нее были едва заметные легкие синеватые тени. Он уложил ее поверх спальника, укрыл ватником и тихонько, старясь не шуметь, убрал со стола, вымыл посуду, нашел на нарах эдельвейс, поставил его в воду посреди стола и вышел покурить. Вернувшись, уселся на ближний к двери чурбан, на котором обычно сидела она, так как он был ближе к печке, и долго просидел, глядя на свою ненаглядную Судьбу, которая уснула, свернувшись калачиком под его большим ватником. Потом и ему захотелось поспать или хотя бы подремать, и он осторожно лег рядом с Мэй. Она почувствовала, и, не раскрывая глаз, повернулась к нему и уткнулась в его плечо лицом. Он обнял ее, легонько придвинул еще ближе, и она заснули, как набегавшиеся за день дети, и проспали до самых сумерек. За это время опять набежали низкие облака, подул холодный северный ветер, на землю посыпалась с шуршанием снежная крупа. Зимовье совсем выстыло, и Мэй с Ваней одновременно проснулись от холода. Оба, не отходя ото сна, сразу вспомнили, что произошло минувшей ночью, и сердца их залила волна нежности и благодарности друг к другу. Не разнимая объятий, они сели на нарах, свесив ноги, обулись, и он встал на колени на земляной пол и завязал шнурки на ее кедах, а она в это время гладила его густые, слегка кудрявые русые волосы, своими тонкими руками. Есть им не хотелось, но Ваня растопил печку, и Мэй приготовила обед: суп из сушеного картофеля и лука с тушенкой и рис с утиными консервами, заварила крепкий свежий чай. Пока она хлопотала, он, словно еще не веря, что она вверила себя ему, подходил к ней, нежно обнимал, целовал губы, глаза, шею, и она на миг замирала и всем существом отвечала на его ласку. Лампу зажигать им не захотелось, и пообедали, или, судя по времени, поужинали они при красных бликах от падающих сквозь решетку углей и света от снега, пробивавшегося через окно, на котором Мэй, чтобы видней было, откинула марлевую занавеску. Во время еды они, словно слитые воедино, взглядывали друг на друга и улыбались. После она быстро убрала все со стола, вымыла посуду и села напротив него. Он протянул ей руки, взял ее ладони в свои, и так они просидели молча до самой густой темноты. Луна в этот вечер была скрыта плотными облаками, и они очнулись от сладкого полузабытья, когда в зимовье стало совсем темно и холодно. Печка прогорела, и прежде красные угли покрылись сизым налетом пепла и совсем не давали света. Дверь в зимовье прикрывалась не очень плотно, и из нее тянуло холодом. Мэй первая почувствовала это, тихо вынула свои ладони из его ладоней, встала и хотела пойти за дровами, но он опередил ее, – принес дров, заложил в печку и растопил ее. А потом, взяв топор, повозился с дверью, и она стала закрываться плотно. Сделав дело, вышел покурить, и поскольку долго не курил в этот день, выкурил сразу две сигареты подряд. Вернувшись, он увидел в красном мерцающем свете, что Мэй постелила им одну, общую постель, положив свой спальник вниз, а его, более просторный, наверх, а сама уже лежит в его высохшем вкладыше, и вся ее одежда сложена аккуратной стопкой в ногах. "Мэй, называй меня на ты и можешь не отворачиваться, когда я раздеваюсь... Я ведь теперь твой муж...". Раздевшись, лег рядом с ней и всем телом почувствовал ее прохладное, чистое, обнаженное тело... "Ваня..., ты..., вы..., ты..., прошептала она, – не бойтесь..., не бойся..., мне уже совсем не больно...", закрыла лицо руками и привычно уже уткнулась в его плечо. "За что же мне такое счастье?" – подумал он, обнял ее, повернул к себе и погрузился в ее теплую глубину... В мгновение наивысшей радости Мэй прошептала: "Милый, милый, милый...", а потом, уже бессвязно, какие-то китайские, вероятно, самые нежные слова... Печка почти прогорела, становилось прохладнее, и он, как был, осторожно освободился от ее объятий, вышел на улицу принес дров и заложил их в печку и лег обратно к ней. Тело его было холодным, и Мэй прижалась к нему всем своим маленьким телом, чтобы согреть, и гладила теплыми руками его плечи, руки, грудь. Он согрелся, и они одновременно вновь почувствовали желание близости, и она раскрылась навстречу... И так продолжалось до середины ночи, пока обессиленная Мэй не уснула у него на плече, не разнимая рук, обвитых вокруг его шеи...

Вставать им пришлось рано – ведь нужно было работать. Оба были невыспавшиеся, с синеватыми тенями под глазами, но полные счастья и радости. Все утренние дела сделали быстро, и вышли, стараясь не показывать друг другу, что хочется спать, хочется той обжигающей радости, которая длилась почти всю минувшую ночь. Шли от самого порога, взявшись за руки. После описаний ландшафта и обозначения пройденной части маршрута, некоторое время стояли обнявшись и глядели на окружающую их суровую красоту. На фоне нестаявшего снега четко вырисовывались очертания хребтов и более мелкие детали: темно-серые стволы лиственниц с не успевшей еще облететь лимонно-желтой, иногда оранжевой мягкой хвоей, медные стволы сосен с высокими гордыми кронами, темно-желтые озера зарослей березки Эрмана в пологих сырых падях, темно-серые, почти черные, моря курумов и каменных россыпей. Ровно в полдень Мэй заботливо покормила Ваню традиционным большим бутербродом с тушенкой, и когда он съел его, предложила еще один. "Куда мне столько?" – изумленно спросил он. "Тебе теперь надо больше есть..." – ответила Мэй и покраснела. Он обнял ее, и она уткнулась лицом в его пропахший дымом ватник, и черноволосая головка ее едва доставала до его плеча. Потом она привстала, обвила его шею руками и поцеловала в губы долгим и нежным поцелуем. Так и прошел весь этот день в работе и нежности, и вернулись они в зимовье почти засветло, довольные тем, что успели сделать даже больше намеченного. Дрова, заготовленные в первые дни, кончались, и пока Мэй растапливала печку и ставила подогревать оставшуюся после завтрака еду и чайник, Ваня пошел валить лиственницы и рубить дрова. Некоторое время спустя к нему вышла Мэй и стала понемногу относить нарубленное сначала в зимовье, а потом и под навес. После ужина привели в порядок дневные записи, перенесли все на карту и Мэй закрасила цветными карандашами отработанный сегодня участок. Когда камеральная работа закончилась, Ваня захотел выйти покурить, но она остановила его: "Кури здесь, а то простудишься. Обо мне не беспокойся, я привычна к табачному дыму – у меня и отец и брат курят". Иван послушался не потому, что ему было холодно на воздухе – он холод даже любил – а потому, что ему не хотелось уходить от нее даже на те несколько минут, которые нужны были, чтобы выкурить одну-две сигареты. Он присел на корточки возле печки, приоткрыл чугунную дверцу и выпускал дым прямо в печку. Мэй стояла рядом, положив руки ему на плечи и прижавшись ногами к его спине, а когда он покурил, отошла к нарам и, не попросив его отвернуться, стала медленно, словно священнодействуя, раздеваться. Он бросил окурок в печку, повернулся и увидел, как она снимает короткую белую маечку, а потом медленно и изящно переступая с одной ноги на другую, свои синие маленькие трусики, и кладет поверх остальной одежды. Зимовье освещалось красноватым светом от раскаленной плиты, и Ваня увидел, что Мэй сидит обнаженная поверх спальника и ждет его. Он тоже, совершенно не стесняясь, разделся догола, подбросил дров в печку, повернулся к нарам и увидел, что она протягивает ему руки. Он поцеловал обе ее руки поочередно, лег рядом с ней и тихо сказал: "Мэй, ты согласна стать моей женой?..." Она замерла, но спустя мгновение, горячо зашептала: "Да, да, да, милый, любимый..." После этого ночи у них совсем не было, и рассвет застал их в объятьях друг у друга... Печка давно потухла, но они даже холода не чувствовали. Уже на самом рассвете у Мэй затекла рука под тяжестью его тела, и она осторожно, словно боясь обидеть его, выпростала руку, легла на спину, полежала так немного, а потом встала и пошла подбросить в печку дров. Он пытался остановить ее, но она нагнулась, поцеловала его и попросила: "Разреши, я сделаю это сама, мне очень хочется...". И он остался лежать, только повернулся на другой бок и смотрел, как она аккуратно кладет дрова, и они тут же занимаются пламенем и освещают все ее изящное, словно изваянное из лунного света тело, и старался запомнить каждую его черточку... Почувствовав на себе его взгляд, Мэй смутилась, прикрылась ладошкой, подошла к нарам и легла рядом на его протянутую руку, но не придвинулась совсем близко, и немного помолчав, спросила: "Ваня, скажи мне, только честно, очень честно, – тебе не кажется, что я бесстыдная? Ведь я позволяю себе лежать с тобой рядом совсем нагой и в таком же виде расхаживаю по нашему приюту при свете огня печки..." – "Ну что ты, Мэй, я ведь тоже веду себя также, я потерял голову от счастья близости с тобой и не считаю, что мы оба безнравственны и порочны... Все, что происходит с нами, естественно, как дыхание, и ты выбрось из головы эти сомнения, – ведь мы любим друг друга, и любовь эта высказывается в человеке во всем, и в его открытости навстречу любимому или любимой. И когда я гляжу на тебя обнаженную, мои мысли чисты, я любуюсь тобой, твоей красотой... Что же тут плохого?.." Мэй не ответила, а придвинулась к нему и шепнула: "Обними меня крепко-крепко...", и сама обвила его шею руками и прижалась лицом к его лицу...

