На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Красная печка

Рассказ

Позвонил Гошка по мобильнику.

— Привет!

— Привет! Ты куда пропал?

— Забегу к тебе.

— Давай, жду.

Имен у Гошки хоть отбавляй: он и Георгий, и Жора. Был раньше по паспорту Георгием Астафьевичем Чередовым, теперь — Станислав, по фамилии Галушкин. И фото на документе — не придерешься. А в какой части служит — не поймешь из разговоров. Спросишь про службу — только рассмеется.

И вот стук в дверь.

— Самое трудное позади, — от порога начал Гошка. — Помнишь, дед, собирались мы в тайгу?..

— А что, предложение есть?

— Есть. На Угрюм-реку!

— То бишь, на Витим?

— Да. У меня в тех краях друг, вернее, друг моего отца, приглашал не раз. Охотник, рыбак, старатель…

— По золоту что ли? Так это занятие не по мне.

— Сейчас-то какое золото, дед? Чего чудишь? Зима. Знаю — из-под собаки белку брать — хлебом тебя не корми.

— Ты, Гошка, не темни, где собака?

— Не знал бы — не говорил. — В голосе у Гошки досада. — По-твоему навестить товарища — предлог нужен?

— Ну да ладно, не обижайся. — Перевожу разговор на политику. — Вот что в государстве происходит! Тошно смотреть!

— Думаю так: если бы в одну телегу впряглись все — качнулся бы воз. А так — каждый вождек, только бы покрасоваться да подмять под себя соперника, а по сути… Да я бы на свою оболваненную голову напялил черный берет — и отрезал бы головы, кому надо, не мочить же дураков. Если бы по собственному выбору — отвел бы душу, — захохотал Гошка.

— Ну, конечно же, — развел я руками.

— Старика заказывали, — потускнев голосом, заявил Гошка.

— Не президента ли уж?! — Мне показалось, что парень побелел, но голосом отвердел, отшутился.

— Такая уж разная свобода у всех у нас. Давай оставим, дед… Я бы хотел забыться, если получится.

— Вот в тайге-то только и можно отойти. Ты Гоша, кстати, не в тех ли войсках, где береты носят? Скажи-ка.

— А чего рассказывать? Есть красные, есть лимонного цвета, черные. Их не купишь, в подарок не получишь, — и рассмеялся. — Дед, я тебя за тем отыскал…

— Не иначе, как на свадьбу пригласить, — опережаю его!

— На свадьбу успеется. Редкий случай — отпуск хозяин определил: «Ладно, — говорит, — не подходит пятизвездочный — ступай в берлогу со своим дедом, зализывай раны…».

— Славненько. Наш пароль-то не забыл: замри перед выстрелом? Ты ведь знаешь: зверовщики не держат борзых собак, обходятся лайками, а у нас, что в кармане, то и на аркане, как говорится, — ветер не запылится.

Смотрю: Гошка и не Гошка, Егор Чередов. Раньше, бывало, на охоту собираемся, когда огольцом он был, Гошка проворит, как заправский охотник, все снасти по уму берет. «Лишняя пуговица плечо оттянет… Иголку не взял — соплями прореху заклеивай», — говаривали старики-охотники.

Как-то мы собрались берлогу заламывать (еще до колымской стройки это было), я и говорю Наумову, другу моему: «Ты, Сергей, не поедешь, привезем шкуру — будешь выделывать». Слово за слово — спор разгорелся. Был здесь и Евгений Никанорович Батенчук, начальник стройки. Незадолго до этого ему положили на правое легкое пневмоторокс, дали удостоверение инвалида Отечественной войны первой группы. Батенчук, конечно, не был охотником, но любил посидеть у костра, потравить байки. А тут не берем и его. Батенчук слушал, слушал, вынул из кармана удостоверение и искромсал его на мелкие клочки. «Не хочу быть инвалидом», — только и сказал. За Батенчуком то же сделал я, за мной — Наумов. Бросили «ошметки» в канализацию. Вижу — какой-то дискомфорт у Сергея, пытаюсь смягчить настроение:

— Слышали погоду? Говорят, морозы за полста… — «Но кого я хочу провести? Сергея Наумова?»

Гошка молчал, молчал и выдал:

— Дедушка, не надо паниковать, расслабляться, надо держать планку…

С тех пор сколько прошло? Жизнь бурлит, многое забылось, а вот слова парнишки остались в памяти.

—Бледный ты какой-то, Гоша. В тайге будем изюбриными хвостами отъедаться. Как лоск наведем — знакомь со своей девушкой, а там и за свадьбу примемся.

Так устроен мир — сердце болит прежде всего за своего ближнего. По правде сказать — у Гошки и нет никого, кроме меня. Отец погиб на переправе через Амгу, о матери и слов не было — кто она, где она? Растрепала судьба людей. Куда ни посмотришь — идет настоящая война: убивают, насилуют, потешаются, как-будто так и надо. Радио капает на мозги, развращая души, «ящик» на глаза давит в полную силу мерзостью. Взять бы да выдернуть шнур, так нет. Уткнешься в газету — «хрен редьки не слаще». Убито двадцать офицеров за день, сто солдат… Привыкли, вроде, так и надо. А вот твоего одного изувечили — земля из-под ног уходит. Бросились наживать деньгу, за «бугор» бегут по этой же причине. Погоду делают деньги. Да и гирька маятника перетягивает в сторону, где черт балом правит, где ведьм созывает хоровод.

Хочу лучше познать нынешнего Гошку. А тут он отчебучил:

— Ты, дед, убивал людей?

— Я даже зверей не убивал, а добывал.

— Нет, ты скажи: убивал или не убивал?

— Если ты имеешь ввиду на войне…

— А солдаты не люди?

— Воины… из покон веку… — Гошка поморщился. — Что тебя тревожит, Егор Чередов?

— Да так, — встряхнулся он, лицо его осветлело. — Будет еще возможность досказать начатый разговор. Мне надоели эти демократы, — отрезал Гоша.

—Я тоже не всех люблю, — поддакнул я, чтобы не порвать нить разговора.

Гошка о демократах слушать не захотел, ни о Ельцыне, ни о Путине. И был прав.

— Что там говорить, — засмеялся он, — «лучший демократ» — министр обороны Грачев!— По-видимому, Гоша знал генерала.— Полная бездарность — вести танки — на противотанковое оружие, от того и не взяли Грозный за сорок часов. А Ельцын обещал Грачеву и народу не тратить федеративные деньги, дескать, обойдемся средствами из карманов «новых» русских. Ну что с него взять было, если на глазах всего мира он справлял нужду под колесо персонального самолета… Было и так у нас в России: Екатерина Великая однажды испортила воздух за столом. Сделали замечание ей, что у русских это считается большим грехом, а она: «Мне все можно!». Сомневаюсь в ее русскости, как восхваляют ее некоторые историки. Думаю, великие дела в ее правление вершили умные русские головы.

«Растет парень духовно, — подумал я, — да он и мальцом все сразу схватывал, способным был». Вспомнил, как после пуска первого агрегата Калымской ГЭС Гошка оказался победителем по спортивной борьбе в Ягодинском районе. Его пригласили в Магадан, потом в Москву. Наша синегорьевская учительница Людмила Гурьевна даже выговаривала мне, что отвлекаю парня рыбалкой, охотой. «Он может стать Менделеевым», — говорила она. Я же отстаивал увлечения Гошки. А в дальнейшем он и в строительных делах имел успехи, освоил профессии экскаваторщика, крановщика, бульдозериста. Про охоту таежную уж и не говорю, далеко не всякий мужчина может стать добытчиком в тайге.

Года два-три назад мы с Гошей выбирались на белковку под Верхоленск. Как вспомнишь — до сих пор благость душу греет, так бы пешком и отправился туда. И нынешнему предложению Гошки рад был, по правде сказать, оглох уж от столичного шума.

— С другом-то отца давно не виделись? — развожу дипломатию.

— Вот скоро и увидимся, — в тон отвечает Гоша.

— Минометы, пулеметы — берем?

— Зачем? Там есть и тозовка, и тридцать второй, и дробь на мелочевку, а жиканом крупную дичь достанем…

— Значит, не стоит переть и двенадцатый калибр?

— В портах морока с оружием, нож бросил в багаж, а стволы? Я свои не беру — в лес дрова везти.

— Ну раз так… Когда отчаливаем?

— Не люблю долгие сборы. Завтра возьму билеты до Иркутска, дальше малой авиацией.

В Иркутске диспетчер нас обнадежила.

— Вам повезло, господа хорошие.   Сегодня рейс будет на Старательское. Есть важный пассажир.

— Не господа, милая, охотники мы — промысловики, будем возвращаться — соболей вам на шубу подарим.

— Везите своей жене.

— Он еще не женат, — встреваю я.

— Ярко накрашенная диспетчер смотрит на Гошу заинтересованно. А что, он хоть кого с ума сведет. Высокий, статный и лицом не подкачал. Глаза байкальской синей глубины и улыбка белозубая. Так доверчиво улыбаются очень искренние люди.

— Добудем соболей, куда нам столько, и на шубу хватит. — Гошка смотрит на девушку, будто примеряет — сколько пойдет шкурок на ее фигуру.

— Сейчас загрузим почту, забирайте ваши лыжи, — диспетчер сопровождает нас на взлетную полосу. Малая авиация в сторонке от большой. Наш самолет прогревают. Рядом летчики в меховых унтах. Мы в утепленных ботинках, модных куртках, в норковых шапках. Диспетчер уже доложила о нас, пассажирах.

— Что-то не похожи на промысловиков, — усомнился летчик, зыркнув на наши ботиночки.

Диспетчер, прикрыв курносый носик варежкой, нетерпеливо переступала с ноги на ногу.

Наконец к самолетному трапу подкатила черная «волга». Из нее вышел в расшитых торбасах, в дошке некто, а за ним внесли в самолет вещи. Загрузились и мы.

— Счастливого пути, — пожелала симпатичная диспетчер.

Под плоскостями «Антона» проплывала серая бескрайняя тайга с белыми проплешинами озер. Нитки стылых ручьев, рек и речушек — как сетка морщин на древнем лике земли. А по берегам кое-где торчали, обдутые семью ветрами, голые, острые скалы. Качуг, Жигалово, Усть-Кут, Киренск, Витим — позади. Промелькнула белая и красивая, как серп, Лена. Самолет круто повернул, взяв курс на восток вверх по Витиму. Шесть часов болтанки в воздухе давали о себе знать, сморило. Второй пилот вынес нам стеганое одеяло, бросил на ноги и вернулся в кабину.

Самолет шел на малой высоте.

Гошка потыкал пальцем вниз, глянул: будка, разрисованная в шашечку. К ней приставлен вагончик, а над ним на шесте болтается слабо надутая черно-белая «Колбаса».

«Антон» резко дал крен, и наши рюкзаки уехали к противоположному борту, а мы едва удержались на ногах. Еще минуту — и мы покатались, словно по стиральной доске, сбавляя ход. «Антон» огрызнулся мотором и затих. Я успел прочитать на вагончике «Старательское». Значит, мы не ошиблись.

Летчик тут же выбросил наружу лесенку и сбежал на землю. Мы за ним снесли свои рюкзаки. И услышали, как командир выговаривал мужику в лисьей шапке, как потом выяснилось, диспетчеру порта: «Не уберешь надувы с полосы, не буду производить посадку». И стал торопить с погрузкой.

Пассажира, прилетевшего с нами, встретил каюр на упряжке оленей. Неразговорчивый пассажир с истинным превосходством поглядел на нас, накинул пышную козью доху. За это время молчаливый каюр перенес из самолета вещи, уложил в передок нарт. Пассажир сел, упряжку только и видели.

Летчик и диспетчер торопко загружали распиленные туши сохатых. Мы с Гошкой помогали забрасывать мороженую рыбу. Она, как дрова, стучала о борт. Наконец летчик берется за крыло, хватаемся и мы, разворачиваем «Антон». Мотор набирает силу, отбегаем в снежном вихре за вагончик и пережидаем, пока уляжется заметь, поднятая винтом.

— Ну вот, как ни болела, а померла, — облегченно вздыхает диспетчер в лисьей шапке и торбасах, расшитых тунгусским орнаментом. — Так ты о чем хотел спросить? — обращается он к Гошке.

Тот мнется.

— Нас обещали встретить.

— Обещали? К вашему сведению, я здесь главный диспетчер в Старательском. В межсезонье работаю один.

— Очень хорошо, — извиняюще подхватил Гошка. — Товарищ главный диспетчер, не могли бы вы сказать, как давно видели нашего друга Налима? Мы беспокоимся: жив ли он, здоров?

Диспетчер помолчал, видимо, посожалел, что мы не вернулись тем же рейсом обратно.

— Если обещал, он человек надежный. Да, знаю я твоего Налима. Обычно он подвозил на полосу рыбу, — как бы согласился с Гошкой диспетчер. — Ну что, так и будем здесь стоять?

Вошли в вагончик. Железная красная печка пышет малиновыми боками. С одного края — семейный стол, с другого — три койки с голыми пружинами.

— Фактически, — перехватывает мой взгляд диспетчер, — здесь на пяточке периферия. — Основной порт в Витиме. — Там и ночует экипаж. Сейчас у нас, как бы сказать, — мертвый сезон.

Диспетчер сел по-хозяйски на металлический стул к столу. Мы жмемся около красной печки — оттаиваем душу, другого счастья и не надо.

— Рыбак и промысловик — ваш друг — человек самостоятельный. Неизвестно, когда он объявится на полосе.

Я смотрю на диспетчера и не могу уловить, из каких он тунгусов. Я могу объясниться на якутском, неплохо его знаю. Собственно, этого и не требуется. Он говорит на русском, а вот глаза выдают.

Появилась бутылка белоголовой. Во всю скворчали на печке банки с тушенкой. Солнечным зайчиком светился в центре стола недорезанный лимончик.

— Стол накрыт, — оповестил Егор. — Прошу к нашему шалашу! — поклонился он. — Не побрезгуйте рюмочку за здоровье тех, кто несмотря на дикие условия первозданной природы, несет героическую вахту. В моем понимании это делает им честь!

— Уважим?! — спросил я главного диспетчера, придвигаясь к столу.

Главный немного поотнекивался, но обмяк лицом, брезгливо взял налитую кружку.

Выпили. Потыкали ножами в банку тушенки.

— Да, пошто мы как не люди, — встрепенулся диспетчер. Отстегнул дверцу шкафчика, висевшего на стенке вагончика. Там и тарелки стопкой, стаканы, ножи, вилки.

— Пожалуйста! — учтиво предложил он и вышел из вагончика. Через минуту-другую вернулся. На широкой доске, как на подносе, внес строганину, отливающую розовыми колечками. Гошка выставил перец, соль.

— Это другое дело, — потирал он руки. — Главный вы гений у нас, — торжествовал Егор.

— Да зовите меня просто Алтай!

Диспетчер опустил начальствующие нотки в голосе. Снял объемную лисью шапку, встряхнул, она как бы ожила, повесил ее на олений рог, на стенке, рядом с которым в большой рамке под стеклом, засиженным мухами, — распорядок аэропорта «Старальское». Мы выпили по второй и глаза Алтая окончательно оттаяли.

— Так я про вашего Налима, — кривясь от кружка лимона, заговорил Алтай. — По всем приметам: нонче вам его не дождаться.

— Как это? Откуда вы взяли? — заволновался Гошка.

— От верблюда! — спрятал улыбку Алтай в мясистые губы, и пучки бровей поднялись высоко, как бы удивляясь Гошкиной неосведомленности. — Обитает твой друг, дорогой товарищ, теперь далеко за перевалом на Голотах. Если ходко идти на северо-восток до Хребтовой, три дня понадобится. В Хребтовой когда-то стояла метеостанция, и жил там налимов со своим другом тунгусом Никишкой. На Хребтовой и орешник сподручный, там и банька была. И я не раз забегал на шишкобой в Хребтовую. Но с тех пор как шатун-медведь изувечил Никишкиных собак, а самого Никишку опознали только по лыжам и ножу, Налим перебрался за хребет на голотовские озера. От Хребтовой до озер, по слухам, еще сколько-то предстоит топать. Натурально я сам в тех местах не бывал и не могу с полной ответственностью утверждать, когда вы увидите вашего друга. А конкретно и откровенно сказать — вы, мужики, упустили возможность на скорое возвращение. Теперь ты диссидент, Егор.

— Стоп. Стоп. Алтай! — запротестовал Гошка. — Кто-нибудь да знает же дорогу? На весь белый свет ты один? Больше нет людей?

— Здесь я один, — покорно сказал Алтай. Грейдерист, который чистит полосу, — в Витиме. У него баба рожает, и он нескоро будет тут. Оленеводческий совхоз «Красный маяк» поставки одолел, председателя вы видели, на оленях умотал, так что не грустите, мужики. — Алтай, не торопясь, подставил свою кружку под горлышко, Гошка налил.

— В это время года, — как бы напомнил Алтай, — никакая собака не лает и «не летает». Орешники давно закончили сезон. Промысловик будет до весны в дебрях мять тропу. А уж по весне попрет сюда и промысловик, и старатель. Одни — в одну сторону, другие — в другую. Тогда не лишние два борта в день. Присылают еще диспетчера в помощники мне. Тут и природа оживает, и жизнь ключом бьет… и все по голове, — посмеялся Алтай и сразу стал симпатичным парнем.

— Мудро сказано, — зафиксировал Егор, — но мы уже где-то слышали про такое.

Мы опять выпили, как мне показалось, без особого энтузиазма.

Колечки строганины на доске увяли, сникли и потемнели, отторгая аппетит. Алтай тут же обновил закуску — принес новую порцию. Строганина искрилась в морозной дымке, и Алтай снова вдохновился.

— Да вы не грустите, мужики! Вот услуга, — показал Алтай на голые железные койки под стенкой вагончика, — давите сколько вашей душе угодно, за так. Если с матрасами и подушкой — по рублю за место. Постельную принадлежность выдам.

— Это уже что-то. Большое спасибо, Алтай!

— Егор выставил второй пузырь.

— Между прочим, — Алтай обратился ко мне, — я посмотрел на ваши лыжи, бывали случаи, когда какой-нибудь отчаюга ринется не ко времени в нашу дебрю и канет без следа. Бывает и найдут, если волки не раздергают, скрюченного…

— Одно удовольствие вас слушать, дорогой Алтай, — отсаживается из-за стола поближе к печке Егор.

— А что здесь такого? Когда работал леспромхоз, были санные волока, по ним легче ходить. Теперь ничего этого нет. Волока затянуло кустом, несвычный глаз не распознает, каким местом сподручнее одолеть дебрю. А ну, к примеру, возьми да переступи через валежину — обломилась лыжа. Так? Или с колодины скользнул — наделся на сук. А сук у елки — пика! Ну, скажем, снялся с сучка, а без лыжи? Много ли бродом выдюжит человек? В надувах снега по горло — ложись и помирай.

— Картинка. Ничего не скажешь. Может, поживем у вас до весны? А, Егор, согласен? — подначиваю я. — По чернотропью и достанем твоего Налима.

— Думай, когда говоришь, — не обижается Егор, — ждать да догонять богатым не будешь.

— Правда! — поддерживает Алтай.

— Цена слишком высокая — жизнь или смерть, — я не сдаюсь.

— Не знаешь, дед, Налима, а говоришь.

Три перехода, три дня, да от Хребтовой сколько — не баран чихал…

— А ты что, в тайге не ночевал?— рифмует Егор, подбрасывая полено в печурку. Распалил кострище, — доказывает он, — лапника под бок, и полеживай эдак бароном. — Гошка запрокидывает голову к потолку. — И посматривай в черное небо, следы, как искры, тают на лету!

— Гаснут, — подсказываю.

— Не сомневаюсь в твоей поэтической душе, дед! Скажи, Алтай? Ты хорошо помнишь дорогу до Крестов? До Налима!

— Нарисую! — Алтай от печки пересел к столу.

— Погоди Алтай, ты не так. Как я понесу твой компас, доску от строганины?

Гошка кидает на стол блокнот.

— На, рисуй. И распишись — понял?!

Алтай начертил нам путь, пояснил, где свороты-повороты и выжидающе посмотрел на Егора.

— Годится! — Гошка передает мне блокнот. — Спрячь, дед.

— Были бы спальники из оленьих шкур, — рассуждает Алтай, — забрался в него, зарылся в снег и дрыхни, и дров на ночевку не надо готовить.

— Бы да кабы. Можно подумать — у нас они есть.

— Нету, — искренне сожалеет Алтай. — А так — два костра, а между ними Ташкент», — уточняет Алтай. — Дров только не жалей.

— Алтаю налью, — спохватился Гошка и набулькал в кружку. — Правильно говоришь, Алтай. Был у меня один раз такой случай…

— Гошка притормози.

— Не мешай, дед, — просит Алтай.

Гошка укоризненно взглянул на меня.

— Не поверите, на дереве ночь провел.

— Можно подумать, в столичном баре?

— Не смешно, дед, говорю, как было. Подмочил в кармане спички, костра не разжечь. Вижу огоньки мерцают по кустам, вот уже и зубы клацают, я на дерево вскарабкался как обезьяна, так и просидел на суку и ничего. Чтобы не упасть, если задремлю, привязал себя ремнем.   Правда палец на ноге обморозил… — Гошка перегнулся через стол и пристально посмотрел мне в глаза. — Главное в жизни, что, дед? Цель! Без цели человек — скорлупа. Человека что греет? Ну вот тебя, Алтай? — оборачивается Гошка к Алтаю.

— Выпивка, — сходу ответил Алтай.

— Не совсем, дорогой друг, — покрутил головой Егорка, — после выпивки еще хуже трясет. — Он помолчал. — Значит, не знаете, — разочаровывается он в нас.

Задумались.

Вдруг Егор вскинул голову:

— Спросите у меня, я вам скажу.

— Ну, спрашиваю, — настраивается Алтай.

— Стремление. Понял?! Вот лебединая песня, — заверяет Егор. — Но это уже другая арифметика, — отстраняется он и берет початую бутылку. Набулькивает в кружки на слух. — Можете не сомневаться, — уверяет он, — грамм в грамм на бульк. По спору проверял.

— А мне спеть охота! — выдает свое желание Алтай.

— Что здесь такого — споем! Зачинай.

Егор хмыкает.

— Да ты промочи горло, — советует Алтай и заводит: «По диким степям Забайкалья…» — Голос у него — где-то между Шаляпиным и Козловским.

