...Поезд прибыл на станцию Радение с опозданием. Время давно минуло полудень. Холодного зимнего солнца на тучном сиром небе не осталось, и в природе родилась диковинная сизая тишина. Поезд, который машинист заводил на заданный путь под перрон, не свистал, а виновато и скорбно припарковался, и молча стоял минуту, выпуская из себя нужное для неброской станции количество пассажиров. Затем дернулся взад-вперед в ответ на бессловесное замечание дежурного и был таков...
— Вот так всегда, — сказал проходившему вдоль перрона молодому священнику служитель пути, — батюшка, опаздывают и винятся.
— И верно делают, — ответил широко шагавший иерей. — Должно виниться... Сочельник. — Он не любил железной дороги и, кроме различных тревог, ничего в ней путного не находил...
Впереди пути священника державно и щедро реяли в свете станционной открытости из зябкой рождественской непогоды промерзшие красные знамена, привязанные какое к чему по случаю годовщины освобождения Радения от захватчиков, без огня горел над кладбищенской церквушкой крест. Из полей, печальных и нагих, подул сквозной ветер. Засыпавшая короткая, белая дневная жизнь взбудоражилась и снег под ногами заскрипел звончее. Редкие пустынники, встречавшиеся молодому иерею, изо всех сил старались сделать близившееся Рождество для батюшки как можно приятней, поскольку в обществе налагалась мода на веру, всячески перед ним заискивали и гладко приветствовали, но он оставался неприступен и одинаково для всех времен строг, избегая легкости в обхождении. На лице его твердела печать наклонности к одиночеству. Он чувствовал это и погружался в раздумья над предметом, не свойственным его чиноположению. Его и правда давно удивляло собственное стремление оставаться в себе и он пытался найти ответ на вопрос: сможет ли найтись среди людей? — однако так никогда и не находил разрешения. Знал лишь, что скопление мирян и их суетная болтовня довольно скоро утомляет его, отчего в тусклом свете свечи читал Священные книги да усердно молился...
С этими раздумьями он обогнул дремотную скрипучую каштановую аллею станционного сада, выбрался на большую заснеженную, рыхлую дорогу, приближаясь к заброшенному старому погосту, где чуть в стороне от кладбищенской изгороди торчала ветхая, неказистая для белого искристого сияния церковь Георгия Победоносца. Молодой священник перекрестился и прошептал за пятым кругом Иисусовой молитвы губами «Отче наш...» — таково у него было за душой правило. Дочитав слова Господней молитвы, он перекрестился, высоко поднял свою огромную с богатою, белокурою шевелюрой, при длинной пышной бороде голову к грязноватым, нечастым, неспешно, к Рождеству плывущим по небу облакам… И уже начал было ее клонить, как взгляд скользнул по повалившейся от давности лет изгороди, где в кустах обнаженных ветвей бузины играла девочка-подросток. И так своею природностью картина эта его умилила, что священник промедлил и не поклонился куполу церкви, а, напротив тому, загляделся на странную редкостность.
Подойдя ближе к погосту, иерей, гулко ступая по снегу, не преминул весело крикнуть:
— Чего ж ты играешь, девочка?
— Успение перед Рождеством, — ответил нерасчетливый, доверительно дрогнувший голосок.
Обстоятельства и вовсе растрогали служителя церкви, отчего он спешно перемахнул через поваленную изгородь свою величественную стать, поднял ребенка одною рукою над землей, другою, как бы загребая полноту содержания, нежно прижал к часто дышащей груди и спросил:
— Кто ж тебя научил играть в недетские игры?
— Мама, — настороженно сказала ему.
— Где ж твоя мама?
— В церкви лежит. Замерзла...
Про тот час церковный староста ударил в колокол к вечерне и вокруг стало совсем темно, потому что дни еще держались коротко, а ночи длинно...
Сергей Котькало
Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"