На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Гвардеечка

Рассказ

Марина Денисовна ругала себя всеми доступными ее воображению словами за то, что пригласила на встречу с выпускниками медицинского училища Марию Гдыню. Гдыня совсем недавно вступила в клуб фронтовых подруг «Катюша» и покорила своей молчаливой, казалось, девической застенчивостью. Она краснела даже тогда, когда выступали другие и, ломая брови, по-детски переживала все сказанное и спетое. А голос у нее был высокий, чистый, с придыхом, как у Зыкиной. Особенно «В лесу прифронтовом» у нее хорошо получалось.

Поначалу встреча шла нормально. Долго хлопали Тоне Демченко, Антонине Демьяновне.

—   Я вот смотрю на вас,— сказала она,— и, кажется, вижу своих подруг такими же молодыми и красивыми. Только вы в белом, а мы были одеты в защитное.

Рассказала она, как раненых детей из горящего дома выносила, как получила ожоги, которые пометили ее на всю жизнь.

А потом дали слово Гдыне.

Та порывисто поднялась и подошла к микрофону. Звякнули на груди медали. Особо ярко сверкнул орден Красной Звезды.

—   Вот я вам что скажу, девчата, — начала она. — Война — не мед, но и на ней жить можно. Надо только уметь.

Зал замер от восторга. Марине Денисовне тоже подумалось: сейчас Мария скажет, что надо уметь воевать, чтобы выжить на войне и вернуться с победой домой. Но она бухнула другое:

—   А куда нам, девкам, не дожившим до бабства, было деваться? Парней-то наших на фронт загребли. В тылу одни старики немощные остались. Нет уж, чем смотреть, как какая-нибудь косая или хромая сволочь над тобой изгиляется, лучше в пекло, туда, где портянками пахнет и у живого мужика поджилки дрожат, когда он тебя под локоток держит.

И тут девочка — из бойких на язык—спросила:

—   Значит, вы любить на фронт ходили?

—   А зачем же еще? — она чуть помолчала и продолжала: Там, если с умом, совсем неплохо можно устроиться. Поначалу я дурочкой была. К сержанту одному пристала. Ласкал он, девки! — она зажмурилась.— Но сам себе не хозяин. Жди, когда вырвется на минутку-другую. А вот когда я к ротному подлабунилась, к Цепляеву, к Василию Макаровичу, там-то я и поняла вкус жизни. И помирать даже боязно стало.

—   Ну а как же вы воевали? — спросил единственный на курсе мальчик.

— Обыкновенно, — скромно ответила она, — как все.

Пока Гдыня говорила, с Марины Денисовны три пота сошло. Даже с сердцем стало плохо. И перед глазами закачались лица: директрисы Зои Васильевны, на котором отразилось недоумение, и — помельче, как разменные монеты, — девчат, на коих царил восторг и — неосознанная чему — радость.

Марина Денисовна незаметно достала из сумочки нитроглицерин и сунула таблетку под язык. В голове заухало. Вспомнила, врач рекомендовал в таких случаях полежать. Но еще не все высказались. Вот Катя Пономарева к микрофону крадется, словно птичку поймать хочет. А зал еще Марии рукоплещет. Кто-то даже «браво» кричит.

Екатерину Дмитриевну слушают невнимательно. Не то чтобы громко разговаривают или топают ногами, а стали как-то вольно шевелиться, глядеть в окна, где ничего интересного не виделось. И вдруг из зала донесся голосишко:

— А что вы знали о сексе?

Взглянула Марина Денисовна на говорившую. Обомлела. Это — первая ученица. Даже, кажется, секретарь комитета комсомола.

И тут присовокупила она к крохотной таблетке, которая, кстати, растаяла мгновенно, «долгососательный», так называет племянник Витька, валидол.

После встречи директриса никого не упрекала, только лицо так и не отпустила неподвижность. И руки никому не подала. Словами поблагодарила.

Марина Денисовна тоже не сказала Гдыне ничего. Только укоризненно посмотрела. Но лицо ее было безвинным, глаза безгрешными. Они словно говорили: «А разве все это неправда?»