Сидим. Поем. Время за полночь перевалило. Песня не убывает. Наконец главный диспетчер спохватывается.

— Все, мужики, — лимит кончился, — встает из-за стола Алтай, берет шапку, куртку и за дверь.

Лампочка мигнула, в полнакала пошла, а вскоре и совсем увяла. Егор успел достать из рюкзака свечку и зажечь ее.

Печь потрескивает, пощелкивает — остывает. Становится зябко на металлическом стуле с легкой дермантиновой обивкой. Гошка развесил на головку кровати теплые носки, сам сидел в меховых ботинках на босу ногу.

Вернулся Алтай.

— О чем тогда речь, скажи, главный диспетчер Старательского, если потеряемся в тайге — кричать будем, так что жить и не тужить.

— У нас на ягодниках приезжие всегда базлают, — соглашается Алтай. — Слушай, Гоша, а почему у тебя в паспорте фото твое, а имя другое?

— Не бери в голову, перед тобой реальный человек — история такова. Ты пьешь мою водку, я парень деревенский, разве только соберусь обратиться из порта Старательского с воззванием о восстановлении коммунистических идеалов…

Алтай, словно от пули, приклонил голову.

— Я догадывался, что ты человек не нашего поля, в тебе что-то есть такое…

— Договаривай, дорогой главный диспетчер. Дед, ты слышишь? И фото не то и имя не мое, собираемся, раз нас подозревают.

Я поерзал на стуле, а Алтай принялся уговаривать, что его не так поняли. И Гошка захохотал.

— Нелепостей не возникнет, разве только волки нас съедят, но мы не поддадимся… «Нам не страшен серый волк, серый волк, повернем мы на восток…».

Я понял: Гошка раскрепостился, ему хочется подурачиться.

— Дорогой Алтай, — завелся Гошка, — возьмем тебя с собой в Москву. Что ты на это скажешь? Деньги у нас есть, мы приглашаем. Посмотрим Большой, поездим на метро, попьем пива, девок помнем, а если понравится — работу сговорим…

— Оно, конечно, в такой период можно, но как? У вас еще дорога к Налиму, да и борта нет… — в задумчивости ответил Алтай.

— С огнем легче, чем покорять воду — решай! Москва вариантами богата.

Алтай накинул шапку и молчком вышел. Гошка подкинул в прогоревшую печь сухих полешков.

— Понимаешь, дед, лодырь наш главный диспетчер, живет в лесу, а дров   кот наплакал. Рачительный хозяин послал нас бы на заготовку. Ты какие предпочитаешь? Я лиственничные.

— А я сосновые, они весело горят, пощелкивают, постреливают…

— Ты, дедушка, был в Афгане? Нет, не в бою. Там так чурки лежат, как раскаленные трубы, и тепло, а не пыхают, и духа от них нет.

— А чего ты об Афгане?

— Да так чего-то, глядя на печку. Душманы зажаривать нас собрались, нас было двое, мы должны были проникнуть в расположение Ахмат-шаха через Чечню. Война же шла и через Грузию, и Азербайджан да, собственно, и через исламские государства. Поддерживали их Англия, Франция. Тэтчер финансировала, а «нейтральная» Америка наводняла поддельными долларами. В Азербайджане их изготавливали. Дудаев восхищался, был готов купить печатные станки. План «Кавказ» предусматривал отделение Чечни. Привлекала нефть, а больше всего — возможность основать базы для военных действий. Напечатанные деньги — более ста тонн — хранились в Бельгии или во Франции в запасниках на случай скорой победы. Представитель Америки, разведчик с двойным именем в Чечне заверял: «Самостоятельное государство должно иметь флаг, гимн, армию, правительство и деньги». Деньги — вот их боевое оружие. Ты знаешь не хуже меня, но мне надо выговориться — душу облегчить. Предателей России снабжали и деньгами, и оружием, и хлебом, поставляли боевиков — иностранных наемников.

— Не распаляйся, Гоша, да минует нас чаша сия.

Егор замолчал, оставаясь каким-то загадочным, отстраненным. Вдруг зажглась лампочка, горела она ярко под овальным потолком вагончика. Гошка ткнулся в подушку, а поясница из-под рубахи оставалась голая. Я решил сходить, посмотреть за дверью дрова, а мне навстречу Алтай с охапкой.

— Замечательно, — участливо придержал дверь, — от себя отрываешь, но Георгий Астафьевич не оставит ваш порыв без внимания.

— Он начальник?!

— Большой!

— Я так и понял, когда он сказал: «Кто под демократию ляжет, приватизацию примет, того на дыбу».

— На дыбу — так на дыбу, — без сомнения заявил я.

Еще час тому назад Егор разорвал пальцами крышку от мясной тушенки на две половинки, одну отдал Алтаю, другую сунул себе в карман: «В Москве сверим…». И Алтай убавил пыл, плеснул в стаканчик и принял без тоста. Чтобы не рассмеяться над выходкой Гоши, я спросил:

— Скажи, генеральный диспетчер, не сговаривались с командиром оставить нас в Старательском?

Алтай помотал головой.

— Ну и хорошо. Есть посадочная на метеостанции?

— Была, да поросла кустом.

— А мы на что? Осилим полосу, развесим знаки, поставим знамена… И нет вопросов.

Алтай округлил глаза, дрогнувшим голосом объявил:

— Свои командировки припрячьте — порт на неопределенное время закрывается, перестает существовать.

— Тогда и главного диспетчера возьмем с собой искать Налима, — обуваясь, определил Гошка.

— Нужен нам проводник, — поддержал я.

— Тогда бутылек на троих, — главный сразу раздался в плече, глаза засветились.

— Неси строганину, назначение обмыть полагается.

Алтай ушел.

В лампочке снова ослабел накал.

— И с этим светом можно жить, мимо рта не пронесешь… — комментирую.

Подождали, подождали, Алтай не возвращался. Застонали на койке пружины, Гоша лег.

Я выбрал повесомее полено, подложил в печь.

— Дров в лесу на наш век хватит, — подал голов Гоша. — А главный мужик ничего, и пьет хорошо!

— Неплохой мужик, — соглашаюсь. — Важничал только.

— Поначалу, потом обмяк — душа проявилась. — Всегда охота человеку возвысить себя, тем более незнакомым показать. Иначе одичаешь тут!

— Но и долго не простоишь на цыпочках — всегда так. Выпил и сразу ясно, какой ты есть на самом деле. Я вот, к примеру, выпиваю исключительно только для того, чтобы посмотреть на себя, какой я был до выпивки, — посмеялся Гошка.

— Ну, и как? Большое совпадение?

— Когда как. Но в этом что-то есть. Была бы пила, нодью сработали бы на ночевку, — поворачивает Гошка разговор. — Милое дело: завалил сухой кедр, отчекрыжил пару сутунков от комля метра по два. Один на другой навалил — поджег — вот и нодья… Тепло и светло на всю ночь. Но это ты знаешь.

— И береза неплохо горит, не стреляет углем.

— Хорошо горит, а сколько топором махать, сколько дров на ночевку надо? Тоже учитывай. Елка мягче для топора, но бьет углем на вылет — пулемет, миномет… Не успеваешь себя тушить.

— Огнетушитель-то с собой, — подначиваю.

— Тоже скажешь, — Гоша садится на койке. — Один раз на охоте — не поверишь…

— Да ладно, трави!

— Умотался. Развел костерок, и не помню, как сморило. И костерок-то с фиалку. Ну, и вижу сон: будто в баньке млею, а медведь возьми да и подопри дверь с другой стороны. А у меня еще каменка не совсем прогорела. Вот я и задыхаюсь в дыму. Ворочу рожу, где бы в щелку дыхнуть. Как очнулся, как проснулся не скажу. Хвать, а полполы у телогрейки отгорело. А на мне патронташ, патроны обуглились. Веришь? Упал я брюхом в снег, лежу, не дышу. Если рванет — кишки на деревья развесит. С тех пор ни-ни елку на костер. Упаси и сохрани. У нас ведь как — пока не клюнет… А ты бывал в тундре? — спросил Гошка без всякой на то связи. — Так вот, ветер там с такой силой ревет! Бочки катает, будто табун лошадей бежит по полю. А жилье — гудит, думаешь: сорвется и улетит. Один раз меня чуть не унесло. Вышел за дровами, меня подхватило и поперло, и понесло, едва успеваю переставлять ноги. Хорошо, что танкетка стояла на пути.

— А причем тундра? — спрашиваю. — Какая связь?

— Никакой, — соглашается Гошка. — В тундре ведь как, будто в молоке плаваешь. Никаких ориентиров. Рядом жилье, а не найдешь. У порога дашь дуба. А возьми в тайге? Глянул на лесину — вот и север, вот и юг всем знакомое вокруг, — с жаром в голосе срифмовал Егор.

— Ясно, куда клонишь. Во имя чего рисковать?

— А какая жизнь без риска! — тут же откликается Гошка.

— Но для блажи к чему рисковать? — стараюсь погасить его пыл.

— Если бы ни Налим, не сидеть бы с тобой вот так, да еще и водочку попивать.

— Ну, чего заводишься? Решили — давай спать.

— Ложись. Я тебе что, не даю? — обижается Гоша.

Я лег на голые пружины.

— Твой хваленый Алтай даже матрасов не предложил.

И вдруг в дверь просунулись матрасы, подушки, одеяла, полетели на кровать.

Ночью Гошка настроился на двор. От стука двери я проснулся. В нашей «гостинице» было холодно, как на Северном полюсе. Влетел Гошка — и тут же скорее шарить в печке.

— Мать моя женщина! И признаков нет.

— Алтай предупреждал нас: «Упустите печь — остынет, тогда хвост откинете, примерзните».

Гошка разжигал печь, выплясывая чечетку зубами, уговаривая:

— Милая красная печь, не дай погибнуть во цвете лет. Наконец появился огонек, Гошка упал на печь, ожидая прогрев. Когда печь раскалилась и отдала красный поток тепла, Гошка готов был ее обнять.

— Скажи, дед! Нет ничего на свете милее и дороже красной печи.

Сумрачный рассвет обозначил неприбранный стол. Отсвечивала стеклотара. Гоша наглухо зарылся головой в куртку и спал с оголенной поясницей. Меня зябко передернуло. Вскочил с койки, сунул руку в печку, признаков жизни снова не обнаружил.

За порогом послышались мягкие шаги, появился главный диспетчер. И сразу выговорил:

— Почему из трубы не видно дыма?

Егор уже был на ногах. Он встряхнул один рюкзак, ощупал другой.

— Да никуда твое энзэ не делось…

Он достал из кармашка рюкзака целлофановый мешочек. Кинул мне коробку спичек.

— Клади ближе к сердцу. — Мешочек скатал в рулончик и сунул вновь в рюкзак. Нарезал ломтями хлеб и рассовал во внутренние карманы куртки. — На ходу поедим. Обед будем стряпать ночью. Ночь — год. — Мы, не сговариваясь, поняли друг друга. Наскоро выпили по кружке чая.

Вставало яркое утро. Мороз накалил воздух до хруста. Пощелкивали стены вагончика. Мы навьючили на себя рюкзак, достали из-под снега лыжи и уже собрались в путь-дорогу, но тут на глаза попали нарты. Они были приставлены к стенке вагончика кверху полозьями. То ли их геологи бросили, то ли старатели забыли.

— Возьмем? — Гошка огладил полозья. Они льдисто заблестели.

— А кого впрягать?

— Как кого! Тебя! На удавочку — и вперед! С горы, так и подсесть не грех.

— Ладно, — взялся я за лямку.

— Стоп! — остановил Гоша. — Нарта будет бить пятки. — Он приспособил палку на жесткий буксир

— Талантливо! — оценил я. — Кто придумал — тому и воз везти: два рюкзака, тушенка, сгущенка, спагетти, хлеб, ну и стекло — по четыре пузыря на брата.

Бутылки Гошка упаковывал сам, не доверяя мне.

Подошел Алтай, придирчиво осмотрел наш воз, про нарту ничего не сказал. Вынул торчащий из рюкзака наш топорик, повертел в руках, приставил к нарте и ушел в свою «колбасную» будку.

— Мается человек, — определил Гошка, — попросит — налью.

Алтай вынес настоящий топор с березовым, отполированным как стекло, топорищем.

— Не возьму, — отнекивался Егор, — себя оголяешь.

Алтай старательно приторочил к нартам свой подарок.

— Вернешься, — кивнул он Егору на топор, — спасибо скажешь. — И опять ушел к себе.

— Видал ты его, какой характерный, — сказал Гошка. — Не попросил опохмелиться. Нотный какой… — И воткнул свой «детский» с железной рукояткой топор в рядом стоящую чурку. Стремительно вынул из рюкзака укутанную поллитровку и побежал в будку. Вернувшись, впрягся в нарты.

— Ну, с Богом! Дед!

Идем рекой, разрисованной на карте Алтая. Лыжи еще не обкатались и тянут ерошисто, след с малым накатом. Зато нарта парит невесомо по легкой гребенке снега. Гошка идет размашисто, кидает, как олень, ноги.   Едва поспеваю. И сожалею, что дома ленился делать разминку. Парк-то рядом, через дорогу, беги — не хочу. Правда, что лень вперед нас родилась. А может годы свое берут? Опять же жаловаться на возраст тоже грех. Гошка дедом меня окрестил совсем по другой причине. Да, собственно говоря, утешаю себя, вышли мы не на международную лыжню, поздновато и ставить мировой рекорд… Хочу окликнуть Гошку попросить умерить свой бег, но опять характер не позволяет — взялся за гуж…

По-видимому, будет разворот. Гошка меня поджидает. Он, как верстовой столб, выделяется на белой скатерти реки, окаймленной по берегам черной мережкой елей с густым подсадом черемушника.

— Смотри, сколько настрочили, — показывает Гошка на путаницу следов. — Колонок шастает, а вот соболишко мышкует… Была бы собака…

Вижу обуревает парня охотничий пыл. Тут уж ничего не скажешь: охота пуще неволи.

— Надо было брать ружья.

— Хэт! — крутит Гошка заиндевевшей головой. И неясно, сожалеет он об этом или нет. — Тебе ни о чем не говорит эта сосна?

— Говорит. Со сломанной макушкой.

— Хорошо, глаза при себе держишь. И в писанине Алтая было сказано — поворот, отворот — здесь!

Мы едва продрались сквозь цепкий кустарник на берег. Нарта гирей висла, не дает ходу. С великим трудом поднялись на гребень крутой горы. Не будь охотничьих лыж, подбитых камусами, буксовали бы до третьих петухов. Егор, обернувшись, прокричал:

— Смотри, как на блюдце, аэродром, видишь, семечками будка, вагончик?..

Меряю на палец расстояние, — прилично отмахали.

— Теперь на покат. «Олимпийское» шоссе скользнет с горы.

— Садись на нарту, Гошка рули… Давай лямку.

— Нет уж, извини, ты не кованый — разнесешь… Да и в какую сторону рулить — вот вопрос. Дай-ка нашу «карту». Достаю из внутреннего кармана в красной клеенке блокнот — подаю.

— Так я и знал, — говорит Гошка, — стрелка под спуск.

Едва сдерживая нарту, сбегаем к подножью горы. За нами ломаная строчка.

— Все. Магистраль кончилась.   Видишь? — показывает Гошка.

— Вижу обдутые торцы бревен.

— Старый штабель. Лесинами оброс.

Гошка сует мне под нос раскрытый блокнотик, руки у него зашлись — едва удерживает.

— Ясно, вырубки когда-то были.

— Вот, вот, — и Алтай отметил. — Волок искать надо, вот я к чему.

— А кто его потерял? — Высматриваю вокруг.   Время стерло людское варварство.

— Не в нашу пользу, — подсказывает Гошка.

— В толк не возьму, как идти: по направлению запад-восток или по «карте» Алтая?

— Ну, дед, ты даешь. Для чего эта верительная грамота? — Гошка прячет блокнот. — Иначе можно упороть к черту на кулички.

— И то правда, поспешишь — людей насмешишь.

Держим направление, указанное стрелкой, и упираемся в темную стену густого ельника.

Егор застегнул на груди куртку, спасается от снега, который щедро сбрасывает свои «лапы» с густого ельника.

— Резать будем?!

— Ушлый лес сей обойдем, — пропел Гошка и круто взял в обход.

Я уже давно заметил, что когда в лесу синеет снег, значит, день догорает. Надвигаются неслышно сумерки. А в тайге солнце село — ночь поспела. Не убегай от дров да воды, тогда не получишь беды. Неожиданно вышли на просеку и глазам своим не поверили: очищенная от деревьев полоса серебряным мечом рассекала пополам темный пихтач.

Гошка возрадовался.

— Не пора ли корочкой в зубах поковырять?

— А солнце где? — остужаю его пыл. — И от дров ушли.

Гошка стоит, как на раскаленных углях.

— Давай пробежим еще, как встретим подходящий момент — стопорим. Присматривай на ходу дрова!

Скоро просека размылась в густом осиннике с березовым подсадом. Этот лес совершенно непригоден для ночевки. Смахнув с поваленной березы снег, Гошка уселся, отчужденно помалкивая. Его разгоряченное лицо лоснилось от пота.

— Ну и здоров ты, парень, на ноги, — подходя, подбодрил я.

— Ты тоже как сохатый ломишься.

— А что нам? Не пьем, не курим, дыхалку не перехватывает…

— Посмотрели бы вчера здешние рябчики на этих не пьющих, — засмеялся Гошка. — Видал, какой выводок из-под ног взмыл?

— Слыхал стрекот. Соли бы им на хвост. — Сламывая сосульки с бороды, я присел рядом с парнем.

Некогда рассиживаться. Я как тот слон, если усядусь — краном поднимать надо.

— Похоже, мы умотали от хорошего леса, — с двойным вздохом сказал Егор. Посмотрел на часы. Поднял голову и повел глазами по сторонам.

— Ясное дело, если не выберемся из чапыжника, вряд ли выдержим ночь без хорошего костра.

— Придется повернуть сани, — решительно выдал Гошка. — Добежим до сосновой релки, бросим якорь.

— Не хотелось бы, — вздыхаю я, — но придется… Завязнем в этой чащобе.

Егор разворачивает нарты.

— Может, вьючно пойдем? — предлагаю.

— Да ты что, дед, под грузом утонем. Надо уметь отступать. Это только баран упирается, кода его на бойню ведут, — И срывается с места.

— Мудро сказано.

Выкидываю левую ногу, скручиваясь в пояснице на девяносто градусов, ставлю лыжу, подставляю правую. Гошка уж далеко впереди. Помаячил сколько-то на просеке, и нет его. По накатанной лыжне споро идти, но я не усердствую, не сорвать бы дыхание.

Слышу хлесткие и сильные удары топора.

Перед носом хряснулась о землю сушина, снежная пороша взметнулась ввысь. Прояснилось. Гошка весь в серебре, рот до ушей.

— Найду когда-нибудь самородок — преподнесу Алтаю. Честно, дед, топор что надо! А ты оголяй под костер валежник там, где взбугрился снег, — скомандовал Гошка.

Лыжей, как лопатой, разгребаю снег, торю тропу к партнеру. Он распустил сухой кедр на концы и готовит березовые метровые поленья. Хватаю от комля сутунок и волоку.

— Не жадничай, — останавливает Гошка, — бери мелочевку. — Голос у него осел, с хрипотцой. — Крупняк двойной тягой возьмем.

— Какой горячий… Надень куртку! — Сержусь.

— Не боись, дед, вакцина в рюкзаке… — И еще азартнее налегает на топор.

— А чем ты думал, когда брал из дома свой недоносок? Тюкал бы до утра одно полено, — подначиваю я Гошку, — а еще доказывал, что через колено наломаешь дров?!

— Кто спорит, тот ни хрена не стоит… — скалит крепкие и белые зубы Гошка.

Дров заготовили даже впрок. Темную притихшую тайгу ярко высветила луна. Я распалил костер, набил котелок снегом, поставил на чай. Два кружка бараньей колбасы нанизал на прутик и приспособил над огнем. Гошка готовит лапник на «перину». И тянет, как якутская лайка, носом. Кожица на колбасе лопается, брызги пыхают на углях.

— Да, ладно, тебе, дед-искуситель. Обдал огнем и на стол. — Гошка охлопывает ладонью стесанное полено. — Давай на стол!

Кладу оттаявший хлеб, сахар пиленый в коробке, выставляю кружки. Гошка подхватывает круг колбасы, перекидывает с руки на руку, студит и, надкусив, тянет сок, заедает сыпучим хлебом.

— Шкурку не облупляй. — Он хрустит колбасой. — Проследи, чтобы не перепрела заварка. Веником будет отдавать.

Хлеб и колбасу мы уже умяли. Пьем вприкуску чаек, вскипяченный на кедровых дровах, — опиться можно. Второй котелок ставим.

— Короткий анекдот слыхал? «Все, мужики, — один говорит, — с понедельника бросаю курить. — Может, ты и пить бросишь? — Пока мне не поставят…» — Гошка хохочет на всю тайгу.

После третьей кружки Гошка, отдуваясь, откинулся спиной к костру:

— Самый подходящий момент, — говорит он, — потолковать: запаливать второй костер или возводить из елок стенку? — он хитро улыбается.

— Ты командир, тебе и топор в руки.

— Вот оно что. Ну, молодец. Большой души человек — архитектор. — Гошка берет топор. — Ухожу в партизаны.

— Погоди. Достаю из рюкзака пленку, подогреваю, Гошка помогает.

— Ну, ты хозяйственный, дед. А я подумал: зачем нам пленка? Неужто теплицу строить? — ехидничает он.

— На портянки брал…

— Тогда прозимуем… Ставим из пленки стенку. Огораживаем костер полукругом с одной стороны.

Егор достает из кармашка рюкзака рулон туалетной бумаги. И скрывается по нашему следу. Дрова весело попыхивают. Красные у основания, они взвиваются синими завитушками. Горят спокойно, без треска, будто масло слизывают.

Стенина хорошо удерживает и отражает тепло, и уже не надо бесперечь подставлять то грудь, то спину костру. Мы вполне обойдемся без второго костра.

Возвращается Гошка.

— Слушай, дед, о каких волках говорил Алтай? Сколько идем — не встретили и следа. Они что — на ходулях передвигаются по такому снегу?

— Все еще впереди. Коронное для волка место — наст, он обшаривает и тайгу. Тогда не попадайся.

— Снимай обувку, дай ноге кислорода, — напоминает Гошка. — Березовый жар восстанавливает красные шарики.

— Ролики! Где вычитал?