  И снова она шептала ему вперемежку китайские и русские нежные слова, и уснули они вновь, не размыкая объятий. Проснулись от холода, забрались в спальный мешок, снова обнялись и проспали до самого рассвета. После завтрака Мэй предложила: "Ваня, давай как-нибудь побыстрее закончим работу, чтобы потом у нас осталось свободное время друг для друга... Давай – только ты не обижайся – какое-то время спать врозь...". Он поглядел на ее уставшее лицо, на те же синие тени под прекрасными глазами, и ему стало жаль ее, и он согласился. Маршрут в этот день сделали очень длинный и успели закартировать большой участок, вечером откамералили при свете лампы и легли раньше обычного каждый в свой мешок. От накопившейся усталости и долгого пребывания на свежем таежном воздухе почти сразу уснули, проспали крепким сном часа четыре, потом проснулись и лежали, не шевелясь, боясь потревожить сон другого. Мэй не выдержала первой. Она осторожно протянула руку и коснулась его лица, нежно провела ладонью по его губам, щекам, волосам. Он откликнулся мгновенно – поднялся, подошел к ее нарам, обнял ее, и она потянулась к нему, как растение к свету, оказалась у него на руках и виновато прошептала: "Ты прости меня, но я без тебя теперь уже не могу... Возьми меня к себе и не отпускай...". Они ласкали друг друга до рассвета и даже не пытались уснуть – им казалось, что хватит тех четырех часов, что они успели поспать. С этой ночи они больше не заговаривали о том, чтобы спать врозь, проводили ночи в любви и коротком сне и работали каждый день, перевыполняя свои планы, не понимая, откуда только берутся силы. Мэй стала еще больше заботиться о Ванином питании. Она научилась печь очень вкусные лепешки и брала в маршрут для него по четыре штуки и большие порции мясных консервов. Чай заваривала крепкий и сладкий, и на этом чае они и держались. А сама ела по-прежнему мало, и Ваня стал ласково поругивать ее за это. Так прошло еще десять дней. Погода переменилась. Сначала дня два было тепло и весь, ранее выпавший снег, растаял. Земля подсохла, ходить стало легче. В эти дни Мэй собирала бруснику, прихваченную прежними морозами, кормила Ваню и ела сама. Но потом пришла волна жесткого холода: температура упала до минус десяти ночью и печку приходилось топить всю ночь, чтобы иметь возможность хотя бы немного поспать. В маршруты одевались тепло: ватники, ватные штаны, сапоги, ушанки. Чтобы Мэй не натерла, как однажды ногу, Ваня сам надевал ей сначала носки, а потом завертывал туго портянки. И это помогло. Теперь сапоги не болтались на ногах, и она стала ходить быстро, почти как в кедах. Да и природа помогла морозцем: промерзла сверху почва, замерзли болотистые участки, появились забереги на ручье. Дул постоянно резкий северный ветер, срывал листву с низкорослых березок Эрмана и хвою с лиственниц. И когда начинался косой редкий снег, он казался не белым, а желтоватым от примеси листвы и хвоинок. Во время остановок у Мэй мерзли руки, и она с трудом делала записи в дневнике, держа карандаш в негнущихся пальцах. Ваня потом согревал их своим дыханием, целовал их, и они шли дальше, уже в теплых рукавицах, которые тоже им завезли на случай сильных морозов. И вот окончился предпоследний маршрут. Оставалась только территория вокруг самого зимовья, и в последний день работ они даже не брали с собой сухой паек, а заходили пообедать в зимовье, как они говорили, "домой...". В последнюю камералку, когда все было нанесено на карту, Мэй раскрасила ее, подошла к Ване, села ему на колени, обняла и сказала: "Ну, вот, у нас с тобой осталось больше недели; нужно будет только в самом конце пройти вдоль ручья и закартировать наледи, которые к этому времени будут отчетливо видны, и все...". Последнее слово она произнесла так грустно, что у Ивана сжалось сердце. После ужина Мэй осмотрела запасы продуктов и убедилась, что им как раз хватит на те десять дней, которые они могли прожить здесь вдвоем. Назавтра решили устроить генеральную стирку и баню по случаю полного – наледи не в счет – завершения полевых работ. Встали пораньше, позавтракали и принялись за дела. Он нарубил и натаскал дров, принес воды, и они прямо в ведрах и во всех посудинах, что могли уместиться на плите, поставили ее греть. Мэй вытащила из спальников вкладыши, велела Ивану снять все с себя, разделась и сама, оставшись только в трусиках и белой маечке, и принялась за стирку. Он натянул по ее просьбе веревки между лиственницами, брал у нее постиранное и бегом относил и развешивал, накидывая на себя только брезентовый плащ и надевая сапоги на босу ногу. Белье сразу же замерзало и скрежетало на ветру, словно железное, но сохло быстро из-за ветра и сухости морозного воздуха. Когда он вбегал в комнату холодный, Мэй каждый раз поднимала голову от корыта и улыбалась ему улыбкой не влюбленной девчонки, а глубоко и нежно любящей жены. Когда она нагибалась, маечка провисала, и в вырезе были видны Ване ее маленькие груди. Заметив его нескромный взгляд, она выпрямилась и сказала: "Не смотри на меня так, а то я потеряю голову и брошу всю эту стирку...". Он послушался и пошел выливать грязную воду, а потом уже за чистой водой. Мэй управилась со стиркой часа за два, и они решили помыться до обеда, а потом отдыхать. Опять нагрели, сколько было можно воды, и в некотором смущении посмотрели друг на друга. Потом она подошла к нему и прошептала: "Ты постарайся поменьше смотреть на меня, ладно?..", и начала медленно снимать маечку и трусики. Тут же постирала и то, и другое, и вытянулась в рост, чтобы повесить сушиться над самой печкой, и Ваня впервые увидел ее обнаженной с головы до пят при дневном свете... Обещание не смотреть было сразу забыто. Он сбросил с ног сапоги, скинул с плеч плащ, поднял Мэй на руки, отнес на нары, и она ему не противилась... Через час вода остыла, печка прогорела, и им пришлось начинать все сначала. Потом они, совершенно не стесняясь, мыли поочереди друг друга, и Ваня, в чем мать родила, выбегал на улицу выливать воду. Вымывшись, подложили в печку дров, поставили воду для обеда, уселись рядышком на нары и он бережно и ласково вытирал досуха ее черные, отросшие за лето волосы. Оделись во все чистое, Мэй приготовила обед, пообедали, и тут Ваня предложил ей: "Смотри, какой на улице мороз – наледи наверняка уже начали образовываться. Давай сходим и нанесем их на карту завтра, чтобы это не висело над нами!" Она согласилась и сказала, что сама только что хотела предложить ему то же самое. К вечеру они вдруг вспомнили, что принесли с собой маленький радиоприемник, но совершенно забыли о нем. Ваня достал его, приладил антенну и начал крутить колесико поиска станций. В низенькое помещение то громко, то тихо врывались то музыка, то русская, то чужая речь. Вдруг Мэй остановила его руку: "Ваня, подожди, это Пекин!" Сначала прозвучало несколько аккордов непривычной для русского уха музыки, а потом стали, очевидно, передавать последние известия. Мэй слушала, не отрываясь, впившись взглядом в продолговатую коробку приемника. Иван старался прочесть на ее лице, о чем говорят, но оно стало вдруг по-восточному непроницаемым и даже отчужденным. Не подозревая ничего плохого, он подумал о ней с нежностью: "Наверное, соскучилась по родной речи, по родным, по Пекину, на окраине которого родилась двадцать один год тому назад?" Чтобы не мешать ей, накинул телогрейку и вышел покурить. Черное ночное небо было усеяно крупными близкими звездами, и горели они ровным торжественным светом. Он присел на поваленную лиственницу и закурил. Напротив, на том берегу ручья, прямо из середины скалы, с которой Мэй принесла ему эдельвейс, – свое тонкое признание в любви, – бил ключ и низвергался вниз на камни, вздымая фонтаны брызг. Мороз еще не справился с ним, и он жил полной жизнью все, отпущенное ему природой время. Не замерз еще и ручей, только по краям блестели в свете звезд забереги, и изредка по стремнине проносилась небольшая льдинка, оторванная где-то от берега потоком. Постепенно небо стало меняться, блеск звезд померк, и из-за поросшей лиственницей сопки медленно поднялась луна. Окружающие просторы, усеянные редким сибирским снегом, засияли, засветились, словно заиграла неслышная прекрасная музыка. Он затоптал окурок в островок снега и смотрел, смотрел на эту суровую, но ставшую ему родной природу, и даже не услышал, как скрипнула дверь в зимовье и к нему, тихо ступая по мерзлой земле, подошла Мэй. Очнулся он только тогда, когда почувствовал на своих плечах ее легкие руки. Он накрыл их своими ладонями, она осторожно и легко переступила через лиственницу и села рядом с ним. Слова были ненужными. Им казалось, что голосом ручья природа говорит им о счастье, любви, вечности, и еще о том, что все проходит, как пройдет и близящаяся разлука... Ваня выкурил еще одну сигарету, взял Мэй за руку, и они пошли к себе. Приемника на столе не было. "Почему ты убрала приемник? Тебе разве не хочется послушать, что происходит у тебя на Родине?" – "Да, ничего особенного, все идет по-прежнему...", впервые солгала она ему. А услышала она вещи жуткие. Она сразу вспомнила политинформации в Москве, и страх охватил всю ее душу, и на миг мелькнула жуткая мысль: "Меня по приезде накажут, – исключат из Партии, пошлют на "перевоспитание", больше не пустят в Москву, и я никогда не увижу Ваню...". То, что сейчас она услышала от пекинского диктора, было более чем серьезно, – это был по сути приговор... А особенно злые обвинения СССР в "буржуазном перерождении", "ревизионизме", и прочих грехах. Причем говорилось это в резких тонах, безапелляционно. Она, как зверек, почуявший опасность, решила больше не слушать радио – все равно изменить в своей судьбе она ничего не могла. Она должна была ехать в Китай к своим, уже пожилым родителям и брату, а потом, потом, к первому ноября возвращаться на учебу в Москву, писать под руководством любимого человека диплом, защищать его... Но будет ли все так – на этот вопрос после прослушивания передачи из Пекина, она уже не могла дать ответа и Ване решила ничего не говорить, чтобы не омрачать, может быть, последних дней их счастья. А Ваня по своему простодушию ничего не заметил. Она покормила его разогретыми остатками обеда, напоила чаем, поела немного сама, прибралась на столе, потушила лампу, разделась и легла к ждавшему ее любимому. Он привлек ее к себе, и она уютно угнездилась на своем любимом месте – на его теплом плече. "Послушай, Мэй, я все хотел спросить у тебя, а откуда ты так хорошо, можно сказать в совершенстве, знаешь русский язык?" – "Тут никакой загадки нет. Мой дядя, муж родной сестры моей мамы, чистокровный русский из Харбина, где издавна жило и живет много русских. У них неизвестно почему не было детей, а в Китае это считается большим несчастьем. И он всю свою нерастраченную отеческую любовь перенес на меня, свою племянницу, и часто они с тетей забирали надолго меня к себе. Вот он-то и научил меня с малых лет говорить и читать по-русски. У него была хорошая, еще дореволюционная, библиотека, и я все время читала русскую литературу. И знаешь, что мне очень нравится? – "Дом с мезонином" Чехова..." Ваня улыбнулся в ответ и сказал: "Теперь мне понятно, почему в твоих записных книжках иногда попадается отмененная у нас буква "ять". – "Да, да, – засмеялась Мэй – у меня хорошая зрительная память и мне очень трудно избавиться от этой самой "яти". Простой житейский разговор, и воспоминание о близких успокоили ее и они, возбужденные выпитым крепким чаем, долго лежали и разговаривали в основном о своих родных. И у них оказалось есть что-то общее: и его и ее родители были учителями. Ее живы, а у него осталась только мама, – отец умер, когда он был еще третьекурсником. Воспоминание о близких вновь всколыхнуло тревогу в сердце Мэй: "Как-то они там, и что с ними творится?" подумала она, но Ваня поцеловал ее, привлек к себе, и она забыла обо всем на свете... Не выпуская ее из объятий, он говорил ей, что когда она вернется в Москву, он прямо с вокзала повезет ее знакомить с мамой. Мэй, обязательно понравится ей, и они начнут хлопотать о свадьбе, и она переедет из общежития навсегда к нему, в их с мамой две крохотные комнатушки в большой коммунальной квартире в центре Москвы.

Эти ласковые слова, эти мечты, успокоили ее, и они вместе стали обсуждать будущую совместную жизнь... Потом он почувствовав, что она устала, и у нее слипаются глаза, поцеловал ее и сказал: "Спи, родная...", и она уснула, а за ней и он. Выспались по сравнению с предыдущими днями хорошо, проснулись рано, позавтракали, потеплее оделись и пошли картировать наледи. Мэй сообразила, что вовсе незачем обходить всю долину, где наледи могли образоваться, а достаточно взойти на господствующую высоту и оттуда, пользуясь биноклем, нанести все на карту. Так и сделали и к обеду управились. После обеда нанесли наледи на гипотетическую карту мерзлоты, и знак для их обозначения придумала Мэй, – это был веер синих стрелок, выходящих из одной точки, из того места, откуда наледь питалась водой, сжимаемой и выдавливаемой наружу все утолщающимся слоем сезонной мерзлоты. Завершив работы, оба вздохнули облегченно, подбросили в печку дров, и Ваня принес в помещение и развесил вымерзшее белье, чтобы оно окончательно досохло. Потом сходил и нарубил дров на все оставшиеся дни, и Мэй помогала переносить их под навес. Управились к сумеркам, приготовили вместе ужин, поели и легли. Впереди были целых девять дней полного, ничем не омраченного счастья, и срок этот казался им пока большим. Наступила душевная и телесная разрядка после напряженной тяжелой работы и ежедневной близости, и они, обнявшись и поцеловав друг друга, уснули и проспали двенадцать часов подряд... Когда они проснулись, в комнате стоял холод, почти такой же, как за дверью. Ваня вылез из спальника, укрыл Мэй сверхуватником и сказал, чтобы она лежала в тепле, пока он не затопит печку и воздух не нагреется. Растопив печку, он пошел за водой, а когда вернулся Мэй уже встала, оделась, застелила спальники сверху чистым вкладышем и умылась остатками воды. Лицо ее посвежело, с него исчезли разом следы усталости и синие тени под глазами. Усилием воли она отогнала все тревожные мысли и старалась не вспоминать о том, что слышала по радио, и с радостью думала: "Хорошо, что Ваня ничего не знает – так ему будет легче со мною в эти последние ночи и дни...". А дни и ночи эти стали действительно прекрасными и возвышающими их юные души и тела. И у него, и у нее это была первая настоящая любовь, первая близость. У них не было пресловутого "любовного опыта" и каждое движение, каждая новая ласка, подсказанные самой природой, приносили радость и придавали каждому новому сближению неизъяснимую прелесть новизны и свежести. Исчезли скованность и робость первых объятий, и в их душах с каждым разом нарастало чувство благодарности к другому за доставленное острое наслаждение. Всем существом оба чувствовали малейшее движение навстречу и тут же откликались. Все дни и ночи они проводили в постели, вставая только для самого необходимого: протопить печку, принести воды, наколотых заранее дров, приготовить поесть. Ближе к ночи Мэй прикатывала один из чурбанов к их изголовью и ставила на него большую кружку со сладким крепким чаем, чтобы, не поднимаясь, можно было подкрепиться среди долгой, наполненной ласками ночи... Там же она клала спички и сигареты, ставила тазик с водой для окурков и не разрешала Ване уходить от нее. И он курил, приподнявшись из мешка, а она смотрела на его лицо, озарявшееся светом при каждой новой затяжке и ждала, когда он кончит, и она вновь почувствует рядом тепло его большого тела. День у них смешался с ночью, и спали они урывками часа по два, просыпались одновременно, досадуя, что сон оторвал их друг от друга и укоротил отпущенное им судьбой время. Мэй поднимала голову от его плеча, на котором теперь всегда спала, и долго и нежно глядела в его раскрытые глаза и видела в них любовь. Зная, что ему приятно видеть ее тело, она приподнималась, становилась на колени и в тусклом свете дня или отблесков огня из печки он смотрел не нее не отрываясь и видел ее тонкую восточную красоту: белоснежное, словно из лунного камня выточенное тело, маленькие девичьи груди с темными твердыми сосцами и нежную темноту в самом низу у сдвинутых неплотно ног... Медленно, словно боясь расплескать свое счастье, и потерять хотя бы капельку его, он поднимался навстречу ее ждущему ласки телу, обнимал ее, и они надолго сливались в единое существо. Обессиленные от ласк некоторое время лежали молча, а потом начинали вспоминать долгий, почти три года, путь друг к другу, полный сомнений. Но в каждой прошлой мимолетной встрече находили предвестье, предожидание того, что происходило с ними сейчас. Потом строили планы на будущее, и Ваня говорил, что по возвращении он устроится на полставки работать, чтобы прокормить семью, а она родит ему пять детей, и никак не меньше. Мэй в ответ смеялась и отвечала: "Если захочешь, рожу и больше!"

Ни он, ни она не думали о тех сложностях и трудностях, которые могут помешать их браку, и только она иногда вздрагивала, вспоминая слышанное по радио, и он спрашивал: "Тебе холодно?", и она отвечала: "Да", и он крепче прижимал ее к себе, чтобы согреть своим теплом. Перед закатом они каждый день, тепло одевшись, выходили посидеть на лиственнице у ручья. Молча смотрели, как садится багровое, словно замерзшее, крупное солнце, как постепенно меняется цвет неба и становится сначала красным, а потом тускнеет, и в него тихо входят холодные лиловатые и синеватые тона. Слушали, как шумит незамерзший ручей и бьется с нарастающими морозами водопад на том берегу, откуда она принесла ему свое пушистое, серебристо-серое признание в любви... Сидели всегда обнявшись, тесно прижавшись друг к другу, и Мэй засовывала одну руку в карман ватника, а другую за пазуху к нему, прижимала ладошку к его груди и слушала, как бьется его сердце, ставшее ей родным. Не отстраняясь от нее, он курил, но старался, чтобы дым не шел в ее сторону, а она говорила: "Ну что ты беспокоишься? Мне приятен даже этот вредный дым только потому, что он исходит от тебя...". Он чутко улавливал, когда у нее начинали замерзать ноги и поднимался, взяв ее за руку. Они смотрели прощальным взглядом на ночное свечение окружающих хребтов и шли в свой дом. Подкладывали в печку дров, ужинали, ложились и легким прикосновением губ ласкали посвежевшие от холода лица друг друга. Крепко прижаться губами они уже не могли: у обоих они распухли и посинели, словно они долго ели чернику. Чтобы сберечь время, – минуты, секунды друг для друга, они перестали вставать ночью и подкладывать дрова в печку. Холод, особенно к утру, проникал сквозь спальник и сквозь наброшенные сверху ватники, и у Мэй замерзала спина. Высвободив руку, она поворачивалась на другой бок и прижималась спиной к нему, он обнимал ее, и ей казалось, что не только тело ее, но и вся судьба доверена теперь навеки этим теплым, сильным, большим рукам. Согревшись, она вновь засыпала, спала немного, силы возвращались к ней, она поворачивалась лицом к нему, зная точно, что и он проснулся, шептала, словно в этом безлюдье ее кто-то мог услышать: "Милый, иди ко мне...".

