...нежное солнце свернуло вспять. Заегозили красный лист кленовой осени и паюсно-томительные, нарочито-духмяные оранжевые плоды садов и огородов. Обмякло опустили сизо-черные натруженные руки работники к земле после упоительно-надрывного. Девочка с бледным, как тень месяца в ночи в водах лимана лицом, с причудливо непонятным для наших земель множеством косичек, тонкая и прозрачная, сродни свету сладкого августовского утра, в коротком вереске ситцевого платья на голом теле, босая и быстрая, бежала по кромке яра, отчего, глядя на ее парящий над пропастью полет, захватывало дух и сводило беспокойством нерв сердца...
– И я её любил, – сказал в густом лесу недосягаемых подсолнухов и конопли. – Да и я ли один, – продолжился он, заправляя в трубку чум, – и ее ли одну... Вот ты, например, – кивнул в мою сторону, – скольким бабам жизни напортил невинно, – со значением, чем прямо таки поверг меня в смятение, ибо никогда не смел с кем бы то ни было обсуждать свои чувства, однако на сию пору отчего-то промовк на его затейливость и даже со вниманием слушал продолжение, – да и, верно, еще скольким устроишь промывку, – промыслив несколько, запалил заправку, бражно умеючи затянулся, – чудно,– заключил неясно.
***
... а солнце лилось за горизонт. Девочка в синем ситцевом платье растворилась в сивой прохладности сумерек. Приятель пускал сивые дымы и медленно отбывал в непонятную моей неискушенности дурь, оставаясь позади меня среди стволов конопли и подсолнуха. Я минул крикливое реянье алых и червоных маков, щедро насыпанных мамой по уже посохшей ботве картофеля и полегшей долу фасоли, и прочему, чего натыкано по огороду, крепко нужного для нищеты простой трудовой...
– Оставался бы дома, – из темна сеней сказала мать грустно и строго, – непутевый, – как давно за глаза называли меня в роду.
– Не могу, – буркнул уже из-за кустов малинника, стукнув калиткою о притвор.
– Бродяга несчастный, – в сердцах брызнула скорбью мать и тоже закрыла дверь, зная, что непременно дойду до нашей станции третьего класса, зайцем вопрусь в первый попавшийся поезд и молча поеду до Москвы, где обычно никто не ждет и до определенного часа никому не нужен; потом крик мгновенной долгой любви, ее разочарование, рьяное служение идеалу, неспешный поход в никуда, два-три выстрела ворогам в спину, обещание боле не воевать и снова, и снова, и снова…
****
... гора за горою... Пророк за пророком... Дивные холмы и дикие дети... Белые снеги и белое небо, свист бомб и снарядов, сыпучие в полумье домы и безнадежный всхлип смерти... И никто не хотел умирать... И никто не скидывал палец со спускового якоря автомата знаменитого и вечного в веках теперь сержанта Калашникова...
– В-в-вы, – заикасто обратился из небытия посыльный, – капитан...
– Верно, – весело перебил доклад, – не буду майором...
– Да нет же, – ретировался боец. – С батальоном тотчас должны вступать в погоню за Шамилем. Вот, – протягивая листок приказа, от себя посыльный пересказал его суть, – по направлению Толстого-Юрта…
– Добре, – сказал я порученцу, – ступай, нехай сигнальщик дает ракету "тревоги"...
***
...синий свет полоснул в небо и пал на вершину горы белою ленточкою. Боевые бронированные машины вышли на марш. Братва за братвою докладала силою молодости порыв быть впереди жизни, и задача их капитана, битого и мыленного под запрет на веревку, требовала сдерживания порыва и возможного сохранения для любви, для продолжения...
– Задрать люки. Без команды не стрелять, – говорил я обыденные слова в трубу по команде.– Без нужды в плен не сдаваться. Командирам подразделений напоминать бойцам о выполнении миротворческой миссии: мы на своей земле; у нас нет врагов, кроме бандитов, которых в плен не брать! Все! Я – "Ноль-первый" – иду впереди, остальные – за мною, сообразно указанному на картах подразделений маршруту. Связь кодовая и непрерывная...
***
...туча за тучей... Гроза за грозою... На позиции плачет одинокая старица в черном. Пули стелятся с обеих сторон вражды к ее сандалиям, но она никак на них не реагирует, разве что изредка посохом отгребет к краю обочины, продолжая читать «Псалтирь», кафизму за кафизмой, и плакать, молясь за живых и мертвых. Бойцы батальона стервенеют по единоверке и до степени теряют покой труда войны, тогда как бандиты тоже не робкого десятка: боятся, но стреляют безумно и зря...
– Слушай мой приказ, – даю команду в трубу, – операция "освобождение" началась! Противник должен быть незамедлительно уничтожен! Слабонервных командиры подразделений обязаны вывести в резерв начштаба! В переговоры не вступать! По возможности избегать обнаружения! Передвижение по линии огня группами до семи человек! Вперед! – а сам стою, ноги не движутся.
***
...эй, ты, косоротый, – слышу радио, – это я, Шамиль! Если ты не уберешь своих псов… – напряженно диктует условия, но уже я за его спиною, надавив ствол в печень, продолжаю свой диктант:
– Это я уберу тебя, – нервически-радостно, – простой русский Ваня-капитан, – и пуля хорошего русского сержанта Калашникова разрывает в клочья боковину неумного Шамиля, а другая – уже его, – кинула о бруствер меня…
Безвольные очи поблукали по небу за быстрым полетом над пропастью девочки в синем... Носилки... Халаты белые и сиплый, негромкий голос хирурга, отнявшего от тела мне правую руку: "Верно, не быть капитану майором..." – и она в синем платье парит над яром в сумерках синих…
***
... И никогда не полюбит меня.
Сергей Котькало
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"