— В практической энциклопедии, где еще, — удивляется Егор моему вопросу. — Замечал, как чувствует нога с прокаленной пяткой в прожаренных портянках? Я так всегда отличу, в какой обувке человек идет.

— Диссертацию писать будешь?

— А ты снимай, не ленись, давай торбаса раскину, — настаивает Гошка и навешивает свои сорок пятого размера ботинки. В рюкзаке у него пара шерстяных носков. На лапнике он пританцовывает, постанывает. Едко пахнет палеными штанами. Он скидывает через голову байковую в клеточку рубашку, майку. Теперь он выглядит чемпионом по боксу в среднем весе.

— Снимай и штаны, — советую.

— И сниму. Топор накачал влаги… Приму загар, — и спиной ложится чуть ли не на костер.

Меня прошивает озноб. За костром не меньше сорока. Снимаю и я отсыревшую рубашку и купаюсь в отсвете жаркого костра. Лапник нагрелся и обмяк под ногой, дурманит запах пихты. Чувствую, как отступает усталость.

Гошка подтрунивает.

— Завтра поставлю тебя, дед, в нарты, а сам сяду.

— Георгий Астафьевич, чего не расскажешь о своей службе? Капитан!

— В моей работе нет ничего замечательного, чтобы похваляться. Я не строю, не ломаю и позвал тебя отдышаться. Ты мне, дедушка, самый дорогой человек.

— Ценю признание. Стало быть, не мешало бы знать…

— Погоди! Если я расскажу про свою судьбу… Не то, что не доверяю… — Гоша помешал прутиком в золе, как-то вдруг изменился, ушел что-ли в себя. — Давай не будем, дед, изнурять нашу чрезвычайную эпоху, предадимся великим лесным подвигам, а как только выберется подходящий случай — расскажу. Отыщем Налима, заломим берлогу, погоняем волка… Одним словом, как мой еще отец говаривал, царство ему небесное: «Клин клином вышибают».

Я и не ожидал такого ответа.

— Ишь, какой ты бравый!

— А между прочим, я ведь, дед, рассчитывал в порту встретить Налима, — не дает покоя Гошка.

— Мы же договорились попусту не сокрушаться. Если бы да кабы, то бы выросли грибы. Не было Налима, хоть умри.

— А вот почему мы ружья не взяли? Теперь-то казни себя.

— Я понимаю, охотнику без ружья, как бы тебе сказать, ну, что бабе без гребня.

— Ну ты даешь, дед, — смеется Гошка. — И правда, не каждый дурак попрет в такую неизвестность без ружья.

— Слыхал анекдот?

— Не запоминаю я анекдоты.

— Ну ладно. Вчера белка с меня чуть шапку не сдернула. Не пробовал бельчатины? — Мысли у Гошки как блохи прыгают, не знаю к чему клонит. У меня в рюкзаке и лаврушка, и перчик горошком… Как-то года три тому назад в прибайкальской тайге мы добывали орех, кедровок — пруд пруди, а у нас ни соли, ни лаврушки, ни перца.

Гошка готов сутками байки травить.

— Спать надо, — прерываю я его на полуслове. — Рано подниму.

— Спи. Кто тебе не дает?

Сон у костра особенный, кто ночевал зимой — тот знает. Крутишься, крутишься с боку на бок, а ночь все тянется.

— Не спишь?

— Сплю!

— Ну хорошо, хорошо.

Слышу, как Егор ладит костер, приставляет котелок на чай. И мне жалко его — не отдохнет парень.

По легкому склону редколесья идти сподручнее и приятнее, чем ломить по кустарнику. В редком лесу и снег под ногой пружинится, и глазу виднее держать «пристрел» — куда править ход. Действительно, тайга со своими причудами многозначна. Вдруг встанет перед тобой лес, кажется, палец между деревьями и кустарниками не просунешь — впору хоть задний ход давай. Но не торопись, поищи и найдешь лаз, свой путик, но придется попотеть. Зато благостное ощущение, когда проглянет простор.

Вот и мы признаться, зашли в такой «посев» ерника и тальника, хоть бросай нарту. Но Гоша подсобрал по сусекам свои силенки и вот мы вошли в «подушку» между пригорков, обсаженных кедрами и редким сухостоем. Гошка обрадовался, как жаждущий школьник, вышедший наконец-то к ручью.

— Бросим якорь и сядем писать стихи! Такую природу увидишь только раз в жизни. «Нам некуда больше спешить…» Суп из трех круп, чаек запарим, а? Дедушка?

— И правда: рябчики надоели, бельчатина приелась… Из-под носа взмыл глухарь, я только и успел крикнуть: «Сыпь соли на хвост…».

Про стволы не заикаемся. Пока есть тушенка, колбасный фарш, немного сахара. Не знаю, как Гошка, а я не хвалю себя за промах — надо было взять ствол. Тоже мне — бывалые таежнички! Неужто Москва откачала таежный быт? За реку, бывало, едешь и то берешь прозапас. Да и в тайге застигнет непогодь — ветер — нос не высунешь.

Дровосек уже подрубил сухостоину, уронил ее на валежину, сел.

— Отойдем да поглядим — хорошо ли мы сидим.

— И легко перо, да на крышу не закинешь, — отвечает мой таежник.

Под вчерашнюю ночь ладили нодью, можно сказать, при потемках, «утепляли» «стенку» костра и так уходились, что, поев шашлыка из бараньей колбасы, запив его чайком, тут же свалились замертво. Ночью, правда, просыпались. То один, то другой правил костер и опять отдавались «пятизвездочному уюту».

Утро обозначилось дрожью во всем теле. Неяркая синяя с проседью снега тайга обвораживала.

— Ну, дед, я уже и не помню, когда была такая роскошь, разве только на Вилюе после залома берлоги. Мы так храпели, что не давали спать ни зверю, ни глухарю на току.

— Ты не сиди на холодном, а то заклинит задний мост…

— А ты знаешь, трудно представить, что шикарный стол располагает к гениальной работе. Как-то мне попалась статейка, автор писал, что не в столе дело, а в настроении, так сказать, в настрое. Меня заинтересовало, дочитал до конца, а суть такова: приехал он на стройку, ее только-только начинали, ясное дело — ни гостиницы, ни кабинетов. Как мы сейчас — под небом… Сколотил он стол из опалубочных отходов, а душа его в одном рывке — выхлестывает, работу мозга остановить нет сил, он и не сдерживает, подышит на пальцы — согреть и удивительно… получается. Прочитал черновик — диву дается, себе не верит — как здорово. Приехал в столицу, уселся за стол из красного дерева, на мягкое кресло, ноги прикрыл верблюжьим одеялом, а слова не идут, не ложатся на белую бумагу. Вчера еще откуда что бралось? Из каких глубин? И мысли, и чувства… Понимаешь, дед, автор и сам не в курсе. И конечно уж дело не в столе, не в пере и не в черниле… А все в божественной силе! Знаешь, что я вынес из статьи? Писательское дело — вещь безгранично емкая… Да не смотри на меня так, я не оговорился: границ нет и никогда и не было. Сколько говорят и пишут о любви? И не могут досказать. Какой там — досказать, едва приблизиться к истоку. И не сумеют, сколько бы ни силились. А надо ли? Думаю, не стоит обольщаться. Эта чарующая загадка дает миру и жизнь, и надежду и не должна быть разгадана. Что ты на это скажешь?

— Любовь, как и смерть, — постоянные величины, впрочем, как и война. Сколько человек живет — столько и воюет. Помню, меня пригласили в Чечню посмотреть, выступить. Война идет, не могу забыть: стоим мы по колено в грязи, а на бровке тела с отрезанными головами… Кто заставил?.. Наш офицер мне сказал: «Если меня убьют, кто за Россию постоит? Кто будет государственных людей оберегать?» И таких много… Ельцын не знал и не хотел знать, как побеждать чеченцев. Своему лучшему министру Павлу Грачеву показал, как стрелять из винтовок. Смешно и грустно… «Гуманист!»

–Меня тошнит от гуманистов, — встрял дровосек, сидя на бревне, — мне надо силенок накопить… — сказал он проникновенно.

— Путин — наше все! — расчистив под костер снег, заявил я.

Гошка тут же откликнулся:

— Мудрых-то решений много… А зачем ему миллиардеры? Развелись, как грибы в ненастье… Железная леди Тэтчер, например, ясно сказала во весь роток, что России хватит и сорок тысяч трезвенников… — И ни один чубайсовец не плюнул ей в рожу. — Я же помню, дед, ты ведь сколько-то в редакторах ходил.

— Ходил. Причина была. Иногда печатался в газетах. Секретарь райкома Аргунов отпустил редактора на полгода в отпуск, а начальнику стройки говорит: «Пусть посидит за столом твой начальник участка», — то бишь я. Начальник отговариваться, секретарь настаивает: «Что ему стоит? Полдня в газете, полдня на стройке. Район большой, лес заготавливаем, золото роем, мясные колхозы процветают, капусту выращиваем, есть журналисты местного значения. Он коммунист, вот пусть и дерзает». — Аргунов распростер объятия. Я, было, заикнулся, но секретарь не дал договорить. Сел я в кабинет, сотрудников разослал по району — писать, ставить проблемы. А рядом с редакцией размещалась милиция. И тут дошли слухи, что капитан милиции взял себе легковую машину, ее выделили заготовителям деловой древесины. Сотрудники мои побоялись об этом написать. Я съездил, поговорил с лесниками, получился фельетон. Показал начальнику милиции. Тот долго вертел гранки. Веселился и вдруг сник, наконец сказал: «А надо ли милицию критиковать? То, что писали о прибывших на берег с туфтовым армянским вином, — это здорово. Читали, перечитывали: и смешно, и едко, а милицию зачем?» Позвонил секретарь: «Что там у тебя, редактор, за оказия с машиной? Мы выделили лесникам — разберемся. Ты пока отложи фельетон». Виновнику было заявлено: вернуть «волгу» или положить на стол партбилет. Капитан выбрал «волгу».

— Ну, а фельетон-то хоть был напечатан? — заело Гошку.

— Капитана из органов уволили. На редактора покатили «бочку». Начальник строительства потребовал вернуть на стройку своего работника. Секретарь райкома не согласился. А вспомнил-то я для чего?

Гошка подбросил в костер, поудобнее уселся.

— Ночь-то наша. Ты видишь, Гоша, мир изменился, и мы сами изменились в худшую сторону!.. Но иной раз так тянет вспомнить о том нравственном стержне, что был почти в каждом из нас. Без него не было бы взято так много высот в государстве.

Я рассказываю, Гоша слушает, иногда подхмыкивает. Костер горит хорошо, по-таежному. Навесив ногу над огнем, он шевелит пальцами.

— Помнишь, — спрашивает Гоша, — Яковлев с Куняевым сражались в газетах? Писатель Куняев поумнее оказался Александра Яковлева, цекашника. Знатная была драка, проявила кто есть кто, настраивала. Одна часть народа ликовала по-поводу Яковлева, другая восторгалась позицией Станислава Куняева. Перестройка ведь затеяна малым народом. Одни убирают, другие ставят, меняют чужих на своих. Идет борьба…

— Не проще было убрать редактора газеты? — лыбится Гошка. Опять же, редактор — мелкая сошка, бери его, как мокрого суслика, — развеселился Егор, не знаю — по какой причине. — На крупную дичь надо и пулю соответствующую. По-другому и обставляется охота. Я потом скажу тебе, дед, и азарт будет выше Эйфелевой башни…

— Ясное дело — из подштанников да в тело, — засмеялся я.

На третий день нескончаемого пути мы вышли на светлую поляну, а под стеной ельника пятистенок, по самые окна погребенный в снегу. От другой постройки виднелась только крыша.

— Это Хребтовая! — по флюгеру на крыше догадался Гошка. Он бросил нарту и помчался к окну.

— Главная деталь — печь на месте, — прикрываясь от света рукавицей, сообщил Гошка. Открываем заготовки дров.

Время еще раннее. Мы совсем немного прошли, лишь поднялись на хребет. Так что не было смысла дневать. Пришлось бы раскапывать снег, освобождать проход, дверь в дом, готовить дрова.

— На хрена нам этот дом?

— На худой конец, приспичит — вернемся, соглашаюсь и я.

— Правильно, дед, — непонятно чему радуется Егор.

— Пока светлое время, будем шевелить ногами.

Какая-то в Гоше произошла перемена: повзрослел он что ли, и бороденка поредела. « Как у телушки на мандушке», — определяет сам Гошка.

— Сейчас заберусь на эту лиственницу. «Мне сверху видно все, ты так и знай», — напевает он и снимает лыжи.

— Хорошая мысля! — соглашаюсь я. — Ведь никаких ориентиров пока нет. Ты только не хорохорься, сучья мерзлые — ломкие. Грохнешься!

В прошлую ночь Гошка застелил угли костра лапником и решил лечь, накрывшись пленкой. Едва отговорил его от этой глупости. Втолковывал в его бесшабашную башку по пунктам. Во-первых, говорю, если вспыхнет хвоя — сгорим.   Во-вторых, для такого лежака надо прогревать основательно землю. Лучше всего нагреть камни, да где их взять? И, в-третьих, пленка — не шуба. Под ней вначале взмокнешь от испарения, а затем околеешь.

— Н-да, — поразмыслив, согласился Егор. — Ты здоров, дед, спать. Встану, а рядом огарок. Нечего будет и похоронить, да еще и без памятника.

— Ну, как бы там ни было, а карта Алтая привела куда надо. Вот только как отыскать избушку в тайге? Это все равно, что золотинку в навозной куче…

— Соображать надо, — готов у Егора ответ. — Если мы поднялись на Хребтовый перевал, то что это значит?

— Я слушаю!

— А это значит, что под горой должны быть озера или река. Где, по-твоему, Налим рыбу добывал? Не на просеке же. Что и требовалось доказать. Один момент: теорию соединим с практикой. — Он сбрасывает куртку. — На хрена зайцу о кусты жилетку рвать… — Пнул он ногой о ствол лиственницы и едва успел отскочить, чуть не накрыло его снегом. Схватившись за сук, с проворством обезьяны взбирается к вершине.

— Вижу, дед, на море тайги проплешины озер, — ведет репортаж с вершины Гошка. — Вдали светится белая полоса реки! А может это макушка Северного полюса? Дыма из трубы не видно. — Гошка быстро спускается. И рубит рукой на северо-восток, дает направление.

Я облегченно вздохнул и впрягся в нарты, лямка через плечо. Счастливый Гошка решительно встает на лыжи. Вырывается вперед.

По склону горы разбежались стройные, в два обхвата, гладкоствольные светлые лиственницы, только кисточка на верхушке подпирает небо. Каждый раз меня волнует встреча с этими гордыми деревьями. В них стойкость, безоглядность и уверенность. Может, поэтому не срубили строевики. На гривах кедры. О шишкобое говорил и Алтай. Нетрудно догадаться: на стволах, чуть выше головы, ссадины от колота.

Склон горы податлив. Тайга расступилась и, как заливной луг, подтапливает мелколесье. По нему с нартой пробираться куда труднее. Спуск выкачивает пот. Ой-ее как!

— Здесь снега больше! — пурхаясь с нартой, выкрикивает Гошка.

— Дебри. Что ты хочешь…

— Дебри-то дебри, а дров нет.

— Ты, дед, о девушках думай, легче тогда.

— Думай не думай, но если уйдем от Хребтовой засветло, вовремя не найдем Налима, загорать будем без дров.

— Ну, ты даешь, дед! По следу вернемся. — Переводим дух, дышим, как загнанные собаки — языки на плече.

— Кому охота опять в гору переть воз? — и Гошка ломит напропалую.

— Смотри под ноги — грохнешься, — успеваю крикнуть, а он уже проскочил небольшую полянку и опять пурхается в ерниках.

— Давай лямку! — заступает лыжню.

— Да на, бери, горячий какой.

Гошка высматривает просвет между кустарниками, туда и правит. Потому и след наш путаный, неподатливый.

— Давай меняться. Хватит тебе.

— Ну, что ты за человек, дед? — останавливается Гошка. — С тобой никогда не договоришься. — И он с еще большей силой налегает на лямку.

Где не обойти чащобу, там продираемся сквозь нее двойной тягой. Он тянет, я толкаю нарту изо всех сил. Вырвавшись из плена веток, наверстываем время.

А спроси, ни тот ни другой не скажет — зачем мы порем горячку? Белое безмолвие с нами разделяют только следы зверей. Одна забота — найти дрова. Высматриваем сухостоины, подвернули к одной — оказалась трухлявая. Ощущение не из приятных. Время упущено. Ясно, ни ель, ни лиственница сырые не горят. Займется вначале жар на костре, а потом лежит мертвой трубой, если нет из сушняка подтопки. В лесу без дров околеешь. Тыкаемся, как слепые котята.

Но вдруг откуда-то донесся посторонний звук: то ли что-то гавкнуло, то ли где-то ойкнуло. Гошка застопорил нарту.

— Усек?

— Да, только в какой стороне — не пойму.

Стоим, обратились оба в слух.

Опять тявкнуло. Раз, другой. Переглянулись. Понять не можем.

— Эхо передразнивает, — поднял я у шапки ухо. — Где-то справа за нами.

— Не может быть, почудилось. — Гошка и шапку скинул, не дышит. — А ну как отдалились?

— Погоди, не тринькай. Надо уловить, откуда доносится лай.

— Ну, и?.. Долго так стоять?

— Знать бы куда идти.

— Возьми правее, мне так кажется. Оттуда послышалось, — показал рукой Гошка.

— А потом левее? Так не годится. Подождем. Когда поймем откуда — побежим.

— А если пес не подаст больше голос?

— Тогда не знаю, — подаю Гоше шест, — шумни-ка. — Поднимаю второе ухо шапки.

Гошка подходит к лиственнице, стучит по стволу и замирает.

В ответ послышался звонкий лай и не так уж и далеко.

— Дошла телеграмма. Ура! Гений, вот ты кто, дед. И часто ли на тебя такое находит? Слышь, как заливается…

Гошка хватает лямку, едва поспеваю за ним. Но вот погудка вдруг оборвалась, замерло и сердце. А ну, как кто-то промышляет с собакой, закружит тогда по тайге?

Если от зимовья голос, лайка далеко слышит. Зверовая собака определит, кто в лесу, если человек — нос под хвост — лаять не станет. И так бывает: впустил хозяин в зимовье собаку — и молчание. Мимо избушки пройдешь — она и голос не подаст.

Сиреневые сумерки уже подтапливают от корня лес, размывают просветы между деревьями. Лишь макушки деревьев еще светятся. Просеивая серый свет. Как ни торопись, ни налегай на лямку — мало толку. Гошка и стучал по дереву, и кричал, и свистел. Словно под воду ушла природа. Топчемся на месте, уже и друг друга плохо видим. Ничего другого не остается, как вернуться. Разворачиваем нарту и вдруг…

—   Кто здесь? — голос со стороны. Вскинулись в ожидании.

— Ты, Налим?! — горло у Гошки заклинило.

— Куда забились?! Рядом тропа.

Выбрались на голос из спутанного тальника. И тропа, и человек маячит, и огонек просвечивает.

— Так кто будете? И куда путь держите? — вопрошает спокойный голос.

— Не узнал?.. — Гошка удивлен и обижен.

— В темноте не разберешь, — голос стал отдаляться. И мы поспешили следом за незнакомцем.

Около зимовья он обернулся.

— Бросайте нарту. Потом занесем торбы.

Я отступаю в сторону, пропуская его вперед.

— Лезь! Чего подхалимство разводишь? — подтолкнул меня хозяин.

— Только после вас.

— Интеллигент. Ну-ну…

Сомневаюсь, Налим ли это? Гошка задержался, видимо, с нартой возится.

Незнакомец прибавил в лампе фитиль, и десятилинейка осветила добротное зимовье. Разве только низковат потолок. Я огляделся, обычная охотничья пристройка: бревна хорошо подогнаны, проконопачены, добрую половину зимовья занимают нары, печь-железка попискивает, значит, сырыми поленьями набита на ночевку, раз поддувало наглухо закрыто.

Хозяин убрал эмалированное ведро с крышкой к порогу на скамеечку, переставил лампу со стола на подоконник. Я продолжал стоять у порога. Широкие нары с полосатыми матрасами были застелены с одного края коричневым суконным одеялом.

Лайка сунула мне в руку холодный нос.

— Если бы собака не залаяла, — сказал хозяин, — не вышел бы. На зверя она по другому реагирует… Не стой у дверей, проходи, — наконец пригласил он. Ввалился Гошка, сбросил куртку и сразу к собаке. Потрепал ее за уши.

— Ну, морда какая, ну, Тубик, ну вымахал, ну зверь… Не узнаешь своих?

Тубик отфыркнулся и ушел под нары.

— Щенком был на «Светлом», — как бы оправдывая Тубика, пояснил Гошка, — хвостиком бегал за мной.

Только теперь я поверил, что мы встретили Налима. Хозяин вынимал из железки толстые обуглившиеся поленья и выбрасывал их за порог.

— Эти долгоиграющие дрова только на ночевку годятся, — пояснил он. Достал из-под нар мелконаколотые сухие полешки, подкинул в печь, и она загудела, защелкала, пошла малиновыми всполохами.

Он поставил на печь сковородки. Вкусно запахло мясом. На столе, как по волшебству, появился копченый ленок, вяленое мясо, берестяные чумашки. Гошка не устоял, сунул нос в один чумашик:

— Рыжики! — в другой: — Брусника! Ого, сытно живешь.

— Живем, — согласился Налим. — И взглядом полководца окинул стол. Выставил туес и тогда пригласил: — Придвигайтесь!

— У нас так не делают. — Гошка мигом за дверь и приволок рюкзаки.

— Да куда ты столько напер, мне и ведра хватит.

Я присмотрелся к Налиму. Заросшее седой щетиной с глубокими морщинами лицо не казалось старым. Серые волосы на его лобастой голове топорщились во все стороны растрепанным навильником. Но и они тоже не старили Налима. Может, причина в удивительных глазах? Большие, блестящие, голубые, они, казалось, занимают все лицо, освещая его небесным сиянием. За свою уже долгую жизнь я еще не встречал людей с такими очами.

Егор под столом ногой достал меня, дескать, чего уставился? Налим, полуобернувшись, спросил Егора.

— Слышь-ка, а это кто к тебе затесался? Где ты его подобрал?

— Но даешь! Одичал что ли!?

— Сам увидит, кто с тобой, Егорша, — пришел я на выручку.