А ночью, улегшись в постель, Марина Денисовна стала вспоминать себя давней-давней, коротко стриженной под мальчишку, с собольими шнурками бровей, в юбочке-разлетайке и белых прорезиненных тапочках.

С косой она рассталась в девятом. В год, когда началась война.

В ту пору у военкоматов роились мальчишки. Они рвались воевать. А девчонки еще были ближе к детству. Повзрослели они через год, когда ребят увезли линялые «телячьи» вагоны-теплушки, а в город, вслед за беженцами, нахлынуло несметное количество раненых. Вот тут-то Марина, вместе со своей «родной» подругой Зиной Гридневой, стала ловить на улице комиссара Василия Игнатьевича — давнего знакомого ее отца. На улице она пыталась перехватить его оттого, что в своем кабинете он переходил на «вы», говорил строгим командирским голосом и ему нельзя было простецки сказать: «Дядя Вася, пошлите на фронт, а то я разревусь».

И однажды они его подкараулили. Он шел прямой и недоступный, как Бог. И все же девчонки решительно преградили ему дорогу.

—   Дядя Вася! — начала Марина.

—   И не проси! — сказал Василий Игнатьевич. — Без вас там обойдутся.

Марина не заплакала, как он ожидал, но и не отстала.

—   Что, вам там медом мазано! — в сердцах воскликнул он и внезапно спросил: А мать знает?

На дяде Васе скрипели ремни и похрустывали сапоги, даже когда он стоял. И от этого не заметного для глаза, нетерпеливого шевеления даже прямота его стала не такой броской.

И Марине показалось, что он вот-вот сдастся.

—   Не знаю, что с вами делать, — сказал он домашним голосом и не пошел, а поплелся дальше по улице.

И Марина впервые поверила — быть ей на фронте.

Но огорчения начались раньше, чем она ожидала. Мать встретила ее с бесслезной сухостью в глазах, но Марине стало ясно, что дядя Вася уже рассказал. «Тем лучше», — подумалось ей. Не надо улучать момента, чтобы затеять тот самый разговор, которого не избежать. Но почему она не плачет, не просит остаться? Просто глядит на нее, и — все. И от этого взгляда делается так пакостно на душе, словно Марина сотворила что-то невероятное.

—   Но скажи хоть что-нибудь! — взмолилась она.

—   А что говорить, — просто ответила мать, — если ты все сама решила.

—   Мамочка! — Марина кинулась ей на грудь. — Ну, пойми меня!

—   Я чисто женской душой могу понять любовь, тоску, мечту, — начала мать. — Но как понять стремление юного человека к смерти? Ведь ты знаешь, что на войне убивают? Вон Валера тети Дашин уже отвоевался.

И что-то теплое отхлынуло от груди Марины: она убедилась — мать никогда не поймет ее. Она вон втемяшила себе в голову, что у нее чуть ли не все болезни в мире. И сейчас наверняка напомнит об этом дочери.

Мать, однако, об этом не сказала. Она смотрела поверх головы Марины на единственную фотографию отца и внезапно спросила:

—   Интересно, как ты поступила, если бы отец был жив?

Этого Марина не ожидала, Ей как-то не думалось, что, кроме всего прочего, мать останется совсем одна. И здоровье у нее в самом деле не ахти.

И все же надо объяснить, что на фронт она собирается не ради прихоти. К этому она, можно сказать, готовилась с детства. Победы на школьных спартакиадах, потом на районных. Значки БГТО, ГТО, «Ворошиловский стрелок». Надо же понимать, не затем это достигалось, чтобы сидеть дома, бегать по госпиталям и декламировать раненым стихи в ту пору, когда немцы уже в Сталинграде.

Она, явив для матери совершенно не свойственную ей упряминку, произнесла;

—   Папа бы меня понял.

—   Может быть, — просто ответила мать, видимо, вспомнив, как собирался Денис на финскую и как был опечален, что его завернула медицинская комиссия. И, наверно, не зря. Меньше чем через год он умер.