Девять дней пролетели, и осталась последняя ночь. Засветло они выложили на пустые нары, где вначале спал Ваня, все, что нужно взять с собой, раньше обычного поужинали, оделись, вышли к ручью и прощально посидели на лиственнице. Ваня наскоро покурил, они вернулись, быстро разделись и легли. Думы обоих были невольно о близкой разлуке, о дороге в Сосновую Горку, затем в Читу, а оттуда в разные стороны, уже поврозь, – в Пекин и Москву. У Мэй невольно навернулись слезы на глаза. Какое-то время она сдерживала себя, а потом не выдержала и заплакала навзрыд... Ваня стал гладить ее хрупкие плечи, но она не переставала плакать – запрятанный вглубь страх вырвался против ее воли наружу... "Боже, что же я делаю?" – пронеслось у нее в голове – "Я ведь отнимаю у нас, может быть, последнее мгновение счастья, огорчаю любимого, родногочеловека...". Мысли эти немного ее успокоили, но она еще долго всхлипывала, и Ваня вытирал ей слезы. "Ты не обращай внимания на эти слезы, мне не хочется расставаться с тобой ни на миг, но я не могу не съездить к родителям и брату. Я скоро вернусь, и все у нас будет хорошо, даже лучше, чем здесь, – я верю в это, верю...". Он поверил ей, но подумал, что она, такая хрупкая, вероятно, устала от ежедневных бессонниц и ласково сказал: "Устраивайся поудобнее и спи, – тебе просто надо отдохнуть...". Она обняла его за шею правой рукой, устроилась на его плече и вскоре уснула. Приказав себе не будить ее, он тоже вскоре уснул, и проснулись оба на рассвете. Он не хотел утомлять ее перед долгим трудным переходом, но она так нежно посмотрела ему в глаза, что он не устоял и ответил ей... Полежали, не размыкая объятий, немного в тепле, встали, позавтракали, быстро уложили рюкзаки. Ваня вышел на улицу, измерил пращом температуру – оказалось минус десять – и уговорил Мэй надеть теплые ватные брюки, обул ее сам, и они вышли из своего дома. Для тех, кто возможно придет сюда в непогоду, оставили соль, спички, пакет вермишели, банку утиных консервов, охапку сухих дров и растопку.

ГЛАВА 5.

Идти тем путем, которым пришли сюда, было нельзя, – Кручина, скорее всего, не совсем замерзла, а переходить ее вброд при минус десяти – чистое безумие. Поэтому решили сразу у зимовья перейти на ту сторону ручья и идти вдоль него вверх по течению, затем через перевал, и потом по правому берегу другого ручья, впадающего в ту же Кручину, и пробираться через подходящие к берегу обрывистые отроги хребта. Идти, особенно Мэй, в ее большой не по росту одежде и тяжелых сапогах, было трудно. Ваня помогал ей в особенно трудных местах, когда нужно было преодолевать скопления крупных обледеневших сверху глыб и держал ее руку в своей. Мэй, чтобы забыть вчерашние свои слезы и успокоить его, старалась казаться веселой и беззаботной. Через каждые один-два километра пути они останавливались, присаживались на поваленный ствол или плоский камень. Ваня курил, Мэй, как на вечерних "посиделках" у зимовья, грела руки у него за пазухой и слушала стук его сердца. Возле впадения второго ручья в Кручину устроили привал на целых полчаса, и Мэй сытно накормила любимого, съела сама кусочек хлеба с сахаром, и они пустились одолевать самую трудную часть пути. Кручина, как они и предполагали, не замерзла, даже забереги у нее были тонкие, и пройти по ним было невозможно. Чтобы не тратить силы на высокие подъемы и спуски, решили идти ближе к реке, где отроги были ниже. Пейзаж был типичным повторением одних и тех же ландшафтов. И особенно трудно давались северные склоны, поросшие лиственничником с подлеском из рододендрона. Ваня шел впереди, раздвигая густой кустарник и, хватаясь за его ветви, чтобы не упасть на скользкой замерзшей листве. Мэй шла сзади, почти вплотную, след в след, чтобы ее не хлестнули по лицу пружинистые ветки, а чтобы не упасть держалась руками за крепкие ремни карманов ваниного рюкзака. Поднявшись на очередной водораздел, Ваня грел замерзшие, посиневшие руки ее, устраивал перекур, и после этого они начинали спускаться. Мэй шла медленно. Из черного ватника выглядывал белый воротничок ее кофточки, и от этого она казалась похожей на медвежонка гималайского медведя. Стало смеркаться. Идти еще изрядно, но они уже устали и стали спотыкаться о мерзлые кочки, корни и сучья. Наконец, когда совсем уже стемнело, они достигли последнего гребня и увидели сквозь стволы сосен светящиеся окна Сосновой Горки. Еще один пологий, легкий даже в темноте спуск, и они, никем не встреченные, оказались у дверей своей камералки. Ваня долго не мог открыть замок – в него проникла и замерзла внутри вода, и ему пришлось долго колотить его черенком своего большого перочинного ножа. Наконец, замок поддался, и они вошли в холодное, показавшееся им неуютным после зимовья, помещение. Скинули рюкзаки, Мэй зажгла керосиновую лампу, и оба, совсем по-семейному, как прожившие в долгом согласии муж и жена, принялись за житейские дела. Ваня принес дров и воды, Мэй растопила большую русскую печь и приготовила ужин. Ужинали сидя рядышком, и когда Мэй вымыла посуду, Ваня заложил в печку много дров и предложил: "Давай ляжем спать прямо на печке. От нее всю ночь будет тепло и нам не нужно будет залезать в мешки и даже во вкладыши". "Конечно, милый, так и сделаем". Он подсадил ее наверх, подал вынутые из рюкзаков спальники, ватники и вкладыши, и Мэй расстелила их, и получилась широкая, теплая снизу постель.

  Потом он погасил лампу, оба разделись и блаженно вытянулись на своем, необычном для Мэй ложе. Вначале было даже жарко, и она вытирала у Вани пот со лба, а потом установилась ровная комнатная температура, в окно проник свет луны, и началась ночь, может быть последняя перед разлукой...

И в эту ночь Мэй была особенно нежна. Она окончательно уверовала в свою и его любовь и откликалась всем телом и душой не только на каждое легкое его движение, прикосновение его пальцев, но, казалось, и на его мысли. Второй мешок и вкладыш она постелила неизвестно зачем, потому что сразу же легла рядом, касаясь его тела. Не спали, как и много раз прежде, почти всю ночь напролет. Перед самым рассветом Мэй попросила его: "Милый, родной, любимый, не оставляй меня..." и заснула на какой-то последний час в его неразомкнутых объятьях... В этот час он берег ее сон, слушал ее ровное дыхание, но перед самым рассветом все же заснул. Мэй проснулась рано, тихонько высвободилась из его объятий, посмотрела на него, спящего, долго-долго, слезла с печки, умылась, приготовила завтрак и только тогда разбудила его долгим поцелуем. "Что же ты не разбудила меня раньше?" – "Я хотела, чтобы ты хоть немного поспал перед дорогой". Они позавтракали, взяли полевые сумки и пошли в контору к своему заказчику, начальнику местной ГРП. Иван Васильевич был один, широко улыбнулся, встал из-за стола и пожал обоим руки. "Ну, зимовщики, чем меня порадуете? Да вы садитесь, садитесь и рассказывайте". Ваня и Мэй сели, достали карты и коротко доложили о результатах своей работы, о том, сколько нужно будет в следующем году пробурить скважин для определения мощности, льдистости и температуры вечной мерзлоты, и Мэй пододвинула ему схему расположения скважин. Он посмотрел, и как хороший хозяин, знающий свое хозяйство, сразу представил тяжелые места, куда придется прокладывать временные дороги, вздохнул и сказал: "Ну что ж, благодарю вас за труд. Схему прошу оставить мне". Потом отметил им командировки и посоветовал ехать в Читу машиной, которая пойдет через полчаса, так как следующей придется ждать до обеда, пожелал счастливого пути и попрощался. Ваня и Мэй по привычке взялись за руки и побежали к камералке собираться, потом, увидев идущих навстречу буровиков, она хотела вынуть свою ладошку из его ладони, но он не отпустил, и так они и вбежали вместе в дом. Все, что нужно было увезти и сдать на склад в Чите завхозу Матвею Потапычу, – бородатому высокому старику, которого все звали "Хоттабыч", было приготовлено и лежало на лавках. Они уложились быстро. Получилось два полных рюкзака и отдельно два спальных мешка. Мэй подмела в комнате, и они, заперев камералку, пошли к тому месту, откуда должна была отойти машина. За ночь резко потеплело. Откуда-то с юга, из Китая, пришел теплый воздух, и идти в ватниках было даже жарко. "Ничего, Мэй, в машине будет холодно", – сказал Ваня, и она не стала снимать ватник. Водитель, предупрежденный Иваном Васильевичем, уже ждал их в кабине своего грузовика. Они поздоровались с ним, побросали свои вещи в кузов и взобрались сами. Больше в Читу никто не ехал, и водитель предложил Мэй сесть в кабину. "Спасибо, но я лучше поеду на воздухе...",– ответила она и покраснела. Они уселись на лавочку у самой кабины, постучали в ее крышу, что готовы ехать, и машина отправилась в дальний путь. От пришедшего ночью тепла образовался густой туман, скрывший знакомые сопки, по которым они ходили летом в маршруты, обменивались испытующими взглядами, искали более близкого знакомства, проходили путь друг к другу. Замерзшая почва не успела оттаять, и машина шла, нигде не увязая и не буксуя, только подпрыгивая иногда на замерзших комьях черной земли. Ваня и Мэй сидели, обнявшись, и вглядывались в туман, пытаясь найти знакомые места, но видна была только черная Кручина, несшая свои воды почти параллельно дороге. В том же густом тумане проехали два небольших села, и через четыре часа езды выехали на хорошую асфальтированную дорогу и за какой-нибудь час добрались до базы экспедиции, находившейся на окраине Читы.

  Слезли с машины, поблагодарили водителя, и он уехал на другой конец города забирать буровые коронки для сосновогорских буровиков. "Хоттабыч", к счастью, оказался на месте и Ваня с Мэй сдали ему все вещи и приборы, получили свои чемоданчики с "гражданской", как шутили в экспедиции, одеждой, переоделись поочереди за перегородкой, получили заработанные за лето деньги и пошли в город. "Ну, вот, и закончился наш последний маршрут..." с грустью, уже не скрываемой, сказала Мэй." – "Ну, что ты – у нас с тобой еще много будет маршрутов" – ответил Ваня. И добавил: "А разлука – короткой, всего месяц." Мэй промолчала...

Поезд "Москва-Пекин" ходил не каждый день и проходил через Читу только послезавтра в полдень. Нужно было найти ночлег на две ночи, купить билеты: ей на поезд до Пекина, ему – на самолет до Москвы, а также подарки родным. В Чите, расположенной значительно южнее Сосновой Горки, да еще с учетом пришедшего из Китая теплого воздуха, было совсем тепло. На Мэй был синий костюм, белоснежная блузка и черные туфельки; и одно это было ей так приятно, что она все время улыбалась, и, оборачиваясь к Ване, словно спрашивала: "Нравлюсь я тебе такая?.." Сам же Ваня был в черном костюме, белой рубашке и коричневых туфлях, которые купила ему мама, когда он поступил в аспирантуру. Они не спешили и шли, взявшись привычно за руки, и несли легкие, почти пустые, чемоданчики. Спустившись по пыльной сопке к центру города, они сначала пообедали в столовой, потом без труда взяли билеты, и ближе к вечеру, когда начало смеркаться, подошли к единственной в городе гостинице. Войдя в вестибюль, Мэй встала в стороне, а Ваня подошел к администратору и спросил, не найдется ли на двое суток номер для него и его жены. "Найдется", – ответил тот и попросил у Вани паспорт. Посмотрел внимательно каждую страничку и грубо сказал: "Что вы мне голову морочите? Вы не женаты! И я не могу поместить вас в один номер с женщиной! У нас не публичный дом, а гостиница!" – "Как вам не стыдно?", стараясь не повышать голоса, ответил Ваня, – "Мы просто не успели расписаться..." – "Знаем мы этих полевых жен! Проваливайте отсюда подобру-поздорову!" Мэй все слышала, и, не обращая внимания на грубость администратора, подошла к Ване, обняла его и сказала: "Пойдем отсюда, не порти себе нервы, – для этого человека бумажки важнее людей!" Ваня стоял в нерешительности и думал: "Что же делать, что же делать? Не идти же в заплеванный зал ожидания на вокзал!", и пожалел, что не попросил у Хоттабыча ключи от базы, а теперь тот уже наверняка уехал пьянствовать со своими друзьями-завхозами в Атамановку... Так прошло минут пять. Администратор глядел на них,

  видел, что они, пусть и не муж и жена, но любят друг друга, и в очерствевшей душе его шевельнулось что-то забытое, человечное. "Послушай, паря, иди-ка сюда...",– обратился он к Ване, – "На вот тебе адрес одной старушки. Если вы понравитесь ей, она пустит вас, только обязательно заплати ей, – она живет на одну пенсию." – "Спасибо, большое, спасибо вам", – в один голос сказали Мэй и Ваня и вышли из гостиницы с клочком бумаги в руках. Они прочли его у освещенного подъезда гостиницы, Ваня сообразил, куда идти, обнял Мэй за плечи, и через полчаса в полутьме нашли нужный дом, показавшийся им нежилым. Ставни были уже закрыты, и на стук в дверь долго никто не выходил. Потом в глубине дома послышались шаги, и старческий голос спросил: "Кто там?" Ваня долго и сбивчиво объяснял все через дверь, и почувствовав в его голосе искренность, старушка открыла дверь, осветила их лампой и ласково сказала: "Заходите, голубки...". В доме было четыре больших комнаты, и она провела их в дальнюю, усадила, и прямо при них достала из шкафа и застелила чистое постельное белье на старинной двухспальной кровати. "Тут вам будет хорошо и спокойно – сама я сплю в дальней отсюда комнате... А сейчас пойдемте, я вас покормлю, чем Бог послал...". Растроганные, они пошли за ней и уселись за большой стол, накрытый чистой клеенкой. Старушка подала им хлеб, сало, моченую бруснику и чай с молоком, и пока они ели, расспрашивала, кто они, откуда и куда едут, и улыбалась, словно они были ей родными. О себе сказала лишь, что зовут ее Пелагея Макаровна и что дети ее и внуки разлетелись из родного гнезда и редко навещают ее. Потом пожелала им спокойной ночи и ушла к себе, а они в отведенную им комнату. Там было почти совсем темно. Окна снаружи закрыты ставнями, и только в зазоры проникали лучи слабого света. Ощупью нашли они кровать, разделись и легли. Сначала немного – часа полтора – подремали, а потом до самого рассвета дарили друг другу прощальную, уже горьковатую нежность... Встали рано. Старушка покормила их яичницей, напоила чаем, и они отправились в город, сказав, что вернутся к вечеру. Она уговаривала их придти обедать и обещала сделать пельмени, но они, чтобы не обременять ее, отказались. Сначала пошли в универмаг и купили подарки родным. Потом Ваня сказал Мэй, что хочет купить ей белое платье. Она засмущалась и отказывалась и согласилась лишь, когда он сказал, что обидится на нее. Платье долго не могли найти – очень маленькой была Мэй. Но услужливая продавщица спустилась в складское помещение и принесла то, что им подошло. Мэй надела платье и позвала Ваню в примерочную. Оно сидело на ней, как влитое, словно сшитое специально для нее, чуть прикрывало колени, а на груди небольшой деликатный вырез. "Господи, как ты похорошела!" – вырвалось у него, и Мэй обняла его и прижалась телом. Потом он тут же купил ей тонкую серебряную цепочку, а она ему – белую китайскую рубашку из чистого хлопка. Потом сказала, что еще немного задержится в магазине, и попросила его подождать у входа. Он покурил, а она все не выходила, и вышла только через полчаса в белом, только что подаренном платье и протянула ему коробочку: "Это тебе..." Он открыл и долгое время не мог вымолвить слова: в коробочке лежал серебряный перстень и на его крупной пластине прямо по серебру был выгравирован цветок эдельвейса... Он надел его на безымянный палец правой руки, и перстень оказался впору. "Родная, любимая, это самый дорогой подарок... Я не буду снимать его до тех пор, пока мы не поженимся и не купим обручальные кольца. А сейчас пойдем фотографироваться". Быстро нашли ателье и с трудом уговорили фотографа не только сделать снимок, но и тут же отдать им готовый, пусть еще мокрый отпечаток в четырех экземплярах. Он согласился. Им пришлось подождать еще полчаса, и после они вышли в ближайший сквер, сели на лавочку и сушили снимки. А потом поделили поровну и спрятали в кармашки своих чемоданов. Ваня был очень рад, что Мэй перед фотографированием повязала на голову свой белый шарфик так, что он выглядел, как фата у невесты...