— Значит, кореш, — определил Налим. И спало беспричинное напряжение.

Налим налил себе в стакан «московской», туес переставил Егору под локоть.

— Отведайте моего!

–Ну-ка, ну-ка, чем нас хотят отравить? — вяло пошутил Гошка, клюнув носом в туес.

— Живы будем — не помрем! — повеселел Налим. — Со свиданьицем. Молодец, Егорша!

Выпили.

— Ничего, пархвейнчик! — заедая рыжиком, оценил Гошка.

— С этим жить можно, — согласился и я.

— Сам-то не пьет, — пощелкал Гошка по туеску.

— Не пьет тот, кому не подают, — напомнил Налим. Отполовинил свой стакан, занюхал нашей колбасой. — Суррогат, — определил он.

— А конкретно! «Московская» или колбаса? — попросил уточнить Егор.

— И то, и другое, — рассмеялся Налим, — лучше ешьте экологически чистый продукт. Он поднялся из-за стола, с печки перенес скворчащую сковороду на стол. — Бельчатина — пробуйте.

— Отведаем, отведаем, — потер руки Гошка. — Что я говорил, а, дед? Когда нас перестанут травить сивухой и зарубежными отбросами? Вот ты, таежный отшельник, скажи, когда мы будем жить по-человечески? И блюсти житие по-людски?

— Когда народ почувствует, что его не предают, не обманывают, — выдал отшельник.

— Чтобы жить, надо есть, — подживил заученно я разговор.

— Мудро, дед. А я думал — оскудел народ на материке, — с издевкой произнес Налим.

— Работать надо! — вклинился Гошка.

— Опять же… по рукам бьют…

— Пока народ будет считать, что правительство чужое, до тех пор ничего путного не будет. Люди не станут надрываться. А как только это произойдет — поверит. — Налим делает на слове «поверит» ударение, — тогда держись! Все, что настоялось за годы бездействия, весь азарт выдаст на гора.

Мне показалось: Налим выстрадал сказанное.

— Бросим, мужики, эту политику. Расскажите о себе, какими судьбами тут? Не ближний свет, а Егорушка!

Гошка согласно покивал, помычал, уплетая со сковороды бельчатину.

— И костей не найдешь на завтрак Тубику, — заглядывая в сковороду, определил я.

— Чего захотел, смотри, — хрумкал Гошка. — Какие косточки-гренки, пенки…

— Не порти ему аппетит, дед.

Налим тоже назвал меня дедом. Мы, собственно, и не знакомились. Гошка и не представил нас друг другу.

Гошка подчистил сковородку, сладко облизал ложку.

— Я бы еще ел и ел… Будет время — расскажу и как собирались, и как добирались, — с заминкой откликнулся он на просьбу Налима. — Если бы не встретил нас на тропе, не узнал бы, где ночевали.

— По-хорошему, так надо бы встретить в Старательском, а кто знал… — Налим помолчал, поскреб выпирающую бочонком грудь. Поймал мой взгляд, показал широкие лопатами ладони, раздавленные работой.

— Ондатровым жиром спасаюсь, — как бы в оправдание сказал Налим. — В воде по локоть до самых заберегов. Изнашивается кожа. Теплый жир помогает, а то бы пропали руки.

— А на кой тебе сдалась эта рыбалка? — возмутился Гошка. — Все равно к Алтаю не возишь рыбу.

— Не бегал нонче, — согласился Налим. — Но не одна, брат, рыбалка в печенках сидит. У Алтая как-то был, посидели, выпили — и как в море корабли… Не стало у меня там заделья. И уже в тягость пилить через хребты.

В зимовье стало жарко. Огонь в лампе заприседал. Тубик заскулил у порога. Налим проворно встал, лягнул дверь, выпустил собаку и еще постоял в притворе в морозном тумане. А я отметил, с какой удивительной легкостью он двигается.

— Раньше рыбалкой увлекался, — от двери оповестил Налим. — Речка небольшая, но рыба водится — хорошая рыба. Таймень, ленок, хариуса в расчет не беру. В озерах — карась. Сюда ведь не каждый рыбак забежит — пороги. Вертолет бывает. Подождет, пока крутые ребята бутылки расстреляют. Завтра свежей рыбы принесу, — вдруг пообещал Налим.

— Как это принесу? Ты что, слуга двух господ. А я на что? Зачем я тут?

— Тайгу покорять, — вставил я.

— Ну вот, сразу и в пузырь… Мы с тобой, Егорша, найдем дело поважнее, а дед пусть кашу варит. — Налим отошел от двери и через стол подался ко мне. — На каком промысле зубы съел?

— Он из-под собаки белку берет, — опередил с ответом Гошка. — Ну и берлогу может заломить.

— Значит, медвежатник, — спрятал в бороду усмешку Налим. И из глаз полыхнуло сияние. — Найдем ему «сейф»! — завершил Налим. — В позапрошлом году вскрыл — поднял пестуна, думал пустовать берлога будет, нет, нонче посмотрел — обжита — заломим.

— Это по-нашему, — вдохновился Гошка. Налил Налиму из бутылки и взялся за туес.

Меня уже крепко заусило, я отставил свой стакан.

–Э-э, нет… Видал ты его! — опротестовал Гошка. — Не пойдет с тобой Тубик белковать.

— Не пойдет, — заверил и Налим. — Он у меня с норовом. Чужих, не пьющих, не признает. И даже не облаивает.

— Я бы Тубику поставил пузырь. Если бы не он, так туесок и простоял бы нетронутым. Чокнулись, мужики. Разговоры говори, а дело не забывай… Мало будет — еще сбегаем, теперь дорогу знаем, заодно и Алтая позовем. Правильно я говорю? — вдохновился Гошка.

— Если только пригласить хорошего человека, а так по речке сподручнее пробежаться до магазина. Да ведь и нужды в этом нет. Своего пить — не перепить. Бражку, самогон не ставлю, а эта штука, — пощелкал Налим по туеску, и туесок звонко отозвался, — из ягод. Голубица — первейшая ягода, с ней и дрожжей не надо, сама заквашивает. С устатка кружечку… И славно, кишки не портит, мозги просветляет. Не то что эта гадость, —   отставил от себя опорожненную бутылку Налим. — Как будто на мозги марлю накинут. А с похмелья выворачивает, не приведи Бог.

— А на кой тогда выпивать? Тебе, дед, чисто экологического? — кивнул Гошка на туес.

— Еще спрашивает…

— Нет, что ни говори, а кипяченое молоко лучше сырой воды, — свое ведет Гошка, — покрутились бы мы у костра, если не Тубик. — И смотрит на Налима, он ли в самом деле перед ним.

— У костра еще куда ни шло. В тальниках, вот где тоска…

— А кто виноват?! — адресует Гошка вопрос к Налиму.

— Классика! Ответа нет.

— Как это нет? Ты что по воздуху летаешь? Ни одного путника не встретили. Мы так могли и до Аляски упороть.

— Вполне, могли, — показал Налим крепкие притомленные налетом зубы. — Вправо слишком взяли от Хребтовой, я в листвяг не хожу. Нечего там делать. Живность по речке. В теплых пазухах держится — в сосняках, в орешниках. А вы чесали листвягами. Достали бы Алясочку или нет — не знаю, а мимо Бодайбо не прошли бы. Я полагаю так: по спутанному лесу трудно переть нарту, вот вы и кромкой потянули сюда.

Мы с Егором переглянулись.

— Как в воду смотрит! За тебя провидца и поднимем!

Налим не хмелел. Распочал вторую бутылку. И, как бы извиняясь, оговорил себя:

— Если закусь добрая и по мне, эта холера не берет. Давненько не баловался казенкой. Это вы на воле, в Москве — позволяете себе.

— Тоже сказанул! — Гошка убрал под стол пустую бутылку.

— Условный рефлекс? — посмеялся Налим, взвешивая туес.

— Пожалел! — съязвил Гошка.

— Пожалел волк кобылу… Принесу!

— По случаю встречи неси!

Налим тут же поднялся. Углубился в затемненный угол, за нары, и оттуда в береме вынес бочонок литров на пятьдесят.

— Сдвинь-ка сковороду, — попросил он и аккуратно поставил на то место бочонок. Откупорил квадратную пробку — дух пошел, как из хорошего сада. Подал поварешку.

— Черпайте!

Гошка качнул бочонок.

— Глянь, дед, непочатый. Продегустируем!

— А от чего такой дух? Никак, на конфетах.

Налим спрятал в бороду улыбку.

— Бери выше — земляника, королева ягод.

Я помню в детстве: мы собирали на солнечных вырубках землянику. Если попробовал по дороге к дому, то невмоготу донести до порога. Запах лесной земляники не выветривался из туеска несколько лет.

— Знал бы про такое чудо, ночью бы прибежал, — зачерпывая поварешкой настойку, духарился Гошка, — отчего меня сюда и тянуло.

— Я предугадывал гостя, — дотронулся Налим до бочонка.

— За провидца и поднимем!

Гошка уже надегустировался.

— Что мы гнездимся на лавке, полезай на нары, — советует Налим. И садится, подвернув под себя ногу. И задает тончайший вопрос о золоте. Ни я, ни Гошка не находим ответа. Налим еще какое-то время выжидает.

— Значит так — тонка кишка, пупок развяжется, — Налим во все глаза смотрит на меня, — непосильный вопросик. Так и скажи. Другого я и не ждал. Черт ее бей! — Налим метнулся с нар. Посуетился около стола, взял с задымленного подоконника из плохо выделанной сыромятины кисет и стукнул об стол. — Обещал на коронки — бери, Егор.

— Куда я с ним?

На удивленном лице глаза Налима обводнились и, казалось, вот-вот выкатятся из орбит.

— Обещал — бери!

— Чудной ты человек. Мало ли что по пьянке не бывает. Я и не принял всерьез. Да мне, собственно, и ни к чему. На, смотри, — Гошка задрал губу, оголив фарфоровую подкову зубов.

— Такими дробить камни…

— Да ты вытряхни на стол. Не горох, не разбежится. У меня этого добра под столом — ставь бутару…

— Не люблю я хвастунов, — разлепил глаза Гошка.

— Вот те раз. Определил, называется, — восхитился Налим. — Послушай, — Налим дотянулся до моего локтя, — у людей как, если есть чем козырнуть, не устоит перед другом. Я бы не стал выхваляться. Разве за столь короткое время разглядишь человека? Это не в окопе, там за один миг проживаешь полжизни. Так человек нутром высвечивается. О тебе, дед, Гошка говорил. При встрече я вида не подал. Пусть он скажет… — Налим обернулся к Гошке. — Мы с тобой, Гошка, прииск откроем. Вот еще Прохор Громов.

— Ну ты даешь! Не замечал прежде у тебя такого прорыва?

— Просто надо обладать определенным чувством реальности, позволяющим оценить свой экономический вес, — перешел на высокопарный стиль Налим. Но посмотрел на Гошку, тот сонно клевал носом, махнул рукой, и, как бы боясь, что Гошка услышит, спросил. — Не осуждаешь, дед? — И присел на скамейку. — А с другой стороны, как определить сущность человека, когда человечество запрограммировано и обречено. Не согласен? Опровергни!

Вижу, хочется человеку поговорить, поделиться своим открытием.

— Не так примитивно, как вы представляете. Человек не Бог, но подобие… Разве не так? — что на язык подвернулось, то и сморозил, подживляя разговор, хотя голова моя клонилась, как подрубленный подсолнух.

— Ну, и что он этим подобием достиг? Разве тот мир, в котором он существовал, был хуже? Или менее романтичен? Человек сделал все для своего уничтожения. Задыхается от содеянного и от бессилия. Он запрограммирован. В конечном счете и мы плодим подобных себе. Сканируем. Новый экземпляр непременно сохранит борьбу за выживание более сильных особей. Иначе за счет чего идти к прогрессу? Вы говорите — человек подобие Бога. С одной стороны, с этим нельзя не согласиться. Главное — царство Божие внутри нас. Если потеряешь в душе этот огонек, то жизнь насмарку пойдет.

— Как говорится, ни опровергнуть, ни подтвердить, — сонно пробормотал я.

— Вижу, сморил тебя, — спохватился Налим. — Грешно с дороги так терзать человека разговорами. Мостись-ка на седало, дед.

Последнее, что я слышал, это как Налим набивал печь поленьями.

Проснулся, когда через маленькое окошко во всю уже сочился серенький свет.

Гошка, свернувшись в клубок, спал. Налима в избушке не было. В печке шипели сырые поленья. Поддувало было закрыто наглухо. И от того печь затаенно томилась, лишь изредка с глубоким вздохом выбрасывая в трубу тяжелый пыл. Таким образом печь оповещала о своем присутствии, не упуская возможности подъедать дрова.

Гошку будить не хотелось, да и ни к чему. Я спустился с нар, оделся и вышел. Низкое солнце мельтешило от ручья сквозь ветви деревьев. Заснеженный лес обступал избушку. Она стояла у подножья крутого склона под выпуклой террасой. Ключ, обрамленный искрящимся куржаком, гортанно булькал.

Сюда выдавался небольшой просвет, наверняка вырубили эти деревья на постройку зимовья. До крытой лиственничным корьем крыши дотянешься рукой. На торцах янтарной слезой переливалась затвердевшая смола. Из-под крыши опускался карниз из елового дранья. Избушка крепким боровиком держалась за землю. Под козырьком или, вернее, под карнизом на шпильках, забитых в щели бревен, висели: связки сетей, капканы с цепочками из медной проволоки, корчажка для отлавливания мальков на наживу; заготовки — березовые изогнутые черенки для подборных лопат, грубо отесанные топорища, видать, еще заготовленные с позапрошлого года. От порога избушки, шагах в десяти — три поленницы березовых дров, сложенных на редкость красиво. Одна поленница из мелко наколотых полешков — для разжиги. Другая, крупнее, для варки и третья — березовые комли — чурка напополам. И тут же, рядом, крепкие козлы для распиловки на них сушины. А несколько поодаль, ближе к ручью, на двух столбах возвышался лабаз для хранения продуктов. Он смотрелся большим скворечником. На столбах — отбойники из белой жести, чтобы не проник на лабаз грызун и не погрыз припасы. Ветер наносит копченку. Приземистая крыша виднеется у ручья. На один скат — то ли погреб, то ли банька, туда тропа едва заметна.

Из зимовья вышел Гошка, спросонья он щурился, как кот на свет, и сверлил в снегу желтую дырку.

— Привет!

— Привет!

— Хозяйственный мужик твой Налим.

— А не знаешь, куда он подевался? Не разбудил. Я же его предупреждал.

— Так он тебя и послушал. Все хочу спросить, не родня ли тебе Налим. Уж очень он тебе обрадовался.

— Было. Но не так уж… — Гошка погрустнел. — Он ведь звал меня в дети.

— Не пошел?

— Пошел бы, если не менять фамилию. Условие ставил такое. Никифор Налимов — безродный.

— Что ж ты никогда не назвал его настоящим именем?

— Так сложилось. Я и сам долгое время не знал, Налим и Налим. Он никогда не поправил. Отец мой, пока был жив, по пьянке что-то говорил о войне, о фамилии. Они вместе воевали то ли в одном взводе, то ли в полку. По трезвому-то отец никогда не вспоминал о войне. Он и «ящик» не смотрел, когда войну показывали. А с Налимом дружил. На похороны отца Налим опоздал. Потом еще трое суток жил, пил и все хотел вскрыть могилу, проститься. Тогда я с ним и уехал. Собрался только проводить его, да так пару лет и провожал…

— Почему не рассказывал?

— Не было повода. Думал, встретимся, сам увидишь.

Тубик вышагнул к избушке с ленивой осторожностью. Следом на коротких широких подбитых камусами лыжах ступал Налим. На ремне висло несколько горностаев — иссиня-белые, с черными кисточками на хвосте и ушах. На ремне болталась деревянная лопатка для установки капканов. Налим был одет в штаны и куртку из серого солдатского сукна с нашитыми карманами, за плечами рюкзак.

Налим приставил к стенке под навес ружье, снял лыжи и навесил на шпильки.

— А то мышва обскубает.

— Ты зубы не заговаривай.

Налим выкатил на Гошку небесной голубизны глаза.

— Не хотел будить. Сладко спал. Нет больше той любви, чем у того, кто положит душу свою за друзей своих. Из Евангелия от Иоанна. — Налим отстегнул горностаев и положил к ногам Гошке.

— Тебе на мантию. Не забыл, как свежевать? — Из рюкзака вытряхнул с короблеными хвостами нехрушких ленков. — Чисти, — кивнул Налим мне.

— Видал ты его, задабривает!

— Не переживай, Егор, — примиряюще молвил Налим. — Мелочи жизни. Набирайся сил, берлогу будем заламывать.

— Если так, — Гошка подобрал зверьков.

— Пяльца под лавкой, — подсказал Налим.

Вошли в избушку, Тубик первым юркнул под нары.

— В уху или на жарку пускать улов? — спросил я, берясь за нож.

— Тогда стряпай щербу, — Налим без шапки вышел на улицу и тут же вернулся, вытряхнул из подола рубахи на стол освежеванного карася, хариуса. Рыба сразу взялась изморозью, будто кинули на нее мелкой солью.

Вода в кастрюле закипела.

— Кидай, кидай рыбу, не сортируй на щербу, — подсказывает Гошка.

— Картошечку бы для запаха…

— Еще скажешь — луковицу. Я-так холодец рыбный люблю, — смывая под рукомойником руки, нагуливает аппетит Гошка. — А помнишь из окуней была уха, осталась в котелке на утро, какой холодец вышел?

— А помните ли вы, «как я стоял лицом к стене», — подал голос Налим, — откуда эти строки?

— Есенинская интонация, — заявил Гошка.

— Вот ведь как, холодец из окуня пленит, а поэзия выветрилась, — протирая от лампы пузырь, то ли с огорчением, то ли с восхищением сказал Налим.

В избушке стало жарко. И она уже не казалась такой просторной, как вчера. Большую часть ее занимали нары. У окошка стол и узкий короткий проход к железной печке. Стол при надобности можно было сдвинуть, поставить скамеечку и садиться вокруг него. Над печкой от стены до стены, на проволочных струнах, были подвешены жердочки для просушки одежды. На деревянных шпильках из тесаных плах вдоль стены — полки, на них, как в магазине, банки, склянки с разными наклейками, катушки ниток, картонные коробки с патронами, а в дальнем конце полки — стопки книг. «Выберу время, посмотрю, чем интересуется отшельник, — подумал я. В прокопченные стены всюду вбиты гвозди. На них виснут концы дратв, скрутки медной проволоки, застиранные вафельные полотенца, мешочки, кулечки…

Гошка вернулся к столу, сел на прежнее свое место.

— Так, ты пошло не докладываешь? — подражая кому-то, напомнил Гошка Налиму о берлоге.

— Какой командир нашелся?! — выставляя на стол миски, прикладывая к ним алюминиевые ложки, пошутил Налим. На столе горкой лежали подрумяненные лепешки.

Налим легко дотянулся до полки, снял жестяную банку, стукнул ею о стол.

— Перчика!

— А чего загодя тринькать языком, — с заминкой ответил он Гошке. — У зева и обговорим, на месте виднее, как заламывать, кому что делать. Так как, дед, смотришь на это?

— Пока вижу только одно ружье? — На вопрос вопросом ответил.

— Существенная деталь, — согласился Налим. — Малопулька есть, но если угадаешь из нее не в голову зверя, то для него это комариный укус, не более.

— У тебя же была вертикалка двенадцатого и шестнадцатый. Я еще с ним на глухаря бегал, — встрял Гошка.

— Были и есть. Но на кого сейчас идти с ними? — На уток, на гусей? На рябчика и тозовки хватает. Законсервировал до поры до времени.

Гошка с облегчением вздохнул.

— А что означает твое «до поры до времени»?

— А то, что не могут быть и волки сыты, и овцы целы.

— Ну и что? По-твоему, за эту идею пойдем лбы расшибать?

— Ополчение не собрать, если не договориться, за что и против кого мы идем.

«В логике Налиму не откажешь», — мелькнула у меня мысль.

— Мы должны прежде всего договориться между собой. Главное уверовать в необходимость похода! — напустил я на себя важность.

— А кто лидер?

— Как кто? Ты, Егор Астафьевич. Если не найдем общего языка с молодостью — труба.

— Ваши доводы не годятся, — отреагировал лидер. — Ваш язык не приемлю. Старики должны понимать язык молодежи, но они маскируются в мнимом превосходстве. Присваивают себе право на истину. Недавно довольно известный идеолог изрек, что если наши доблестные сыщики вернут из-за бугра хотя бы часть наворованного, мы восстановимся и заживем. — Ну не детсад ли?! Я, конечно, возразил этому номенклатурщику. И угодил в немилость. Он молол что-то затасканное до дыр.

— Восстанавливаться можно только благодаря взаимодействию народа и власти, — как бы себе ответил Налим.

— А где ты увидел это взаимодействие? — уважительно спросил Гошка Налима.

Гошка от печки пересел под дверь на скамеечку рядом с ведром и вскинул руку, как на трибуне.

— Нам, молодежи, надо объяснить, что с нами произошло и почему продолжать эти реформы — верная гибель.

— Будет сделано. Слушаюсь!.. Я, между прочим, с прошлой зимы зарок дал не ходить на медведя, — открылся Налим.

— А чего так? — участливо спросил Гошка.

— Рассказывать долго, да и неинтересно, — заотнекивался Налим.

— А куда нам спешить, что скажешь, дед? — кинулся ко мне за поддержкой Гошка.

— Почему не послушать таежника?!

Налим вызывал у меня неподдельный интерес. Встречал я охотников разного «калибра» — от замшелых профессионалов до легкой кавалерии — сезонников. Мудрые таежники — скупые на слова и отчаянные на промысел, готовы по первому зову сердца на выручку, честные до невероятности. Но есть и те, кого хлебом не корми, дай потравить байки. А то и проверить чужие ловушки. Всякого я люду повидал, скитаясь в сибирских таежных угодьях. И все-таки Налим казался мне не похожим ни на тех, ни на других. Кто же он? Охотник, рыбак, золотоискатель… Или человек не от мира сего?