Тогда, когда Денис Матвеевич хотел идти добровольцем на войну, мать, отговаривая его, уповала на нее, Марину. А теперь уповает на себя. И, может, тоже справедливо. Вон какие у нее мешки под глазами и веко уже какой год дергается.

Ее судьба решилась внезапно и неожиданно. Как-то вечером к ним в дверь постучали, и мать, отперев, ахнула, словно увидела привидение.

Марина выглянула из-за ее плеча. На пороге стоял, опираясь на костыли, худой — уже не молодой — человек в гимнастерке и с двумя медалями на груди.

Спина матери расслабилась, чуть присутулив плечи, и она утробно — открытым ртом — произнесла:

—   Костя!

Инвалид скрипанул костылями, подался вперед, раскрыв их как крылья:

—   Клавушка!

У Марины сразу же шевельнулась в душе ревность.

«Кто это?» — вскричали ее глаза, когда, наконец, встретились с глазами матери и гость не только переступил порог их квартиры, но и присел на стул, небрежно кинув в угол костыли. И этот жест как бы показал, что пришел он сюда надолго и не только на правах гостя. И мать заспешила сообщить степень родства:

—   Мариночка, дядя Костя — друг моей юности.

—   Друг... — почему-то скривил губы инвалид и, кивнув в сторону Марины, поинтересовался: — Дочка?

—   Да,— залепетала мать,— только что десятилетку кончила.— И она, уронив голос до огорчительных тонов, пожаловалась: И теперь, вишь ли, на фронт собирается.

—   Молодчага! — похвалил Марину дядя Костя.

Ревность, сжавшаяся в груди слезами или вольными судными словами, чуть поослабла. Чувство уважения появилось к человеку, который вернулся оттуда, куда она так настойчиво рвется.

—   Рано ей еще воевать, — запоздало возразила мать, на что дядя Костя сказал:

—   Нет, в самый раз... Пока в соку...

Эта недомолвка ей была не очень понятна, но становилось больше и больше заметно, что дядя Костя не тонкого воспитания.

Мать опять — и тоже с опозданием — стала доказывать, что Марине надо учиться. И непременно в институте. В крайнем случае в техникуме.

—   И будет домашняя хозяйка с высшим образованием,— возразил дядя Костя.

Мать опять запнулась. Она почему-то не могла с ним разговаривать так, как с Мариной. Ей зачем-то надо было обдумывать каждое слово, будто его записывали.

—   Где сейчас молодежи быть,— тем временем продолжал он, — как не на фронте. Так что ей-право — молодчага!

Он бы похлопал Марину по плечу, но она далековато стояла, и оттого его жест остался условным, как воздушный поцелуй.

—   Влезли мы в кашу, — сказал дядя Костя, когда, сидя за столом, примерялся выпить еще рюмку невесть откуда добытой матерью настойки. — Мелют они нас, крошут. Но всех, один, этовое... — он поискал, наверное, более деликатное слово, — черт, не перебьют. Костьми ляжем...

Медали на его груди, прицепленные слишком далеко друг от друга и потому не звеневшие, все время шевелились, и Марина не могла прочесть, что же на них было написано.

После того как дядя Костя поселился в их доме, в отношениях матери и дочери произошел надлом. Нет, они не ссорились, не говорили друг другу обидных слов. Вернее, они почти не разговаривали. Мать, когда была рядом, все время старалась увести глаза, а Марина чувствовала свою вину перед ней. Но это чувство было настолько зыбко, что не могло оформиться в сколько-то объяснимое состояние. И ей было даже, кажется, чуть стыдновато, что она быстро взрослеет, набирается тяжелой мудрости, от которой человек делается неподатливым на легкие поступки.

Поэтому однажды она пришла сосредоточенно-строгой и, порывшись в сумочке, которую подарила ей на день рождения мать, положила перед ней бумажку.

—   Что это? — спросила она, ища очки.

—   Повестка.

Клавдия Ивановна не охнула, и глаза ее не стали такими бесслезными, как прошлый раз, а молча опустилась на стул, скрипнувший точно так, как скрипели костыли дяди Кости, Константина Назаровича.