По-прежнему стояла нетипичная для этого времени года теплынь, и Мэй не мерзла в одном платье и накинутом на плечи синем пиджачке. В час дня они пообедали в той же столовой и, не сговариваясь, пошли за город на ближайшую сопку и долго сидели там на сухой, чистой сосновой лесине и говорили, говорили, говорили обо всем, что было недосказано в долгие и одновременно короткие ночи в далеком теперь зимовье. К вечеру вернулись к Пелагее Макаровне, поужинали тем же салом с брусникой, попили чаю, поблагодарили старушку, ушли в свою комнату и легли. Но теперь уже всю ночь не сомкнули глаз, словно стараясь запастись нежностью и радостью близости на всю оставшуюся жизнь. Утром только попили чаю, а от яичницы отказались. Ваня поблагодарил старушку за приют и хотел дать ей деньги, но она замахала на него руками и сказала: "Что ты, милок, да я была рада, что вы у меня пожили хоть две ночи...". Она проводила их немного, перекрестила, и пошла к себе. У калитки остановилась и крикнула, чтобы они услышали: "Дай Бог вам счастья!" Два часа они, грустные, молча побродили по городу и за полчаса до прихода поезда пришли на вокзал. Стали в уголок, подальше от других пассажиров или встречающих, и смотрели, не отрываясь, друг другу в глаза... Поезд пришел точно по расписанию и должен был стоять двадцать минут. Кроме Мэй в него никто садиться не собирался, и они, выйдя на перрон, быстро нашли нужный вагон, Мэй показала билет проводнице и, поставив на землю чемодан, как-то отчаянно прижалась к Ване, обвила его шею руками, а когда подошло время садиться, приподнялась на цыпочки и горячо прошептала ему на ухо: "Милый, родной, мне кажется... я почти уверена... у нас будет ребеночек...", и с этими словами, взяв чемодан, вошла в тамбур. "До свиданья, Мэй!" – прокричал Ваня вслед тронувшемуся поезду. "Прощай, Ваня!" – против воли вырвалось у нее, и поезд, набирая скорость, унес ее, и лишь несколько мгновений он видел ее белое платье, но дальше пути поворачивали и она скрылась из его глаз. Он закурил и почувствовал, как волна нежности и тепла заполняет его душу... "Ребеночек..." прошептал он и увидел, как поезд исчезает вдали...

  ГЛАВА 6.

  В вагоне, куда села Мэй, кроме нее никого не было. Оказавшись одна в пустом купе, она опустила на пол чемодан, села у окна, уронила голову на руки и заплакала навзрыд. Опомнилась только когда услыхала, как проводница разговаривает с каким-то мужчиной. Поскольку купе было рядом с тамбуром и с пристанищем самой проводницы, она хорошо слышала, о чем говорят. "Послушай, у тебя кто-нибудь сел в Чите?" – "Да, одна китаянка, по-видимому, студентка". "Удивительно! Ведь все студенты давным-давно уехали в Китай... Но – делать нечего – придется проверить ее..." Мэй быстро вытерла слезы, и почти тут же дверь купе открылась, и она увидела советского пограничника, а за его спиной еще одного. "Куда едете и что везете?" – спросил первый. – "Я возвращаюсь с полевой практики преддипломной, а с собой везу только личные вещи..." -"Покажите документы!" – "Вот, пожалуйста". Он посмотрел, сказал, что все вроде в порядке и хотел было уйти, но остановился в дверях, посмотрел внимательно на Мэй и сказал: "Я не обязан этого делать, но хочу вам посоветовать переодеться в одежду, в какой ходят все китайские студенты, а платье спрятать в чемодан на дне и сверху чем-нибудь прикрыть, иначе у вас могут быть неприятности. Имейте в виду, что в Забайкальске вас будут проверять гораздо тщательнее... Всего хорошего!" – "Спасибо..." Когда дверь закрылась, Мэй посидела, обдумывая услышанное, потом переоделась, достала бумагу и конверт и стала писать письмо Ване. Она не знала, будут ли остановки поезда до Забайкальска, но решила написать и на худой конец сбросить на какой-нибудь станции в расчете, что подберет письмо неравнодушный человек и опустит его в почтовый ящик. Не зная, когда представится такая возможность, она торопилась и сбивчиво написала: "Милый, родной, извини, что так на ходу я сказала тебе о самом главном. Я просто сомневалась до последней минуты и решилась, когда мне все стало ясно – у нас будет ребеночек... Я не знаю, дойдет ли до тебя письмо и пишу наудачу. Не буду что-то предрекать, но по некоторым признакам я из дома вряд ли смогу тебе написать. Найди "Мифы Китая" и прочти миф "Ткачиха и Пастух", – тот его вариант, в котором они все-таки встречаются навеки, ибо и я надеюсь на это и при первой же возможности приеду к тебе. Но когда это произойдет – не знаю... Может быть, не так скоро, как мы с тобой рассчитывали... Люблю тебя всей душой и телом, много раз испытавшим твою нежность... Обнимаю и целую много раз своего "Пастуха"... Твоя "Ткачиха"... Она быстро заклеила конверт, написала Ванин адрес и вышла в тамбур. И ей повезло – поезд замедлил ход и остановился у маленькой станции Адриановка, и прямо перед ее вагоном она увидела девушку примерно ее лет и позвала ее громко подойти поближе. Та подошла и Мэй, наклонившись, попросила ее: "Очень прошу вас, возьмите это письмо и опустите в почтовый ящик. Оно очень важное для всей моей Судьбы..." – "Любовь?" спросила девушка. "Да, любовь". – "Тогда это свято, и я обязательно опущу ваше письмо..." – "Спасибо! И будьте счастливы!" Когда Мэй отдавала письмо, их пальцы соприкоснулись, они поглядели в глаза друг другу и улыбнулись, как подруги, связанные общей тайной... На душе у нее посветлело, но ненадолго. К ней вошла проводница, по-видимому, видевшая всю сцену передачи письма, села напротив и сказала участливо: "Я слышала невольно и видела все... Вы правильно сделали, ведь по слухам ни туда, ни обратно письма сейчас не доставляются... Возможно, и поезд этот скоро отменят... Ребята пограничники сказали, чтобы вы переоделись. Но они упустили, что на вас серебряная цепочка. Снимите ее и спрячьте лучше всего в подкладке чемодана. В Забайкальске вас будут проверять с пристрастием..." – "Спасибо..." – "Да не за что... И дай вам Бог удачи...". С этими словами проводница вышла из купе, а Мэй со слезами на глазах сняла Ванин подарок и зашила его под подкладку чемодана. Вытерла слезы, но они опять полились сами собой, и проплакала она до самой границы, до того момента, когда в тамбуре послышалась китайская речь... Она едва успела вытереть слезы, как в купе вошли два китайских пограничника проверять документы на въезд в Китай. Документы у нее были в порядке, но один из них сказал: "Открывай чемодан, – посмотрим, что она везет с собой" – "Да у меня там моя одежда и белье..." – "Нет, открывай! А вдруг что-то еще есть?" Тут вмешался второй: "Да ну ее! Охота тебе белье смотреть? Все равно в Пекине ее позовут куда следует и проверят по полной программе!" – "Ладно, езжай", – неохотно согласился первый, и оба вышли из купе и пошли проверять другие пустые вагоны. Поезд тем временем пересек советско-китайскую границу и повез Мэй в пугающую неизвестность... Но перед самым приходом пограничников, произошло неожиданное для нее, – она почувствовала резь в низу живота и поняла, что поспешила обрадовать Ваню. "Как же он теперь будет волноваться! Надо что-то придумать!" Лихорадочные мысли привели ее к одному – писать еще одно письмо и пытаться выйти на станции до границы и опустить самой в почтовый ящик. Конверт, к счастью нашелся. Адрес она написала по памяти, а в самом письме неровным от волнения почерком написала: "Родной, я ошиблась в подсчете дней. Прости, что взвалила на твою душу лишнюю тревогу... Опущу, если повезет, до границы. Твоя "Ткачиха". И ей повезло: поезд остановился на минуту на полустанке, она выпрыгнула, добежала до почтового ящика, опустила письмо и еле успела вскочить обратно в тронувшийся поезд. И к счастью ее никто из поезда не заметил.

  ГЛАВА 7.

Проводив Мэй, Ваня немного побродил по городу, пообедал в той же столовой, где они обедали вместе, и сидел специально за тем же столиком, а потом загодя, задолго до вылета самолета, поехал в аэропорт. Оттуда он дал телеграмму маме, а потом долго сидел в полупустом зале ожидания и думал с нежностью о Мэй, о ее последних словах, сказанных в минуту прощания. На душе у него было легко и светло. Разлука казалась недолгой, и он думал уже о том, как по прилете он начнет готовиться к встрече любимой, как расскажет о своем счастье маме. За два часа до вылета он зашел в буфет перекусить и неожиданно увдел там пьяного Хоттабыча. Тот перекочевал сюда, потому что здесь круглые сутки продавали водку. Он подозвал Ваню к себе и заплетающимся языком спросил: "Ну, что, проводил свою подругу?" И, не дожидаясь ответа, добавил: "Вот что

  я скажу тебе. Если у тебя это серьезно, а не полевой роман, – зря ты ее отпустил, зря!" С этими словами он пожелал Ване счастливо долететь, а сам пошел допивать к своей компании, обосновавшейся за столиком в дальнем углу буфета. "Чего это он?", – подумал Ваня, но тут же утешил себя: "Мало ли что мелет подвыпивший старик?" Потом перекусил, дождался самолета и точно по расписанию улетел в Иркутск. Там пересел с маленького ИЛа на ТУ-104 и рано утром следующего дня был в Москве. Из аэропорта доехал до дома на такси, позвонил в дверь и мама открыла ему, – она не спала всю ночь и с минуты на минуту ждала его возвращения. Она припасла к его приезду всякой вкусной еды: копченой рыбы, дорогой колбасы, любимого им швейцарского сыру, сытно накормила его и напоила свежемолотым ароматным черным кофе. Он достал из чемодана шерстяной клетчатый плед, который купил ей в подарок в Чите, отдал все заработанные за лето деньги, а после, усевшись с ней рядышком на диван, подробно рассказал ей о Мэй, ничего не утаивая, вплоть до того заветного, что шепнула ему любимая на прощанье. Достал из кармашка чемодана фотографию и мама долго разглядывала ее, и сказала по-старинному: "Ну, что ж, благословляю тебя – твоя избранница красива и вероятно добра. Дай Бог вам счастья. Я приму ее как родную дочь...". На следующий день Ваня поехал в Университет. Как только он вошел в комнату, где камералили его товарищи по экспедиции, все бросили работать, окружили его и наперебой расспрашивали, как он зимовал, как долетел, и где сейчас Мэй. Женская половина сразу заметила серебряный перстень на его руке, причем на том пальце, на котором носят обручальные кольца, и начались шутки: "Ты что, Ваня, обвенчался под лиственницей?" "Кто вас венчал – уж не медведь ли?" "А свадьба когда, – мы все непрочь погулять!" Ваня смущенно молчал, но всем своим видом не скрывал случившегося, – очень уж он был простодушным от природы. Но и не откровенничал, считая это своим личным делом... К полудню он отчитался о работе перед радостно встретившим его "воробышком" и все время чувствовал, что и Мэй отчитывается вместе с ним. Под самый вечер, когда он вышел на лестничную площадку покурить, к нему подошел Юра Умнов. Он был очень чутким, тонким человеком, и первым в экспедиции понял, что у Вани и Мэй не простое увлечение, а взаимная любовь, какая бывает одна и на всю жизнь. Не зная, как подступить к главному, он долго пересказывал беззлобные университетские сплетни, но потом посерьезнел и сказал: "Ваня, ты знаешь, в Китае творится что-то плохое. Уже точно известно, что ни в один институт Москвы, где занятия начинаются раньше, чем у нас, не вернулся ни один китайский студент после летних каникул...". У Вани сжалось сердце от дурного предчувствия, и в уме мгновенно выстроилась цепочка, вероятно, взаимосвязанных фактов: уклончивый ответ Мэй после прослушивания радиопередачи из Пекина, ее задумчивость, ее слезы, почти пустой поезд "Москва-Пекин" и слова пьяного Хоттабыча о том, что он зря отпустил Мэй в Пекин. Вспомнился ему также и грустный взгляд мамы, который она бросила на него после того, как долго рассматривала фотографию Мэй. Домой он приехал в тревожном настроении. Поужинав, он попросил у мамы газеты за минувшие месяцы, но она смущенно ответила, что их уже нет – она их выбросила за ненадобностью. Перед тем, как уснуть он долго курил, смотрел на фотографию, где они вместе с любимой, и покой ненадолго вернулся в его душу.

