На первую страницу сервера "Русское Воскресение"
Разделы обозрения:

Колонка комментатора

Информация

Статьи

Интервью

Правило веры
Православное миросозерцание

Богословие, святоотеческое наследие

Подвижники благочестия

Галерея
Виктор ГРИЦЮК

Георгий КОЛОСОВ

Православное воинство
Дух воинский

Публицистика

Церковь и армия

Библиотека

Национальная идея

Лица России

Родная школа

История

Экономика и промышленность
Библиотека промышленно- экономических знаний

Русская Голгофа
Мученики и исповедники

Тайна беззакония

Славянское братство

Православная ойкумена
Мир Православия

Литературная страница
Проза
, Поэзия, Критика,
Библиотека
, Раритет

Архитектура

Православные обители


Проекты портала:

Русская ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ
Становление

Государствоустроение

Либеральная смута

Правосознание

Возрождение

Союз писателей России
Новости, объявления

Проза

Поэзия

Вести с мест

Рассылка
Почтовая рассылка портала

Песни русского воскресения
Музыка

Поэзия

Храмы
Святой Руси

Фотогалерея

Патриарх
Святейший Патриарх Московский и всея Руси Алексий II

Игорь Шафаревич
Персональная страница

Валерий Ганичев
Персональная страница

Владимир Солоухин
Страница памяти

Вадим Кожинов
Страница памяти

Иконы
Преподобного
Андрея Рублева


Дружественные проекты:

Христианство.Ру
каталог православных ресурсов

Русская беседа
Православный форум


Подписка на рассылку
Русское Воскресение
(обновления сервера, избранные материалы, информация)



Расширенный поиск

Портал
"Русское Воскресение"



Искомое.Ру. Полнотекстовая православная поисковая система
Каталог Православное Христианство.Ру

Литературная страница - Проза  

Версия для печати

Гость

Рассказ

Ерофей захотел есть среди ночи. Так засосало, словно голодал, по меньшей мере, неделю, и сон медленно отошел от глаз, и уши заложила сонная оглушенность. Только тело было тяжелым и безвольным. Теперь оно все чаще становилось таким, как приходил угомон и он умащивался где-нибудь полежать.

В кухне съестного ничего не было, а в дом Ерофей идти постеснялся. Вот, скажут, гостечка бог дал – днем не ест, ночью не спит. А от ужина он действительно отказался. Тогда даже кто-то пошутил: «Завтрак съешь сам, обед раздели с товарищем, а ужин отдай врагу» – и придвинул к себе Ерофееву тарелку. И вот сейчас Ерофей приготовился к длинной, как вечность, бессоннице. А при бессоннице у него всегда мысли разные в воспоминания завязываются. Об одном до конца не додумает, другое наплывает. Сейчас вспомнил он свое детство: хутор тогда к станичным меркам подвигался. Церкву хотели всем миром строить, попа своего заводить. А то в Етеревку на богомолье ходили. И вроде девять верст – не так уж далеко, а все равно не рядом. А то со взлобка спустился – и дома. Но хутор так и не стал станицей, церковь – храмом, а Ерофей – псаломщиком. Сказал он промеж детворы, что хотел бы в церковь на услужение пойти, тут к нему кличка Псаломщик и прилипла. И даже революция от нее не избавила. И вот теперь обо всем этом вспоминает Ерофей с теплотой, словно это были самые лучшие дни в его жизни. А, может, и в самом деле лучшие. Хотя в ту пору он уже и в нужде пожил, и в хуле побыл. Поймал его садовник в панском саду и так крапивой иссек, что три дня ни сесть ни лечь нельзя было. Так и спал стоя – табуретки к стенке колодцем составил – станок получился. Вот в нем и передремывал ночи. А днем отрабатывал в том же панском саду. Зато после революции он первый переломал там ветки на бергамотине и всю клубнику истолочил. Не знал тогда, что народное добро изводит. В ту пору в хуторе вовсю разгулялась единоличная сила. Даже купчик свой появился – Кузьма Добрухин. Первый золотым зубом засверкал. Страсть как Ерофей ненавидел его ребятишек за этот зуб. До революции только пан, сказывают, золотую вставную челюсть имел. Специально, чтобы орехи грызть. Охочь он был до орехов, хоть и возраста преклонного достиг. Может, это от фамилии. Белкин он был. А белки, в книжках пишут, без орехов и вовсе не живут, как козы без сена. Вот и буздал Ерофей, тогда просто Ерошка, Добрухиных ребят. Кровянку на их мордах делал. Чтобы не скалились.