—   И ты можешь стать такой, — шепотом произнесла она, кивнув в сторону другой комнаты, где чеботарил дядя Костя.

—   Что, многовато двух калек на один двор? — внезапно спросил он, видимо, услышав, о чем речь.

И тут мать заплакала, а дядя Костя, почему-то причикиляв на одной ноге, без костылей, сказал:

—   Молодчага!

Зину Гридневу на фронт не взяли. По зрению. А Марину, успевшую кончить курсы медицинских сестер, направили в запасной полк санитаркой...

***

Марина Денисовна никогда не думала, что воспоминания станут неотступными. Захотелось как бы заново прожить то, что было тогда, в таких уже далеких годах войны, и своей, типичной для многих девушек-фронтовичек, биографией доказать Марии Гдыне, что все обстояло совсем не так, как она говорила на встрече с выпускниками.

Огорчало ее еще и то, что никто из фронтовых подруг не возмутился. Правда, они и не поддержали Марию. А может, не поперечив вслух, молчаливо согласились с ней. Только не хотели огорчать ее, свою Гвардеечку, как Марину Денисовну звали за то, что она, единственная среди них, носила звание гвардии старшины.

Но одно она сумела отметить, что теперь подруги, собираясь на свои посиделки, взбадривали себя каким-то фальшивым весельем.

— Давайте современные песни учить, — сказала Тоня Демченко. — А то все о войне и о войне, словно наш голос так и не может выйти из землянки, где бьется в печурке огонь.

Марина Денисовна не оспорила Тонины слова, потому что говорить попросту не было настроения. Смолчали и другие. В тот вечер им вообще не пелось. Как-то вспомнилось разом, что одиночество не скрашивает никакое братство, даже если оно окопное.

Марина Денисовна давно поняла и простила мать свою, Клавдию Ивановну, встретившую в дяде Косте свою манящую воспоминаниями прошлого молодость, которую незаметно сбыла, живя с хворым отцом и с нею, несмышленой дочерью, как ей думалось, утехой под старость. Но утехи не получилось. Как, впрочем, и старости тоже. Когда Марина вернулась с войны, Клавдии Ивановны уже не было в живых. Наверно, она очень любила дядю Костю, потому что умерла, как рассказали соседи, в неимоверной тоске по нему, буквально через две недели после его смерти.

Теперь, стараясь как можно скорее остаться наедине с собой, Марина Денисовна пыталась до мельчайших подробностей вспомнить все, что было с нею на войне.

Первый бой приняла она под Прохоровкой, на Курской дуге. Из него помнит она только, как метались над пространством рваные дымы, затушеванные сплошной пеленой, поднятой танками и взрывами пыли. На зубах хрустел песок.

Сумка колотила ее по бедру, отягчали бег сапоги, в которых ноги болтались. А она бежала к нему, своему первому раненому, который — видела — грохнулся наземь рядом с взметнувшимся взрывом.

Марина бежала бы, наверно, и дальше, но такой же взрыв встал на ее пути, и, к счастью, подкосили не осколки, а страх. Он-то и повалил ее на землю, не сделав первый бой последним.

Она смигнула мутную от пыли слезу и, теперь уже не поднимаясь, поползла к раненому.

У него были тоненькие — шнурком — усики и большие— даже под закрытыми веками — глаза. Крови видно не было, но он лежал, не шевелясь. Она подползла с ног, поэтому сразу не могла приникнуть к груди, чтобы уловить биение сердца. А когда это сделала, то поняла, что все равно ничего не услышит, потому что земля пульсировала так, что закладывало уши.

Она расстегнула ему гимнастерку. Увидела вокруг левого соска наколку — морскую звезду. А чуть ниже — башню танка, водруженную на черепаху.

На груди крови тоже не было видно. Тело было теплым. Она решила оттащить его в сторонку, где можно сделать искусственное дыхание.

Но боец внезапно пришел в себя сам. Сперва глубоко — с пристоном — вздохнул, потом тряхнул головой и только после этого открыл глаза.

—   Вы куда ранены? — спросила она.

—   Чего ты шепчешь? — уставился он на нее.