  Он задремал, и, забыв, где он, позвал: "Мэй..." Мама, лежавшая в соседней комнате, спросила: "Ты что, сынок?.." – "Ничего, мама, тебе почудилось, я никого не звал...". Мэй обещала дать телеграмму, чтобы он ее встретил, но прошли все сроки, а от нее ничего не было. Не появились и китайские студенты, обучавшиеся в МГУ. Шутки насчет него и Мэй прекратились – это Юра "провел разъяснительную работу среди местного населения", как он про себя называл эту серьезную беседу, в особенности с острой на язык Светкой. Ваня устроился, как он обещал Мэй, работать на полставки, чтобы собрать деньги на свадьбу – он никак не мог поверить, что она не приедет, несмотря на то, что ему говорили и на то, что он прочел в подшивках газет, специально посетив для этого читальный зал. Как раз после этого чтения он вернулся домой, и мама встретила его радостная: "Ванюша, тебе письмо!" Он взял конверт и узнал знакомый почерк. Прочел, еще и еще раз перечитал, посмотрел на штемпель. Там значилась Адриановка. Значит, Мэй как-то ухитрилась отправить письмо из поезда, и это говорило о том, что из Китая написать она ему уже не рассчитывала... Почему? Оставалось только гадать. "Ткачиха..." с нежностью подумал он и дал почитать письмо маме. Назавтра профессор Дьяков из лучших побуждений пытался вызвать Ваню на откровенный разговор (надо сказать, что "воробышек" был еще и любопытен...), но Ваня вежливо уклонился. Вечером дома его ждал сюрприз. Мама неизвестно где достала книгу, о которой писала Мэй в своем письме – "Мифы Китая". И он, после ужина до поздней ночи искал и нашел в ней то, о чем упомянула любимая... Уснул немного успокоенный. А наутро вспомнил, что в Китае работает от Центрального Телевидения его школьный друг Володя. Позвонил ему. И надо же такому случиться – тот оказался в Москве и через день должен был улетать обратно в Китай! Ваня попросил о встрече и Володя – на то он и друг – не отказал, несмотря на занятость. В голове Вани стали роиться наивные планы отправить с ним письмо Мэй и попросить его узнать о ее Судьбе. Володя во время

  краткой их встречи, как говорят "промыл ему мозги": объяснил ситуацию, письмо брать отказался и объяснил своему несмышленому другу, что письмо из СССР может принести непоправимый вред его любимой. Ваня в самом начале встречи кратко сказал другу о своих отношениях с Мэй, ничего не утаивая, но пообещал, если будет возможность, найти ее и узнать все, что можно. Адрес записывать не стал, а заставил Ваню несколько раз повторить, запомнил, и на прощание сказал, что даст о себе знать тем или иным способом. И он выполнил свое обещание: через месяц Ване позвонил незнакомый человек, сказал, что от Володи сообщение, которое он запомнил слово в слово, здесь уже переписал и сейчас отправит Ване почтой, так как встретиться у него нет времени. Три дня Ваня ждал и дождался. В письме Володя сообщал: "Дорогой друг Ваня! Не сразу, но мне удалось только на машине проехать по той улице и увидеть дом. Стекла в нем выбиты, и в нем, скорее всего, никто не живет. Поговорить с кем-либо нет никакой возможности. Желаю тебе Веры и Надежды. Обнимаю. Твой Володя". Щадя чувства друга, он не написал, что на светлой стене дома черными иероглифами были начертаны оскорбления в адрес Мэй...

Весной экспедиция отправилась на детальное изучение того района, где они с Мэй провели рекогносцировку, и в начале июня уже раскинули шумный палаточный лагерь вокруг милого зимовья и без раскачки принялись за работу. "Воробышек", как и прошлый год, побыл с ними неделю, дал советы, оставил Ваню за старшего и улетел. Как же трудно было ему работать здесь, где каждый камешек, каждый кустик, каждое деревце, были свидетелями их короткого, может быть навсегда утраченного счастья!.. Он честно делал дело, но в конце июня, когда по его расчетам Мэй должна была родить, неожиданно сорвался. Не сказав никому ни слова (только Юру предупредил, чтобы о нем не беспокоились), ушел в Сосновую Горку, нашел там нетрезвого Хоттабыча и попросил выдать ему полевые за месяц. Ничего не подозревавший старик, думая, что Ваня хочет погулять в Чите, выдал ему деньги, и уже к вечеру тот оказался в Чите. Пойти к Пелагее Макаровне сил не было, и он переночевал на вокзале, а утром уговорил лихого таксиста отвезти его за хорошее вознаграждение к китайской границе... "Только вот что, паря", сказал в конце сделки тот, – я смогу отвезти тебя только до Ольховки. Ведь у границы усиленные наряды и меня туда не пустят. А ты оттуда дойдешь пешком – всего десять километров...". Зачем понадобилась пассажиру китайская граница, таксист не спросил, – он обрадовался хорошему заработку и "с ветерком" домчал Ваню до Ольховки и воровато укатил обратно, прихватив по дороге двух геологов, захотевших выпить в Чите. Карты у Вани не было. Он знал только одно, что к пограничной Аргуни надо идти строго на юг, дождался темноты, нашел на небе Полярную звезду и пошел в противоположную сторону. Уже ночью, никем не замеченный, он вышел к реке, покурил, укрываясь в густых кустах, разделся, связал одежду в узел, вошел в холодную воду и поплыл, одной рукой держа одежду над водой. На что он рассчитывал, на что надеялся, он и сам не знал. В голове его засело одно: "Я должен быть сейчас с Мэй, поддержать ее и увидеть своего ребенка, свою дочку...". Он забыл, что Володя писал и говорил ему, что он не знает языка и не сможет добраться до Пекина. Он не понимал, что это просто помешательство, вырвавшееся наружу после нескольких месяцев бесплодного и тревожного ожидания, бесчисленных попыток что-то узнать о любимой, о жене своей...

Граница была уже не та, что несколько лет тому назад, когда раз в две недели по берегу реки проезжали беззаботные пограничники и почти ни на что не смотрели. Граница была негласно открытой, и китайские крестьяне ездили на лодках косить траву на наш берег, а наши колхозники ловили рыбу у китайского берега. Теперь она была ощетинившейся, и редкий день обходился без происшествий, а то и перестрелок. Ваню моментально засекли пограничники, задержали, втолкнули в лодку, довезли до берега и голого, босого, в мокрых трусах привели к начальнику заставы. Холодная вода и задержание вывели его из "отключки", – он сел на пододвинутый стул и зарыдал. Начальник заставы, пожилой подполковник, внимательно посмотрел на него, приказал наряду не оформлять задержание и возвращаться на дежурство, и молчать об инциденте. Повидавший много на своем веку, он мгновенно понял, что перед ним не перебежчик, не шпион, а простой русский юноша, решившийся на отчаянный шаг в силу каких-то личных серьезных обстоятельств. Он словно прочел в общих чертах часть судьбы Вани, встал из-за стола, налил стакан воды и дал Ване. Ваня выпил, перестал плакать, вытер лицо, и, не дожидаясь вопросов, как на исповеди, рассказал все о себе и своей возлюбленной, не утаив, что она должна вот-вот родить ребеночка, их ребеночка. Подполковник помолчал, а потом как-то по-отечески сказал: «Послушай, сынок... Я всей душой понимаю твое горе и думаю, что ты не один сейчас такой. Но подумай – по глазам твоим вижу, что ты умный – что тебя ожидало на той стороне? – скорее всего, расстрел без суда и следствия или тюрьма. Ты возьми себя в руки, наберись терпения. И у нас в стране тоже ведь было такое варварство и не один раз. Ты видишь мою седую голову? Так вот это "серебро" от десяти лет, проведенных мною, честным коммунистом, в колымских лагерях только за то, что я сутки пробыл во время войны в окружении, вырвался с боем, потеряв своих товарищей, и меня объявили власовцем... Так и сказал следователь: "Мы не знаем, в окружении вы были или завербовывались у власовцев шпионить!" Я не сентиментален, но думаю, что меня спасла вера моей жены, которая ни на минуту не усомнилась во мне, ждала и дождалась. Жди и ты свою Мэй, верь в лучшее, и твоя вера спасет ее и вашего будущего ребенка. Сейчас переночуешь у меня, а завтра на рассвете я дам тебе денег на дорогу. Возвращайся и работай, и никому ни слова, что ты был здесь – знай, что, отпуская тебя, я рискую, ведь и у нас не все еще в порядке. И та антисоветчина, что процветает сейчас в Китае во многом по нашей вине. Ты понял меня?" Ваня кивнул и не смог ничего вымолвить – в горле у него стоял комок. Наутро, прощаясь, начальник заставы попросил Ваню повторить свои имя и фамилию. Записывать не стал, сказал, что запомнит, и, улыбнувшись, добавил, что если попадется Ваня еще раз, то отправит его куда положено по уставу... А потом посерьезнел и в двух словах продолжил вчерашний разговор: "То, что происходит сейчас, началось несколько лет тому назад. Китайцы осудили нашего "кукурузника" за невзвешенную оценку деятельности Сталина. И в чем-то они правы – личность такого масштаба всегда неоднозначна. А у нас – или черный, как дьявол, или белый, как ангел. Попомни мои слова: когда китайцы будут в грядущем оценивать Мао, они сделают это мудрее, чем мы... Ну, я заболтался... Езжай, как говорят на Руси, с Богом, и успеха тебе и твоим товарищам по работе... И помни, что я тебе вчера сказал: жди, надейся, верь...". С этими словами он по-отечески обнял Ваню, повернулся и ушел в помещение заставы. Потом вернулся, вспомнил, что обещал дать денег на дорогу, задумался вслух: "Я могу, как обещал, дать тебе на дорогу, но ты здесь никакой машины не найдешь в радиусе километров тридцать... Вот что... Отправлю тебя на нашем транспорте – довезут не хуже твоего таксиста!" Вызвал машину, и к вечеру Ваня уже был в Сосновой Горке, а на другой день пришел в лагерь. Никто ни о чем его не спрашивал. Кто-то подумал, что он пил с горя в Чите, и таких было большинство, и лишь Юра смутно догадывался, что произошло что-то необычное и жуткое, но ни с кем своими догадками не делился. Однако после этого случая все, не сговариваясь, стали особенно внимательны к Ване, к Ивану Сергеевичу, как почтительно обращались к нему студенты. Его старались получше накормить, кто-то обязательно клал в его полевую сумку бутерброды с консервами и сахар, когда он уходил в маршрут. Но часть времени он, как начальник, проводил в зимовье, где теперь была камералка, и долго сидел над картами, обрабатывал их и намечал маршруты, которые надо было еще сделать. Спал он тут же и постепенно приспособился незаметно для окружающих утешать и поддерживать себя. Он выбрасывал из

  головы мысли тревожные, и вспоминал, вспоминал, вспоминал до мелочей подробности каждого дня октября прошлого года... Он лежал в темноте и ему казалось иногда, что стоит только протянуть руку и он коснется протянутой навстречу руки Мэй... И после таких воспоминаний она, словно в утешение, снилась ему в снах, в причудливой, свойственной снам форме, но все они были полны ее нежностью... Но женская половина экспедиции делала все, чтобы он забыл Мэй. Часто и в маршрутах, и в лагере, он случайно ловил взгляды молоденьких студенток, и взгляды эти, казалось, говорили: "Ну, что, Иван Сергеевич, Ваня, Ванечка, Ванюша, может быть, перестанете думать о своей китаянке и обратите внимание на меня? Посмотрите на меня, дотроньтесь рукой, губами, – я вам все позволю, и вы увидите и почувствуете, что я ничуть не хуже, а может быть, даже и лучше!.." А вечерами, после маршрутов, красавицы шли еще дальше: терпя укусы бесчисленных комаров и слепней, ходили по лагерю в коротких юбках, чтобы прельстить его видом обнаженных стройных ножек... Но находившаяся неизвестно где Мэй, неизвестно живая или мертвая, была сильнее их всех вместе взятых, хотя и они тоже были хороши и достойны счастья. Но его счастье было далеко отсюда за волнистым морем забайкальских и иных сопок и пограничной рекой Аргунью.

Работы в этом году заканчивали опять в октябре и это был последний сезон здесь. На следующий год перспектив никто не знал, даже профессор Дьяков. Уезжали в два этапа: в конце сентября основная часть, а несколько человек оставались до конца октября – завершить режимные наблюдения на скважинах и на реке. Ваня сам пожелал остаться, хотя в этом не было необходимости. Ему просто хотелось побыть еще здесь, в обители их с Мэй короткого счастья. Дел у него почти не было. Помощники справлялись хорошо, и он неторопливо готовил первый вариант ландшафтно-мерзлотной карты. Его июньское сумасшествие прошло, он немного успокоился. Вечером, перед закатом, он выходил к ручью, садился на лиственницу, на которой год назад сидел, обнявшись с Мэй, долго курил и смотрел на утес, с которого она принесла ему выкопанный из-под снега эдельвейс – свое тонкое признание в любви... Когда он видел этот редкий цветок, сердце его сжималось, и видения минувшего входили в душу. В последнюю, тоже морозную ночь, ему приснилась Мэй в белом платье и серебряной цепочкой на тонкой нежной шее. Он тянул к ней руки, чтобы обнять ее и прижать к себе, но она ускользала, уходила от него куда-то, но не отрывала от него своих глаз, и, наконец, пропала в облаке тумана. Он проснулся среди ночи и хотел возвратить себя в сновидение, но оно померкло и растаяло, как и большинство сновидений...

Перед вылетом из Читы он дал телеграмму маме. Но лететь в этот раз пришлось дольше: из-за непогоды в Москве сидели в Свердловске двое суток. Мама переволновалась и каждый час звонила в справочную аэропорта. Но все позади, и он дома, и мама встречает его на пороге. Войдя в комнату, он сразу увидел в ней большую перемену: у стены, вместо старого узенького, покрытого черной клеенкой диванчика, на котором он спал почти столько, сколько помнил себя, стоял новый широкий диван, обитый красивой палевого цвета материей. Он обернулся к маме, стоявшей за его спиной, и она ласково и немного застенчиво сказала: "Это вам с Мэй от меня...". У него невольно навернулись слезы на глаза, – он понял, что мама верит несмотря ни на что в его будущее счастье и как может заботится о нем и его будущей жене... Но это было еще не все. Мама помолчала и протянула ему конверт, подписанный знакомым почерком, но явно в спешке. Он даже не сразу понял, что это от Мэй, вскрыл его и прочел ее взволнованную записку, полную тревоги за него, за них. Он чуть было не сказал, что зря мама не переслала ему ее в экспедицию, вспомнив, как он в безумии пытался переплыть на китайский берег и искать Мэй, чтобы быть рядом в трудную минуту, но одумался и только спросил, когда пришло письмо. Мама повинилась перед ним: "Ты знаешь, Ванюша, плоха я совсем стала... Письмо пришло давно, но почтальонша опустила его так, что оно застряло в ящике, а я не догадалась пошарить рукой внутри... Да ты посмотри на почтовый штемпель...". Ваня посмотрел и увидел, что письмо отправлено из Забайкальска через день после первого, полученного им... Новость, которую сообщила Мэй, огорчила его, а потом он подумал: "А может это и к лучшему? Ей легче будет одной пережить тяжелые времена...".

Завершив работы в Забайкалье, он написал и почти вовремя защитил кандидатскую диссертацию. После защиты устроили скромный банкет. Рядом с ним сидела счастливая мама. Говорили небольшие речи, произносили шутливые тосты, и он улыбался собравшимся близким людям, но, стараясь не показывать этого, всей душой ощущал пустоту от отсутствия Мэй. В диссертации была использована крупица ее личных исследований и он указал, как это и полагается, в предисловии и в списке литературы ее полное имя. В секретном отделе перестраховщики хотели его заставить вычеркнуть имя китаянки, но профессор – милый бесстрашный "воробышек" пошел туда и объяснил им, этим тупицам, что такое научная этика и добавил, что когда Мэй сможет вернуться и завершит образование, ей предложат остаться в аспирантуре, так как она подает большие надежды...

Ваню оставили на кафедре в качестве младшего научного сотрудника с перспективой быстрого повышения в должности. Через некоторое время после защиты, вечером в его квартире раздался телефонный звонок. Звонил Володя, на несколько дней прилетевший в Москву из Пекина, и узнав, что Ваня завтра уезжает для заключения договора на проведение изысканий в Воркуту, немедленно приехал и, смягчая детали, рассказал что творится в Китае. Многое из того, что он рассказал, в нашей прессе не печаталось. Сказал Володя, что ему удалось с трудом доехать до дома Мэй. Тот был по-прежнему пуст. Но в этот раз старая запуганная китаянка из соседнего двора сказала ему, что здесь давно никто не живет и неизвестно, когда и куда все подевались. Вести были неутешительные – Володя рассказал еще, желая исподволь подготовить друга к возможному худшему, что преследуются те люди, которые бывали в СССР, знают русский и переписывались с кем-либо из своих коллег...