— Ну, раз так, приказ начальства — закон для подчиненного. — Налим весело посмотрел на Гошку. — Да, собственно говоря, ничего особенного и нет. До весны я обычно в тайге, как медведь в берлоге. А с началом промывочного сезона подаюсь в артель. Что ни говори, а человеку нужно общение. Мы же стадное животное, коллективизм в нас запрограммирован. Так вот, ближе к делу. На руднике я пообещал медвежонка. Не знаю, какой черт меня за язык дернул. Промысловик, медвежатник — слово оправдывать надо. Да что греха таить, — посмеялся Налим, — блеснуть охота. Мужики подначивают, ребятишки просят. Мы ведь со стороны посмотреть — скромные, а каждому охота себя показать, хоть в работе, хоть в пляске. Опять отдаляюсь, — одернул себя рассказчик. — Но вы люди сведущие, понимаете, что значит взять живьем медвежонка. Не убивать же из-за этого его мать. Мяса у меня вдосталь, да и шкура ни к чему. В душе я надеялся, что на прииске, позабавившись, отпустят медвежонка или сам удерет в лес. Что называется — готовлюсь. Краги сшил из тройного брезента, не зубы у зверька — когти, если захватит лапой, жилы порвет. Выследил, и все никак не представится случай поймать медвежонка. Не подворачивался момент. Если мать увидит — штаны снимет. То мешок забуду, то рукавицы оставлю. Ну никак не попаду в «жилу». И Тубика с собой не беру, оставляю в зимовке. Скрадывал, скрадывал, плюнул. Подошел к сломанной ветром осине, вижу — медвежонок. Оттянет щепину, как струну на гитаре, отпустит, и ухо к стволу, слушает, как звенит. Вот музыкант, вот Чайковский. Стою, любуюсь. Позабыл зачем и пришел. Что-то музыканта насторожило. Бросил он свою «гитару» и сиганул на рядом стоящую осину. Притаился. Минуты две-три не шелохнется. Припаялся грибом. У меня и мешок специально из куска палатки и вязки все наготове. Но вот вопрос, где мать? Если на охоте, как долго пробудет? Смотрю: малыш подобрал когти и покатился по стволу вниз. До половины дерева спустился, опять заподкидывал задом, взобрался на вершину до веток и опять вниз, катается шельмец. Только он в очередной раз на вершину — я скорым шагом к осине, быстро приспособил мешок горловиной кверху, два еловых приготовленных колышка-подпорки, за ружье и под ель. Кручу, как сыч, головой, вслушиваюсь. Если хозяйка тайги застанет за воровским делом, вмиг лишусь скальпеля. Оба выжидаем: медвежонок на лесине, я под елью. По всему видно: ушла мать на крупную охоту, иначе не оставила бы малыша на долгое время. Малыш снова покатился клубком по стволу. Шагнул из-под ели — и мешок трепещет. Он уже там. Тут уж я вязки продернул и к зимовью.

Что было с Тубиком — не передать. Пришлось гостя в бане закрыть, собаку на цепь посадить. Забегая вперед, скажу: медведица ту баньку по бревнышку раскатала. Но это уж, когда меня не было в тайге. Снарядился на прииск. Ребятня встречает. Весь поселок сбежался. Из рук в руки передаю обещанное, а у самого сердце не на месте.

Прихожу к председателю в артель, так и так — объясняю — задержался. Тот мне отвод дал: «У меня для всех одно правило, вовремя не явился — будь здоров до следующего сезона». Так, несолоно хлебавши вернулся к себе. Но не нахожу места. Должен сказать, пристрастился я к этой заразе — золоту. Да и друзья у меня старатели там, а я не зашел повидаться — гордый. Хожу вокруг зимовья, как будто потерял что. Дай-ка, думаю, побалуюсь лотком в своих ручьях. Давно червячок точил, — приложил Налим к груди увесистый кулак. — По всем приметам должно быть золотишко. Подобрал комлевую чурку кедра, расколол на две половины. Из одной вытесал лоток, кайло, скребок за опояску, лопату на плечо, лоток под мышку, лепешку за пазуху и айда ворошить ручьи. Я же тебе, Гошка, обещал на коронки, — посмеялся Налим.

— Не отвлекайся, — попросил Гошка.

— Хорошо, — согласился Налим. — Медведица вокруг избушки тропы набила, будто колесом накатала. Ходит за мной по пятам. Баньку старую, где я держал медвежонка, я уже говорил, раскатала. По ночам ревом исходит — душу вывернет. В пору хоть снимайся да иди за ее дитем. И пошел бы, но ввязался в старательское дело. Один шурф бью, беру пробу — пусто, другой, третий — не отступаю. Интуиция. Должно быть золото и все. Перекрыл ручей, отвел воду. И прямо из русла — из приямка беру породу. И что вы думаете, — Налим усидеть на месте не может, — есть! Не сказать Клондайк, но обнадеживает. Углубился, достал жилу. Увлекся, сижу над приямком с водой, довожу лотком съемку. Замираю, удачу упустить боюсь. Любуюсь, как мерцают в лотке, на черных шлихах чешуйки золота. В голове как после кружки настойки. Обо всем на свете забыл. Только приподнялся — за спиной как рявкнет. У меня и лоток из рук выпал, и баночка с самородками затарахтела по промытой гальке. А спина враз изморозью взялась. Обернулся — она! Косматая, глаза в глаза.

— Ну, и что она?

— Развернулась…

— А собака? Тубик! — Никак не уймется Гошка.

— Собака говоришь? — Налим с удивлением посмотрел на Гошку. — На рыбалке была, где ей быть.

— Темнишь? Рыбку Тубик не ест — брезгует, — отмахнулся Гошка. — Сочиняешь?

— Смотря какую. Карася не ест — костлявый и тиной болотной от него несет. Ну, а ленка, тайменя — только хруст стоит.

— А где ленка набраться?

— Вот, вот. Так он, шельмец, пристрастился выдру эксплуатировать. Изловит та ленка, вынесет на берег — только усядется за обед, а Тубик тут как тут. Выдра бросит рыбу, бульк в речку. А ленок у Тубика уже в зубах хвостом трепещет.

— А я-то голову ломал, где берет рыбку для старателей наш таежник, —   подначивает Гошка. Налим от души смеется и становится удивительно красив. Я только боюсь, как бы у него глаза не выкатились из орбит.

Щерба готова, ставлю на стол кастрюлю. Хвосты парусом торчат. Аромат — слюну прошибает. Рыбу вынимаю осторожно, чтобы не помять. В кусок втыкаю вилку, снизу поддерживаю звено ленка поварешкой и выкладываю на широкую доску. Уху разливаю по кружкам. Перед каждым горка пшеничных сухарей.

— Ну, что скажете, мужики?!

— Намек понял. — Гошка выставляет перед Налимом бутылку, мне туес.

— А себе? — спрашиваю Гошку. — Что будешь пить?

— У меня вот. — Из чумашка через макаронину Гошка тянет сок жимолости. До чего же приятный — пощипывает язык. Под рыбу лучше не придумаешь.

Я тоже берусь за макаронину.

— Хорошо. — Налим наливает в стакан водку, меньше полстакана. — Мне больше достанется. — Аккуратно заткнул бутылку пробкой и отставил.

— Разве будут какие-то распоряжения? — поинтересовался я, глядя на Налима.

— А то как же? День отлета, день прилета… Баньку топить, гостей ворожить…

— Что-то не заметил «сандунов», — усомнился Гошка, а как бы кстати! — уставился он, не мигая, на Налима. — Шутиш насчет баньки?

— Банька над ручьем в ельнике — найдешь. В прошлом году поставил.

— Кстати, чем медвежья эпопея завершилась? Кто кого в гляделки переглядел?

— Она меня. Съездил, забрал медвежонка. Меня теперь встретили как освободителя от проказника. Он у многих разобрал печные трубы. Режим дня установил свой: по утрам уходил в лес, в обед возвращался, разгонял собак и — в столовку требовать еду. Бороться его научили и стали бояться, как бы кого не изувечил. «Забери, Налим, — взмолился председатель артели. — Беру тебя в коллектив». Пришлось уважить, — прячет смешок Налим. — Привел его на то же место, где взял когда-то. Присмирел мой зверь, глазенки умные такие, будто что-то хочет спросить или сказать. С тех пор и не видел семью. Не слыхал голоса.

— Я иду баньку топить, — поднялся из-за стола Гошка.

— Мы с дедом на глухаря сходим. Пошаримся в ельниках.

— Тогда и я с вами, — отработал задний ход Гошка.

— Нет уж, извини, дружище, — поспешил, теперь оставайся, да натопи как следует. Да и венички не забудь запарить.

Не оставляет горечь за уходящую жизнь. Казалось, поверни вспять время и многое сбылось бы, но не дашь задний ход прожитым годам. Нечего мучить себя несбывшимися надеждами, да и жизни осталось с гулькин носок. А значит, делай, что можешь, а там будь что будет.

Мы с Налимом от избушки встали на лыжи.

— Бери тозовку, — снял он ее с гвоздя.

— А ты с чем?

— Облаивать дичь буду. — Заткнул за опояску топор.

— Собаку не берем? — спрашиваю на всякий случай, понимая, что по такому снегу изнашивать кобеля ни к чему. Промятой лыжней спускаемся на речку. Здесь снег спрессован ветром и идти гораздо легче. Лиственничный лес на противоположном склоне горы. Крона не держит снег. И от этого склон смотрится поднятой ранней зябью. В таком лесу я люблю бывать по чернотропью. Душа отдыхает в светлом лесу. Среди стройных могучих деревьев редко встретишь кряжистую ель или присядистый кедр с тусклым от корня коричневатым от коры налетом. Я не встречал на таких кедрах-одиночках завязи шишек. Лиственничник угнетает другие породы леса. Высасывает своей мощной корневой системой соки земли, не оставляя другим. Не впускает он и солнечный живительный свет, накрыв землю своей кроной. Даже бледная худосочная трава не растет. И лишь на замшелых пнях кисти пунцовой брусники. А если ненароком вошел в горельник — будто в снежный заряд угодил среди ясного неба. Белая карусель березок, стройных и одноликих, уводит и уводит в свой хоровод, только смотри под ноги. Несгоревшие комли, неподвластные ни времени, ни топору лежат в просвете, подставив окатый бок солнечному лучу. Что ни говори, в разное время года по-разному встречает лиственничный лес. И каждый раз тебя охватывает восторг до озноба души от этого великолепия.

Налим обходит упавшие на лед с подмытого берега деревья. Я пока не вижу ни ельников, ни обещанного на них глухаря. Макушки прибрежных лесин купаются в лучах белого холодного солнца. Оно зависло на острой пике заснеженного дерева. И никак не может сняться с него и уплыть вверх.

Я хочу окликнуть Налима, но каким именем? Ведь знаю настоящее. Да на ходу много не поговоришь. Мороза сильного нет — тридцать с небольшим. Налим идет ступом. На его лыжах не разбежишься. Зато в мягком глубоком снегу они незаменимы. Широкие, короткие, что в гору, что под гору идешь, как по столу, без отдачи. А мне приходится елочкой вершить крутяг, хотя мои тоже подбиты камусом. Но они уже и длиннее ступов. Если разойдутся с крутой горы, то посшибаешь деревья.

От реки, по которой мы идем, извиваясь, отходит чистая дорожка голубой наледи. Налим сворачивает перед наледью на берег и втягивается в насупленный ельник. Я понимаю, попади мы в мокреть, тут же лыжи схватятся наледью. Никакими зубами не возьмешь, лед с шерстью камусов крепче бетона станет. Взбираемся на открытую терраску. Налим сдерживает шаг. Меня это задевает. Я еще ничего, за кого он меня принимает! Вырываюсь вперед.

— Да, ладно, тебе, рысак, — посмеивается Налим.

— Привал. Стойбище.

Таганок, вокруг примятый снег. Заготовлены дрова. Налим снял тощий рюкзак, тряхнул одной, другой ногой и скинул лыжи. У него нет ремней, задних креплений. Только петли, сунул в петлю ногу и готово. А мне надо повозиться.

— А если упадешь в завале? — спрашивает Налим… — Тогда как? Дорезать?

— Дорезать!

—Давай посидим у костерка, как бывало. На ходу какая беседа!

— Вроде еще и не выработали ресурс — мотор тянет… Годки мы с тобой, Никифор, а мне до тебя…

— И ты молодец, летаешь… как!

И оба засмеялись.

— Я уже стал забывать свое имя. И на приисках мал и стар — Налим, Налим.

— Царя тоже никто не звал по отчеству.

— Так-то разве… Зови, как тебе любо.

Никифор распалил небольшой костер. Навесил котелок на чай. Достал из рюкзака кружки, закопченный котелок, кулек с сахаром, закатал края, поставил на снег и воткнул в кулек ложку.

—Сыпь, сколько душа примет. И расскажи-ка, дед, поподробнее о Гошке, о житье-бытье, — вдруг попросил Никифор.

— За этим и позвал?

— Не отопрусь.

— Расспросил бы Гошку. Он же сейчас здесь.

— То ты не знаешь Гошку, — с горечью произнес Никифор. — Давай без дипломатии.

— Я ведьл тоже Гошку хорошо не знаю, — на всякий случай ушел я от вопроса.

— Так, так. Глаза при себе — вижу. Не хочешь — не говори.

Мучается Никифор, как мне показалось. Если когда-то Гошка в дети к нему не пошел, не стал нареченным сыном Никифора, так это их проблемы. Может, Никифор думает я перешел ему дорогу? Он человек умный, поймет, что не так.

— А что в самом деле водится здесь глухарь? — налаживаю разговор.

Никифор не слышит меня. Разгребает прутиком угольки и думает о своем.

— Вчера я золотом хвастался. К чему бы это, как ты думаешь? — потухшим голосом спрашивает Никифор.

— По пьянке чего не бывает. Не бери в голову.

— Не думал?! — в голосе Никифора металл.

— Не убирать же теперь свидетеля? — через силу рассмеялся я.

— А почему бы и нет! «Люди гибнут за металл…»

— Как-то поинтересовался я у Гошки, — не отступает Никифор, — как он живет. «Жевем — хлеб жуем».   Весь ответ. И то правда, чем человек меньше имеет, тем он больше свободен. Богатый чванлив и несчастен, — развивает мысль Никифор. Но если разбогател — считай, погиб. Ненасытность одолевает. Чем больше имеет, тем больше хочется.

— По себе судишь? Ты же богач! Как на тебе-то отразилось?

— Да никак. Я не искушен. Для меня золото — песок и все. Страсть к добыче. Азарт в работе. Это не одно и то же. Вот когда золото в червонцах и ты волен ими распорядиться… В первом случае оно в «мешке» — скупой рыцарь; во втором — власть, растление, нажива. Когда Гошка уходил от меня в прошлый раз, я ему предложил. Он отказался. Я не стал настаивать. У нас ведь как: в поселок идешь — никто тебя не тронет. Из поселка — остановили — обнаружили, за грамм — год, за десять граммов — десять лет. Так было. А дальше в крупных размерах.

— Но ведь вывозят пудами.

— Вывозят. В том-то и дело. Сажают накипь. Профессиональных несунов редко застукивают. Я много лет в старательских артелях и знаю, что и как. Но я ни разу не преступил закон. Мне это не надо. Я носом золотую жилу чую и умею работать. Сезон отпашу — и в тайгу на «лежку». Промышляю белку, соболя, сохатого. Дичь на мясо, рыба для баловства, а сколько одному надо на готовом в тайге? Тогда взял я с полки пачки денег, они уже прелью взялись, кисет с золотом и положил перед Гошкой.

— Не возьмешь — обижусь. Возьму, говорит, отсчитал на билет, остальное посунул на мой край стола. Все! Ушел. А я места не находил: обидел и спугнул парня.

Вода в котелке забулькала. Никифор бросил в нее щепоть заварки, она шубой поднялась через край — запахло вкусно чаем. Отставил котелок с огня и прикрыл его рукавицей. Постоял, осматривая реку.

— Вон на том склоне, — показал он за реку, — глухариный ток. Но сейчас еще рано. — Никифор налил в кружку чаю и подал мне. Смахнул с пенька локтем шапку снега и поставил котелок, перенес кулек с сахаром под руку и тогда налил себе. И как бы вспомнил:

— Расскажу про один случай. Был у меня знакомый «несун». Он это дело знал в совершенстве. Долго я маялся, когда ушел Гошка. Черкнул ему писульку. Ответа не последовало. Оказалось, он уже перебрался на другую квартиру. Не выдержал я. Встретил этого «несуна», отдал металл и поставил условие: найдешь человека — передашь! Любая половина твоя. Сговорились. На Старательском тропа накатанная… Дело сделано. И с тех пор ни духу, ни слуху от «несуна». Бери сахар-то, — спохватился Никифор. — Ты что как не родной, в гостях. Можно было бы, конечно, — как бы оправдывает «несуна» Никифор, — снести металл в скупку, опять же — откуда взял столько?

— Мне-то зачем все это знать? Послушать, конечно, интересно. А так ни к чему.

— Не спеши с выводом, — предупреждает Никифор.

— Какая теперь жизнь, — вздохнул я, что невпопад встрял. — И хорошему человеку не удается жить достойно. Я за то, чтобы человек трудился и по своим трудам и умишку жил без излишку. Раз мы обречены выживать!

Никифор как-то по-особому выкатил глаза, я уже стал к его таким неожиданным эмоциям привыкать.

— Еще раз оговорюсь, — перебил он. — Не затеял бы этот разговор, если бы знал, что можно договориться с Гошкой. Мы должны помочь парню. А я просто обязан. Но не «несуном» же стать?! — Никифор зычно с потягой схлебнул из кружки горячий чай.

— Это тебе решать, — после затяжной паузы ответил я.

Никифор зыркнул мне на ноги.

— Не пихай близко к жару — отпотеют… да в снег… Похоже, Гошка гол как сокол, — опять он за свое. — Да и у меня душа не на месте. Приглашал я как-то Гошку к себе жить. «Буду я   людей стеснять…» — один ответ. — Не знаю, как лучше сделать, ведь Гошке   жилье нужно. Кто ему даст? С неподдельной горечью оповещает Никифор. — Не от хорошей жизни ушел из института, надо дать возможность закончить. Одним словом, ты понимаешь. Я никак не переживу, если он бичевать начнет.

— Если бы я знал, как помочь ему. Я ведь тоже к Гошке привязан, как к сыну.

— Это мне и надо, — вскинулся Никифор, будто нашел золотую жилу. — К этому и зову.

— Но я боюсь: подачка разрушит наши отношения. Мы не должны этого допустить.

— Подачка есть подачка. Зависимость от денег.

— Так зачем пытаться это делать? — наставляю я.

— Называй как хочешь — меценатство, спонсорство. Обычно словом «подачка» брезгуют. Скрывают под разными предлогами. Богатый, если бы хотел помочь, взял да без всякой помпы, без афиши помог делу. Так нет, возвеличивается. Надо еще посмотреть, кто достоин уважения — подающий или берущий. Меценат-то кто? Скольких он обобрал, обездолил, снял с живых кожу, чтобы ублажить свое честолюбие щедрого человека, кинув от своих излишек малую толику, заработанную чужими руками. На самом-то деле он скупердяй первейший.

— В этом что-то есть, — соглашаюсь.

— Я ведь не от фонаря знаю, что говорю. Далеко ходить не надо. Наш председатель артели, детсадику крышу починил, хотел, чтобы этот садик назвали его именем.

— Ну и взял бы садик на содержание.

— Разбежался. Тогда он баллотировался в районный совет. После выборов ни разу не навестил детишек. Мы тоже от моды не отставали, брали шефство, слово-то какое, над одной организацией, так на наши деньги банкеты справляло руководство… Бог с ними. Человечество наработало тысячи законов, как изощреннее обмануть, унизить человека. — Никифор испытующе посмотрел на меня, дескать, понимаю ли я его?

— Гошка еще перед дорогой сюда как-то обронил, что его достоинство руководитель уронил, и этого стерпеть он никак не мог. И, вдумайся, он потянулся к тебе, именно сюда, как загнанный волками изюбр на отстой. Это о чем-то говорит?

— Бога молю, — от костра сказал Никифор, — дать мне силы.

— Подумаем, Никифор… С наскоку не решить твою проблему.

— Я и не ждал скоропалительного решения.

Никифор подживляет костерок, а я смотрю за реку. Вывороты, корчи. Дальний склон горы пестрел вдоль и поперек белыми квадратами давнишних вырубок. Никифор поймал мой взгляд.

— Мы говорим: посадил саженец — и тайга готова. Как бы не так? И через тысячу годов не будет ее. Лес должен удобрить собой для себя постель. Отбраковать семенные «посадки». Ты наблюдал волка? — вопрос Никифора показался мне неожиданным и ни к чему. У волка в семье — стае — строгий порядок. Всему голова вожак, но над ним волчица. Она ведет род — царица, а супруг ее воевода. Но борьба за лидерство с пеленок. Слабого волчонка задирают его сверстники. Ученые говорят — от нехватки еды. Это не так. Лидер воспитывается, он в ответе за стаю. Если заинтересуешься, отец мой оставил записи-наблюдения за волком — много любопытного. Что волки, что мыши имеют четкое «законодательство». В конечном счете, идет отбор за сильное потомство. Человек — самое неразумное на земле существо. Отправляя на смерть самых здоровых, человек оставлял слабых, выхаживал безнадежно больных, отбирая силы у здоровых. Какое можно ждать потомство?

— Совершенству нет предела, — попытался я пофилософствовать. — Человек становится умнее и изощреннее. Он приблизил час завершения существования нашей земли и подготовил переселение на другую планету.

— Давай спустимся на грешную землю. Не прими за бахвальство, скорее по недоразумению я написал одному ученому диссертацию, — неожиданно признался Никифор, — когда еще учился на последнем курсе. Тогда я заканчивал охотоведческое отделение в Иркутске. У нас в то время в Верхоленской тайге были охотничьи угодья. Отец служил егерем на экспериментальной базе по существу младшим научным сотрудником. Я с ним   с «горшка» промышлял. Так в то время завезли из Америки к нам ондатру. Никто не имел о ней понятия. Отец тогда недалеко от нашего базового зимовья нашел волчье логово и увлекся наблюдением. Мне поручили работать с ондатрой. А я писал дипломную работу на другую тему. Отец и говорит — понаблюдай. У Евген6ия Самойловича нет времени заниматься зверьком, помоги ему. Я с большой охотой согласился. К чему я тебе рассказываю? Не про диссертацию — про зверька. Бобер, как известно, строит плотины, запруды, организует водоемы, расселяя сородичей. Ондатра, пока были корма в озерах, строила хатки, воспитывала потомство. Когда ее стали притеснять охотники, ей пришлось маскировать жилье в берегах. В испарившихся озерах, в котловинах, на лугах зверек стал что-то суетливо искать! И вдруг, именно нежданно-негаданно, перепускает воду из озера в котловину на лугу. Уму непостижимо. Чтобы ондатра такое сотворила — скажи в бане — шайками закидают. Но я, наконец, додумался. Ондатра сливает озера, готовит кормовую базу. У нас ведь нет канадского риса-самосева, который быстро растет в американской зоне водоемов и вдоволь кормит зверька. Он поедает и сочный стебель, не засоряя водоемы. У нас травы скудны, многолетние, и стебель груб, несъедобен, идет в «солому», поедается только корень. Я побывал во многих хозяйствах. Охотники в один голос: «Американцы заслали вредителя — уничтожить эту пакость».