Тогда она повторила свой вопрос жестами, и боец ответил:

—   В самое сердце! — И улыбнулся печально и спокойно, словно кругом не шла страшная разноголосица боя.

И в это время рядом с ними плашмя упал сержант с перебинтованной головой.

—   Сестренка! — крикнул он.— Ползи вон в ту балочку, там человек десять кровью истекают.

Она поползла. А ее первый раненый, или, как она теперь поняла, контуженый, встал и, покачиваясь, пошел в дымное марево боя.

Ей хотелось вернуть его, отвести в тыл. Но он, видимо, не слыша того, что делалось вокруг, с деловитой решимостью пошел в черный, видимо, последний для себя куст взрыва.

Их было действительно десять. Они шевелились и стонали, а один, уже пожилой, с начавшей отрастать бородой, молил:

—   Братцы, предайте смерти!

Она кидалась от одного к другому, пока не полыхнул рядом еще один взрыв и как бы погасил в ней ту суету, и она стала перевязывать бойца, раненного в пятку. Марина рывком стащила с него сапог, смотала окровенелую портянку и увидела обнаженные сухожилия, между которыми запеклись сгустки крови, похожие на набухшие почки.

Боец не стонал, словно нога принадлежала не ему, а смотрел куда-то поверх ее головы. Кончив перевязку, она обернулась в направлении его взгляда и увидела, что на них несутся танки. За разрывами не было слышно лязга гусениц и рева моторов.

Отбросив сапог, который зачем-то подала ему Марина, боец пополз к окопчику, что маячил впереди, и в руках у него появилось длинное-предлинное ружье с неуклюжим закопченным ложем. Он стал целиться в головной танк.

—   Сестрица, дай какой-нибудь отравы! — молил раненый старик, катая голову по земле.

—   Потерпите немного,— произнесла она и, наклонившись над ним, только теперь заметила, что двумя руками он держит свои вывалившиеся внутренности.

Фырчащий осколок, пролетевший мимо ее руки, впорхнул в тело старика, и оно, вздрогнув, затихло.

Теперь она перевязывала азиата с такими приузенными чертами лица, словно это была вышивка искусной мастерицы: длинные глаза, узкий, до истончения, лоб, продолговатые скулы. Пуля прошила ему руку выше локтя, и кровь закожанила рукав гимнастерки.

Потом был капитан...

Сумка ее давно опустела. Она рвала зубами индивидуальные пакеты и все бинтовала и бинтовала раненых. Они тут же уползали из низинки к окопам, и Марина, отплевываясь горечью перкселина, вдруг поняла, что танки-то не прошли. Их остановили те, кто лежал впереди, и среди них перевязанный ею парень с раздробленной пяткой.

***

А это было на отдыхе. Стояли в деревеньке под названием Сломань. Квартировали у хозяйки, которая смотрела на девчат долгим печальным взглядом.

—   Чего, Зотовна, невест выбираешь? — спросила забежавшая к ней соседка.

—   Гляжу, — ответила Зотовна, — какие они справные да строптивые, а война, в громилу ее мать, — старуха умела по-мужицки ругаться, — изведет их всех до мушиной смирности.

—   Почему же, бабаня? — спросила легкая на язык санитарка второй роты Аля Кочеткова.

—   А потому, милочка моя, — ответила старуха,— что вы свежие еще, невладанные.

—   Мы и в бою уже побывали! — не уступала Аля.

—   В бою! — передразнила бабка. — Для девок там бои, где погуще купыри.

Впрочем, Аля-то зря допытывалась. Она уже давно пригуливала с командиром огневого взвода лейтенантом Зоряном. Правда, никто не знал, было промеж них чего или нет, потому что лейтенант рдел щеками, как девушка, и носил в глазах довоенную томную печаль.

Марина же, да и другие девчонки держали себя в строгости. Один капитан, правда, пробовал к ней подкатиться. Был он пришлый. Из танкистов. Шлем в руках все время носил. Волосами рассыпчатыми похвалялся. Отчитывал он при ней какого-то солдата и за спиной раздалось: «Опять батя нынче не в духе!» И тут он повернулся и вроде впервые увидел Марину.