А через год на Ваню обрушилось горе – умерла мама. Она долго болела, жаловалась на сердце, он вызывал скорую, ей делали уколы, помогавшие лишь на время. Однажды ночью он услышал, как она зовет его, быстро встал и подбежал к ее кровати. Слабеющим голосом она пожаловалась на разливающееся жжение в левой части груди и спины. Он тут же вызвал скорую, но было уже поздно – мама навеки уснула, держа его руку в своей руке. Его горе близко приняли сослуживцы и прежде всего Юра, который помог ему с похоронами и поминальным столом. Народу было немного, но все самые близкие. Был и Дьяков, по-старинному трогательно и душевно выразивший свое соболезнование. К вечеру в его опустевшей квартире соседки тщательно убрали все, чисто вымыли полы, но прежде чем уйти передали Ване записку мамы, которую нашли под ее подушкой, когда обмывали ее. В ней знакомым, но уже неуверенным почерком было написано: "Родной сынок, Ванюша! В комоде, в нижнем ящике лежит новое постельное белье. Ты его не застилай до возвращения Мэй. Обо мне старайся не горевать. Вторую комнату никому не отдавай – она еще пригодится тебе и твоей семье. Постарайся отгородиться от соседей, чтобы у вас был отдельный вход. Обнимаю и целую. Твоя мама...". Он лег плашмя на подаренный мамой ему и Мэй диван и долго плакал, никем не услышанный и не утешенный, понимая, что остается теперь один на один с косной молчаливой вечностью и некому больше его ободрить и защитить. Записку мамы, ее последнюю предсмертную заботу о его будущем, ее веру в его, казавшееся порой ему самому несбыточным, счастье, он положил под стекло на своем письменном столе. Рядом с фотографией, где они были сняты вместе с Мэй, поставил фотографию мамы. Он горевал о ней долгими вечерами, а днем поддавался ритму жизни: читал лекции, принимал зачеты и экзамены и на него по-прежнему заглядывались молоденькие студентки. Только теперь к их симпатии примешивалась еще и чисто русская "бабья" жалость: "Как он, бедный сирота, живет некормленный и необстиранный...". Но он был только вежлив с ними, и экзамены и зачеты принимал либерально, отчего его заглаза все звали "Добрый дядя Ваня...". Это была, однако, одна половина его жизни, а другая была иной, и об этом никто, даже проницательный Юра, не знал. Там, в этой второй его жизни царила Мэй – его последняя надежда... После получки он ходил по букинистическим магазинам и выискивал и покупал там уцелевшую случайно литературу о Китае: произведения древних китайских авторов и русско-китайские словари. Специально для этих книг он купил книжный шкаф и постепенно заполнял его. Все, что покупал, прочитывал вечерами и неумело, неквалифицированно учил китайские слова. Он записывал их на маленькие, умещающиеся в ладонь карточки из плотной чертежной бумаги: с одной стороны – русское слово, с другой – китайский перевод, но в русской транскрипции, а потом учил их, проверяя сам себя, и ему казалось, что этим он приближается к Мэй.

Обслуживал себя сам. Не опустился, не запил, как многие русские люди в подобных обстоятельствах, и выглядел всегда подтянутым и достаточно хорошо, хотя и не модно одетым. Иногда, но со временем все реже, в нем начинала бунтовать неистраченная мужская сила. Он просыпался среди ночи и долго не мог уснуть, охваченный жаждой женской ласки, но всегда эта жажда была устремлена к хрупкому, нежному телу незабытой Мэй, его невенчанной жены...

Так прошло еще несколько лет... В высших сферах обеих стран произошли перемены к лучшему, и Володя, все эти годы помнивший о своем друге, получил возможность прояснить судьбу Мэй. Он попал не без трудностей на прием к чиновнику, ведавшему информацией обо всех, кто учился в СССР. Тот выслушал Володю внимательно, порылся в картотеке и бесстрастно сказал: "Пропала без вести во время имевших место некоторых беспорядках..."."Что это значит?", – спросил Володя(он-то не понаслышке знал, что кроется за "некоторыми беспорядками"). "Все, что угодно...",– так же невозмутимо ответил китаец... С этим и уехал от него Володя и долго думал сообщать или не сообщать об этом Ване. Решил все-таки сообщить и написал письмо, которое отправил с оказией (его сослуживец летел в Москву и обещал опустить письмо сразу по прилете). В письме он не упомянул только последние слова китайского чиновника. Но и того, что прочел Ваня, измученный ожиданием вестей о судьбе Мэй, ему "хватило". Дня два он держался, – ходил на работу, читал лекции, вел практические. А на третий голова у него помутилась, и прямо на заседании кафедры он запел песню "Москва-Пекин"... Дьяков сразу прервал заседание и велел всем удалиться и помалкивать, а Юру посадил к телефону вызывать скорую помощь. Через полчаса два медработника были на кафедре, и сам Дьяков попросил их отвезти Ваню в клинику неврозов. Он понимал, что если его отвезут в психушку, он потеряет в дальнейшем возможность работать, так как у него будет клеймо "психически больной". Юру попросил проводить Ваню и поговорить с лечащим врачом. Тот сделал все, как надо. И Ваня месяц провел в клинике, где врач, проинструктированный Юрой, лечил его вначале от поврежденной психики (негласно), а потом укрепил нервную систему. Дьяков не ошибся, поверив в могучий Ванин организм. И после короткого пребывания дома по выписке из клиники, он приступил к работе. Тихий, малоразговорчивый, но в здравом уме...

  ГЛАВА 8.

  Поезд приближался к Пекину. Выплакавшаяся Мэй сидела одна в купе и с болью думала, что она все дальше и дальше уезжает от Вани, от своего любимого. В окно она видела своих соотечественников, поголовно одетых в синюю униформу. Перед самым Пекином она еще раз проверила, хорошо ли она спрятала в чемодане платье, цепочку, пояс, чулки, а потом оделась как все за окном и посмотрела на себя в зеркало. И ей страстно захотелось, чтобы сзади подошел Ваня и обнял ее за плечи и привлек к себе. Желание было настолько острым, что она даже обернулась, готовая увидеть его доброе, родное лицо. Но за плечами у нее была пустота...

В Пекине, где она не была почти год, с поезда вместе с ней сошли еще три человека, видимо, чиновники из посольства. Пока она шла домой, ей сразу бросились в глаза перемены: на заборах, на стенах домов висели дацзыбао, призывающие к борьбе с ревизионистами, гнилыми либералами, часто с указанием имен и призывами к расправам. "Хорошо я сделала, что переоделась", – подумала она, видя, что и здесь одеты все одинаково. Ее никто не остановил, но на перекрестке она вынуждена была остановиться: все пространство было заполнено возбужденными молодыми людьми, окружившими старого человека в разорванной одежде. На шее у него висел плакат: "Я – враг китайского народа, осмелился подвергнуть сомнению идеи Великого Кормчего". У Мэй все внутри похолодело: в несчастном старике она узнала ученого, посвятившего свою жизнь изучению древних китайских сельскохозяйственных летописей, которые велись еще более тысячи лет тому назад... Понимая, что она помочь ничем не может, она свернула в знакомый с детства переулок и поспешила домой. Боковым зрением она заметила, что среди хунвэйбинов были и девушки. Запыхавшись, остановилась у входной двери, постояла немного, и робко, словно не к себе домой, постучалась. Долго никто не отвечал, а затем послышались медленные шаги отца. Он открыл дверь, когда она назвалась, и впустил ее в дом. Прошли в молчании через маленькую комнату в более просторную, и при свете тусклой лампочки она увидела своих родителей. Они стояли и смотрели, словно не веря, что она вернулась, живая и невредимая. Бурные проявления радости считаются у китайцев неприличными, и поэтому Мэй сначала не заметила некоторой растерянности и страха на их лицах. Почти молча поужинали втроем лапшой, попили чаю, и она, поняв каким-то сверхъестественным чутьем, что всего о себе им говорить сейчас нельзя, скупо рассказала только о своей учебе, и что скоро ей надо будет ехать опять в СССР доучиваться. После этого воцарилось долгое молчание, словно она сказала нечто не принятое и тем самым оскорбила слушателей. Она спросила тогда, где сейчас ее брат. "Он на работе. Вернется дня через два или три...",– ответил отец. "Вода, чтобы ты помылась с дороги стоит в маленькой комнате. Там же будешь и спать, я постелила тебе...",– добавила мать, и Мэй ничего не оставалось, как пожелать им спокойной ночи и уйти. Она долго не могла уснуть и сквозь тонкую перегородку услышала, что родители вполголоса разговаривают. Она невольно прислушалась, но услышала только обрывок фразы, сказанной отцом: "Уж лучше бы она не возвращалась...". Он продолжил, но что еще добавил, она не разобрала. Но одного этого было достаточно, чтобы в душу вкрался страх, и уснула она только ближе к полуночи.

Назавтра проснулась она поздно и с удивлением услышала разговор родителей, хотя в это время они должны быть на работе. Она вышла к ним, поздоровалась, но расспрашивать ни о чем не стала – сочтут нужным, сами расскажут, почему они не в своей школе, где проработали всю жизнь. Родители слабо улыбнулись в ответ на ее приветствие и усадили завтракать. Дали немного той же лапши и чашку чая, и Мэй поняла, что в доме, наверное, ничего больше нет. Но сразу в один день она просто не могла понять положения, в какое попала она и ее семья, и после завтрака сказала родителям, что пойдет погулять. Отец предостерег: "Только недолго... И держись подальше от больших скоплений народа...". Но пошла она не погулять, а прямым ходом в учреждение, которое ведало отправкой студентов на учебу в СССР и выдавало деньги на дорогу. По пути она увидела на стенах и заборах уже новые дацзыбао, новые угрожающие надписи, но и это не отрезвило ее, и она почти без трепета вошла в комнату, где сидел нужный ей чиновник. Он выслушал ее просьбу о выдаче денег для поездки в СССР, чтобы завершить учебу и долгим уничтожающим взглядом посмотрел на нее. Вместо ответа он протянул ей листок бумаги, озаглавленный: "Заявление китайских студентов". Мэй быстро прочла его. В нем говорилось, что возмущенные ревизионистской политикой советского руководства студенты отказываются от продолжения учебы в СССР. Дальше следовал дежурный набор ругательств в адрес прежде дружественной страны. Под обращением стояло много подписей. Мэй молчала. Сердце сказало ей, что, подписывая эту бумагу, она отказывается от Вани... Чиновник спросил: "Вы подпишете?" – "Нет", – ответила она, – "Я хочу завершить образование, мне осталось только написать и защитить диплом..." – "Ну, пеняйте на себя", – угрожающе сказал он, и добавил: "Пока вы свободны..." И это "пока" показалось ей зловещим предупреждением, но всей глубины опасности понять еще не могла. Но делать было нечего, – ей отказали, и надо было предупредить Ваню, что выезд ее к нему задерживается на неопределенное время. Она пошла на почту, купила конверт и бумагу, села и написала короткое грустное письмо. Подала конверт в окошечко пожилой женщине. Та внимательно прочла адрес, и по-русски (видимо когда-то училась в СССР) сказала: "Послушай, дочка, порви это, или лучше сожги и запомни, – ты здесь не была и я тебя не видела...". Дома Мэй сожгла письмо, обливаясь слезами... А назавтра вечером, раньше обычного, возвратился брат. Он обрадовался сестре, но лицо его выглядело озабоченным. После ужина он позвал ее в маленькую комнату, прикрыл дверь и дал прочесть несколько свежих газет. И когда глаза у нее немного открылись на происходящее, сказал ей: "Слушай меня внимательно и поступай после, как я тебе скажу. Я ведь тебе старший брат, и худого не пожелаю..." – "Я слушаю тебя...",– тихо отозвалась Мэй. "Так вот, родителей наших с позором выгнали из школы за то, что они отказались вдалбливать в головы учеников содержание цитатников Мао... Мы сейчас еле сводим концы с концами... И самое горькое для меня то, что я, чтобы избежать худшего для наших, уже немолодых родителей, а именно – высылки в глухую отдаленную деревню "на перевоспитание" – вынужден был пойти в хунвэйбины и возглавить один из их отрядов... Только поэтому они здесь, но ты видишь, в каком они подавленном состоянии... А теперь о тебе. Мне известно, что ты отказалась подписывать письмо с отказом от продолжения учебы в СССР, а после этого ходила на почту. Ты хоть понимаешь, чем это грозит тебе, да и всей нашей семье? Зачем ты ходила на почту?" – "Я хотела написать своему научному руководителю, что с приездом на учебу задерживаюсь...". Она поняла мгновенно, что и брату нельзя ни слова говорить о Ване. Брат помолчал, а потом сказал тоном, не допускающим возражений: "Завтра утром ты идешь к тому же чиновнику и подписываешь письмо, а затем заявляешь, что ты полностью осознаешь свою вину и просишь направить на перевоспитание в глухую деревню. Это смягчит твою участь и отведет угрозу от нашей семьи... Ты меня поняла? Это, поверь, единственный выход из положения..." – "Да, я поняла тебя и сделаю все, как ты сказал...",– упавшим голосом ответила Мэй. Но поняла она и другое, – что за ней следили, раз брату известно, куда и зачем она ходила. Полночи она не спала и с болью думала о Ване. Встала разбитая, но после завтрака и крепкого чая собралась с силами и пошла, как на казнь, к тому же чиновнику, как велел брат. Тот вопросительно посмотрел на вчерашнюю посетительницу и спросил: "Ну, что вы надумали?" И Мэй в ответ начала вдохновенно врать: "Я не только передумала, я тщательно осмыслила последний отрезок своей жизни и осознала, что настолько виновата и заражена буржуазной идеологией, что прошу отправить меня на перевоспитание в самые трудные условия – куда-нибудь на север страны...". Явно не ожидавший такого приятного для него поворота дела, чиновник улыбнулся даже, и от радости забыл дать ей подписать бумагу, которую она сама называла "отречение от Вани". Написал записку и с этой запиской велел зайти к другому чиновнику, который выписывал направления. Обрадованная такой удачей, – ей не пришлось подписывать неприемлемый документ, – она подошла к нужному кабинету, но ей пришлось подождать: у дверей стояло еще два человека. У нее оставалось время, чтобы обдумать, как здесь себя вести. И ее осенило! Она вспомнила, что Ваня однажды, когда она после услышанного по радио Пекина, спросила его будто бы в шутку: "А что ты будешь делать, если меня вдруг почему-либо не отпустят обратно в Москву?" – сказал, что тогда он переплывет Аргунь и найдет ее где бы она ни была, и даже назвал место, где это удобнее всего сделать – поселок Ольховка, так как там в одном месте посредине реки есть остров, на котором можно отдохнуть от борьбы с быстрым течением. Вспомнив этот разговор, она решила идти напролом и проситься поближе к этому району. И надо же – сработало! Когда подошла ее очередь, она успокоила себя, и, как и в первом случае, начала говорить о своем глубоком раскаянии и попросила отправить ее именно в тот район. Ничего не заподозривший чиновник, выписал ей направление в небольшой населенный пункт, отстоящий от границы с СССР всего на сто километров, и тоже улыбнулся ей – ведь к нему редко приходили добровольно с повинной и тем более просили послать их где тяжелее. Дома она достала карту и с радостью увидела, что поселок как раз там, где ей нужно. Ведь она не оставляла мысли так или иначе вернуться к Ване. Больше в жизни ее ничего не было... Проводил на вокзал ее брат. На прощание поблагодарил, что послушалась его и дал совет, чтобы она не вздумала сбежать в Харбин, так как любимый ею дядя умер в самом начале "культурной революции". Поезд тронулся, и через несколько суток она оказалась в месте своей добровольно-принудительной ссылки. Зашла по указанному адресу, уже к местному чиновнику, и тот, прочтя ее сопроводительные бумаги, тоже проникся к ней симпатией, что обещало некоторые поблажки в дальнейшей работе, оказавшейся действительно тяжелой: нужно было укреплять дамбу вдоль русла реки для защиты от наводнений. Однако ожидаемые поблажки сильно задержались. Поселили Мэй в бараке, где в комнате было более десяти человек. Все "удобства" – на улице в любую погоду. Но самое главное – непосильная работа. Нужно было грузить на тачки песок и камни, отвозить и ссыпать, наращивая защитное сооружение вдоль русла реки. И это при скудном питании и неважной одежде. За день она так уставала, что, придя в барак, как и все, падала на холодную кровать, укрывалась и засыпала. Но, немного привыкнув, выделила себе перед сном "Ванин час", когда она лежала в темноте и вспоминала светлые мгновенья их счастья и еще радовалась, что ей удалось в подкладке чемодана привезти с собой белое платье и цепочку, подаренные им в Чите. Как это часто бывает между близкими, любящими людьми, иногда между ними возникала незримая связь, и она чувствовала, что в этот момент Ваня думает о ней и в душе ее поселялся и долго грел теплый комок. В такие дни она засыпала почти счастливая. Но бывало и другое. Так, на следующий год в июне, на душе ее стало тревожно, как будто случилось что-то плохое с близким человеком. Весь вечер этого дня она продумала и поняла, что июнь – это ведь срок рождения ребенка, который она ошибочно указала Ване, и она поняла, что ему было плохо. А что в действительности произошло, узнать ей пришлось много позже...