Есть над чем зверьку голову поломать. Вот он и мечется. И находит выход. Скажи после этого — есть ли у мускусной крысы ум? Универсальная модель. Ондатра осмысливает и производит гигантскую работу. Она роет подводные туннели, строит новые водоемы. Бурно развивается в них растительный мир. По мере их использования водоемы кочуют. Надо видеть эту спланированную, хорошо организованную работу.

Прораба-ондатру отличает размер, поведение — степенно-деловое. Я высматриваю сторожа. Этот зверек обычно сидит на высокой кочке. Тихо подплываю, сторож подает тревожный сигнал. Наконец прораб на берегу, сигнал — и выстраивается цепочка зверьков. Но вот выныривает из воды ондатра, садится в хвост цепочки — отдышаться, а на смену ей ныряет другая. И так с интервалом в пять минут сменяется «вахта». Тебе, наверное, наскучил мой рассказ об ондатре. Я ведь намолчался один. И теперь, как плотину словесную, прорвало.

Я только пожал плечами. Да и что тут скажешь?

— Жаль каждое живое существо. Недолговечна ондатра, озера пересыхают, топляки, браконьеры все бы вырубили под корень, а лес держит уровень рек, не дает им иссякнуть. Лес и вода дают жизнь, а не атомные станции. Посчитайте с карандашом в руках. Валят лес, бьют подсад, волоками срывают плодородный слой. Сколько радости отнимают у людей — грибы, ягоды, орех. Лишаются мяса, пушнины. Разрушили экологию. Положите это все на чашу весов и вы увидите, что добытой древесины едва ли двадцать, тридцать процентов доходит до потребителя в живом виде. В масштабе страны перекрываем себе кислород. Покажите мне место, где тайга восстановилась в полном объеме? Я в свое время доказывал: древесину надо брать выборочно. Вертолетом снимать ствол с пня. И все до хвоинки перерабатывать. — «Вертолетом? Дорого!» —   А недорого губить природу? Я взял оба метода добычи древесины, сопоставил, показал, доказал и стал неугоден временщику. Неудобен нашему институту.

— Говорят, весь мир бардак, а люди…

— Ничего подобного, — возразил Никифор. — Мир — театр. Мир — театр,— уточнил он. — И каждый человек играет свою роль. Я по своей наивности думал, что только у нас в Сибири такая бесхозяйственность, объехал другие регионы, особенно меня поразило, как ведут лесозаготовки в Уссурийской тайге. Приехал в столицу искать правду. Дошел до высокого чина: «Кто руководитель проекта, — спрашивает, — какой институт, имя ученого?» — Проект мой, — говорю. — Меня и слушать не стали. Куда деваться? Приехал к отцу. А он в избушке мертвый, уже потек. Собаки у порога — скелеты, муравьями источены.   Вот и суди, и ряди…

— С тех пор и живешь здесь?

— Да нет, — после некоторого раздумья ответил Никифор. В эти места я перебрался сравнительно недавно. Ну как недавно… «Это было недавно — это было давно…» Примечательного ничего в моей жизни нет. И не было. В двух словах, если интересуешься. После войны школу рабочей молодежи кончил. Определился на радость родителю в институт. Мать свою не помню. Была любовь. Никифор достал из внутреннего кармана пожелтевший от времени лист бумаги с заколами на изгибах, аккуратно развернул. Химическим карандашом рука ребенка. — Последнее письмо от моей… Они погибли в автомобильной катастрофе. Автобус упал с моста в Ангару. — Никифор скорбно помолчал. — Я поставил гранитный камень на берегу. Потом его столкнули бульдозером в воду, когда обваловывали бетоном берег. Не прими за хныканье, — очерствел голосом Никифор, — каждому свой крест нести. На закате хотелось бы почувствовать, что кому-то нужен…

Я просто не знал, как помочь многолетнему горю.

— Никифор, — голос у меня подозрительно дрожал. — Жизнь еще озарит тебя своим теплом.

— Понимаю, что смысл жизни — в жизни, но холодает, когда с ярмарки катишь. Дыхание смерти чувствую, — о своем поведал Никифор.

— Это от неверия, милый годок. У меня на размышления о своей вере в Бога было предостаточно времени.

— Уверовать и верить не одно и то же.

— Ты прав, — подтвердил я.

— Не каждому по силе преодолеть долгий путь от неверия к вере. Если преодолел, то как короста с тебя спадает, все бесовское, лживое. — Я не сразу осознал эту силу, что теперь меня и держит, и дает энергию жить и после трагической гибели родных. Признаюсь: я еще не разобрался в себе. Когда мысленно взываю к Богу, все во мне ликует и скорбит, и тут же ловлю себя на бедности своих слов и невозможности выразить самое заветное.

Я не решался прервать горячую исповедь Никифора.

— Я долго не мог взять в толк, почему целуют прихожане руку священнослужителю?

— А я люблю смотреть на парадные одежды священников, — вставил я свое слово. Я не раз бывал на патриарших службах. Торжественность, песнопение волновали до слез, и все же не могу отделаться от кощунственной мысли, зачем столько блеска, драгоценных камней, золота на упитанных служителях? Так ли уж это необходимо Богу нашему, создателю… И тем не менее выхожу из Храма обновленным. А за церковной оградой   встречает нищета, злоба, обман. Столько обездоленных! Как он допустил такое? Мы не отступились от Иисуса Христа, хотя нас отлучали с пеленок. Помню, директор школы велел принести в классы иконы, у кого они остались. Мама возрадовалась. Достала икону Божьей матери. Она ее прятала, чтобы не отняли. «Осторожнее, сынок, неси». Счастливый я вышел на улицу. В это время подъехал отец.

— Никак крестный ход, сынок? — он широко перекрестился.

Я сбивчиво рассказал, зачем уношу из дома икону.

—М-да? — он задумался. — Вот что, сынок, — спохватился отец. — Ты шпарь-ка налегке, а я ее подвезу тем временем. Он взял икону, поцеловал и спрятал на возу под сено.

Я прибежал в школу в тот момент, когда классы выстроились на школьную   линейку в коридоре. Учитель по физкультуре брал по-очереди из рук каждого икону и на приготовленной чурке рубил ее топором. «Видите, — торжествовал учитель, — мне за это — ничего! Был бы Бог, он бы сию минуту наказал…» Я представил, как бы физрук изрубил нашу Божью матерь — и заплакал… Дома мама сказала: «Есть Бог. Он и отнял у физкультурника разум.

— Ладно, — поднялся Никифор, — так и о глухаре забудем. Размяли ум и вперед. Я молча согласился.

Путик был расхожен. На стволах деревьев вдоль тропы в подтеках смолы виднелись затески. Ветки, мешающие ходу, обломаны. В каждых ста метрах — капкан или кулемка. Лыжи не тянули снег. На наклонном дереве следы когтей, наверняка, рысь скрадывала. Оттуда удобнее прыгнуть на шею зазевавшейся кабарги. Следы разных зверьков пересекали путик. А вот и сохатый прошел по лыжному следу, проламывая накат. Похоже, одни звери уходили, другие их преследовали.

Тропа раздвоилась: левая пошла вдоль реки к избушке, правая — в распадок между сопок. Мы взяли направление к нашей избушке.

Не прошли и двухсот метров, как Никифор остановился, и я увидел размашистый свежий след соболя.

— Кто мог потревожить зверька? — недоумевал я.

— Приманка! — с потаенным восторгом куда-то потыкал рукой Никифор. — Сидит!

Мы не сделали и двадцати шагов: веером на снегу разметанная щепа, по сторонам от валежины втоптаны коринки, труха.

— Зверек притаился под колодиной, — определил Никифор по цепочке от капкана.

— То я не вижу, — показываю свою осведомленность.

— Живьем будем брать?

—Куда мы с ним?!

Никифор снял с потаска петельку и потянул за цепочку. Зверек угрожающе зафыркал, взметнулся в воздух, поднял ножку и сикнул вонючей едкой жидкостью в лицо Никифору.

— На тебе! — засмеялся я.

— Ну раз так! — Никифор сунул зверьку рукавицу и тот отчаянно закусил ее. Никифор снял рюкзак. Котелок с кульком сахара подал мне.

— Держи.

Ложку спрятал себе в карман, а зверька определил в рюкзак, и понес его, как хозяйственную сумку.

На переходе через неглубокую балку Никифор показал на косогор:

— Видишь? Купается в снегу глухарь.

— Лунки вижу, а глухаря нет. Возможно, ночью грелся. Или вчера кормился на ягодниках.

— А снег? Ничего не говорит? — выкатил на меня глазища Никифор.

Тут уж мне никак нельзя было осрамиться и пасть в глазах промысловика.

— Ну, если ты считаешь разницу в лунке при заходе птицы в снег и выходе из него, так это мелочи жизни. Ясно, глухарь на крыло не вставал.

— Ну, а я о чем? — Никифора удовлетворил мой ответ.

— Ты держи на прицеле, а я обойду ягодники, как снег зашевелится, будь готов.

— Всегда готов! — взял я под козырек. — Кого учить… — И прислонился к дереву наизготовку.

Наблюдаю за лунками, краем глаза не упускаю Никифора. Вот уж воистину охотник, стелется, ветку не заденет, сучок не треснет… Где он увидел, что птица купается? Глухарь и под снегом мог уйти с этого места за полсотни метров. Фантазер этот Никифор. Расслабился, и тут птица взмыла из-под носа. Упала на дерево в развилок ствола и затаилась. Из дробового на лету бы снял, а из малопульки — попади…

Никифор потыкался пальцем в небо — дескать, не лови мух.

— Да вижу! — кивнул. Выстрелил. Пулька взвизгнула и рикошетом ушла в «молоко». «Поспешишь — людей насмешишь». Перезарядил. Птицы не видно. Но и не взлетела. Пригляделся. Голова из рогулины выглядывает.

— Не горячись, — остудил Никифор. — Поставь прицел на шестьдесят.

Передвинул прицельную планку, и не услышал своего выстрела. Птица прошуршала по ветвям, опустилась в снег, распластав черные с белой перелиной крылья. Никифор вернулся, держа за длинную шею трофей. Глаза глухаря закрыла красная пленка.

— Хороший выстрел, стоит отметить веничком. — Я был горд. Похвала сдержанного на доброе слово Никифора — дорогого стоила.

— Выходит, ты, Никифор, знаешь свою вотчину, уверен, где и когда взять трофей, — выразил я свое восхищение.

— Доживем — послушаем глухариную песню. Что они, брат, вытворяют на свадьбах!

К избушке мы подходили в призрачных сумерках. И еще на подходе уловили банный дух. И ноги сами понесли, только успевай переставлять лыжи.

Венички запарены на любителя — выбирай любой: традиционный — березовый с вплетенными веточками лесной смородины и багульника. Но истинный таежник позарится на разлапистый, тяжелый, смолистый — будто шелком облит — пихтовый. Этот веник не шелестит как березовый, а льнет к распаренному телу. Чем разъяреннее пышет каменка, тем забористее сечет веник.

После первого доброго захода в парную я готов дверь вышибить. Выскакиваю — и с головой в снег, обжигает.

Гошка все еще доказывает Никифору свою стойкость к пару. А Никифор всего-то верхонки попросил. Заряжается веничком. Микрофлору создает.

Я взлетаю в предбанник и все еще не могу отдышаться. Как ошпаренный, выскакивает Гошка. Едва успеваю крикнуть:

— Пригни голову! — А то бы на себе вынес окосячку.

— Ну, паря, — подражает Гошка Алтаю, вваливаясь в предбанник. Кожа его в капельках, словно обрызгана ртутью. — Налим рехнулся, у меня наружный орган в калач, уши — в трубочку… А он еще просил поддать жару.

Да, отменный парильник Налим. Мы с Гошкой по третьему кругу изводим пар. Налим-Никифор неторопливо вышел за порог, снял с лапника снег, растер могучую грудь, плечи. Я невольно сравниваю себя с ним, хорошо еще, что за эти дни живот немного подобрался, а то срам. У Никифора ни одной лишней складки. Мышцы мышцами под кожей играют. Руки — пружина. До баньки я льстил себе, считая, что я еще ничего. Ведь мы с ним годки, а у меня плечи в покат пошли, живот — в жир. О Гошке говорить не приходится — крепкий парень, но против Никифора — ботва. Выглянул в притвор, Никифор и в снег падает, как в воду, загребая его под себя. И мне чудится, что я слышу: на нем, как на раскаленной сковородке, скворчит снег… Богатырь, залюбуешься.

Измочалив пихтовый веник, Никифор берется за березовый.

— Слабаки! Гошка! Я-то думал ты ас…

Пригнув головы, из предбанника заходим в парную.

— Не выстуживай! — погоняет с верхней полки Никифор. — С дедом ясно — земля усохла.

— Что ты имеешь в виду?

— Ничего, — посмеивается Никифор и обирает с маленького оконца прилипший банный лист. В парной становится светлее. Никифор сидит на верхней полке ногами к каменке. Гошка — на нижней, я — на полу, а то волосы на голове потрескивают.

— Ну, что, слабаки, а еще столичные.

— Заикнулся про землю — договаривай.

— Не бери в голову, дед. Посмотрим, на что способно молодое поколение. — И он берет рукавицы, я подаю ему веник.

— Давай, дед, кидай из моей бадейки смеси на каменку. А ты, Егор, пожалуй на верхнюю полку.

—Экзекуция что ли? Так пожалуйста — напугал…

Я уже зачерпнул из бадейки снадобья, из нее такой дух исходит, что хочется попробовать на язык.

— Кидай! И падай на пол.

Камни охнули, полыхнули синим вздохом. Отозвался и веничек. Зашумел, как в ветреную погоду, лес. И странное дело, не обжигает, а словно перебирает косточки пар. Нащупывает суставы, проникая в каждый позвонок.

—Никифор, — вскрикиваю, — ну и снадобье у тебя! — подставляю спину, — врежь-ка! — Гошка хватает пихтовый веник.

— Держись, дед! Никифор, обмакнув веник в бадейку, дает волю руке — раз по мне, да два по Гошке. Один веник ухает, другой нашептывает. Душа замирает. Что ни говори, в каких я только баньках не бывал, но с Никифоровской не сравнить ни одну. Камень подобрал на каменку не угарный, окатыш, и потолок из кондовых кедровых плах для устойчивого прогрева, и полок, пол в глиняный замок уложен. И вытоплена банька отборными кедровыми дровами, и выстоена по всем правилам. Но самое настоящее чудо — это снадобья под хороший веничек… После такой баньки будто заново на свет народился. Легкость души, окрыленность тела. И того же настоя банного подливали в кружки, а как пьется…

— Слушай, Никифор, из чего состоит твое чудо?

— Пихтовое и кедровое масло, горный овсец, зверобой каменный, — пытается отгадать Гошка, хорохорится, — может еще жимолость?

— Ты не учел березовые почки, бадан, медвежью желчь, сок земляники — капля, другая для куражу, — дополняет Никифор. — Ягода не годится. И все должно быть в определенной пропорции, вот это и делает «погоду».

— Погоди, — зациклило меня на одном, — ты вот насчет земли заикнулся, так договаривай.

— А, да, — спохватился Никифор, — тебя это ухватило. Так вот, заходит отец в зимовье и говорит сыну:

— Земля, между прочим, усохла.

— Как? Весь земной шар?

— Как есть, весь!

— Откуда ты, папаня, взял?

— Как откуда, по своему опыту сужу. Раньше, когда ходил по большому, конец упирался в землю, теперь не дотягивает до земли… Настолько и усохла…

— Ну, ты даешь, Никифор! — И Гошка Налима назвал Никифором.

— Да, забыл важную деталь, — вернулся Никифор к разговору о баньке, — березовую почку для настоя брать надо, когда еще клейкость не выдает, и сушить в вольном жару, не перегревая и не давая ей отсыреть. Настоящий настой обволакивает тело, входит в контакт с березовым веничком, открывает дыхание.

— Это верно, дыхалку не закупоривает, — подтверждает Гошка.

— Стоп, мужики! — Никифор встал из-за стола. Накинул на жердочку для очередной просушки полотенце, вышел босиком за дверь и через какое-то время внес полведерный чумаш отборной темно-вишневой брусники. Пересыпал ягоду сахарным песком и перед каждым положил деревянную ложку. — Не бойтесь, — предупредил он, — горло не заклинит — лесные фитонциды. Пир пировать — настойки наливать!

— Я пас, — отозвался Гошка, — зачерпнул кружкой каленую на морозе ягоду и забрался на нары.

Кисло-сладкая ягода быстро сняла жажду, уняла внутренний огонь, откачав обильный пот.

— Ну, мужики, погоняет на отлив. Тапочки вот, — Никифор поставил к порогу головки от валенок сорок последнего размера и тоже забрался на нары.

— Вы не задумывались, — подал Никифор голос, — откуда пришло название «Бодайбо»? Дед-то наверняка знает, ты, Егорша, ответь.

— А оно мне надо? — ершится Гошка. — Откуда? Хоть от верблюда.

— Это не ответ, — виноватится голосом Никифор.

— А сам-то хоть знаешь? — показывает Гошка свою прыть.

— Знаю. — Никифор уселся на нарах, ноги калачом под себя. — Развернуть ответ? Или одним словом обозначить?

— Нам некуда больше спешить.

— Значит так: золотоискатели считали золото даром Божьим.

— Тогда почему люди гибнут за металл?

— Погоди, Гоша. Пусть человек скажет, — вклиниваюсь.

— Чем больше гибнут, тем выше золоту цена. Ну я не об этом. Так вот, первопроходцы в первую очередь сооружали храм в этих золотых краях Сибири. Отправляясь на прииски, молились: «Подай, Бог». Так и возникло «Бодайбо». Так же как «спасибо» — от «Спаси, Бог». Храм — душа народа. А православная душа — красивая, от этого и храмы дивной красоты. И Господь милует нас.

Гошка ввернул свое.

— Но ведь золото превратилось в товар.

— Да, — живо откликнулся Никифор, — ты прав. В 1968 году власти ведущих промышленных держав мира перестали поддерживать рыночную цену металла на уровне тридцати пяти долларов за унцию, что равно тридцати одному грамму. Теперь металл циркулирует по частным каналам. Почти все золото, поступающее на рынок, попадает в частные руки.

— Постой, постой, Никифор, а государственные золотые запасы разве не регулируют расчеты?

— Государственные власти, если и участвуют в рынке, то исключительно как рядовые клиенты. Золото как товар с уникальными природными свойствами находит применение в трех основных сферах: в ювелирном деле, в медицине, в промышленности, и в частном владении оседает. Золото перестало участвовать в процессах ценообразования товаров и формирования валютных курсов. Так что государство лишается монополии по добыче золота, — Никифор пристально глядит на Гошку. — Золото такой же продукт, как, скажем, ореховое масло. Добывай и продавай в зависимости от стихийной конъюнктуры частных золотых рынков без былого регулирующего воздействия государственной власти.

Понимаю: Никифор сел на своего конька, для Гошки старается.

— Что это я пересказываю чужие слова, — спохватился Никифор. Снялся с места, достал с полки довольно объемистый том и сунул Егору: — Заинтересуешься — полистай. Автор книги — доктор экономических наук и международных отношений РАН Станислав Михайлович Борисов «Золото в экономике современного капитализма».

— Поглядим, поглядим, что твой экономист накрутил. Закон тайги — говаривали… Дед, соображаешь, куда гнет наш отшельник? Вот и посмотри на него, что он по банному крыт…

— Вы что, серьезно решили добывать золото? — прикидываюсь казанской сиротой. — Чем дальше в лес, тем больше дров. Так что ли гласит народная мудрость?

На промысле в тайге не бывает вынужденных простоев. Если погода не летная, в хозяйстве дел невпроворот. Хорошо еще, что не надо готовить дрова. Они, можно сказать, под боком — в поленнице. Вода рядом в ключе. Еда на лабазе.

Гошка шутит:

— Если речь идет о диспетчере-иркутянке, то миловидная девушка…

— Э-э, не так, дед, — возражает Никифор, — что значит — миловидная?! С лица воду не пить, а кто у нее родитель? Ты брось, дед, своими рассуждениями нашу породу портить. Возьми у староверов: прежде чем засылать сватов, до десятого колена разузнают, нет ли в древе червоточины. Ты чего, Гошка, аршин проглотил — молчишь?

— С вами поспоришь, — напускает на себя покорность Гошка, — как скажете.

После ужина у нас начинается мужской разговор. Чего только не придет на ум и на язык. Политика уже оскомину набила. Гошку женить — вот проблема. Вопросы, предложения, советы… Уже за полночь перевалило, а мы все догадки строим.

Обычно Егор первым спохватывается:

— Вы чего, мужики, и впрямь надумали, я и знать ее не знаю. Давайте дрыхнуть.

— Узнаем, — не сдается Никифор. — Экая закавыка. Сбегаем к Алтаю — выясним. Если ко двору милаха — выкрадем. А, дед?

— А куда она, голубка, денется? Не на «Антоне» так на оленях увезем. Сговорим директора оленеводческого совхоза «Красный маяк».

— Да ты, что, дед, знаком с Митрофаном Ивановичем?! — восхитился открытию Никифор. — Это же замечательный человек. Правда, напыщенный малость, но таким и должен быть хозяин. По сути душа мужик, — Никифор усидеть на месте не может. — Да мы, едрена мышь, полсовхоза оленей вырядим, и, эге-ге, с бубенцами за невестой. Митрофан в оленях не откажет… Дед, ты будешь главным сватом.

— Нашу «лесную партию» не возьмешь на измор.

Он каждый день с промысла приносит рябчиков, Тубика не берет на охоту — распугивает дичь. Со мной Тубик не идет, да я его и не зову. Белкую в глубоком одиночестве. Если зверек запал, стоит поскрести у комля ствол, как белка обнаружит себя. Выслеживаю по следу. Это, конечно, не то, что из-под собаки брать зверька, но все равно с пустыми руками не прихожу. Тут как-то снял глухаря. Увидел лося.