Повзрослел Ерофей незаметно. Один раз пришел отец в кузню, где его сын молотобойцем у соседа работал, и говорит: «Ерошка, оженить тебя надо».– «За что, батя?» – взмолился сын. «Мать совсем плохая, у меня тоже здоровьице не ахти, за домом догляд нужен». Не то что возмутило это Ерофея, а как-то взъерошило. Решил он свой характер показать. Заартачился. Отец за вожжи. Сын за топор. Мать – в голос. Короче, уже к вечеру понял Ерофей – не жить ему в отцовском доме. Не терпел родитель самоуправства и своеволия. И пошел Ерофей пешком на станцию, уехал в город. Нанялся там носильщиком на пристани. Вытащит сундук на верхотуру – на шкалик перепадет. Так и перебивался. А потом на Максимовский завод плотником нанялся. Ладно у него с топором получалось. Тюкал он, тюкал, а в селе тем временем коллективизация прошла. Колхоз в их хуторе сочинили. Того же Добрухина председателем выбрали. Засвербело сердце у Ерофея. Как же так получается. Зуб золотой, и вдруг – председатель. Не по-революционному вроде бы. Но что поделаешь, народу виднее.

К двадцати пяти «сломал» Ерофей службу. В пограничниках был. Правда, нарушителей ловить не пришлось. На вышке возле колючей проволоки просидел три года. Вернулся опять на Максимовский. Только теперь он заводом Куйбышева назывался. И опять дело пошло хорошо. Заработка хватало не только на хлеб. Приоделся. Далее штаны кожаные заимел. Форсил. А девок все еще боялся. И вот один раз случилась беда: мужа у одной бабенки бревном придавило. Крику было. Он от завода хоронить ездил. Речи на могиле говорили. А как схлынул народ – одна вдова осталась. Родственников у нее, наверно, не было. «Куда ты теперь?» – совсем по-глупому спросил Ерофей. Поминок в ту пору заводы не устраивали, а у нее, сердечной, наверно, не на что было,– оттого все так быстро подались. Вышли с кладбища вместе. Она и говорит: «Ероша, боюсь я одна. Приди переночуй». Пришел. Постелил себе на лавке. Она – на койке. Погасили свет. Оба не спят. «Знаешь, – говорит она,– все равно мне боязно. Иди сюда». Только он улегся, как начал ее озноб бить. Аж койка стонет. Он к ней с вопросами разными, а она зубками поскрипывает и ходуном ходит. Не знал он тогда, что это с ней за болезнь приключилась, только понял – нельзя ее одну оставлять, и через неделю перенес к ней свой обшарпанный сундучишко.

Стали они жить какой-то непонятной жизнью. И вроде бы на одной койке спят, а столуются поврозь. Так Клава настояла: «Я теперь вдова, слезами сыта буду». Ерофей ее не трогал, хотя тоже стал бессонницей маяться. «Ты не думай, что я какая-нибудь гулящая-приходящая,– сказала она ему,– у меня если чего, то не только по совести, а по закону пусть будет». И Ерофей записал ее на свою фамилию. Жили тихо и смирно, а один раз застал он ее в слезах. «Что с тобой?» – спрашивает. «Не хотела тебе говорить,– отвечает, – был у меня до мужа парень, три года с ним гуляла. Вот он сейчас вьется-кружится вокруг меня, все сердце по нем изболелось». Поглядел он на нее плачущими бесслезными глазами, взял свой сундучишко, которому новое дно вставил, и пошел искать квартиру. И снова жизнь потекла-пошла однообразно и скучно: днем – работа, вечером – долгое сумеречение. Пройдут девки мимо окон, частушками как водой окатят, а ему хоть бы что. Думает.