—   А вы в чьем хозяйстве служите? — спросил.

Она ответила.

—   А я вас уже где-то видел,— начал капитан и воздел глаза к небу, вроде бы вспоминал.

—   Не мучайтесь! — посоветовала Марина. — Мы с вами наверняка видимся впервые. Я — из пополнения.

И все же капитан был прав, что видел Марину. Это она его перевязывала в ложбине у Прохоровки.

—   Не обижают вас тут? — почему-то спросил капитан.

—   Разве свои могут обидеть? — произнесла она.

—   Может, скажете, как вас зовут? — перешел на игривый тон капитан.          

—   Марина Клюева, — ответила она.      

—   Фамилия у вас знатная! — воскликнул он.    

—   Чем же? — полюбопытствовала она.

—   Поэт ее один носил, учитель Есенина.

—   А я думала, Есенин сам по себе, — разочарованно проговорила она. — Самородок.

Марина боялась обмолвиться, что тайком от подруг сама сочиняет стихи.

—   Давайте сегодня вечером встретимся, — предложил капитан, уловив ее неравнодушие к стихам. — Я Есенина вам почитаю.

Марина, рассматривая свои высветленные о траву сапоги, ответила:

—   А может, до победы подождем?

Наверно, капитан был нетерпелив. Он чуть притлел щеками. Видно, не очень спокойно встретив ее отказ. Но — по инерции — произнес все тем же игриво-штатским голосом:

—   Зачем так долго ждать?

—   А вы постарайтесь приблизить этот желанный день, — вроде бы просто, но с явной издевкой сказала она.

—   Ну что ж, — ответил капитан нейтральным голосом, — подождем.— И уже командирским добавил: — Если вас тут будут обижать, идите к нам, танкистам.

***

И опять были бои. И один не походил на другой. Может, потому, что дважды товарищи не умирали. Она никогда не забудет его — матроса Васю Рычкова. Он имел неуставной чубчик, играл на гитаре, пел, плясал и ходил на танки с бутылками, залитыми горючей смесью.

Он смеялся, посверкивая золотыми зубами, и не был юбочником. В нем жила сила великой сдержанности, на которую не способны ослепшие от желания мужчины. Она с Васей целовалась. И он — не с деланной покорностью, а этак запросто, как само собой разумеющееся, согласился ждать победы, чтобы окончательно определить их отношения.

Вася не вернулся из разведки. И она ждала его не сутки, как майор Савченко, а целых двадцать лет, сперва всматриваясь в лица бойцов пополнения, потом, уже в мирное время, в лица встречных мужчин. Ей казалось, что такой человек, как Вася Рычков, не может ни умереть, ни пропасть без вести.

И Вася к ней пришел. Через двадцать лет. Больной, томимый тягостью пережитого в лагере смерти. Он явился так же, как когда-то к ее матери пришел дядя Костя, и она была рада ему той же неизбывной и не понятной окружающим бабской радостью. И он, обретший возле нее покой, в этом устоявшемся благополучии однажды тихо, словно бы робко, оставил ее вдовой.

Что же было еще?

Ах, да. Хоронить Васю приезжала жена, которая его бросила. Он перед смертью пожелал, чтобы она приехала. И та рассказала, что была обманута им. Оказалось, в немецком лагере его лишили мужской мощи, в надежде на которую женщины идут на зов.

— Сколько я бессонных ночей провела рядом с ним! — убивалась она. — И все без толку.

А Марине от него никакого толка не было нужно. Она просто была рада, что он с ней и ему хорошо.

Несмотря на то, что они с женой по-разному думали о Васе, это не помешало им проплакать в обнимку целую ночь и расстаться с клятвенным обещанием писать друг другу…

Переписка иссякла раньше чем через год.

Может, у Марины был ершистый, непокладистый характер или еще по какой причине, только не получилось у нее сорной любви на войне.

А потом была Победа.

Марина приехала домой и вдруг поняла, какая пустота разверзлась перед ней. На войне было проще. Там надо было идти и умирать ради ясной и понятной цели. А что делать тут в мирное голодное время? Кем стать? Ведь санитарка — это не профессия, а должность, которую занимают одержимые.