— Пусть жирует, — махнул рукой Никифор. — Тубик по насту пригонит к зимовью. Я за мясом не хожу далеко.

Никифор, в основном, промышлял ловушками. Он уже добыл Гошке и мне соболей на портянки. Выложит Никифор шкурки на стол, а ворс идет переливами, мех, кажется, шевелится, вспыхивая на ворсинках росой. Баргузинский нетрудно отличить от якутского: якутский светлее, с рыжими подпалинами, но мех тоже плотный — остистый. Якутская тайга намного светлее байкальской. Здесь как раз водораздел породы лесов. Сюда с байкальских отрогов гор вклиниваются темные кедрачи и ельники. А из Якутии с низовья Лены подступают лиственничные светлые леса, и на стыке двух кряжей фауны — кормкие места, тут и держится в приволье дичь.

— Ну ты скажешь, Никифор, — на портянки… — смеется Егорка. — Я обещал девушке на шубу.

— И на шубу добудем, — подхватывает Никифор, — если девушка того стоит, и сережки откуем, и перстень золотой — полный комплект.

— И свадьбу отгрохаем на всю тайгу, — подсказываю.

— Сказано — сделано, — вдохновляется Никифор. — Ты, дед, видел нашу невестку?

— А почему я, а не ты, Никифор Демьянович?

— Я? Бери выше…

— В посаженные отцы метишь — ясно!

— Ну это уж, как Егор определит.

— А-а, балдеть, так балдеть! — Гошка выставляет туес. Я бряцаю о стол кружками.

— По делу почему бы и не составить хорошую компанию? — говорит сам себе Никифор, идет на лабаз, с вешалов снимает копченого тайменя, вяленого ленка. Заносит их в избушку, держа за жабры, рыбьи хвосты по полу елозят. — Кто дежурный у нас по кухне?! — и Никифор берется за нож. Копченка с золотой корочкой, яркая мякоть с желтыми прожилками завораживает копченым духом. Ленка нарезает звеньями, кожу не снимает, из-под нож сочится янтарный жир.

— Да хватит, куда столько накромсал, — берет Гошка срез тайменя.

— Не жадничай, и на свадьбу хватит, в реке рыбы, — как мошки в ненастную погоду, — половим, напарим, нажарим, пирогов нагнем.

— Так ты что, Никифор, здесь свадьбу собираешься сотворить?

— Не в примаки же идти. А, Гошка?

— Ну, чего вы все языками чешете?

— Генеральный план разрабатываем. Дед, скажи ему, как полагается по закону тайги.

— Известное дело — выкрадем, следы заметем. Куда бежать как не в тайгу, в свои владения? Это уж потом в жилуху — прощение просить у родителей невесты.

— Слыхал, Гоша. Это, брат, дело серьезное — украсть невесту.

— А чего воровать? Насильно мил не будешь.

—Ну, ты, скажи! — хлопает себя Никифор по коленям, и мне кажется: на этот раз непременно от азарта выкатятся у него глаза. Ты что, мужик? Да чем баба недоступнее, тем слаще… Да у тебя, что в жилах?

— Не керосин же, — подсказываю. — Чего ты взвинтился? Можно подумать — для тебя, Никифор, невеста.

— А что! Если Гошка схлюздит… Возьму на себя операцию под кодовым названием «сватовство».

— Ну ты, даешь, Никифор… Кто тебе сказал, что уже не гожусь на подвиги? И тещу прихватим — раз такая пьянка, — запетушился Гошка.

— Это по-нашему, — подставляет кружки Никифор. — Если дело до сговора дойдет, то и деду помощницу кашу варить добудем.

— Не откажусь, за компанию и демократ удавился.

— Слушай, Никифор, — старается перевести разговор в более спокойное русло Егор, — почему ни радио, ни телевизора у тебя нет?

— А зачем оно мне? Соскучился? Так на лабазе лежит, пожалуйста, достань и слушай, если батарейки не сели. Честно сказать, заразная штука этот «ящик», припаялся к нему — работа стоит, а нервная система на взводе. Разве живой разговор не лучше? Ну, погляди, как дружненько сидим, — Никифор заглядывает в глаза. И от этого уютнее в зимовье.

В словах Никифора вижу истину. По себе заметил: сплю глубоко и спокойно. Ничего не болит, не тревожит. Что бесплодно возмущаться, сотрясать воздух, нервничать? Ни в какое сравнение не идет: ты в городе или ты здесь. Утром встаешь на лыжи и через Соколиную падь — в отрог Креста. Перед этой громадиной ты, как маковое семечко, вершишь исход. Первые сто потов приноравливаешься, потом вроде втянешься, а в обратный путь еле дотягиваешь до избушки. И нет сил убрать лыжи, как положено — под навес. Вваливаешься в двери и падаешь на нары. И слава Богу, что ты еще есть… Но с каждым днем, одолеваешь все большие расстояния, крутые подъемы. И уже паришь над распадком, воздух до синевы прозрачен, на морозной стыне глазам больно, а тишина до звона в ушах. Ни усталости, ни разлада душевного. И уже подходишь, сожалея, что не зашел в ельники, не спугнул зайца. И лыжи снимаешь, легко наклоняясь, будто поясничный шарнир смазал. Попутно из поленницы выбираешь на розжигу полешки и думаешь о своих товарищах легко и радостно. Никифор все больше сближается с Гошкой. Им друг с другом интересно. И Гошка к нему тянется.

— Ты видал, дед, какую хреновину мы вытесали в два топора, — вчера хвастался Гошка, — желоб из лиственницы воду подавать?

Я подсказываю Никифору.

— Легче тесать из осины, мягче дерево.

— Гошка-лидер говорит — успеем до весны… Ну раз так...

За это время Никифор как-то высветился, стал мягче. Они и ловушки вместе проверяют. Но с приходом весны все чаще стучат топорами.

Позавчера Гошка спросил:

— Не притомился, дед, шлифовать угодья?

— Ясно. Но для пользы дела.

Деликатесы мы не готовим, хотя есть из чего. И все равно каждый в свое дежурство по зимовью норовит показать свое кулинарное искусство. Мясо, рыба, дичь. Черемши соленой — половина пятиведерной бочки. За печкой на гвоздях — пучки бадана, солодки, саранки, трелистки, все и не перескажешь — мешочки, кулечки. К чаю ягода: брусника, голубика, смородина, жимолость. Не перестаю удивляться, когда успел Никифор все это собрать?

— Заелись мужики, — попрекает Никифор. И правда заелись. Поначалу пару рябчиков на нос за один присест съедали. Теперь одного на троих варим, а то бульончик с черемшой идет, а мясо Тубику отдаем. Не предаются только кедровые орешки. Мозоль на языке набьешь, а отступиться нет сил.

Гошка у нас по части ореха мастер. Он колит их на сковородке и подает на стол. Я убираю отработанную скорлупу, сгребаю на доску и, прежде чем бросить в печь, жалею — такое сырье для лекарства — настоять на водочке, хоть ложку внутрь перед едой, хоть смазать суставы на ночь — утром и не узнаешь, какое колено вчера клинило, не давало ходу.

О политике разговариваем мало, но вот заметил: как зайдет о ней речь, сразу меняется тон. От умения услышать собеседника и следа не остается. Куда девается доброжелательность? Мы свирепеем и мыслим только категорически. И откуда в нас столько злости? Смотришь на своего товарища и не узнаешь его. Когда его успели подменить? Даже лицо у Егора становится чужим.

— Мы говорили о русской беде. Россия начинает с этой бедой воевать. А что такое беда, кто враг, как его обозначить точнее? — вопрос свой Егор адресует Никифору, но смотрит на меня. У Гошки манера — выкатит «шар», сразу и не поймешь, по какому случаю наскок.

— Ну, хорошо, — поерзав на скамейке, вступает в разговор Никифор. — В семнадцатом году все разделил вроде по справедливости — кому больше, кому меньше. И нишкни. Ну уж на этот раз больше делить нечего.

— Да нет, — отставляю я сковороду с кедровыми орехами, — снова грабеж. Опять хуже кому? Тому, кто от дележки хоть дырку выгадал. Сколько ни дели — конца не будет. А главное, — ко всему привыкаем. Одни наживают — другие делят, нормальное состояние общества. Как жить по-другому — еще не придумали.

— По-другому не бывает, — соглашается со мной Никифор.

— Государственный дележ — это всегда грабеж, — рифмует Егор.

— Только так и мыслишь?

— Надо еще разобраться, что понимать под распределением и перераспределением? А это две большие разницы, как говорят в Одессе.

— Перераспределение — всегда война! Но наши «мудрецы» заменили войну на ваучеры. И пошла дербанка народного добра. Рассовали все по заграничным банкам. И главное — мирным путем. Ведь никто не ощущает, сколько каждый реально вложил труда в государственную казну. И рад хоть что-нибудь урвать, не подозревая, что грабит себя, своих детей и внуков.

Никифор легко выскальзывает из–за стола, приносит сковородку каленых орешков. От печки за ним стелется золотой кедровый дух.

— И неужто конца не будет этому грабежу? — сомневается Гошка. — И тогда, когда нечего будет делить?

— В том-то и дело, что это бесконечно. Ну вот тебе живой пример. Председатель артели построил новый дом, его приватизировали, и тот же председатель купил его за бесценок. Потом этот дом продал артели за хорошую цену. Недовольных посадили на тариф. Кто первый одумается, тому добавляют коэффициент доли участия в работе. Там опять планка с 1,2 до 1,4. Убавляют резко — прибавляют неохотно. А куда разница идет? Все в бригаде знают куда, но молчат. Не докажешь. Кому выгодно добавлять коэффициент? Только тому — у кого убавили. Простая арифметика. Не понял? На твое место — старатель, что застоялся у ворот. Отсюда   слово «старатель». Это человек, который изо всех сил старается добыть золотишко. В артели работают мужики особого склада. Особой градации. У нас из десяти человек, как правило, двое тянули сроки за убийство, за кражи. Кто ларек ковырнул, кто обчистил своего соседа. Из десяти два — вольных казака. Это промысловик или бедный родственник жены председателя артели. Они не дают возникать распрям, а сами с коэффициентом ладят. Не все выдерживают порабощение «элитой». Если кто отважится на выпад, то выхода у него, по сути, нет. Одна дорога — по распадку, другая — в тюрягу.   Выбирай!

— Два пути, выбирай любой… — дурашливо декламирует Гошка. — Но кто же эта всесильная «элита»? Что за люди?!

— Начальство, охрана. «Все зависит от воспитания в промежуточной жизни», — как говорил местный поэт. Мудрость — дело нажитое, но обстоятельство сильнее. «Характер — перевешивает», — убежден наш председатель артели. Одни выдерживают сезон от звонка до звонка. И подаются искать фарт. Это два, три человека, знающе себе цену. Остальные прикованы к бригаде невидимыми цепями. Скажем так: заработал старатель десять лимонов, выдали пять. За остальными должен приехать, когда будет готова ведомость на получение расчета. А расчет ведется с октября по март. Ты мотаешься из поселка на прииск. Из пяти осталось три лимона, а если с материка дорога? Итог: в кармане — блоха на аркане. А ты снова остаешься в артели до следующего сезона.

— Ну, а если сразу потребовать полный расчет? — не выдерживает несправедливости Георгий.

— Не получится, — сожалеет Никифор.

— Как это? Ведь кровно заработанные.

— А так — не получится, — спокойно реагирует Никифор. — Во-первых, в договоре сказано: полный расчет при подведении итогов года, во-вторых, у председателя телохранитель… У нашего туркмен — мастер спорта.

— На каждую шею найдется хомут. А если всей бригадой сговориться?

— Да сядь ты, Егор, чего всполошился? Говорю — не получится. Бригада неоднородна. Я же тебе рассказывал. И охрана из черных мордоворотов…

— И ты туда же, Никифор?!

— Да никуда я…

— Ну, дед, — Гошка ко мне, — скажи?!

— А что, дед, он ничего сказать не может, — ехидничает Никифор. — Откуда он что знает? Хотите — поедем, сами вникнете, что к чему.

— А чего? Интересно посмотреть, как золото роют в горах, и себя показать, — в тон Никифору говорит Гошка. — Как ты на это смотришь, а, дед?

— Если все возьмемся добывать золото, то куда его складывать будем?

— Как куда? Никифору в кисет, куда еще?

— Так-то разве, — соглашаюсь. — Если, конечно, Никифор за нас замолвит словечко, то, может, и возьмут в бригаду. А, Никифор?

— О чем тужить? Сказано-сделано! Только не лучше ли свой прииск открыть, а мужики? Нет, я серьезно. Заядлая штука — золото.

— Но если в бригаде ишачить, золотом не заплатят.

— И все равно золото моешь, а не шарикоподшипники.

У меня о добыче золота особое мнение. Никто сейчас в свободное плаванье не отправится без соответствующей идеи. Но я молчу, еще не могу понять, для какой цели нужно городить весь этот словесный огород.

Пауза затянулась. В сумбуре слов понятно отношение каждого из нас к старательскому делу. Вернее, когда нечего сказать, то и так хорошо.

— Организуем свою партию и назовем ее «Лесное братство», — заявляет Гошка. — Как ты на это смотришь, Никифор?

— Хорошо смотрю: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

— «Вставай проклятьем заклейменный», — запевает Гошка. — Подхватывай, дед!

— Подхватить не шутка, слова только стерлись.

— И не случайно, — поддерживает меня Никифор. — Задумайтесь, вроде бы самое время взывать к пролетарской солидарности всех обнищавших наемных работников, но у нас ничего не получится, мы разобщены.

—Ну, Никифор, можно подумать, ты только что из заводской проходной. Так разбираешься в обстановке.

— Знаю, Гошка. Какое-то у меня неистребимое чувство — интересоваться всем. Да у всех людей такая склонность. Взять хотя бы царскую Россию, особенно глубинку. Не было ведь радио, газета от случая к случаю, народ не читал, свежий человек — редкость большая, а народ ведь знал, что творится в государстве. И откуда?

— Но мы-то цивилизованные люди, если можно нас к ним причислить.

— Не спорю. И партий, как поганок, расплодилось. Притом каждая думает, что без нее не выживет народ. Это переход человечества на новую орбиту своего развития. Но природа гомо сапиенса не изменилась. Человек меняет обстоятельства, нарабатывает предпосылки, условия диктуют ему цикл земной жизни. Через тысячи лет ему придется переселиться на другую планету. Наша земля к тому времени остынет…

— Твое предположение, Никифор, нельзя ни опровергнуть, ни подтвердить, — заключает Гошка. — Наш век больно короткий.

Чем ближе весна, тем беспокойнее Никифор. Промысловый сезон он уже закончил. Еще в начале февраля он подошел к избушке, обвешанный капканами. Поместил их под навес на шпильки. Внес рюкзак и торжественно вытряхнул из него трех соболей Гошке под ноги.

— Все мужики! На шубу наскребли, дело за невестой.

В конце марта Тубик пригнал к зимовью сохатого. Стрелять не стали. Еще оставались на лабазе прошлогодние запасы.

— Живы будем — осенью добудем. Пусть жирует, — уговаривает Тубика Никифор.

Я тоже белковку закончил. Сходили с Гошкой на глухариный ток. Сколько смогли унести, столько и добыли дичи.

Теперь Гошка с Никифором в два топора с утра до потемок строгают шпангоуты — заложили на стапеля новый баркас. Видно, Никифор   в кораблестроении мастер отменный. Я по хозяйству управляюсь. Походил по путикам, собрал ловушки, отремонтировал. Работенка, конечно, неинтересная, с другой стороны, как на нее посмотреть. Новая ловушка на лису — изобретение Никифора достойна быть в книге Гиннеса. Словом, скучать некогда, недели летели. Завтрак — ужин. Обед не стряпаем. День вырос в два раза, но и дел прибавилось. Смотрю на Гошку: раздался парень, забронзовел. А в работе напорист. Это Никифору как медом по сердцу. Как-то не выдержал, когда остались вдвоем:

— Ну, дед, хороший мужик выйдет из Гошки… — и глаза его лучатся нежностью.

Возвращаемся с подледного лова. Не узнаю Никифора, что-то он слишком заботлив.

— Не тяжело, дед? Давай поднесу рюкзак.

— Что с тобой? — спрашиваю.

— Да вот, дед, все спросить хочу тебя.

— Ну так спрашивай, чего кругами ходишь?

Никифор засмеялся.

— Пускай сам Гошка решает.

После ужина спросил:

— Видели, как на реке лед посинел?

— А чего спрашивать и так понятно — ледоход не за горами. Снег течет. Репка ждет, когда заполнятся впадинки в озерцах. Вскоре вся округа напьется талой водой и хлынет через край. Это и есть момент добегания реки. И тут заголосят денно и ночно ручьи, взбугрится синий с прососами лед и в одночасье сломается, и потащит его по реке, шурша, охая от перегруза воды, стреляя, как из пушки, в заторах.   Выдавит на берега льдины, забьет ими слепые протоки и в неугомонном порыве торопливо очистит русло реки. Прекрасна стихия. К этому времени Никифор и подгадывает опустить со стапелей свой ковчег.

— Не надоел ли гостям хозяин?! — задает Гошка традиционный вопрос. — Пора собирать котомки.

— Сколько веревочке не виться, а конец неминуем, — подхватываю я.

После долгих споров-разговоров решили взглянуть на производство Никифора, затем перебраться на Угрюм-реку и по ней спуститься до Старательского. Такой путь предложил я, Гошка настаивал на возвращении через Хребтовую. Его поддержал и Никифор.

— Твой путь, дед, больно заковыристый — подняться по реке до зимовья. Пороги, прижимы. Непроходимый водопад «Буйный». В большую воду я проскакиваю на легкой посудине. Нашим «флотом» не подняться. Но можем у прижима оставить наш ковчег, — решает Никифор.

— Обуза мы тебе, — выставляю довод. — Будешь провожать нас до зимовья, потеряешь промысел — золото.

— Ну и сказанул, дед! Разве промысел сравнится с товариществом? Да пропади пропадом золото. Мы еще погарцуем по тайге — так Гоша?

Гошка не знает, что сказать, смотрит на меня.

— Хорошая мысля приходит опосля. Действительно, Никифор, отрываем тебя от дел.

— Ну, спелись! Ну братва…

— Хорошо, сдаюсь. Будь по-вашему. Будем сплавляться по реке.

И с этого момента будто в Никифора влили дрожжей. «На одной ноге зайца обгонит, — шепнул мне Гошка. — Боится упустить воду». Тубик крутится под ногами, что несвойственно кобелю.

— Да не оставим тебя, не оставим, — на ходу Никифор треплет собаку за ухо. — Все понимает животина. Мороки много с ним. Где свадьба, там и он.

Прибрано-убрано. На особый закид поставлена избушкам — от варнака, если набежит. Шесты на плечи, тощие котомки за спину, лишнего ничего не берем. Никифор мне в рюкзак сетешку бросил, да пригоршни три сухарей. Котелок, кружки — Гошке. Сам взвалил на спину подвесной мотор. Гошка просил — не отдал. И тропкой спустились к реке. Да, на дорожку присели на колодине у порога. Встали, перекрестились на восток и с Богом.

Берега заметно опали. Вода оставила на них льдины. Но течение такое быстрое, что глаз надо держать востро. Гошка с шестом расположился в носу лодки, мы с Тубиком, как горшки, умостились посередине. Никифор возится с мотором на корме. Дергает за шнур. Мотор чихает на нас.

— Ну милай! Застоялся дружище — давай, не подводи.

Мотор, словно бы услышал просьбу и откликнулся: чихнул раз, другой, выбросил на воду синие кольца дыма, хохотнул и пошел обстреливать хлопками берега. За поворотом подняли на   крыло не меньше сотни уток, Гошка прицелился шестом.

— Ушла похлебка. Чего ж ружье не взяли?

Перед водопадом Никифор заглушил мотор и приткнул лодку носом к берегу в небольшую бухточку. Гошка выпрыгнул первым и придержал лодку на развороте.

— Давай! Выходи! Тубика держи, дед… Обходите по берегу водопад.

— Я с тобой, Никифор. — Как только мы с Тубиком вышли, Гошка вскочил в лодку. Заспорили. Никифор доказывал свое: «Необходимо облегчить лодку». Гошка — свое: «Капитан последний сходит с корабля». Потом я видел, как лодка окунулась в пенные буруны, мотор, словно за горло, сдавливали, и тогда он почти глох. Но совсем неожиданно он вдруг заливался непосильным хохотом. Как я догадывался: винт хватал воздух и молотил вхолостую секунду, две и снова захлебывался. Тубик ныл, перебирал лапами, и не спускал глаз с реки. Я потянул его за поводок. Старался подняться повыше, но ничего не разглядеть, только буйволом ревел водопад.

Мы одолели каменную наброску, и я увидел за порогом торчащие из лодки две головы. Когда мы подошли, вода из лодки уже была отчерпана, на борту сушилась раскинутая одежда. Гошка в исподнем смотрелся березовым стволом, а рядом с ним — принесенный водой и вытолкнутый на берег лиственничный кряж.

— Ну, мужики, — поднялся и Никифор, обнимая визжащего от радости Тубика. — На этом месте конец и нашей вольнице. Отсюда уже вся власть принадлежит Закону…

Мы стояли на изломе горы и было видно, насколько хватало глаз, как мчалась река, завихряясь волной, распуская белые гривы, словно конница.

— Пути Господни неисповедимы. Если придется, мужики, плутать, то знайте: во-он от той скалы, — показал Никифор на торчащий из леса каменный столб, — берегом идти не надо — долго петлять будете. Это на моторе мы пробежали за полдня. От той скалы ведет зверовая тропа. У вас теперь глаз наметан, да кое-где на своротах мои затески. Тропа и приведет, куда надо. На пути три… да, три брода. Ну, что еще вам сказать? К этому водопаду можно подойти на моторе, но надо знать фарватер. Сюда лодки не ходят. Я уже говорил: вертолет наведывается. Я прохожу до зимовья в осенний паводок при большой воде.

— Кого учить? Ученых только портить. — Гошка напяливает волглую одежду и берется за шест, мы помогаем стянуть лодку в воду. Она похрустела днищем, на плаву успеваем сесть. Снялись с мели и понеслись навстречу ветру, прихлебывая бортом.