Так года три или четыре прошло. И снова он в чужое горе влип. Девку на вокзале у шпаны отбил. Что-то там от нее хотели. А она как закричит: «Дяденька!»– и ему на шею. Расшвырял он «шпендриков», спрашивает: «Откуда ты?» – «3 Полтавы». Ого! Ничего себе. Чего же ее в Сталинград черти занесли. Молчит. Наверно, вспоминать муторно. Было же ему так же, когда он из дома драпанул. Отец давно «остыл», домой звал. «Ты бы тут большим человеком стал»,– льстил старый. Но Ерофей вроде бы и не был злопамятным, а тут заупрямился. Ничего на письмо не ответил. Девку звали Оксана. Чернявенькая такая. При косах. Привел ее домой, на второй день документы стал выправлять. На завод устроил. Стали жить сперва как брат и сестра, а потом как муж и жена. Хохотала Оксана звонко. Прямо хоть уши затыкай. Идет он как-то с работы. Припозднился. Слышит смех знакомый в конце улицы. Подходит поближе: Оксана его сидит с каким-то парнем. Тужуркой он своей кожаной ее укрыл. Думал, опять уркаган какой, а смехом она ему знать подавала. Сгреб его, а он при исполнении оказался. Свисток в зубы – и пошел уши сверлить. Тут другие подналетели. Связали. Правда, не били. Обходительно так разговаривали, а два года все же дали. Чтобы поделикатнее был. В лагере спросили: «За что же ты с Советской властью не ужился?» Он рассказал. Смеху было. Даже охранники смеялись.

Нельзя сказать, что две зимы и два лета, которые провел Ерофей вдали от дома, были сплошными праздниками. Но жить можно, особенно если не очень из себя выкамаривать. Там таких не любят.

И вот, отдежурив свое, в полном здравии Ерофей опять на завод прибежал. «Медом тебе тут мазано!» – сказал ему один друг, и не зря, видно, посетовал. Оксана-то его замужем за начальником милиции. Не ровен час опять взыграет ретивое. Но тут раздоры не такие жизнь затеяла: война. Служил Ерофей в артиллерии. При «сорокапятках». Это их называли «Прощай, Родина!». В перерывах между боями, когда другие письма на прикладах писали, садился он в сторонке и долго глядел плачущими без слез глазами.

Вернулся с войны он с одной-единственной медалью. Только решил ею щегольнуть – грудь сама собой обвяла: вспомнилось все довоенное, особенно когда Оксану повстречал. Думал сердце навылет вырвется. Потом в работу влез, все на свое место стало. Только теперь вечерами не сидел он дома, а больше на людях был. Бои вспоминал, товарищей, которые не вернулись. За этими воспоминаниями и застала его как-то Дарья Крупнова. В профсоюзе она состояла. Косынку красную носила. Активистка. На собраниях выступала, на съезды разные разъезжала. «Подавай, Ерофей, заявление на квартиру. Инвалидам в первую очередь полагается». Напомнила она, и заныла культяпая нога, вспомнил он, что у него полстопы нет.

После этого самого заявления присмотрелся Ерофей к Дарье. Всправе баба и одинока. Муж у нее где-то на войне сгинул. Надел он гимнастерку почище, надраил зубным порошком медаль и первый раз в жизни пошел свататься. Дарья встретила его приветливо. За стол повела. Граммофон включила. Слушает он музыку, а у самого сердце кровью обливается: вдруг откажет. Вот, скажут, воин, дослужился – вдове и то не нужен.

Но Дарья согласилась. Не сразу, конечно, долго молчала, на фотографию мужа глядела, всплакнула для порядка, но все же произнесла: «Давай попробуем, может, и уживемся». В ту пору Ерофей уже бригадиром работал, и вот тогда-то и объявилась та завистница-точилка, которая много перепортила ему крови. Звали ее Серафимой, работала она в его бригаде. Как-то остались они одни, она и спрашивает: «Ерофей, сказывают, ты в тюрьме сидел?» – «Ну и что?» – набычился он. «Сладко там?» – «Пойди попробуй».– «Не охота что-то. А ты вот опять туда глядишь». У Ерофея похолодела культя. «Чего ты мелешь!»– «Ничего,– просто ответила Серафима,– баба-то у тебя третья. А у нас за троеженство судят».