В провинции смута стала ослабевать раньше, чем в больших городах, и вскоре Мэй ощутила это на себе: сначала ее за хорошую работу (а она старалась, следуя совету брата) перевели непосредственно к сооружаемой дамбе, где она размечала участки и показывала, куда в первую очередь ссыпать привозимый грунт. А потом неожиданно, видимо, воспользовавшись "служебным положением", к ней приехал брат. Привез хорошие вести. Родители, по его словам, немного воспряли духом и вскорости им должны были разрешить вернуться на работу в школу. Привез он сестре небольшие гостинцы из дома – хороший чай и сахар. Перед отъездом назад он обнял ее и проникновенно сказал: "Дорогая Мэй, спасибо тебе, за то, что послушалась меня. Мы с тобой оба покривили душой, взяли грех на душу, но этим мы спасли своих родителей... Вот увидишь – я-то знаю не понаслышке, скоро и тебе станет намного легче...". Простившись с ней, он зашел к местному чиновнику и долго говорил с ним. Что разговор был о ней, о ее Судьбе, она догадалась уже через несколько дней. Ее вызвали в контору для серьезной беседы. Несколько успокоенная приездом брата, она пошла, уже не ожидая неприятностей. Чиновник встретил ее приветливо, предложил сесть, и сказал: "Вы, на мой взгляд, полностью реабилитировали себя добросовестной работой и заслуживаете поощрения. Поэтому я спрашиваю вас, чего бы вы хотели? " Видя его доброжелательность, Мэй, надеясь на чудо, попросила направить ее работать переводчицей в приграничный район. И сразу же поняла, что вторглась в "запретную зону". Чиновник помрачнел и ответил, что такие вопросы решаются только в Пекине, и помня свое же доброжелательное: "Чего бы вы хотели?", добавил, что в Пекин он ее отпустить может, учитывая ее добросовестную работу и искреннее раскаяние. Тут же он написал необходимую бумагу, и через несколько дней она оказалась дома. Родители и брат обрадовались ей, но видно было, что живут они по-прежнему скудно, – на той же лапше и чае. И лишь изредка на столе бывал рис с соевым соусом. Дня два она позволила себе отдохнуть после нескольких лет тяжелой работы и переезда, а потом задумалась о дальнейшем. Из Партии ее исключили сразу же, как только она вернулась из СССР. И лишь ее "добровольная" просьба отправить на "перевоспитание" спасла ее от унизительного хождения по улицам Пекина с плакатом на груди, где она каялась в своих прегрешениях перед Родиной и КПК. Рассчитывать после этого на получение хорошей работы она не могла и решила посоветоваться с братом. В тот же вечер она поговорила с ним. Он призадумался, но обещал помочь. И действительно через два дня, используя свое положение среди "хунвейбинов", он привел ее в какое-то казенное заведение и определил уборщицей огромного помещения. И с этого времени жизнь ее опять потекла почти так же, как и на севере, где она отбывала срок: днем изнурительная, хотя и не такая тяжелая, работа, а вечером и ночью – долгие думы о Ване, воспоминания о зимовье, приюте их любви. Однажды она спросила брата: "Скажи мне, если ты знаешь, сколько времени продлится "Культурная Революция" и смогу ли я потом поехать в СССР продолжить, вернее, завершить, учебу?" Он задумался, а потом сказал: "Я думаю, лет десять еще... И поэтому об учебе тебе следует забыть, и как-то устраиваться здесь... Но я, конечно, могу и ошибаться...". Ночь после этого разговора она не спала, и к самому утру пришла к простой и в то же время страшной мысли: ей надо бежать в СССР, нелегально пересекая границу... Но как это сделать в условиях всеобщей бдительности, она не знала... Помог случай. Однажды, после ужина, брат отозвал ее во дворик и сказал: "Мне больно видеть, как ты, моя сестра, надрываешься на тяжелой грязной работе, хотя почти окончила Университет и знаешь в совершенстве два языка. Но недавно я услыхал, что формируются небольшие отряды из "раскаявшихся", чтобы поехать к пограничникам поднимать их боевой дух на всякий случай... Ведь говорил же Кормчий: "У каждого поколения должна быть своя война...". Но при этом "агитаторам" придется иногда надевать на шею плакаты с перечислением своих прошлых грехов перед Родиной... Как ты смотришь на это? Что, если я попробую определить тебя в такой отряд...?" Мэй помолчала, стараясь не выдать волнения, и для пущей "конспирации" обещала дать ответ только после серьезного раздумья, дня через два или три... На том и порешили. Но уже на следующий день брат вернулся поздно явно расстроенный, и когда она открыла ему дверь, прямо у порога сказал: "Знаешь, сестра, ничего не вышло из моей затеи... Мне сказали, что ты еще не вполне благонадежна... Но ты не огорчайся, я тут же поговорил еще с одним влиятельным человеком, и мне удалось устроить тебя чернорабочей в типографию. Это все же лучше, чем уборщицей...". Мэй даже обрадовалась, что ей не придется вешать на шею самобичующий плакат, но и расстроилась, что ее продвижение к границе откладывается на неопределенное время, поблагодарила брата и спросила, когда выходить на новую работу. "Завтра я сам тебя отведу туда. И старайся проявить себя с хорошей стороны..." – "Не беспокойся, я все хорошо понимаю". Ночь Мэй провела без сна. Пересчитала годы разлуки и получилось, что их уже шесть. А сколько еще впереди? И слезы сами потекли у нее из глаз. В типографии ее встретили сдержанно, но дотошно объяснили ее обязанности. Они были просты: забирать готовую продукцию – цитатники Мао – и отвозить их на склад. В первые же дни ей повезло: она стала замечать ошибки в цитатниках даже на обложке. И немудрено: старые кадры были разогнаны на "перевоспитание", а новые были не очень грамотны. С некоторым страхом в конце первой недели она решилась, подошла к мастеру и сказала ему об этом. Тот не на шутку всполошился: за такие дела могли обвинить в саботаже и пошел вместе с Мэй и экземпляром испорченного цитатника к директору. Тот выслушал и спросил: "А кто обнаружил этот преступный дефект?" – "Да вот она, наша чернорабочая, которую мы недавно приняли". – "А ты что, хорошо знаешь, о чем говоришь?" обратился он к Мэй. "Да, знаю...", набравшись смелости, ответила она. "Ну, тогда просмотри прямо тут при мне весь экземпляр!" Мэй присела на пододвинутый ей стул и с карандашом прошлась по всему тексту. А затем показала директору, что в нем более десяти ошибок. Тот проверил и приказным тоном сказал мастеру: "Оформляй ее с завтрашнего дня корректором, а предыдущего выгони!" За год работы в новой должности Мэй не только сделала продукцию безупречной, но и подготовила себе помощницу, и как выяснилось, вовремя. Совершенно неожиданно в один из вечеров брат сказал: "Сестра, ты буквально спасла директора от больших неприятностей! Типография образовалась год тому назад и выпустила довольно много бракованной продукции. Его вызвали к высокому начальству и дали нагоняй. Но к этому времени у него уже были экземпляры, прошедшие твою корректуру. Он их показал, и это его спасло. С тех пор он на тебя не нахвалится. Но главное в том, что меня направляют везти цитатники пограничникам и по пути в некоторые населенные пункты. И я попросил его отпустить тебя со мной, чтобы ты развеялась и отдохнула от однообразия. И, поскольку ты подготовила замену себе, он согласился! Как ты на это смотришь?" Если бы брат знал, что у нее на душе, он этого вопроса мог и не задавать. У Мэй перед мысленным взором мгновенно появилось родное лицо Вани, а сердце заколотилось так, что казалось еще чуть-чуть и выскочит из груди. Но она ответила, что согласна и благодарит брата, чуть помедлив, чтобы не выдать себя. "Ну, тогда собирайся, – послезавтра утром выезжаем. Завтра на работу можешь не ходить, я договорился. Спокойной ночи...". Какая тут спокойная ночь? Через некоторое время она окажется на границе, и это будет ее последний шанс попасть к Ване! Или... быть застреленной своими же, если ее обнаружат. Невыспавшаяся, она весь следующий день провела в мучительных колебаниях: разум твердил "Ты предаешь Родину!", а сердце неудержимо влекло к любимому, и она с трудом дождалась утра. Ехали долго, с многочисленными остановками, и везде их встречали, как долгожданных гостей из столицы. Но Мэй видела все это словно сквозь дымку, и только обращала внимание на названия населенных пунктов и по ним определяла, далеко ли еще до границы – она ведь хорошо училась и географию Родины знала превосходно. А насчет радушных встреч она уже не обольщалась – знала, что в стране много недовольных тем, что происходит. И все время в памяти вставал давний разговор с Ваней, когда она в шутку спросила: "А что ты будешь делать, если я не вернусь после каникул в Москву?", а он ответил, что переплывет Аргунь и найдет ее где бы она ни была, и даже точно описал местность возле населенного пункта Ольховка, где переплыть легче, так как посредине реки есть ничейный остров, где можно отдохнуть, чтобы плыть дальше. И когда они оказались, наконец, на границе, и брат пошел проводить собрание и раздавать цитатники, она уже знала по названиям местности, что это не то, о чем говорил Ваня. Теперь оставалось ждать, в какую сторону они двинутся завтра. Ей нужно было на запад, и ночь она почти не спала – молилась неизвестно кому, чтобы небо Поднебесной было милостиво к ней... И после раннего подъема и завтрака машина пошла вместе с солнцем туда, где должна была решиться ее Судьба... И по "закону зебры", когда черная полоса жизни сменяется белой, к вечеру Мэй оказалась как раз там, куда стремилась. Но узнала об этом не сразу. Когда солнце уже садилось, брат привел ее в домик к женщине средних лет, попросил накормить и напоить чаем, оставить на ночлег, а сам сказал, что будет проводить собрание допоздна и ночевать останется там же, в казарме. С тем и ушел. Мэй чувствовала необычайное волнение и обратилась к женщине с просьбой: "Если вам не трудно, выведите меня на воздух, я очень устала от длительной езды в душной машине". Женщина согласилась, и они пошли между невысоких, поросших кустарником холмов к реке. Метров за сто до берега сели на лавочку, и Мэй сразу увидела остров посредине реки, и глядя на него так явственно увидела Ваню, как будто он был тут, рядом с ней... Долго сдерживаемое волнение прорвалось, и она тихо, не в голос, заплакала. Слезы текли сами собой по ее щекам и, когда она стала вытирать их, женщина спросила: "Ты что плачешь и смотришь неотрывно на ту сторону? Ты хочешь туда?" Голос был искренний и сочувственный, и Мэй со страхом, но и с надеждой кивнула головой... Женщина и спрашивала ее шепотом, а сейчас наклонилась прямо к уху и совсем тихо прошептала: "Ты права, что не говоришь вслух, здесь и кусты иногда имеют уши... Поэтому ответь мне так же кивком... Мне кажется, ты настрадалась здесь, а там тебя кто-то ждет... Я не предам тебя, я сама настрадалась выше всякого – моего мужа убили, а меня сослали сюда поварихой... Так отвечай без страха, – я могу помочь тебе... Только кивни и шепни, долго ли тебе собираться...". Мэй кивнула и прошептала: "Я готова. Только записку брату оставлю..." – "Тогда пойдем в дом, а оттуда сразу вон в ту лощину, где стоит моя лодка, скрытая кустами. Ты ляжешь на дно, и я перевезу тебя только до острова, почти к той его стороне, а сама выну рыбу из сети (я это делаю для них почти каждый день) и как ни в чем не бывало вернусь обратно. А тебя с той стороны сразу заметят и заберут. Сейчас уже сумерки и это нам на руку...". Так все и вышло: лодка причалила к мысу, поросшему кустами, Мэй, по совету женщины, не поднимаясь в рост, проползла на невидимую с китайской стороны часть острова и стала ждать. Минут через пятнадцать луч прожектора высветил ее, тут же подплыла моторная лодка с двумя вооруженными пограничниками, которые увезли ее на свой советский берег и сдали ждавшему их товарищу, который отвел ее в помещение заставы. За столом сидел пожилой полковник. При виде Мэй он встал, долго и пристально всматривался в ее лицо, а потом спросил: "Вас зовут Мэй..?" От неожиданности она долго не могла вымолвить ни слова, и в голове пронеслась дурацкая мысль: "Вот как у них КГБ работает, – распознает имя незнакомого человека по внешнему виду!", потом попросила стакан воды, отпила два глотка, успокоилась и спросила: "А откуда Вы знаете мое имя?" – "Да тут лет пять тому назад пытался переплыть на ту сторону один молодой человек. И когда его выловили и привели ко мне, он объяснил свой поступок тем, что ему надо найти во что бы то ни стало Вас. Показывал фотографию, где Вы с ним вместе, и на Вас белое платье..." – "Ваня!", – вырвалось у Мэй. "Да, это был Ваня, и хорошо, что мы его задержали... Но это я заболтался по-стариковски! Давайте ближе к делу. Вам повезло, что из-за событий в Китае меня не отпустили на пенсию, а попросили остаться и повысили в звании. Ведь неизвестно, как повел бы себя новый начальник заставы. Скорее всего, он действовал бы по инструкции и арестовал бы Вас как перебежчицу или даже шпионку, а Вашим рассказам о любви не поверил бы, сочтя их за "легенду", какой снабжают любого засланного...". С этими словами он встал, подошел к двери, открыл ее и сказал стоявшему там солдату: "Никакого задержания не оформляйте и молчите об этом инциденте. Всю ответственность беру на себя! Ясно?" – "Так точно, товарищ полковник!" Вернувшись и плотно прикрыв дверь, он продолжил: "Буду предельно краток. Вам надо в Москву к Вашему суженому?" – "Да..." – "Деньги на перелет есть?" – "Есть, только немного юаней..." – "Значит, нет". Тут он открыл ящик стола, отсчитал необходимое количество купюр и протянул ей: "Вот тут и на самолет, и на такси до дома...". Мэй хотела что-то возразить, но он добавил: "Не вздумайте отказываться – считайте, что это мой свадебный подарок! И потом, не пойдете же Вы пешком в Москву? Переодеться у вас есть во что?" Мэй кивнула и тихо сказала "Да". – "Тогда зайдите в соседнюю комнату, переоденьтесь, а я пока посмотрю расписание рейсов на Москву". Когда Мэй вошла обратно в белом платье и с серебряной цепочкой на шее, полковник улыбнулся и пошутил: "Завидую я Вашему Ване и благославляю Вас!" Она подошла к столу и протянула ему все юани, которые у нее были и попросила: "Возьмите, пожалуйста, я Вас очень прошу... Когда все это кончится и возобновится приграничная торговля, купите себе хорошего китайского чая..." – "Это, конечно, зря Вы, но я возьму, как память об удивительной верности двух любящих сердец...". Тут вошел водитель, видимо вызванный полковником, и сказал: "Товарищ полковник, пора ехать, времени впритык, чтобы успеть на тот рейс, о котором Вы говорили". Тот поднялся, вышел из-за стола, пожал руку Мэй, и совсем не по-уставному напутствовал: "Ну, с Богом! Будь счастлива! Ты это заслужила своими страданиями...". Мэй накинула тонкий бежевый плащик, взяла свой чемоданчик, поблагодарила полковника, и вышла вслед за водителем. Через несколько часов утомительной быстрой езды армейская машина влетела на площадь перед аэропортом. Мэй хотела попрощаться с водителем, но тот сказал, что ему велено дождаться, пока самолет не взлетит и доложить потом. Мэй подошла к кассе, купила билет до Москвы, поблагодарила водителя, и тут объявили посадку. Она попрощалась и пошла, стараясь не побежать, к трапу. Каждый новый шаг к Ване вызывал у нее страх. Ей все казалось, что вот-вот цепь везения кончится, и ее остановят и вернут назад. Перед окошечком кассы ей показалось, что билета не дадут без советского паспорта. И когда билет ей дали, она смотрела на него, словно не веря, что теперь все позади и остались часы до встречи с любимым. Самолет вылетел с опозданием, и она не знала, куда себя деть, ничего не поела, не выпила даже чаю, предложенного бортпроводницей и только вспоминала, как она чуть ли не побежала, когда объявили посадку, а усевшись в кресло не могла остановить мелкую нервную дрожь. Попросила воды, и принесшая воду девушка спросила, не нужно ли успокаивающего лекарства. Сил ответить у Мэй не было, и она только отрицательно покачала головой и взглядом поблагодарила синеглазую "небожительницу". Пересадки в Иркутске не было, была только посадка на час, чтобы забрать пассажиров. То же самое и в Свердловске. Самолет летел прямиком до Москвы. Страх не покидал ее, и один раз мысли ее приобрели сумасшедший оттенок: ей показалось, что в самолет, прямо в воздухе входят китайские пограничники и арестовывают ее... Но вот, наконец, почти в полночь по московскому времени, на табло загорелась надпись: "Пристегните ремни!", и самолет пошел на посадку. Мучительно долго тянулось время, пока подгоняли трап, и Мэй протиснулась к люку и первой ступила на бетонные плиты московского аэродрома. Багажа у нее не было, чемоданчик она взяла с собой в кабину, и поэтому она сразу же пошла в туалет, вынула синюю униформу, хотела было выкинуть ее в мусорный бак, но передумала, положила обратно, вышла на площадь и подошла успокаиваясь к стоянке такси. Впереди было два человека, и она посетовала на свою медлительность. Но к счастью, к стоянке подкатило сразу три машины, она села в последнюю и всю дорогу смотрела в окошко, чтобы выйти на Красной Площади. Выйдя, она некоторое время стояла, раздумывая, куда надо идти. В студенческие годы она часто ходила на экскурсии, и центр Москвы знала хорошо. Адрес Вани и его телефон она заучила наизусть еще тогда, когда боялась обысков. Решила не звонить и медленно пошла по пустынным улицам. Ее опять стала бить нервная дрожь. Она вспомнила, что уже во время принудительных работ, почувствовала сильную душевную тревогу, и в голове ее мелькнула мысль: "А что, если с Ваней случилось что-то страшное?.." Отогнав эту мысль усилием воли, пошла дальше, читая при не очень ярком свете ночных фонарей названия улиц и переулков и все приближалась и приближалась к его дому. А вот и сам дом. По подробным рассказам Вани она помнила, что нужно войти под арку во двор, пересечь его, войти в подъезд дома, смотрящего фасадом на арку, подняться на второй этаж и позвонить в квартиру номер восемь три раза. Было около двух часов ночи. Во дворе слабо горел единственный фонарь, но на втором этаже светилось одно окно... "Это он ждет меня...", прошептала она и встала посреди двора... Собралась с силами, вошла в подъезд и стала медленно подниматься вверх...