И меня хватило какое-то двойственное чувство. И жаль стало нашей недавней жизни. Кажется, потешили душу, поохотились, помяли тропы. Отошли от городского шума, суеты. Пора бы и к дому править. Так нет. Опять же, куда несет нас? Неразумен и непредсказуем человек. Пойми, что ему не сидится? Если все хорошо — дай потрясения. Потреплет жизнь — и опять в заводь захочется. Да и там не усидит. Тянет в омут.

Холодная отемнелая вода остудила вечернее солнце. Лед на берегах погас. Стало холодно и печально. Никифор на плаву дозаправил мотор. Скоро мы вошли в глухую бухту. На высоком берегу, окнами на реку стоял дом. У края воды, рядом с берестяной лодочкой, наблюдал за нами человек.

Никифор на развороте добавил газ и выключил мотор. Лодку сходу вынесло на берег. Гошка молодцевато перепрыгнул через борт и протянул руку встречавшему на берегу, но тот даже не взглянул на Гошку.

Никифор неторопливо возился с мотором, потом, также не спеша, легко шагая в резиновых с отворотами сапогах, вышел на берег. Тогда и ожил хозяин. Это был немолодой тунгус. В своей меховой одежде он походил на початок вербы.

— Китайский император, на бороде три волосинки, и каждая сама по себе, — шепнул мне Гошка, улучив минуту, когда тунгус здоровался с Никифором.

— Мои товарищи, — представил нас Никифор. — А это мой друг, — улыбнулся он тунгусу, — Качерген — штатный охотник, надежный человек. Слова Никифора вызвали оживление на безучастном лице Качергена.

— Так чего мы стоим, не идем в избу?! — Тубик давно уже тянул меня. Бревенчатый дом был обнесен в три прясла городьбой, амбар, навес, по двору ходил бык-олень с палкой на рогах. На пороге белая с черными пятнами лайка мячиком запрыгала вокруг Тубика.

— Жених явился, — оповестил Качерген и выгнал собак за двери.

Никифор поначалу поинтересовался о здоровье хозяина, об охоте, о видах на зверя, на рыбу… И после этого выставил на стол поллитровку московской, а рядом положил пачку индийского со слоником чая.

— Не ждал с этой стороны подарка. Ты, однако, молодец, Налимка, — обузил в щелки глаза Качерген. И принес на стол от камелька горячий чугун. Выворотил каждому на стол по куску оленьего с кровинкой мяса. Мы достали ножи. А хозяин разлил по кружкам водку.

Отец Качергена был другом отца Никифора — Демьяна. Много лет тому назад Демьян расселил в эти места зверька — ондатру и научил охотников, как добывать ее, обрабатывать шкурки. Вот тогда, сопровождая повсюду отца, Никифор познакомился с Качергеном. Как все-таки здорово, когда дети друзей отцов становятся родными. За столом почти не разговаривали, изредка перекидываясь двумя-тремя словами. Мы с Гошкой слушали, и с большим удовольствием ели сочное сладкое мясо. Из-за стола — на боковую. Дорога взяла свое. Спали на оленьих шкурах, укрываясь заячьим одеялом.

Утром выпили по кружке крепкого чая с вяленым мясом. Договорились, что Качерген нас проводит до ручья Светлый и вернется на нашей лодке. Перед отплытием Никифор спросил:

— Что-то не вижу Марфы, здорова ли?

— Марфа уехала в жилуху — Качуг. Нескоро будет.

Гошка было заикнулся, не взять ли собак. Но тунгус осуждающе покачал головой. Еще не ободняло, до рассвета далеко, а мы уже были у истока Светлого. Немного выше по ручью бригада моет золото.

Никифор заправил из канистры мотор и уступил свое место Качергену. Мы оттолкнули лодку от берега. Тунгус завел мотор, и наш ковчег легко побежал вверх по течению. Качерген приветственно вскинул руку, прощаясь с нами.

— Ну, мужик, вот мы и вступили во владение золотого тельца. Если доведется, то знайте: отсюда до Камчергина своим ходом, а там он поможет добраться до порога. Теперь он вас знает: мои друзья — его друзья. — Никифор глядел на воду, слушая, как затихал шум мотора.

Мы вышли на разбитую заезженную дорогу. В колее еще оставался лед, повсюду в низинах лежал снег, и только оголенные бугры чадили жидким туманом. Вдоль по ручью виднелись терриконы промытой когда-то гальки.

— Промывочный сезон еще не начался, — определил Никифор по чистой воде в ручье.

Поселок золотоискателей представлял собой: несколько развалюх, спаренные вагончики, магазин, под сопкой у дороги новое строение — контора.

— А где же производство? — обстукивая у крыльца грязь с сапог, спросил Гошка.

— С километр отсюда, — пояснил Никифор.

Контора разгорожена на четыре двери. У одной — в камуфляжной форме спортсмен.

— Вам кого? А Налим! Погоди тут. — И он скрылся за дверью, обитой черным дермантином. И тут же вернулся. — Председатель вас примет, — доложил он и сел на стул под дверью.

Мы переглянулись. А я сравнил Гошку с «камуфляжем». Пожалуй, Гошка покруче будет.

— Как охота? — спросил председатель Никифора, сидя за широким столом с телефоном.

— Охота пуще неволи.

И тут председатель словно забыл о нас. Он перебирал неторопливо бумаги, раза два поднимался и задумчиво смотрел в окно. Сесть нам не предлагал, хотя вдоль стены стояли в ряд стулья. «На измор берет», — подумал я.

Гошка не выдержал:

— Уважать надо, дорогой… Не молоденькие перед тобой, чтобы держать на выстойке.

— Здесь меня уважают, — рассмеялся председатель, — а ты что, не здоров?

— Не жалуюсь.

— Погоди, Гошка, — вклинился Никифор, — председатель освободится и обо всем договоримся.

— А как бы ты хотел? — ехидно спросил хозяин Гошку. — Этот, шустрый, кто тебе, сын? — Повернулся он к Никифору.

— Ну, допустим…

— Допустим или сын?

— Мы же не в родню приехали к вам набиваться, а работать… — уточнил Гошка.

— Та-ак! А это кто? Сват-брат, — он вышел из-за стола и потыкал в меня пальцем. Видок у меня, конечно, был малость потрепанный, и, можно сказать, не совсем по сезону. Только разве сапоги, и то с ноги Никифора, утепленные керзачи — не первой свежести.

— Кличка! Блатной? — поднял голос председатель.

— Да, — подтвердил я. — Леший!

Гошка прыснул. Никифор выкатил свои глазища. Председатель несколько смутился.

— Фамилию спрашиваю, — поправился он.

Скорее всего автоматически не хотел, а получилось — назвал фамилию.

Председатель кинул взгляд на потолок.

— Постой, — как бы обмяк он. — Майор милиции в Бодайбо не родня ли тебе?

— Нет, однофамилец, — глядя в глаза председателю, рассмеялся. — А если честно — мои близкие говорили, что в Бодайбо у нас родственники.

— Выйди, подожди в предбаннике. И ты, бедный родственник лейтенанта Шмидта, тоже выйди, — приказал он Гошке. — А ты, Налим, останься, — кивнул на стул.

— У меня от них нет секретов.

— Зато у меня есть! — оборвал председатель.

— Хорошо. Побудьте за дверью, — предложил Никифор, видя, что мы не выполнили команду председателя артели.

Через две-три минуты на крыльцо вышел Никифор.

— Значит, так, мужики, — от ворот поворот. — И шагнул со ступеньки.

— Погоди, Никифор, — остановил его Гошка. — Что за секрет?

— Да никакого и нет. Деда не берет.

— А я и не просился на вашу макаронную фабрику. Вот проблема! Заберу Тубика и в зимовье.

— Погоди, дед. Что сказал председатель?

— Меня и тебя берет, а деда отрезал.

— Да, дед, и в самом деле — на хрена ему жилетка? Я на неделю подпишусь. У тебя, Никифор, какие планы?

— Расчет получить, а там будет видно. Экскурсию проведем…

— Ну, а я тем временем повидаюсь с родственником. Встретимся в зимовье. Если задержитесь на пару недель, буду знать, что вы при деле, тогда отходная в Москву.

— Ну, дед, ты даешь. Не ожидал. Бросаешь меня? Я тоже тогда поеду с тобой к твоему родственнику. А потом обратным ходом через Хребтовую — так, Никифор?

— А чего горячку пороть? Мы с тобой, Гоша осмотримся на «макаронной фабрике», как говорит дед, не придемся ко двору — отоваримся и двинем до тунгуса. Если там не встретим деда, подадимся к зимовью.

— Лады! — затвердил Гошка. — Ты только, дед, не загуди в золотой столице. Там девушки, знаешь какие, вскружат голову. Помни о нас.

— Обещаю.

— Минуточку, скажу председателю, а то я отрубил. — Никифор вернулся в контору, а мы с Гошкой уселись на крылечко.

— Видал, какие тут мордовороты?

— А мы что хуже?

— Лучше!

И засмеялись.

— Ты только, дед, не мудри. Знаю я тебя. Погостишь — и в зимовье. Я тебя буду ждать.

— Хорошо. Поедем диспетчера сватать.

Из конторы вышел Никифор.

— Через полчаса будет лесовоз в город. — Никифор вынул из кармана пачку полсотенных.

— Держи, дед. В дороге пригодятся.

— Не надо, пока есть свои.

— Бери, бери, — настаивает и Гошка. — Запас мешку не порча.

Только мы с крыльца — и лесовоз показался.

— А я хотел тебя познакомить со старателями, — огорчился Никифор.

— В другой раз… Живы будем — повидаем.

Гошка остановил машину. Из кабины высунулся бородатый шофер.

— Повезешь ценного человека, не очень-то на колдобинах тряси, — предупредил Гошка. — Давай, дед. — И помог забраться в кабину. Протянул руку и Никифор.

— Что ваш дед, президент? — скалится бородач. И поддает газу.

Дорогой шофер посматривает на меня, улыбается, и лицо его сразу добреет.

— Вижу, ты у них авторитет, — уважительно скалится водитель. — Мы сейчас завернем к Быстрову в бригаду. Я к нему нынче занаряжен — отметимся и вперед с песней.

Бригада Быстрова оказалась километрах в десяти от трассы, на другом ключе. Тут уже во всю мыли золото.

— В контору не будем заезжать, я напрямую работаю с бригадиром. — Проехав еще километр, видимо, к столовой, остановились.

— Иди, я посижу, — предложил водителю, — я только что из-за стола.

— Тебе виднее. Каши поем и погоним.

Вернулся шофер минут через двадцать.

— Невезуха. За дровами занарядили, но я о тебе сказал. Так что вали вон в ту халабуду, — показал водитель на перекошенный барак. Там Гераська. Он знает… Лови попутку и погоняй, если я задержусь.

Я вышел из машины.

— Ну, а я что говорил? — встретил меня мужичок с ноготок. — Кашу будешь исти? Принесу. Гераська я.

— Неси, Герасим. Кашей пузо не испортишь, а еще — если с маслом.

— А как же, и масло велю положить, — от двери отозвался Гераська.

Кухня была в этом же бараке с торца, за перегородкой. Остальное пространство от стены до стены — нары, закинутые полосатыми матрасами, суконными синими в клеточку одеялами, ближе к стенке — лавки. С одной стороны к столу, поднятому подобно взлетной полосе, садятся на лавки, с другой — на нары.

Гераська, вместо обещанной каши, принес горку алюминиевых мисок. Потом притащил бочок с супом, чай, макароны с тушенкой.

Наворотил мне полную с горой миску макарон, воткнул ложку и подсел ко мне.

— Председатель у них на Светлом — говно. Наш тоже не лучше, но у нас преимущество, в верстах в десяти по ручью другая артель, там начальник участка — человек, но, как у Гоголя, и тот порядочная свинья… — Гераська о каждом знал в бригаде. Меня он принимал за своего и не стеснялся в характеристиках.

— У нас есть и свои поэты — Пушкин и Лермонтов. — И Гераська стал горячо уверять, что они дальние родственники поэтов, их потомки.

— Посмотришь на Михаила и скажешь: хоть и далекий-предалекий, но все равно Михаилу Юрьевичу Лермонтову сродственник.

Не знаю, каким образом все в бригаде уже знали, что их гость — авторитет. Я догадывался, что оповестить мог шофер, Гераська же уходил только на кухню. Может, бородач по пути за дровами заглянул в бригаду? По сути это не так уж и важно. Меня удивил Лермонтов. Гераська нас познакомил. Парень был и статен, и красив, и с гордой осанкой, словом, высоких кровей, из благородных. Лермонтов оказался до жути молчаливым человеком. Гераська был ходячим отделом кадров. Он мне все и рассказал о Михаиле Юрьевиче: сколько тот перелопатил золотых песков и какой он мастер. Остальные молчали, только слышались всхлипы ложек, да вздохи. Кто наелся — тут же на матрас «бросает кости».

— Отведенный час — наш час, — комментирует Гераська. И становится ясно, как устают они на работе, как тяжек труд старателей.

— Кормят исключительно под аванс. Расчеты ведет бухгалтерия, — поясняет Гераська. — Я на промывку не гожусь. Здоровье не то, да и силенок не хватит.

Гераська — глаза и уши председателя, он еще и истопник, и бессменный дневальный по бараку, да еще и в сушилке работает, следит, чтобы робы и портянки сухими были. Он стукач, но свою планку ответственности тоже знает: что и когда, и о ком и сколько можно сказать. Гераська и о себе все до последней запятой рассказал. Себе на уме мужик, не дурак — приспособленец. А на это не у каждого хватит ума.

— Ба! — отвлекся Гераська, а вот и Пушкин Сергей Николаевич.

— Да не смотри на меня так. Не родственник я Александру Сергеевичу ни с какой стороны, — а сам воззрил на меня внимательные, как антрацит, черные глаза.

Сергей Пушкин невысокого роста, на коротких ногах, но рукаст, и, когда сел за стол, оказался выше многих других. К обеду не притронулся, а только мастерски вынимал из конусной пирамиды волглые сухари. Он вытягивал их с удивительной сноровкой. Пушкин прицельно отрабатывал терриконы, совершенствуя проходку. При очередной выемки сухаря уголки его губ завязывались в смешные узелки, а глаза вспыхивали лукавыми огоньками.

— Мой дед добывал породу без крепи. Он один на всем видимом пространстве знал бескрепежные проходки, — пояснил Пушкин, заметив мою заинтересованность. — Свод мой дед рубил яйцевидным конусом. Другие пробовали, казалось бы, все делали также. Он знал, какой камень в проходке нельзя трогать. Мой дед мне, сопляку, говорил: «На клин робь, стихарь». Отца моего дед не любил. У того, по мнению деда, выветривалось из головы только что сказанное. Меня обожал… — Пушкин проделал туннель в горе из сухарей, встал из-за стола и сразу стал ниже ростом.

— Он всегда так, — заметил Гераська. — В обед не поел. Зато вечерять будет в два приема, по котелку за присест уминает.

Мы шли прошлогодними отработками, ручей перегородила плотина, и водохранилище было до краев наполнено талой водой. Ледяной панцирь обтаянный от берегов полой водой, плавал и кромкой давил на перемычку. Проходя по ней на другой берег, я сказал Пушкину, что как только оттает грунт в плотине, ее размоет водой.

Впереди шел Лермонтов, и Пушкин заметил:

— Идет, как лом проглотил. Порода…

— Стихи не пишете? — спросил я невпопад.

—Еще чего? — скривил в усмешке рот Пушкин. — С кем ни встретишься, каждый спрашивает. Лермонтов пишет. Вот! — и выдал такую крученую рифмованную матершину, что позавидовал бы любой боцман.

— Складно, — опередил я.

Когда еще мы сидели за столом, Лермонтов смотрел, припав к столу, через туннель, прорытый Пушкиным в сухарях, и я понял, что они товарищи. Обращались они друг к другу с доброй иронией.

С перемычки я увидел промприбор, насосы, трубопровод с гофрированным шлангом через перемычку — водозобор. Один бульдозер стоял около промприбора, два других елозили по вскрытому полигону — «гнали пески».

— Кто ты? — вдруг спросил меня Пушкин. — То, что не старатель — точно… Не лезь в кисель, — остановил он меня, — подгоню — сядешь. Грязь, она всегда грязь, хоть и золотая. — Пушкин выгнал бульдозер на сухое. — Можешь и со стороны поглядеть, — высунулся он из кабины и прокричал: — Лезь!

Я сел рядом с Пушкиным, и бульдозер стал буровить эйфиля от промприбора, вернее, от стола промприбора. Промытый гравий раскатывался бульдозером с удивительной сноровкой. Завывание мотора и покачивание машины вскоре меня укачали. Я попросился на волю.

Вернувшись на стан, увидел Гераську. Труженик встретил меня, как родного, будто век не виделись.

— Да ладно, — отходит мое сердце.

— Транспорт на носу, — склоняясь ко мне, комментирует Гераська. — Прости меня, дурака, каждый человек на земле — открытие… Ну, так и есть, — прихлопнул себя по темечку Гераська, — а вот и он, транспорт, — летучая мышь, — пошелестел ногами Гераська. — Симофор открыт, — поднял он руку.

«Батон» — вездеход медицинский остановился. Я забрался в кабину. Когда отъезжали, Гераська отвернулся от нас.

— Что это он?

— Слезу пустил.

— Не похоже на Гераську.

Сколько-то проехали.

— Зови меня — Дыба, — сказал водитель.

— Дыба — так Дыба. Фамилия или имя?

— Кличка.

Завожу разговор о том, к кому еду.

— Да знаю я его — Павел Васильевич, в соседях жили. Его жена Татьяна с моей Грунькой — были водой не разлить. Уехали они, года три как… Так ты не отчаивайся, ко мне заедем, Грунька пельменей нагнет.

— Забежать хотел к тунгусу, вверх по речке живет.

— И его знаю — Качерген, как ни знать — служба у меня такая. И тебя подброшу. Как не довезти? У нас говорят: «Не имей сто рублей… если бы они были», — посмеялся Дыба.

С Качергеном пообщались по-товарищески, Тубик обрадовался встрече.

— Если не хочешь у меня пожить, подождать Никифора, — опечалился тунгус, — тогда доплывем, куда надо.

И нас с Тубиком — на лодку, вскоре Качерген подрулил к зимовью Никифора. Только попили чаю, как тунгус заторопился назад, поглядывая на реку. Я знал: когда вода упадет, по камню «шелестеть» — одна морока.

Мы с Тубиком остались на берегу, а Качерген развернул «корабль» в обратную сторону. Через неделю, как мы и предполагали, Никифор с Георгием вернулись в зимовье. Их было трудно узнать — откачало золото таежную прыть!

Время уже поджимало, стали собираться в дорогу. Никифор засуетился.

— Ну чем ты удивишь, Гоша, в Москве, как ни оленьими языками? И томленые таймешки — в самый раз. А медвежья желчь, что задавит? Бруснику можешь не брать, но один чумашик… и не спорь. Где ты такую добудешь? Чем под лосиную губу закусывать? И не отпущу, Гоша… Нет, ты рассуди, дед, где в Москве снимешь с вешалов раздерганных вяленых ленков? То-то я и говорю — нигде.

Никифор набил рюкзак, не поднять от пола. У меня тоже ноша солидная, кажется, своя ноша не тянет, особенно добытая на охоте. Под грузом стало легче ходить. Уже и дыхалку не клинит. А ведь поклажа набита под завязку снедью и патронами, впору коню везти.

Как мы ни уговаривали Никифора не ходить с нами в Старательское, бесполезно, он даже обиделся.

— Да пусть идет, тебе чо, Гошка, жалко его ног?

— Правильно, дед, — «Красная печка».

— «Перед выстрелом не дыши», — отвечает Гошка на пароль.

— Дорога длинная вблизи, — подытожил я.

В Старательское мы пришли как раз к самолету. Народу было необычно много. Увидя нас, главный диспетчер преобразился, словно перед высоким начальством, заявил:

— Из-за вас задерживаю рейс, прошу проходить на свои места.

Пассажиры расступились.

Мы расцеловались с Никифором и вошли в «кукурузник», помахав Алтаю. Когда главный диспетчер подавал в самолет рюкзаки, запричитал: «Ты чо, дед, золото везешь?» — «А как бы ты хотел? Дрова из Старательского?»

В иркутском порту на площадке малой авиации перед посадкой на московский рейс наша знакомая диспетчерша покружилась на одной ноге:

— Да вот и майор наш Скопинский Юрий Леопольдович, ждем вас! — Склонившись ко мне, добавила: — Для проформы полагается проверить, не вывозите ли самородки… Юрий Леопольдович, вот наши охотники.

— Да знаю, — отмахнулся тот, — соболишками на шубу уважил?! — А ко мне: — Как охота? По всему видать — удачна… Я бы хотел посмотреть ваши рюкзачки.

— А кто не дает? Прошу.

Юрий Леопольдович закусь нашу смотреть не стал, рукой обмял котомки, а вот на патроны попросил квитанцию из магазина, усомнился:

— Для чего в лес дрова везти? Что в Москве не стало провианта?

Гошка было оторвался от девушки, но я помешал: «Жалеть будешь!» И правда, когда теперь на охоту выберемся, если на шубу не хватит…

Юрий Леопольдович повертел одну пачку с мелкой дробью, другую.

— Да забирай все.

— В кого стрелять этой солью?

— Стрелять есть по кому, но в Москве нет таких зарядов.

— Ладно, — сказал майор, пошарив в рюкзаке, выбрал наугад пачку. — Скоро вернусь, — и ушел.

Долго ждать не пришлось. Майор явился с открытой пачкой, сунул ее в рюкзак. Что-то сказал диспетчеру, и мы настроились на посадку.

Уже в Москве, не помню в какой год на открытие охоты Гошка позвонил:

— Здорово, дед! Информация есть…

— Не тяни, Гошка! Сказывай — на свадьбу? Или на открытие охоты?

— Понимаешь, дед, распечатал привезенные нами с прошлой охоты патроны с дробью, хотел пулей перезарядить… И что ты думаешь? Вместо дроби — золото, золотая начинка.

— Да ладно тебе, сказитель!

— Честно, дед. Все патроны с золотом вместо дроби. Только одна пачка, которую брал майор, оказалась с дробью.

По голосу слышу: Гошка не сочиняет.

— Стреляй, — говорю, — золотой начинкой — будет позолоченная дичь…

— Я серьезно, дед?!

— И я. У коровы, Гоша, во рту молоко…

— Нет той птицы, чтобы пела да не ела.

И мобильник отключился.

Леонид Кокоулин


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"