Слыхал Ерофей про этот закон, но не дюже верил. Мало что людям на ум взбредет. А Серафима говорила, видать, не зря. Ее недавно в народные заседатели выбрали. И он даже один процесс с ее участием видел. Весь вечер просидела она, как памятник– не сморгнет. И вот теперь только он ее начинает по работе прижимать, как она про статью в кодексе разговор заводит. А то и напрямую шипит: «Упеку я тебя за многоженство!»

А в ту пору Победа пришла. Радости было! Ерофею еще одну медаль выдали. Блескучую такую. У всех радость, а у Дарьи слезы: мужа убитого вспомнила, похоронкой все дни шелестела – перечитывала. И не зря, наверно, убивалось ее сердце по нем. Уже по осени ночью стукнул кто-то к ним в окно. Выскочила Дарья в чем была и как запричитает по-мертвому. Только почему-то Ерофея чужим именем называет. Входит мужик, точь-в-точь как на фотографии, только лицом опавший малость. Познакомились. Поллитровку выпили. Дарьин муж, тот, первый, Иван Никитич, говорит: «Теперь слово за тобой»,– оборачивается к бывшей, что ли, жене. Она потупилась, словно под ногами копеечку ищет, и отвечает: «Как Ероша». И опять затлел Ерофей плачущими без слез глазами. И себя вроде жалко, и мужика Дарьиного первого. Вон как она по нем убивалась. Отступился. А может, Дарья знала про это, потому и комедию разыграла. Кто ее поймет-разберет. Зато Серафима аж зеленая стала: «Ага,– говорит,– испужался. А еще в героях ходишь». Ну и все в этом роде. Но не Серафимы, конечно, убоялся Ерофей, просто сердце чуть-чуть прикаменело. А может, мудрость житейская под ребро ножиком уперлась – весь свет не обогреешь. Только с той поры бобылюет он. Давно поовдовели его все три жены. Порасселились по всему Советскому Союзу. И он за ними колесит, то у одной погостюет, то у другой. А то и к третьей падастся. Нынче он гость Оксаны. Справная она еще баба, но уже не то. Только голос по сей день звонкий остался. Правда, смеяться она реже стала. Муж ее утоп. Как уволили его из милиции, стал к рюмке тянуться. Попервах, пока здоровье было, не очень отражалось. А там как былинка усох. И то ли кто его по старой вражде, то ли по новой сваре толкнул в лужу. Там и воды-то было по колено. Но много ли такому задохлику надо. У Оксаны два сына. Один тоже в милиции служит, другой – капитан дальнего плаванья. Старший, тот, что милиционер, вылитый отец. Даже ухватка та же. И тоже попивает. А младший – интеллигент. Форма с иголочки, галунами разными обвешан, все блестит. Улыбается снисходительно, говорит неторопливо. И все в дело. Сейчас меньшак тоже гостит у Оксаны. Поэтому и перебрался в кухнешку Ерофей. Сделал он это по своей воле.

– И не просите,– сказал,– мне одному вольготнее. Бобыль ведь.

С горечью, наверно, сказал – капитанша носом зашмыгала.

Ерофей хотел уехать сразу, как получили телеграмму, что едет меньшак. Потом остался. Захотелось увидеть, каков же ее любимый сыночек. Лицом-то он весь в нее. Даже родинка над верхней губой точно такая.

Большак живет через две улицы в высотном доме. Ездит он на машине. Сам за рулем. Этаким фертом выглядит. Говорит отрывисто, словно приказывает. Фуражку, так же как и отец, надвигает на глаза. Взгляд зоркий, цепкий. Движения порывисты. «Если в штатском, то представляется так: «Корицын из милиции», «цэ» через зубы цедит.

В первый же день приезда меньшака братья поссорились.

– Зря ты не учишься,– укорил старшего меньшак.– В участковых все время думаешь ходить.

– А участковый, по-твоему, не человек! – взвился он над столом.

– Чего ты горячишься? – спросил меньшак.– Спорить надо разумом, а не кулаками.