  ГЛАВА 9.

  "Браки заключаются на небесах..."

Ваня в эту ночь заснуть не мог. Он долго курил, проветривал комнату и снова курил. Ему казалось, что вот-вот что-то произойдет в его жизни, глядел на фотографию Мэй и лицо ее как будто выходило из рамки и приближалось к нему. Спать совсем не хотелось, но он все же прилег, не раздеваясь, и открыл окно, чтобы проветрить комнату. И через несколько минут услышал легкие шаги по лестнице. Неведомая сила подняла его с постели, он подошел к двери, и шаги прекратились, а затем раздался легкий стук в дверь. "Кто там?" – "Ткачиха...". Ване показалось, что у него повторяется психическое заболевание, но он взял себя в руки и переспросил: "Кто там?" – "Это я, твоя Мэй...", совсем тихо прозвучало из-за двери. Не веря своим ушам, что услыхал родной голос, Ваня открыл дверь и увидел ее в белом платье. "Ну, вот, я и пришла к тебе, Ваня..." И тут у нее отключилось сознание, и она упала к нему на грудь. Он подхватил ее на руки, отнес на диван, быстро достал из аптечки нашатырный спирт, смочил ватку и поднес к ее лицу. Она сразу же очнулась. Оба были в состоянии глубокого потрясения и около часа смотрели друг на друга, и милые, далекие видения их давнего счастья в Забайкальской тайге оживали в их, измученных разлукой душах. Потом прижались друг к другу и еще долго сидели, спрашивая шепотом: "Мэй, это ты?", "Ваня, это ты?" и не могли поверить, что это им не снится. Чувства их были обострены, и Мэй мгновенно заметила и фотографию свою на его столе, и полку с китайскими книгами и словарями, и поняла, что все эти долгие шесть лет он ждал ее и верил, что они встретятся, и привычным прежде движением уткнулась в его плечо и взяла его руки в свои. Чувствуя, что нежность нарастает в них, оба одновременно подумали, что торопиться нельзя, и Мэй прошептала: "Милый, я хочу помыться с дороги..." Он встал, вышел из комнаты в ванную, вымыл там тщательно даже кафельную стену, включил воду и позвал ее. Помог раздеться, разделся сам, и они, как в забайкальском Зимовье, помыли друг друга, а потом он бережно и нежно вытирал ее волосы и увидел в них седые ниточки, а она – его седые виски... Оба раскраснелись после бани и немного посидели так, остывая, а потом она достала из чемоданчика шелковый халатик – единственное свое приданое – и накинула его на плечи, не запахивая, чтобы он мог любоваться ею... Халатик этот она купила на последние юани во время своей работы в типографии. А Ваня открыл шкаф и достал оттуда теплые тапки из оленьих шкур, которые купил и себе, и ей во время краткой командировки в Ловозеро, на Кольский полуостров, надел ей на ноги, надел и свои, и она теплым взглядом поблагодарила его. Потом достал из-под стекла на столе последнюю записку мамы и дал ей прочесть. У Мэй на глаза набежали слезы, и она встала, взяла в руки портрет прежде незнакомой, но думавшей о ней женщины, прижала его к своей груди и долго не отнимала. Ваня пошел на кухню и, боясь, что она исчезнет, как сон, взял ее за руку, и они, как в забайкальских маршрутах, вместе вошли туда. Вскипятили крепкий чай, он нарезал колбасы, сыру, хлеба – привычную холостяцкую еду – и накормил ее, а сам выпил только чашку чая. Потом Мэй выдвинула нижний ящик комода, нашла свежее постельное белье и застелила его, сняла халатик, легла, и он увидел ее белое стройное тело, потушил свет, лег рядом и почувствовал, что Мэй, его жена, его единственная выстраданная любовь, ждет его, свежая и чистая, как в первый день их близости... Но силы оставили их, и они просто уснули в объятьях друг у друга, и проспали часов двенадцать подряд и проснулись одновременно, когда уже было за полдень. После завтрака Мэй сказала: "Любимый, нам надо выговориться, рассказать друг другу без утайки все, что с нами произошло за эти долгие шесть лет разлуки... Ты согласен?" – "Да, любимая, я тоже об этом подумал..." И целых шесть дней они "выговаривались", и оба ничего не утаили. Под конец Ваня спросил: "Слушай, а что ты написала в записке брату, и что сказала той женщине, нашей спасительнице?" – "Я написала записку заранее, так как решилась во что бы то ни стало бежать, – я даже готова была пуститься вплавь через Аргунь, только бы соединиться с тобой, потому что невероятным образом чувствовала, что ты меня ждешь... А написала я, что устала от всех испытаний, выпавших на мою долю и ухожу на юг в поисках тихого места, где смогла бы провести остаток дней своих, и попросила у него прощения за те неприятности, которые могли у него возникнуть из-за моей "пропажи". А женщине шепнула, чтобы она, если брат начнет спрашивать, сказала, что, по ее мнению, я была не совсем в своем уме, говорила что-то о монастырях и отшельниках... А потом просто передала мою записку, которую обнаружила на видном месте, возвратившись с "рыбной ловли...". И на седьмой день, оттаявшие, легли спать.

  Осторожно воскрешая в себе не угасавшее никогда чувство, они нашли друг друга, и в минуты наивысшего блаженства, Мэй, как и прежде, в зимовье, шептала вперемешку нежные русские и китайские слова и просила: "Родной, не уходи из меня...". Заснули они на рассвете и проснулись после полудня. В незадернутое шторой окно светило чистое морозное солнце, крыши домов блестели от раннего инея. Отдохнувшая Мэй привстала на локоть, откинув одеяло, поглядела на своего любимого долгим нежным взглядом и прошептала: "Я не забыла, что обещала тебе родить пять детей...". И опустила головку на свое любимое место, на его плечо...

  ЭПИЛОГ

Но без паспорта советского, без прописки, Мэй была никем, ее как бы и не существовало вовсе. Безвыходных положений, однако, нет, и в каждом государстве выход находят своими методами. А в советском (правильно, читатель или читательница!) все можно было решить либо в парткоме (скажем, приходит брошенная жена и говорит, рыдая в голос: "Мой муж – негодяй! Верните мне мужа!" и ей возвращают "блудного", пригрозив исключением из партии...), либо по блату, изящнее сказать по знакомству.

Медлить было нельзя, и Ваня позвонил школьному другу Володе. Тот, к счастью, оказался в Москве, и так как разговор "нетелефонный", выкроил время и заехал на минутку. Володя сам сделать ничего не мог, но у него были хорошие знакомые в "высоких сферах", и он уже на другой день "запустил производство" паспорта для Мэй "по цепочке" снизу вверх. И что вы думаете, – паспорт она получила, хотя и через два месяца после обращения к Володе. Они расписались в советском ЗАГСе, и стали жить в любви и согласии. Мэй, как и обещала, родила пять детей: трех девочек и двух мальчиков и все они были похожи на нее, но рост унаследовали от отца. Стали переписываться с родными в Китае. Отец и мать Мэй, простили свою дочь, и со временем стали настойчиво приглашать навестить их. Но по многим причинам это не получилось, хотя старики очень хотели повидать и дочь, и зятя, и внуков, и внучек. А вот когда, после незаконного и аморального развала СССР, начались в России так называемые "демократичекие преобразования", иначе говоря, настоящий геноцид великого народа, и Мэй с Ваней и пятью детьми стали жить в нищете и унижении, они оба задумались о судьбе своих детей, которым при такой "демократии" ничего хорошего в будущем не предвиделось. И однажды ночью Мэй сказала: "Родной, я знаю, что тебе трудно будет на это решиться, ведь ты патриот своей страны, но не попробовать ли нам переехать в Китай ради них и ради нашей спокойной старости?.." Ваня долго молчал, а потом ответил, что серьезно подумает об этом. Ведь он видел, как по-разному идут названные почти одинаково реформы, как улучшается жизнь китайцев и ухудшается русских, и понимал, что детям их тут действительно "ничего не светит"... Вопрос, как говорят и пишут, "остался открытым" до того времени, когда детей их стали избивать только за то, что они не так выглядят и дразнить "узкопленочными". И тогда они решились на тяжелый не только для Вани, но и для Мэй шаг: стали зондировать почву, как осуществить такую перемену в жизни. Увенчались их усилия успехом или нет, – неизвестно. Но в жизни всякое бывает и, может быть, произойдет и с ними... Однако это уже другая, хотя и связанная с рассказанной, история. Впрочем, вполне возможная... Тем более, что у детей проблем с привыканием к новым условиям жизни не возникло бы: стараниями Мэй они достаточно хорошо говорили по-китайски, а поскольку родители дали всем девочкам китайские, а мальчикам русские имена, в шутку обращались друг к другу на одном из двух языков: "Моя китайская сестра..." или "Мой русский брат...".

Голицыно, 9-18.10.1989

Бутово, 06.04. – 20.07.2006 (Окончательная редакция)

* "Роман-журнал XXI век", №1/2011

Николай Карпов


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"