Мысль учиться как-то сама собой отошла, когда она полистала алгебру с геометрией и вдруг поняла, как все дремуче перезабыто.    

И тут нашла ее давняя подруга Зина Гриднева. Марина обрадовалась ей.

—   Хорошо, что ты вернулась живой! — хлопотала возле нее Зина.— Я тебя с таким парнем познакомлю...

У Марины чуть привечерели глаза.

—   А зачем? — спросила она, не выходя из задумчивости.

—   Замуж выйдешь, жить будешь, как королева. Папа у него — директор продуктовой базы.

—   А почему ты думаешь, что я за него выйду? — просто спросила Марина.

Зина кивком головы отмахнула челку, чуть подвеселила губы едва означенной усмешкой и задала ей прямой в своей беспощадности вопрос:

—   А как же ты собираешься жить дальше?

—   Как все, — сказала Марина.

Зина пристально посмотрела ей в глаза. И ужаснулась, увидев в них ту довоенную упряминку, которую почти уже не помнила, и спросила, как же она сумела пронести все это через войну, через ужасы и смерть? И вообще, как она осталась прежней? Разве голову чуть осеребрила седина.

—   Это нитки от бинтов, — попробовала пошутить Марина.

Больше Зина не приходила.

Марина пошла на завод. На тот самый завод, которым чуть ли не с первого класса пугала ее мать: «Вот будешь плохо учиться, в «Коминтерн» пойдешь».

Двадцать лет впускали и выпускали ее двери проходной. Там, уже овдовев, создала она клуб фронтовых подруг. Назвали его «Катюшей». И неудивительно. В нем, кроме Пономаревой, было еще восемь Кать.

Тут и получила она свое прозвище Гвардеечка. Бабка Аня так ее назвала — уборщица в клубе, где они проводят свои вечера.

***

На этот раз собирались недружно. Раньше подруг друзья припожаловали — два одиноких старичка — Петр Петрович Кольчугин и Мирон Яковлевич Щелкун, примкнувшие к клубу по причине вдовства. Потом явились Катя Пономарева и Тоня Демченко.

—   А почему без наград? — спросила подруг Марина Денисовна. В клубе был заведен порядок: на собрания или заседания приходить при регалиях.

—   Ты только не обижайся, — начала Тоня,— что мы как заведенные — война, война, война. И мы все те же санитарки и связистки...

—   Надоела память? — спросила Марина Денисовна.

—   Нет,— возразила ей Антонина Демьяновна,— память — дело святое, но...

—   Однообразно у нас, — подхватила Екатерина Дмитриевна, — скучно. Песни да танцы. Друг дружку слушать тошно.

Домой Марина Денисовна шла медленной, отягченной думой походкой. Ей было обидно, что подруги перестали ее понимать, а главное, поддерживать. Значит, мало одной только памяти, должно быть что-то еще, чем жив человек сегодня, что несет он в себе бережнее, чем прошлое.

В парке играла музыка. Может, слово «играла» не совсем точное. «Металась» — будет правильней. Хрипела певица, не имея ни малейших признаков голоса. Марина Денисовна смотрела сквозь решетку ограды на танцующих. Они дергались, корчились, приседали, шли друг на друга, как драчуны. А на лицах у них была угрюмая сосредоточенность, словно они сбывали дурноту скопившейся зряшной силы. Они были молоды, но им не надо было бежать с обуглившимся от жажды ртом навстречу пулям или слепо входить в куст взрыва, как это сделал контуженый солдат у далекой Прохоровки.

—   Сигают?

Марина Денисовна обернулась. Перед ней стояла Мария Гдыня.

—   И мой где-то здесь ёрзалку справляет, — сказала она, и у Марины Денисовны вдруг сперло бездетной горестью сердце, и оно стало стучать редкими, давящими грудь точечками. И она медленно побрела из парка, туда, в шум городской суеты, подальше от праздности, которую она так и не научилась понимать.

Евгений Кулькин


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"