– В отца весь,– прошептала Оксана Ерофею.

Он-то помнил. Но решил не вмешиваться в семейный разговор и спросил меньшака:

– Ну, как там в морях-океанах?

Меньшак, улыбнувшись, кажется, уже забыл о споре, и произнес:

– Там Нептун хозяин,– сказал – отрезал.

Перебитый спор вяло возобновился и скоро совсем угас. Только украдкой жена большака шепнула всем, чтобы не слышал муж:

– Извелась я с ним, вместо того чтобы ума-разума набираться – к рюмке тянется.

Перевернулся Ерофей на другой бок – иные воспоминания душу тронули. Вспомнил, как гостевал у Клавы. Та тоже давно во вдовах числится. Только в соломенных. Бросил ее тогда супружник, с дочкой малолетней оставил. Много горя хватила Клава, лицом как земля порепанная сделалась. Да и глаза выцвели, только одни зрачки и видно. Дочка с ней не живеть. Внучку «сочинила» и бросила на попечение бабки. А сама по новым фантурам увеялась. Так что дочку Ерофей ни разу и не видел. А внучка–ничего, славная девчонушка, такая дотошница. Бабка на нее не надышится.

Когда гостевал у Клавы, в промысел там ударился. Стал табуретки делать и продавать на базаре. По пятерке. Возни, правда, с ними на весь червонец, но не привык Ерофей с людей шкуру драть. Знает, деньги никто не кует.

Принес он ей как-то выручку, она в слезы ударилась: «За что позоришь, Ерофеюшка? Что соседи скажут!» Не понравился такой разговор Ерофею. Нужда у нее, вот он и помог. Но при слове «нужда» Клава чуть ли не в истерику ударилась, так и забрал он свою двадцатку. А вскорости уехал.

А вот у Дарьи Ерофей не был давно. Овдовела она сразу же, как пришел с войны муж ее, Крупнов. И года не прокашлял он, свалила его какая-то окопная лихорадка. Начинает трясти – чего на него не валят: и одеяла, и тулупы, и даже матрацы. Но стоит сверху шинель положить, как дрожь куда делась. Подрожал он так, подрожал и отдал богу душу. Хоронили его с оркестром, на могиле речи разные говорили.

Пришла с кладбища Дарья, отвернула край обернутого крепом зеркала, глянула на себя и ужаснулась: седая она вся за эти дни сделалась. Примолкла она, притихла, на собраниях выступать перестала. Даже любимую красную косынку носить бросила. Так незаметно и сбыла она остатки молодости, где охом, где слезным вздохом. А когда свиделся с ней Ерофей, то едва признал. В письмах она по-прежнему шустрой была. А на погляд – мощи одни.

Дарья от денег не отказывалась. Даже как-то украдкой руку ему поцеловала, как батюшке. Вообще ласки ее и раньше какими-то тайными были, не любила она прилюдно свои чувства выказывать.

Больше месяца гостевал у нее Ерофей. Плетешок подплел, колодец оправил, даже вязь по наличнику пустил. А то окна стояли комолые.

Серафима, та самая, что хотела упечь Ерофея за многоженство, померла прямо на ходу. В суд на какой-то процесс шла. Ее так и сделали бессменной заседательницей. И совсем недавно узнал Ерофей, брехни все это, что за многоженство судят. Выдумки. Это ему одна служительница из загса сказала.

...Уже четвертый час не спит Ерофей. И про голод забыл, воспоминания его гложут. Встал он, чиркнул выключателем, в кухнешке от электричества сияние. Зажмурился. Постоял несколько мгновений с закрытыми глазами, потом промигнул чуть-чуть и ощупкой пошел к столу. И только там он по-настоящему открыл глаза. Достал из рюкзака папку с красными тесемками. Там у него всегда бумага чистая имелась. Расстелил он лист, застружил карандаш и размашисто начал: «Дорогая Дарьюшка...»

После бессонницы он всегда менял место жительства.

Евгений Кулькин


 
Поиск Искомое.ru

Приглашаем обсудить этот материал на форуме друзей нашего портала: "Русская беседа"